Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Валерьевич Поляринов

Риф

© А. Поляринов, текст, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
© Palsur, Buternkov Aleksei / Shutterstock.com


Прежде чем перейти под контроль австралийской администрации, обитатели деревень, где свирепствовала (болезнь) куру, практиковали каннибализм. Съесть труп близкого родственника означало выразить ему свое почтение и любовь. Варили мясо, внутренности, мозг; истолченные кости подавали вместе с овощами. Женщины, надзиравшие за разделкой трупов и кулинарными операциями, оказывали этим мрачным трапезам особое предпочтение. Поэтому можно предположить, что они подцепляли болезнь при обработке зараженных мозгов, а затем, посредством физического контакта, заражали своих детей.
Клод Леви-Стросс, «Все мы каннибалы»


Настоящее дирижирует прошлым, словно музыкантами оркестра. ‹…› Поэтому прошлое кажется то ближе, то дальше. Оно то звучит, то умолкает. На настоящее воздействует лишь та часть прошлого, которая нужна, чтобы либо высветить это настоящее, либо затемнить его.
Итало Звево, «Самопознание Дзено»


Кира

Строить начали в сорок девятом, земля была мерзлая, киркой не зацепишь, и первой смене пришлось взрывать верхние слои грунта динамитом; одним из взрывов случайно вскрыли подземную линзу льда, древнюю реку, в которой были видны вмерзшие в полупрозрачную толщу рыбы и амфибии. Орех Иванович рассказывал, что при детонации по всей стройке разлетелись куски доисторического мяса, мужики собрали их, поджарили на костре и съели, ибо замерзшая во льдах плоть ихтиозавров прекрасно сохранилась. Эту историю Кира слушала, затаив дыхание, хотя и не верила до конца, ей казалось, учитель выдумывает или как минимум приукрашивает реальность, чтобы удержать внимание школьников, которые просто не будут слушать, если в рассказе нет динамита или динозавров. Орех Иванович никогда прямо не говорил, что первыми строителями были заключенные, но из его лекций было ясно, что покорять мерзлоту мужики приехали не по своей воле. Пайка не хватало, и, чтобы не умереть с голоду, рабочие стали ловить тритонов – ходили с ведрами и собирали их, как ягоды или грибы. «Тритонов здесь были тьмы. Особый вид – сибирские углозубы», – пояснял учитель. Уж если кто и заслуживает место на гербе нашего города, добавлял он, так это тритон и олень, потому что именно они – своим мясом и костями – спасли первую смену от смерти. Мужики быстро сообразили, что углозубы зимуют внутри сгнивших деревьев и в верхних слоях почвы, во мхах. Их то и дело находили при корчевании пней. Мяса там было всего ничего, поэтому их бросали в суп, «для бульона». И также с оленями – чуть на север была священная саамская земля, местные называли ее «рогатым кладбищем». Бог знает почему, но животные приходили туда умирать. Очень скоро мужики добыли лук и стрелы, – возможно, сделали сами, а может, обменяли у местных племен на пару динамитных шашек или просто украли, кто теперь скажет? – и иногда ходили к рогатому кладбищу, караулить оленей; затем разделывали тушу и шили из шкур обувь и одежду, а кости бросали в кипящую воду к тритонам и пили бульон.

Когда первая смена закончила работу и от Сулима в 56-м на восток потянулась железная дорога, мужики – те из них, кто ухитрился не умереть, – объявили углозубов и оленей своими тотемными животными. С тех пор хвостатый и рогатый считались покровителями города, и их изображения украшали герб и ворота ГОКа, а матери и бабушки вязали детям свитера с орнаментом в виде сплетенных вместе рептилий и оленьих рогов.





Тритоны были важной частью жизни для всех сулимчан, особенно для школьников. После уроков дети иногда от нечего делать шли в перелесок, раскапывали палками грунт вокруг деревьев и пней, находили углозубов, отогревали и вместе наблюдали за тем, как в теплых руках окоченевшая, неживая мелкая рептилия начинает дергать лапками, шевелиться, как раскрываются ее веки и оживают черные глаза – это было похоже на воскрешение из мертвых. Дети играли с ними, обменивались, давали имена и брали домой, а иногда рассказывали друг другу небылицы о песнях земноводных. Последними полнился детский фольклор. Осенью роза ветров менялась, и карьер начинал издавать звуки, похожие на тихое, многоголосое, тоскливое мычание – движение воздуха внутри его колоссальной архитектуры рождало странные ноты. Одни говорили, что это песни той самой первой смены рабочих – тех, кто не выжил, – их голоса застряли во времени, как рыбы в сети; другие твердили, что это тритоны поют голосами людей.

Однажды Кира тоже нашла углозуба внутри старого пня, завернула в платок, положила в карман и отнесла домой. Отогрела в ладонях, обустроила ему дом в обувной коробке, принесла коры и мха. Она назвала его Вадиком и иногда разговаривала с ним. Ей нравилось слушать, как он копошится, царапает картонное дно, пытается вырыть нору.

Вадик, впрочем, прожил у нее недолго. Пока она была в школе, мать зашла в комнату и заглянула в коробку. Вечером дома Киру ждал скандал. Мать редко ругалась, но если открывала рот, то так, что дрожали стены, а соседи закрывали уши своим детям. От криков матери Кира сама как будто превращалась в тритона – цепенела, замыкалась, проваливалась в себя; внутри все холодело, и у нее словно вышибало пробки в голове – защитная реакция. Мать замечала это и злилась еще сильнее: «Вот я пытаюсь тебе вдолбить тут, а у тебя взгляд стеклянный! Чего ты мертвую изображаешь?» Мать не была намеренно жестока, она просто все делала шумно и наотмашь – смеялась, говорила, воспитывала дочь.

Тритонов мать отчего-то боялась – так же сильно и глупо, как слоны боятся мышей. Еще она боялась красоты. Или даже не так: красивые, изысканные вещи приводили ее в ужас. Увидев что-то красивое, она тут же в уме считала – сколько оно может стоить; причем считала не в рублях, а в булках хлеба и килограммах мяса. Для Киры ей, в общем, ничего было не жалко: подарки на дни рождения, хорошая одежда, учебники – все это Кира получала, но за красивые вещи всегда расплачивалась тем, что постоянно должна была выслушивать причудливую материнскую математику: «На эти деньги можно год питаться свежими отбивными!», «А это – целых сорок булок бородинского!».

Говорили, что раньше мать была самой завидной невестой в городе, но после сорока – Кира тогда еще училась в начальной школе – мать как-то внезапно постарела, ссутулилась, а над верхней губой выросли черные усики, которые она то ли не замечала, то ли просто не думала, что их замечают окружающие.

Уже «двадцать с гаком» лет мать руководила главной и единственной сулимской поликлиникой при комбинате и страшно гордилась тем, что за эти «двадцать с гаком» лет ее никто не смог подвинуть с должности. Хотя, с гордостью добавляла она, охотники были. Но она их всех переохотила.

Когда Кира окончила школу, мать тут же стала ее пристраивать – сначала в клинику, затем на цоколь. Цоколем здесь называли морг, и туда, как на фронт, мать отправляла стажеров, проверить на стойкость. «По моим стопам пойдешь», – говорила она. Но Кире не нравились материнские стопы, и, более того, на цоколе с ней однажды приключилось странное: было ночное дежурство, она несла в прозекторскую инструменты, и кто-то сзади окликнул ее по имени. Какой-то тонкий, детский голос. Она обернулась, но коридор был пуст. С тех пор она старалась держаться от цоколя подальше, а спустя неделю и вовсе призналась матери, что больше не может работать, потому что длинные клаустрофобные выложенные белой плиткой коридоры ее пугают (о том, что в этих коридорах жил детский голос, окликнувший ее по имени, она умолчала).

– Странная ты, Кирка, – сказала мать. – Как будто кукушка мне тебя подкинула. Ишь че, коридоры ее пугают. Откуда ж ты взялась такая нежная, на Крайнем-то Севере?

Кира поехала в Мурманск и поступила в пединститут и на четвертом курсе вернулась на практику – весной вела уроки у младших классов и помогала Ореху Ивановичу в архиве при библиотеке. Именно там, в читальном зале в марте 1986 года она впервые встретила Титова.

* * *

У всех маленьких отдаленных городов есть одна особенность – сплетни здесь разносятся быстрее, чем сигналы боли по нервным узлам. Вот и в этот раз весть о том, что в городе видели приезжего, судорогой прошлась по улицам и лестничным клеткам. Уже на следующий день все знали, что некий товарищ Титов приехал в Сулим собирать информацию о «рабочей демонстрации 2 июня 1962 года». Никто не говорил об этом вслух, наоборот, местные старательно молчали, но даже в их молчании чувствовалось нарастающее напряжение давно назревшего разговора.

Кира отлично помнила день, когда он появился. Это была ее смена, Орех Иванович ушел на обед, и она сидела одна в читальном зале за стойкой, скрепляла переписные журналы и раскладывала карточки в именном указателе.

Когда Титов зашел в зал, она его сразу узнала – приезжего легко опознать по одежде, особенно если с Большой земли; они всегда одеты слишком хорошо, даже если пытаются сойти за своих. На нем была черная куртка с кучей молний и капюшон с меховым краем; и обувь – коричневые кожаные сапоги, хорошие, новые, с высокой шнуровкой, таких не достать ни в Сулиме, ни в Мурманске.

Он вежливо поздоровался, протянул квитанцию и разрешение с инвентарными номерами. Кира проверила печать и подпись Ореха Ивановича, ушла в хранилище и вернулась со стопкой переписных журналов из архива ГОКа за 1962 год. Титов расписался в получении, сгрузил стопку на телегу и покатил ее между пустыми рядами столов читального зала. Снял куртку и повесил на спинку стула, под ней на нем был шерстяной свитер крупной вязки с высоким воротником. Весь день он провел в зале, сгорбившись над журналами, бормоча что-то себе под нос, делая пометки в тетради – Кира заметила, что он левша, – ни разу не отвлекся, не ел, не пил, даже в уборную не отлучался. И когда Кира подошла сказать, что архив закрывается, он поднял голову и несколько секунд смотрел на нее сонным, осоловелым взглядом, словно не мог вспомнить, кто она такая и где он находится.

– Уже шесть, мы закрываемся, – повторила Кира.

* * *

Сулим был город небольшой – двенадцать тысяч человек, девять улиц, тридцать шесть переулков. Проспект имени ХХ съезда КПСС пронизывал его насквозь с юга на север. К проспекту перекрестками – как ребра к позвоночнику – крепились улицы, названия которых с самого детства вызывали у Киры кучу вопросов. Названия были такие:

Улица имени 1-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 2-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 3-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица Горького
Улица имени 4-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 5-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 6-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 7-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова


Еще будучи ребенком, глядя на карту, она задавалась вопросом: кто мог додуматься до такого – назвать почти все улицы в центре в честь танковых бригад? Есть вероятность, конечно, что в год основания Сулима – 1956-й – танковые бригады были в моде; или, возможно, сами градостроители были большими поклонниками танковых бригад и лично К.Е. Ворошилова. Но даже это объяснение не объясняло того факта, что между третьей и четвертой танковыми бригадами оказался зажат пролетарский писатель Максим Горький. Вот так и выходило, что карта Сулима была одновременно похожа на абсурдное стихотворение и – если проявить фантазию, – на перевернутый скелет великана. В области «копчика» у него располагался автовокзал, из «горла» тремя трубами торчали ГОК и прилегающая к нему железнодорожная станция, из которой раз в неделю на Большую землю отправлялись груженные рудой составы – и грохотали так, что в квартирах на Первой Краснознаменной бряцала в сервантах посуда. Роль «головы великана» на карте исполнял карьер – огромная дыра в мерзлоте диаметром 1,6 км.

В школе Киру учили, что название города происходит от фамилии великого советского геолога Ивана Петровича Сулима, который в 1933 году обнаружил в Мурманской области одно из самых крупных в мире месторождений железной руды. Горно-обогатительный комбинат – сокращенно ГОК – проектировали уже без него, но по его заветам. В местном ландшафте ГОК был самым большим и впечатляющим строением – помимо карьера, разумеется, – и, пожалуй, одной из главных его достопримечательностей. Огромные серые трубы, торчащие из лесотундры Заполярья.

На площади напротив администрации стоял памятник Сулиму, который местные называли просто «голый мужик». Неизвестный скульптор изобразил великого советского геолога в виде огромного мускулистого героя. Он был похож на Самсона, разрывающего пасть льву. Только вместо львиной пасти в руках он держал огромный молот, которым забивал в вечную мерзлоту первую сваю.

Киру с детства беспокоило отсутствие на Сулиме одежды. Это же просто нелепо – в таком виде геолог никак не мог открыть месторождение руды, потому что умер бы от переохлаждения и пневмонии. Будь он хоть дважды полубог, думала она, когда на улице минус пятьдесят, без шерстяных колготок и теплых носков не обойтись.

Памятник многим не давал покоя. Возможно, потому что был, по сути, единственным произведением искусства в городе [если не считать мозаику на потолке в зале ожидания на вокзале, но об этом позже]. Очевидная, кричащая сексуальность железного Сулима сыграла с ним злую шутку: уже в шестидесятых словосочетание «забить сваю» у местной молодежи стало означать «заняться сексом».

Карьер для всех здесь был главным местом паломничества. Дети приходили сюда слушать песни тритонов или играть – в прятки, в войну, подростки – «забивать сваи», взрослые – в основном выпивать или напиваться. Огромный, овальный, похожий на кричащий от боли рот, карьер был единственным местом в округе, где можно было ощутить масштаб и грандиозность мира. Кира тоже любила приходить сюда, разглядывать тектонические слои пород; «память Земли» – так называл их Орех Иванович.

Орех Иванович, конечно же, на самом деле был Олегом. «Орехом» его прозвали школьники – бугристая, лысая, смуглая голова его напоминала скорлупу грецкого ореха, отсюда и прозвище. О прозвище он знал и относился к нему с юмором – и даже сам себя иногда так называл ради смеха. Он вообще был человеком беззлобным, а голос если и повышал, то разве что в пылу азарта, когда рассказывал детям истории об углозубах, оленях и гербе Сулима. Поэтому Кира удивилась, когда впервые услышала в его голосе раздражение – он был ужасно недоволен тем, что кто-то с Большой земли вот так открыто приехал копаться в архивах. Сперва Кира решила, что Орех Иванович злится на чужака, но очень быстро поняла, что все гораздо сложнее, – он всерьез беспокоился за его безопасность.

В следующий раз Кира встретила Титова уже на улице – вышла из библиотеки на площадь перед ГОКом и увидела его. Он стоял возле здания администрации и смотрел куда-то вниз, то ли брусчатку разглядывал, то ли собственную обувь. Даже со спины было видно, что он нездешний – плечи держит не так, стоит как-то неправильно. Кира сначала прошла мимо на остановку, но любопытство победило – вернулась.

– У вас все хорошо?

– А-а? – он обернулся на нее.

– Вы вот так стоите уже пять минут. Я просто подумала…

– А, да, – он улыбнулся, – задумался. Смотрю вот на табличку.

Он показал. Кира увидела в брусчатке, прямо в одном из камней табличку с гравировкой – два столбика имен и дата.





Кира еще раз перечитала имена и огляделась, окинула взглядом площадь. Она сотни, тысячи раз ходила здесь, возможно, даже наступала на эту табличку, но ей и в голову не приходило, что тут есть табличка с именами. Впрочем, неудивительно, подумала она, ее как будто специально вбили в брусчатку именно здесь, на краю, – чтобы спрятать. Площадь уже давно была «захвачена» другим монументом – «голым мужиком», установленным в самом центре, – и всей своей кричащей, вызывающей обнаженностью он умножал невидимость окружающих объектов. Кроме него на общем фоне блеклых типовых пятиэтажек выделялось разве что здание администрации – в его фасаде чувствовался замысел, прикосновение архитектора, хотя Кира и не смогла бы сказать, что это за стиль.

Она еще раз перечитала имена на табличке. Титов молча стоял в стороне, сунув руки в карманы.

– В школе нас водили сюда на экскурсию, но я совершенно не помню эту табличку. – Она помолчала, обернулась на Титова. – Олег Иванович называет вас «безрассудным молодым человеком».

– Не очень-то молодой. Мне почти сорок.

– Вы не знаете Олега Ивановича. Для него все, у кого на голове есть волосы, – молодые.

Он улыбнулся.

– А безрассудство – оно тоже как-то с волосами связано?

– Нет. Просто к нам редко с Большой земли приезжают. А вы еще и книгу пишете.

– Откуда вы?…

– Это Сулим. Местные узнали, кто вы и зачем, как только вы проехали стелу на въезде, – она показала рукой в варежке на север, в сторону автовокзала. – У нас есть выражение: местный слышит шаги чужака за версту.

– Это правда?

– Нет. Просто присказка. Но слухи разносятся быстро.

Титов достал блокнот, карандаш и записал, бормоча себе под нос: «…шаги чужака за версту».

– Про шапки, вы, наверно, уже и сами знаете, – сказала Кира.

– Про какие шапки?

– Вы уже неделю тут и еще не слышали про шапки?

– Нет, а что с ними?

– Ну это такая известная шутка: когда в городе чужак, все сулимчане надевают шапки.

Он смотрел на нее, ожидая продолжения, и она, удивляясь его недогадливости, шепотом подсказала:

– Вы должны спросить «зачем?».

– Зачем?

– Чтобы чужак не видел у них на головах следы от спиленных рогов.

Титов нахмурился, пытаясь, видимо, сообразить, в чем соль.

– Ладно, не берите в голову, – Кира махнула рукой. – Это шутка для местных, позже поймете.

Титов вновь достал блокнот и записал: «…от спиленных рогов».

– Что вы хотите найти? – спросила Кира. – Ну, в архивах?

Он убрал блокнот и карандаш в нагрудный карман, застегнул молнию.

– Я думал, вы все обо мне узнали, как только я проехал стелу на въезде. – Она серьезно посмотрела на него, и он, вздохнув, показал на табличку в брусчатке. – Я здесь из-за них. Хочу знать, кто они. И написать их историю. Уже неделю тут околачиваюсь и заметил одну закономерность: единственное, что местные знают про бунт 62 года, – это то, что он был. Больше ничего. Вот вы, например? Можете что-нибудь рассказать?

Кира открыла было рот, чтобы ответить, но осеклась – с удивлением поняла, что не знает ответа.

– Сколько их было – бунтарей? – продолжал Титов. – Из-за чего они бунтовали?

Она растерянно смотрела на него. Благодаря Ореху Ивановичу историю Сулима она знала вдоль и поперек – начиная с даты приезда первой геологической экспедиции на саамские земли и заканчивая тритонами на гербе. Но бунт в ее памяти оказался белым пятном – и это для нее самой стало неприятным открытием.

– Расскажите мне, – пробормотала она.

– Что?

– Расскажите, что сами знаете? Мне интересно.

Титов пару секунд разглядывал ее лицо, словно не верил, что кто-то из местных может попросить его о таком. Потом кивнул, взял ее за руку – и это первое, что ее удивило; то, как легко он относился к ее личному пространству; мог вот так просто взять ее за руку, – и вывел в самый центр площади, под памятник Сулиму.

– 31 мая 1962 года, – начал он, – по радио объявили о повышении цен на масло и мясо. Почти на треть. 1 июня по всей стране, в том числе здесь, в Сулиме, начались волнения. Люди вышли на площадь. «Мясо, масло, деньги» – такой у них был лозунг.

Голос Титова изменился – говорил он теперь тоном лектора, было ясно, что этот текст он проговаривал много раз.

– Рабочие собрались на этой самой площади и стали звать «на разговор» главу администрации, Сенникова. Им сообщили, что Сенников в Мурманске и приедет завтра. Мне неизвестно, правда ли это, или администрация просто пыталась выиграть время. Через сутки в город въехали два грузовика с военными и несколько черных машин. Появились люди в коричневых плащах, явно неместные. Опять же, я знаю об этом со слов всего двух свидетелей. Один из них утверждает, что 2 июня рабочие снова пришли сюда, на площадь, «на разговор», как они сами выражались. Их встретила шеренга солдат с автоматами. Их попросили разойтись, но они остались. Их попросили еще раз. И они снова отказались. – Титов замолчал, посмотрел на Киру. Кира поднялась по ступенькам к дверям администрации, обернулась, оглядела площадь, представила себе сотни рабочих, а напротив них, на ступеньках, – шеренга солдат.

– И что, вот так просто? Начали стрелять по людям?

– Не знаю. Может быть, рабочие стали напирать, кричать что-то. Двадцать семь убитых. Сколько раненых – до сих пор неизвестно.

Титов стоял на ступеньках и вместе с Кирой оглядывал промерзшую площадь, по которой справа налево шагали два человека и иногда озирались – заметили нездешнего.

– Самое страшное произошло с теми, кого ранили. Той же ночью в больницу и в морг пришли люди, «одетые не по погоде», – Титов махнул рукой в сторону поликлиники. – Один из выживших, Дмитрий Игнатьевич Шорохов, на площади получил пулю в плечо и пришел в больницу. Ему повезло, ночью его растолкала медсестра и сказала, чтобы лез через окно, – о нем уже спрашивали чужаки. Он и вылез, и несколько дней прятался в сарае у тещи, слушал радио, а там – везде молчок, даже на местных волнах. Когда увидел, что к тещиному дому подъезжает черная машина, решил, что надо уходить. И буквально пешком, через тайгу дошел до границы с Финляндией. Двадцать километров.

Как и всех местных, Киру раздражало, что приезжие не отличают тайгу от лесотундры; она хотела было поправить Титова, но промолчала.

– Шорохов был охотник, знал места, людей, умел выживать. – Титов вздохнул. – Он был одним из первых, от кого я услышал о «сулимской бойне».

– Надо же. «Сулимская бойня»? Это так теперь называется?

Титов покачал головой, снова взял ее за руку.

– Идемте.

Они спустились с крыльца здания администрации и направились к автобусной остановке.

– Сначала я не поверил ему. А потом нашел еще одного свидетеля. Женщину, которая несколько лет отсидела за то, что была на той демонстрации.

– Куда мы идем?

– К карьеру.

* * *

Кира поражалась тому, как хорошо Титов знает город. Даже дыры в бетонном заборе – и те знает. Пока шагали через перелесок, он продолжал:

– Одиннадцать человек забрали прямо из больницы. Забрали трупы из морга. Прошлись по квартирам, сколько взяли там – мне неизвестно. Забрали всех и повезли на карьер. На грузовиках. Вам нехорошо? – вдруг спросил он. – Вы как-то побледнели.

– Нет, все нормально, – она покачала головой. – Продолжайте.

Они вышли к карьеру.

– Я закурю, ничего?

Титов достал из внутреннего кармана пачку, вытащил зубами сигарету. Спрятал огонек спички в ладонях. Закурил, затянулся, выдохнул.

– Вот здесь сложнее. У меня мало данных. Дмитрий Игнатьевич говорит, что, пока прятался в сарае у тещи, слышал разговоры на улицах о том, как людей расстреляли возле карьера, как зачинщиков бунта. Но их не расстреляли. Вера Ивановна – второй мой свидетель – утверждает, что была среди тех, кого везли к карьеру.

Кира медленно опустилась, села на холодную землю.

– Вам плохо?

– Продолжайте.

Титов протянул ей сигарету. Она покачала головой.

– Нет, спасибо, я не курю. Что было дальше?

– Два грузовика, больше десяти человек раненых. Больше двадцати трупов. За ними – две легковые машины, – он показал пальцем. – Вот по этой дороге. Свезли вниз и стали выгонять из машин. Долго совещались, минут пять-десять, а потом кто-то из вояк сказал: «Повезло вам сегодня». И рассмеялся. Все выжившие отлично помнят его смех, веселый и радостный, как будто рассказал отличный анекдот.

– Они передумали?

– Не знаю. Может, пока ехали, приказ изменился. – Титов смотрел вдаль. – Или другая версия: акция устрашения, – пробормотал он, – чтобы сделать бывшее небывшим, необязательно убивать.

Внутри карьера завыл ветер. Пару минут Кира молча смотрела на грунтовые срезы, потом спросила:

– Вы не ответили на вопрос: почему вы здесь? Это что-то личное?

Он вздохнул, шмыгнул носом.

– Это моя работа. – Он посмотрел на нее и вдруг осекся. – Хватит на сегодня. На вас лица нет.

Кира разглядывала его, и вдруг до нее дошло, что он уже минут десять курит одну сигарету. Творилось странное: серый цилиндр сигареты с огоньком на конце не уменьшался, а, наоборот, рос, и дымок шел не вверх, а вниз, как бы втягивался обратно. Сулимские школьники любили травить байки о том, что железистый грунт карьера изгибает не только магнитные поля, но и саму реальность – и иногда рядом с карьером время как будто схлопывается, идет складками, волнами – и ты видишь несколько событий одновременно. Кира всегда думала, что это просто россказни, плод буйной детской фантазии, но сейчас своими глазами наблюдала за сигаретой, которая «курилась в обратную сторону».

Она смотрела на Титова, ее бил озноб. Мир вокруг стал подробным и болезненно-четким как галлюцинация. Он стоит на самом краю, подумала она. Под ним – пропасть, до ближайшего серпантина падать метров двадцать, не меньше. Я могу просто протянуть руку, вот так, совсем чуть-чуть – и он упадет. И никаких свидетелей. Оступился. Бывает.

Она тряхнула головой. Почему я думаю об этом? Это не мои мысли.

Реальность тем временем возвращалась в норму, что-то опять изменилось в воздухе, и сигарета наконец подчинилась законам физики и начала гореть, уменьшаться, как все нормальные сигареты.

– Отойдите от края, – сказала Кира. – Вы очень опасно стоите.

* * *

Утром на юге грохнуло, задребезжали окна. Мимо дома проехали сирены «Скорой» и пожарных. К девяти все местные уже знали – в ГОКе на производстве рванул баллон, один человек погиб, пятеро с ожогами.

Через три дня были похороны. Погибший жил на Горького, проститься с ним пришли все соседи, Кира тоже была и, стоя в толпе, увидела Титова. С тех пор как он приехал, все в городе были на нервах – и в каждой ссоре и аварии винили нездешнего. Особенно злилась мать:

– У нас сердечников знаешь сколько? Очередь – километр! Обострение у всех, никогда такого не было, чтоб одновременно. Это все он, говорю тебе.

Спустя два дня Титов снова явился в архив в ее смену, и, выдавая ему папки с делами, она рассказала про очереди в поликлинике и обострения.

– Серьезно? – Он улыбнулся. – Вы тоже так считаете?

– Как?

– Что это из-за меня?

Кира пожала плечами.

– Ну, до вашего приезда жалоб было в три раза меньше. Это статистика.

– Post hoc ergo propter hoc, – пробормотал он, – уверен, есть и более логичное объяснение, – взял было папки, но тут же положил назад и посмотрел ей в глаза. – Скажите, а вы до скольких сегодня работаете?

Кира посмотрела на календарь на стене.

– Сегодня сокращенный день. До четырех.

– Дело в том, что, эммм, – он замялся, – мне сказали, что тут есть какое-то кладбище. Типа священной земли или что-то такое.

Кира кивнула.

– Рогатое кладбище, да. Но местные туда не ходят.

– Почему?

Она вздохнула, прекрасно понимая, как глупо прозвучат ее слова:

– Суеверные. Боятся.

Титов кивнул, почесал лоб.

– А как оно выглядит вообще?

– Ну как. Просто поле, а на нем скелеты оленей.

Он вскинул брови.

– Черт возьми, я хочу это увидеть!

– Не очень хорошая идея.

– Почему?

– Мальчишки у нас в школе храбрились всегда, кто пойдет туда ночью. Один сходил, потом чуть не умер от пневмонии.

– Я тоже хочу.

– Что, умереть от пневмонии?

– Нет, хочу увидеть. Вы можете меня провести?

Кира покачала головой.

– Шутите? Нет, конечно.

– Да бросьте вы, это же просто нечестно. Приехать на край света и не сходить на кладбище оленей?

Она точно не помнила, почему согласилась. Возможно, Титов был очень убедителен, а может, он ей просто нравился; или – ей нравилось, что из всех местных он общается именно с ней; ей это льстило. И все же, пока шли, у нее неприятно потягивало в груди – слишком силен был привитый еще в детстве страх перед рогатым кладбищем. У школьников в Сулиме была целая мифология, тысяча и одна история о землях шаманов. Сильнее всего ее пугал рассказ о мальчике, который однажды взял с кладбища оленьи рога, чтобы дома повесить на стену как украшение. Спустя три дня соседи сверху заметили, что сквозь линолеум в полу к ним в квартиру пробиваются какие-то желтоватые костяные наросты. Вызвали милицию, а те – слесаря; вскрыли дверь, а за ней страшное. Мальчик лежал в постели, и из его головы росли огромные, невероятные рога; они причудливо и бесконечно ветвились и пробивались сквозь стены и мебель, пронзали все на своем пути – бетон, дерево, металл. Пока мальчик спал, растущие рога заполнили собою всю квартиру и проросли в спальню родителей и пронзили их насмерть. Мальчик был жив, спасатели спилили рога болгаркой, достали его из рогатого плена и отвезли в больницу. Но стоило ему прийти в себя и вспомнить, что случилось, рога вновь начали бешено расти и пробивали стены, потолки и людей насквозь легко, как бумагу.

Кира прекрасно понимала, что это просто школьная страшилка, но в детстве, услышав ее впервые, она очень долго боялась уснуть. Она сходила однажды на кладбище с пацанами – все туда ходили, чего уж, – и с тех пор иногда, просыпаясь, осторожно трогала голову – нет ли рогов.

– А с мальчиком что в итоге? – спросил Титов.

– Ой, у нас была куча концовок, – сказала Кира. – Одни говорили, что его сбросили в карьер, чтобы задобрить богов тундры, другие – что ученые забрали его на Большую землю для экспериментов. Но мне всегда нравилась концовка с шаманом. В больницу пришел шаман и долго разговаривал с мальчиком и показал ему, как сбрасывать рога. Для этого нужно было научиться забывать. Шаман утверждал, что рога растут из головы, потому что в голове живет память, и если ты научишься забывать, рога отсохнут и отвалятся, им неоткуда будет брать силы и материал для роста; еще он говорил, что рога – это отличное оружие для защиты от волков, но иногда они вырастают слишком большими, притупляются и начинают тяготить голову, и тогда их необходимо сбросить и отрастить новые – это вопрос выживания и обновления.

Титов достал из внутреннего кармана куртки блокнот и карандаш, снял перчатки и прямо там, в поле, записал ее историю.

Кладбище было отлично заметно издалека – отполированные ветром, холодом и временем кости четко виднелись на фоне коричнево-зеленого пейзажа.

– Господи, сколько же их тут, – пробормотал Титов.

Одни уже обглоданы хищниками, другие истлели и выглядят как картинки из учебника биологии, третьи умерли год или два назад, и их еще не успели обглодать падальщики – на них висит плешивая шерсть; кто-то умер недавно и всю зиму пролежал обмороженный, а теперь начал оттаивать; кого-то растащили волки и склевали птицы, а кем-то побрезговали.

– Невероятно, – прошептал Титов. Он осторожно шагал между горами костей и полуистлевших туш. Обернулся. Кира стояла вдали, на самом краю кладбища.

– Вы идете?

Она покачала головой.

– Туда нельзя.

– Да бросьте, я же осторожно.

– Я серьезно, туда нельзя. Не трогайте ничего, ладно?

– Нет, правда, почему никто их не забирает. Все эти рога, они ведь кучу денег должны стоить, нет?

Кира покачала головой.

– Денег стоят только панты – это «живые», молодые рога. У них другая структура и внутри капилляры, кровообращение, а сверху они покрыты нежной кожей. Когда олень умирает, его рога усыхают и костенеют. Вот эти, например, видите, желтые, как зубы у старика, их не продать. Мертвые рога никому не нужны.

Титов искоса смотрел на нее, улыбнулся.

– А вы, я смотрю, разбираетесь в рогах.

Кира пожала плечами.

– Я здесь выросла.

Минут пять – или, может, больше – Титов ходил кругами, восторженно что-то шептал и приговаривал. Кира смотрела на него, съежившись, так, словно он шагал по минному полю, и ждала, когда он нагуляется и вернется.

И тут он снял перчатку и прикоснулся к рогу, проверил пальцем остроту. И позже – много позже – она иногда вспоминала тот день и думала, что, возможно, именно это прикосновение и стало причиной всех ее бед.

Ли

Их привезли в полдень и оставили в пустыне. Вокруг – неровный шов горизонта, видны только хижина и лопасти ветряной мельницы вдали. В 1977 году художник Уолтер де Мария установил здесь, в Нью-Мексико, «Поле молний» – четыреста громоотводов из нержавеющей стали на территории длиной в одну милю и шириной в один километр.

Ли взяла с собой диктофон, фотоаппарат, тетрадку и карандаш – ехала собирать материал для исследования, – но за все время поездки не написала ни слова.

Сотрудник фонда Dia Art Foundation привез ее и еще пять человек в микроавтобусе, вручил ключи от хижины и укатил обратно, в Квемадо, предупредив, что вернется завтра в то же время. Это одно из условий – ты не можешь просто увидеть скульптуру, ты должен провести с ней сутки, так решил автор. Изоляция – одна из основ ленд-арта, весь смысл в том, чтобы взаимодействовать с произведением искусства на протяжении длительного времени, желательно в одиночестве. Очень похоже на чтение книги.

Попав на «Поле молний», турист сначала неизбежно испытывает разочарование – он полтора часа едет в пустыню, чтобы что? Чтобы увидеть вбитые в грунт двадцатифутовые столбы из нержавеющей стали. Но штука в том, что так и задумано – искусство минимализма стремится к невидимости, оно работает не только с материалами, но и с вниманием зрителя.

Тем более это ведь не просто столбы. Это громоотводы. Расставленные в строгом порядке в соответствии с замыслом автора – 25х16, миля на километр, де Мария специально столкнул две измерительные системы; свое искусство он собирает из отрезков – пространственных и временных.

В том же 1977 году он создал еще одну свою программную скульптуру – «Вертикальный километр земли»: в немецком городе Кассель на площади перед музеем Фридерицианум специальная команда в течение месяца бурила землю; затем в отверстие вбили составной латунный «гвоздь» длиной ровно в один километр. Подвох в том, что увидеть скульптуру невозможно – она целиком под землей; на поверхности – только круглый пятак диаметром два дюйма. Чтобы оценить замысел автора, зрителю необходимо совершить над собой усилие – победить сомнение, поверить в то, что там, под землей, действительно километровый латунный «гвоздь». А дальше возникает целая куча сопутствующих вопросов: возможно ли вообще представить себе километр? А также: километр – это сколько? Автор испытывает воображение и веру зрителя на прочность.

Солнце медленно уходило к западу, громоотводы отбрасывали тени – длинные, тонкие и синхронные, похожие на сотни солнечных часов.

И тут – что-то стало меняться. Подул сильный ветер, и столбы завибрировали, воздух наполнился гулом. У Ли во рту в верхней пятерке заныла пломба.

– Вы тоже чувствуете? – спросила она, но остальные туристы уже разбрелись кто куда по полю и были слишком далеко. – У меня пломба в зубе гудит, – сказала Ли самой себе.

Начался закат – оранжевый, красный, – и стержни стали отливать золотом.

Ли много читала о том, какие странные штуки иногда здесь происходят – при приближении грозы на концах стержней появляются «огни святого Эльма» – разряды коронного электричества, кисточки тока, и воздух потрескивает от напряжения. Скульптурная композиция буквально притягивает грозу.

Она уже год писала диссертацию о де Марии и знала, что вера и ритуал – очень важные элементы его искусства, но до сегодняшнего дня не понимала насколько. Ее бил озноб, в груди появилось тянущее ощущение. Она услышала раскаты грома вдали и огляделась – но в небе не было ни облачка. Звуки грозы приближались, и Ли стало тревожно, во рту появился металлический привкус; у нее затряслись руки, она хотела позвать на помощь, открыла рот и не смогла произнести ни слова. Последнее, что она помнила, – вспышки света, похожие на шаровые молнии…

* * *

Детство Ли прошло в крошечном городке Шаллотт, штат Северная Каролина, рядом с национальным парком «Шаллотт ривер свомп», в котором ее мама, ихтиолог по образованию, уже много лет следила за популяцией аллигаторов. Профессия, прямо скажем, весьма экзотическая, из-за чего в школе у Ли бывали проблемы – ее истории о маме звучали так, словно она их выдумывает, чтобы произвести впечатление. Однажды на уроке она рассказала, как зимой на кипарисовых болотах аллигаторы вмерзли лед, высунув носы над поверхностью, чтобы дышать, и до весны впали в спячку; мама каждый день устраивала обход, следила за их состоянием. Никто не верил рассказам Ли, и она обижалась – она-то знала, что говорит правду, своими глазами видела торчащие из льда носы и зубы рептилий. Ли очень любила наблюдать за мамой на работе и в раннем детстве даже выпросила себе куртку смотрителя, ярко-зеленую, с красным логотипом парка на спине; куртка была ей велика и доходила до колен, а рукава приходилось закатывать, но она все равно гордо ходила в ней и до пятнадцати лет была уверена, что тоже станет ихтиологом.

В парке среди коллег мать была звездой, Ли часто слышала рассказы о ее храбрости, например о том, как однажды она спасла жизнь туристу, который вылез за пределы «разрешенной тропы», чтобы сделать эффектный снимок, и не заметил в мутной воде аллигатора; аллигатор меж тем вполне заметил туриста и рванул в его сторону да и утащил бы в болото, если бы не мать Ли, которая – если верить свидетелям, – возникла у него на пути и, раскинув руки, охрипшим голосом заорала: «А ну п-шел вон, поганец!» – словно обращалась к псу, затем указала пальцем на болото: «Вон, я сказала!» – и огромная рептилия как-то медленно и обиженно развернулась и скрылась в воде.

Таких историй Ли слышала достаточно, и потому ей всегда было странно наблюдать за мамой дома. В быту, без формы и жетона сотрудницы национального парка мама как будто перевоплощалась в другого человека – сентиментального, нервного и беспомощного. Она могла расстроиться из-за ерунды – например, если случайно сжигала тосты, пытаясь приготовить завтрак. Еще она очень любила романы «про любовь», ну, те – в ужасных ярких обложках, на которых мужчины в порванных рубашках целуют в шею загорелых и полуодетых женщин; почти каждый день мама брала один в местной библиотеке и читала взахлеб и часто с удовольствием плакала над ними.

Неискушенность матери поражала Ли с самого детства. Она не понимала, как в одном человеке могут уживаться два таких разных характера: сосредоточенный и бесстрашный ученый-ихтиолог и рыдающая над бульварными романами простушка. Плюс еще эта ее привычка – по-детски радоваться мелочам и восхищаться всякой ерундой:

– Господи, как же вкусно! Ты только попробуй!

– Мам, это просто тост.

– Да, но именно сейчас он особенно вкусный.

Однажды в школе учитель дал детям задание нарисовать генеалогическое древо своей семьи. Так Ли выяснила, что мама – дочь мигрантов. Точнее, нет, не так – она, конечно же, знала, что девичья фамилия мамы «Горбунова», но никогда раньше об этом не задумывалась. А теперь выяснила, что ее бабушка, Ева Борисовна Горбунова, за свою жизнь умудрилась эмигрировать дважды: сначала из послереволюционной России в Германию – ей было три, и, как гласит семейная легенда, ее родителям пришлось спрятать ее в чемодане, чтобы втащить на борт парохода; затем в 1936-м уже с мужем Ева Борисовна сбежала во Францию, а потом как-то все же перебралась в США. О бабушке мама рассказывала с удовольствием – особенно о том, как в 1918 году ее, трехлетнюю, засунули в чемодан и контрабандой пронесли на пароход, – а о себе говорила неохотно: первые годы в Америке были нерадостные – сначала жили в пригороде Нью-Йорка, где тараканы были размером с крыс, крысы размером с кошек, а кошек не было вовсе, потому что крысы их съели; затем бабушке предложили работу в национальном парке, и они с мужем и дочерью – будущей мамой Ли – перебрались в Северную Каролину. Жили бедно и как-то не очень весело, страсть к биологии ей опять же привила бабушка, которая еще в Германии, кажется, работала в зоопарке, а еще, когда ей было три, родители затолкали ее в чемодан и протащили на борт парохода…

Тут надо сказать, что мама была ужасным рассказчиком – вечно сбивалась, путалась в датах и именах, отвлекалась, ходила кругами и постоянно забывала, на чем остановилась и что хотела сказать.

– А дедушка?

– Какой дедушка?

– Да мой, мой дедушка. Какой он был?

– А, ну, дедушка был мастер на все руки. Он же нам целый дом построил. Я разве не говорила? Кажется, я рассказывала.

– Нет, не рассказывала.

– Точно?

– Точно.

– Хм, я была уверена…

– Мама!

– Ладно-ладно, дом. Дом был вон там, чуть на север, – она указала рукой, – на пустыре, что за Пятой улицей. Я в нем родилась.

– И что с ним стало?

– С кем? С дедушкой?

– С домом, ну.

– Да ничего, сгорел он. Говорю же, там теперь пустырь.

Ли было тринадцать, и она была любопытным ребенком – пошла на пустырь, хотела увидеть место, где когда-то стоял построенный дедом дом и в высокой траве не увидела доски, прикрывавшие заброшенный коллектор. Она пролетела два с половиной метра и упала на гору битого кирпича. Рентген показал переломы левой ступни и предплечья – поразительно, что остальные кости не пострадали, в остальном лишь синяки и ссадины, – и дальше, пока ступня и предплечье срастались, полгода она провела взаперти, почти не выходя из комнаты. Телик ей быстро надоел, она перешла на книги и с удивлением обнаружила, что ей ужасно нравится читать. У матери на полках стояли многотомники Толстого и Чехова, которые ей давным-давно подарили какие-то дальние в третьем колене родственники из России, «чтобы не забывала корни». Ли прочла русских классиков и далее переключилась на американскую школьную программу, а спустя еще два года, окончив школу и сдав SAT, удивила всех – и себя в том числе, – когда вместо ихтиологии выбрала литературу и поступила в Университет Северной Каролины в Чапел-Хилле (UNC), и уже там, на третьем или четвертом курсе – опять же совершенно случайно – увлеклась концептуальным искусством. Один из приятелей рассказал ей об Уолтере де Марии, художнике, который в 1961 году создал скульптуру под названием «Коробки для бесполезной работы». Она прочла о де Марии несколько статей, и это, по ее собственному признанию, «была любовь с первого перформанса»; за год перепахала все возможные материалы об искусстве минимализма и, выбив грант на исследования, отправилась в путешествия по пустыням – сначала в Мохаве, чтобы увидеть «Рисунок длиной в милю», затем в Нью-Мексико – на «Поле молний».

Ли никогда не жаловалась на здоровье – у нее не было ни мигреней, ни эпилепсии, ни галлюцинаций; только ступня и предплечье иногда ныли, особенно осенью, откликаясь в холодную, сырую погоду. Но там, на «Поле молний», с ней что-то произошло – она услышала звуки грома и увидела вспышки; проблема была в том, что слышала и видела их только она одна. То, что она испытала, сложно описать – ее охватило страшное предчувствие, ощущение близости конца света.

Ли не была верующей и до поездки на «Поле» особо не задумывалась о вопросах религиозного характера. Внезапный пограничный опыт в пустыне заставил ее изменить тему работы. Ей стало интересно, сколько еще людей испытали то же, что и она – и что именно они чувствовали? И были ли такие люди? Ей удалось найти двадцать человек, побывавших на «Поле» за последний год, девять из них согласились пройти серию тестов. Расходы и организационные трудности взял на себя институт – предприятие вписывалось в национальный студенческий проект исследований в области когнитивной нейробиологии. Испытуемые ложились в аппарат МРТ, а Ли по громкой связи разговаривала с ними. Когда речь заходила об опыте и ощущениях, испытанных там, в пустыне с громоотводами, на экране она замечала схожие закономерности – у большинства участников эксперимента понижалась активность нижней теменной доли – области, которая отвечает за восприятие своего тела в пространстве и чувство самоконтроля, а также – за зрительно-пространственное восприятие окружения.

Свой опыт Ли описала в статье «Искусство минимализма и религиозное откровение» и осенью 1995 года опубликовала статью в журнале Cerebral Cortex – огромное достижение для двадцатидвухлетней аспирантки. Спустя еще полгода она нашла в почтовом ящике конверт с университетским гербом – официальное приглашение. Увидела слово Columbia – и сердце в груди замерло, пропустило удар. Радость, впрочем, была недолгой – вчитавшись, она поняла, что речь не о Колумбийском университете в Нью-Йорке; ее приглашали в другую Колумбию – город в штате Миссури. Ей писал некто Юрий Гарин, профессор антропологии Миссурийского университета. Ее статья и размышления о связи теменной доли с религиозными откровениями произвели на него впечатление, и он предложил ей прочесть лекцию для магистрантов с его кафедры. Все расходы на проезд, размещение и прочее университет берет на себя.

Ли тут же бросилась собирать вещи. Летать она боялась, решила добираться автобусами – настоящее путешествие, больше суток в дороге, 920 миль, сквозь Западную Вирджинию и Кентукки – увидеть Лексингтон, Луисвилл, потом Сент-Луис, и оттуда прямой двухчасовой маршрут до Колумбии, который оказался самым тяжелым, – в Миссури той весной стояла аномальная жара, и кукурузные поля вдоль дорог желтели и чахли под палящим солнцем, в полупустом салоне автобуса было невероятно душно, Ли была в шортах, и ее ноги на протяжении всего пути неприятно липли к разогретому кожзаменителю сиденья.

И вот она в Колумбии, со старым чемоданом, одно колесико которого (левое) при движении издавало тонкий, комичный звук, похожий на игру на очень маленькой скрипочке. На вокзале ее ждал волонтер Адам. Он был высокий и тощий, с длинными светлыми волосами, которые падали ему на лицо, и он убирал их таким манерным жестом музыканта, зачесывая назад ладонью. «Готова спорить, дома у него есть гитара», – думала Ли, разглядывая его профиль, пока они шагали по парковке к такси. Адам напоминал тот тип парней, которые, выпив на вечеринке пару «Хайнекенов», достают гитару, две минуты вдохновенно настраивают ее, а потом горланят песни «Нирваны», пока не сорвут голос.

Колумбия была простой и приземистой – Средний Запад, ни больше ни меньше. Когда ехали по Восьмой улице, Адам указал на шесть колонн, стоящих прямо посреди поля и совершенно ничего не подпирающих. Это все, что осталось от главного корпуса университета после пожара в 1892 году, пояснил Адам. Есть легенда, – жутковато улыбаясь, добавил он, – что пожар возник из-за электрической лампочки – как раз в то время в здании установили «первую электролампочку в истории Миссисипи». 9 января 1892 года на первом этаже, в холле, должна была состояться выставка. К вечеру, когда все уже были в сборе, люстра под потолком заискрила и воспламенилась. Огонь почти мгновенно переметнулся на потолок и охватил расположенную этажом выше библиотеку. К полуночи здание, по словам Адама, «сгорело в ноль», и только эти шесть колонн уцелели; теперь они – главный памятник города; только не очень понятно – что именно они означают.

Во всей этой истории Ли поразило даже не то, что огонь уничтожил библиотеку, а то, с каким восторгом Адам рассказывал об этом событии – так, словно речь шла о победе любимой баскетбольной команды.

– Простите, – осекся он, заметив, кажется, ее недоумение, – я, бывает, увлекаюсь. Я пишу работу об истории луддизма и технофобии на рубеже веков, и в числе прочих разбираю этот случай – это же прям синекдоха: электролампочка, уничтожившая библиотеку, а?

Ли вежливо улыбнулась, хотя и не очень поняла, при чем тут синекдоха.

Они доехали до кампуса, Адам помог ей заселиться в гостиницу – довольно милое трехзвездочное заведение с фасадом в скандинавском стиле – и провел небольшую экскурсию по кампусу и ботаническому саду. Именно там, в саду, она и встретила Гарина впервые. Он гулял по аллее, руки в карманах, одетый просто – голубая рубашка, джинсы и мокасины на босу ногу. Он улыбнулся ей и протянул руку. Рукава рубашки были закатаны, и Ли увидела черные, туземные татуировки на предплечье.

Он ей сразу понравился – само обаяние. Стал спрашивать: как доехали? Все ли понравилось? Волнуетесь перед лекцией? Взял за руку, погладил по ладони, успокоил: уверен, вы справитесь, все будет хорошо.

Ее поразил его взгляд – огромные голубые глаза, смотрит внимательно, не отрываясь; такой взгляд очень сложно выдержать. И голос. Все, кто был с ним знаком, говорили, что у него очень красивый, успокаивающий голос, который неожиданно контрастировал с внешним видом. Сам Гарин был большой, жилистый, черты лица крупные, грубые, кривая переносица (в детстве в драке сломали нос); на левом переднем зубе – небольшой скол.

– Я так рад, что вы согласились выступить у нас. Пойдемте, покажу вам аудиторию.

Они зашли в один из корпусов – его называли «Лицей» – довольно ветхий и очевидно требующий ремонта затертый паркет и рассохшиеся деревянные рамы в окнах. Здесь все дышало старостью, но не той благородной и величавой старостью, которая покрывает собой корпуса, скажем, в Гарварде, а другой – старостью провинциальной дамы, которая махнула на себя рукой и как-то, видимо, смирилась с тем, что лучшие годы уже позади.

– Извините за бардак, мы уже год ждем ремонта, – сказал Гарин, словно услышав, о чем думает Ли. – Этот корпус – объект культурного наследия, тут даже паркетину нельзя сменить без официального одобрения попечительского совета. Каждый чих надо заверять. Вот и сражаюсь с ними, как Рыцарь печального образа. Двери заменил, теперь жду, когда окна разрешат. Но наша аудитория вам понравится.

Аудитория действительно отличалась: свежевыкрашенные стены, новый проектор и отциклеванный паркет под ногами. Пока Ли готовилась, проверяла слайды и в очередной раз просматривала конспекты, аудитория наполнилась студентами – их было немного, человек двадцать, но Ли заметила, что все они, кажется, вели себя как очень близкие друзья, и каждый подходил и отдельно здоровался с профессором Гариным.

Ли всегда страшно нервничала перед публичными выступлениями; опыта у нее было немного: на первой в ее жизни лекции один из студентов случайно сломал проектор, и ей пришлось выступать без слайдов, буквально на пальцах объясняя, как выглядят скульптуры Уолтера де Марии; в другой раз в аудитории было душно, кто-то открыл окно, и ее конспекты утянуло на улицу сильным ветром, Ли кинулась их ловить и чуть не выпала вслед за ними; это был один из самых неловких и стыдных моментов в ее недолгой карьере лектора.

Поэтому, заходя вслед за Гариным в аудиторию, она уже морально готовилась к новому форс-мажору. Когда лекция началась, казалось, в этот раз удача на ее стороне – проектор отлично работал, за окном было жарко, но безветренно, хотя теперь Ли на всякий случай всюду возила с собой пресс-папье – камень, который нашла в пустыне Мохаве; придавливала им конспекты. И вот – буквально за двадцать минут до конца с улицы стали доноситься крики. Сперва как будто издалека, затем все ближе – за окнами собрались люди с плакатами и стали скандировать «Долой! Долой!» И первые минуты Ли попросту не могла понять, что происходит и что им нужно, и отчаянно делала вид, что не замечает воплей, но время шло и перекрикивать шум было все сложнее. К толпе прибавился женский голос, усиленный мегафоном, – хрипящий, гулкий, подначивающий: «Зачем нужен попечительский совет, если он ничего не решает?» – и демонстранты отвечали ей: «Да-а-а-а!»; «Они водят нас за нос, считают нас дураками! Мы дураки?» – «Не-е-е-ет!» Ли все чаще сбивалась, но продолжала читать лекцию на автомате – лишь бы закончить – и уже видела, что студенты в аудитории слушают не ее, а вопли за окнами, и переглядываются, и как-то растерянно смотрят на нее и на Гарина. И дочитав наконец лекцию до конца, Ли пробормотала «на этом, пожалуй, все» и тут же почти бегом направилась к выходу из аудитории – боялась расплакаться у всех на глазах.

Зашла в туалет, хлопнула дверью кабинки и пару минут просто стояла, уперевшись лбом в боковую стенку. Люминесцентный свет и запах хлорки. Ремонт явно новый, на полу – плитка с причудливым византийским узором. Акустика такая, что даже у дыхания небольшое эхо. Кто-то вошел, прошагал мимо кабинок, открыл кран, зашумела вода.

– Ли-и? Вы здесь? – Голос Гарина.

Пауза.

– Господи, это что, мужской туалет?

– Нет. Женский. Я пришел извиниться. Простите меня, пожалуйста. Мне очень-очень жаль, что так вышло.

– За что?

– Вы замечательно выступили. Даже не думайте огорчаться.

Пауза.

– Да уж…

– Простите. Я не думал, что эти болваны сегодня опять выйдут.

– Кто это был?

– Ох. Это долгая история.

– Нет, правда. Что им нужно?

– Давайте так: вы выйдете, мы сядем где-нибудь в более подходящем месте, и я расскажу.

Она помолчала.

– Еще пару минут. Пару минут – и я выйду.

* * *

Гарин отвел ее в бар, панорамные окна которого смотрели на футбольное поле. На поле на всю катушку работали поливалки, хотя даже они, очевидно, не могли спасти газон от жары – здесь и там виднелись желтые проплешины. Ли провела в Колумбии всего полдня, но уже уловила ее запах – город пах разогретой зноем кирпичной кладкой. Для Ли запахи были главным инструментом маркировки мира и взаимодействия с ним. У каждого места был свой особенный запах, и, попадая в новый город, она старалась дышать глубоко, это был ее способ «познакомиться». Ее родной Шаллотт пах мокрым после дождя асфальтом и можжевельником, Чапел-Хилл – вспаханной землей и – совсем чуть-чуть – дизельным топливом; она пять лет снимала там квартиру, окнами выходящую на стоянку для фур, и по ночам грузовики шумно парковались в свете фонарей возле цистерны с дизелем. Даже у пустынь были свои особые запахи – Ли могла с закрытыми глазами отличить Мохаве от Чиуауа: первая пахла раскаленными на солнце валунами, вторая – мхами и сырым гипсом.

У людей тоже были свои запахи-маяки: например, мама пахла детской присыпкой, а ее коллега-ихтиолог Сара – хной и красным вином, хотя она и утверждала, что не любит вино; научный руководитель Ли на пятом курсе, мистер Уильямс, всегда пах старой одеждой, даже когда одевался во все новое – он словно бы сам источал запах залежалого, пыльного, скроенного по устаревшим лекалам костюма. И вот теперь, сидя за одним столиком с профессором Гариным, она осторожно втягивала носом воздух, пытаясь как бы «опознать» его, внести в свою «картотеку запахов» – и не могла; от него как будто совсем не пахло – и это было необычно и волнительно; таких, как он, она еще не встречала – человек без запаха.

– Если кратко, – начал Гарин, когда ему наконец принесли сидр, – демонстрацию устроила одна из наших студенток. Очень дотошная. И вы тут совершенно ни при чем. Она писала работу по истории штата и выяснила, что Чарльз Генри Люгер – один из отцов-основателей нашего достославного университета – был, мягко скажем, человеком неоднозначным. Помимо прочего он сколотил первое состояние на торговле оружием – организовывал поставки из Европы. А еще был антисемитом. Звучит не очень хорошо, но что поделать, – Гарин пожал плечами, – в смысле, Люгер был продуктом своего времени – обычный коммерсант, ни больше ни меньше. Я его не оправдываю, но – тридцатые годы девятнадцатого века, чего вы хотите? В Техасе сотнями вырезают апачей, а в Миссури тем временем строят университет – на деньги с продажи карабинов, из которых люди палят друг в друга на границе с Мексикой. В общем, все очень запутано. Но некоторые активисты решили, что это чересчур, и теперь требуют переименовать улицу Люгера, – у нас тут есть такая, – и убрать памятную табличку с его именем. Некоторые даже отказываются по этой улице ходить. И поскольку я в попечительском совете – они и меня решили взять измором.

– А вы что?

– А что я? – Он сложил вместе запястья, словно предлагал заковать себя в кандалы. – У меня руки связаны – попечительский совет занимается проблемами образования, переименование улиц и прочие градостроительные вопросы – это уже сложнее. Вы же видели «Лицей», я там паркет уже два года не могу поменять, потому что здание помечено как «объект культурного наследия» – бюрократия такая, что спятить можно. И точно так же мы не можем переименовывать улицы всякий раз, когда на них выходят недовольные с плакатами. Если начнем вычеркивать из истории сомнительных персонажей, у нас не останется истории. – Он вздохнул, отпил сидра из высокого стакана. – В общем, пытаемся как-то договориться. Пока не очень успешно.

– А ваши студенты?

– М-м?

– Ваши студенты тоже ходят на демонстрации?

Он засмеялся.

– Еще как! Я их сам туда засылаю – собирать данные. Такой материал не должен пропадать. Одна моя студентка уже пишет об этом случае статью: мемориальная культура и что-то там. Самое интересное в работе профессора антропологии – это наблюдать, как студенты ищут и обрабатывают материал.

Ли разглядывала лицо Гарина, и ее вдруг осенило. Она вспомнила, что во время лекции он сидел с краю, на стуле, повернувшись к ней боком, и делал заметки в блокноте. Только сейчас до нее дошло – он сел так, чтобы видеть лица студентов; и заметки его были не по теме лекции – он наблюдал за реакцией учеников.

– Вы никогда не отдыхаете, да?

– В каком смысле?

– Все время в режиме сбора данных. Студенты знают, что вы не только обучаете, но и изучаете их?

Он пожал плечами.

– Должны сами догадаться. Это же как с писателями. Писатель всегда наблюдает за вами, подслушивает и записывает. Он так устроен.