Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Валерьевич Поляринов

Риф

© А. Поляринов, текст, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
© Palsur, Buternkov Aleksei / Shutterstock.com


Прежде чем перейти под контроль австралийской администрации, обитатели деревень, где свирепствовала (болезнь) куру, практиковали каннибализм. Съесть труп близкого родственника означало выразить ему свое почтение и любовь. Варили мясо, внутренности, мозг; истолченные кости подавали вместе с овощами. Женщины, надзиравшие за разделкой трупов и кулинарными операциями, оказывали этим мрачным трапезам особое предпочтение. Поэтому можно предположить, что они подцепляли болезнь при обработке зараженных мозгов, а затем, посредством физического контакта, заражали своих детей.
Клод Леви-Стросс, «Все мы каннибалы»


Настоящее дирижирует прошлым, словно музыкантами оркестра. ‹…› Поэтому прошлое кажется то ближе, то дальше. Оно то звучит, то умолкает. На настоящее воздействует лишь та часть прошлого, которая нужна, чтобы либо высветить это настоящее, либо затемнить его.
Итало Звево, «Самопознание Дзено»


Кира

Строить начали в сорок девятом, земля была мерзлая, киркой не зацепишь, и первой смене пришлось взрывать верхние слои грунта динамитом; одним из взрывов случайно вскрыли подземную линзу льда, древнюю реку, в которой были видны вмерзшие в полупрозрачную толщу рыбы и амфибии. Орех Иванович рассказывал, что при детонации по всей стройке разлетелись куски доисторического мяса, мужики собрали их, поджарили на костре и съели, ибо замерзшая во льдах плоть ихтиозавров прекрасно сохранилась. Эту историю Кира слушала, затаив дыхание, хотя и не верила до конца, ей казалось, учитель выдумывает или как минимум приукрашивает реальность, чтобы удержать внимание школьников, которые просто не будут слушать, если в рассказе нет динамита или динозавров. Орех Иванович никогда прямо не говорил, что первыми строителями были заключенные, но из его лекций было ясно, что покорять мерзлоту мужики приехали не по своей воле. Пайка не хватало, и, чтобы не умереть с голоду, рабочие стали ловить тритонов – ходили с ведрами и собирали их, как ягоды или грибы. «Тритонов здесь были тьмы. Особый вид – сибирские углозубы», – пояснял учитель. Уж если кто и заслуживает место на гербе нашего города, добавлял он, так это тритон и олень, потому что именно они – своим мясом и костями – спасли первую смену от смерти. Мужики быстро сообразили, что углозубы зимуют внутри сгнивших деревьев и в верхних слоях почвы, во мхах. Их то и дело находили при корчевании пней. Мяса там было всего ничего, поэтому их бросали в суп, «для бульона». И также с оленями – чуть на север была священная саамская земля, местные называли ее «рогатым кладбищем». Бог знает почему, но животные приходили туда умирать. Очень скоро мужики добыли лук и стрелы, – возможно, сделали сами, а может, обменяли у местных племен на пару динамитных шашек или просто украли, кто теперь скажет? – и иногда ходили к рогатому кладбищу, караулить оленей; затем разделывали тушу и шили из шкур обувь и одежду, а кости бросали в кипящую воду к тритонам и пили бульон.

Когда первая смена закончила работу и от Сулима в 56-м на восток потянулась железная дорога, мужики – те из них, кто ухитрился не умереть, – объявили углозубов и оленей своими тотемными животными. С тех пор хвостатый и рогатый считались покровителями города, и их изображения украшали герб и ворота ГОКа, а матери и бабушки вязали детям свитера с орнаментом в виде сплетенных вместе рептилий и оленьих рогов.





Тритоны были важной частью жизни для всех сулимчан, особенно для школьников. После уроков дети иногда от нечего делать шли в перелесок, раскапывали палками грунт вокруг деревьев и пней, находили углозубов, отогревали и вместе наблюдали за тем, как в теплых руках окоченевшая, неживая мелкая рептилия начинает дергать лапками, шевелиться, как раскрываются ее веки и оживают черные глаза – это было похоже на воскрешение из мертвых. Дети играли с ними, обменивались, давали имена и брали домой, а иногда рассказывали друг другу небылицы о песнях земноводных. Последними полнился детский фольклор. Осенью роза ветров менялась, и карьер начинал издавать звуки, похожие на тихое, многоголосое, тоскливое мычание – движение воздуха внутри его колоссальной архитектуры рождало странные ноты. Одни говорили, что это песни той самой первой смены рабочих – тех, кто не выжил, – их голоса застряли во времени, как рыбы в сети; другие твердили, что это тритоны поют голосами людей.

Однажды Кира тоже нашла углозуба внутри старого пня, завернула в платок, положила в карман и отнесла домой. Отогрела в ладонях, обустроила ему дом в обувной коробке, принесла коры и мха. Она назвала его Вадиком и иногда разговаривала с ним. Ей нравилось слушать, как он копошится, царапает картонное дно, пытается вырыть нору.

Вадик, впрочем, прожил у нее недолго. Пока она была в школе, мать зашла в комнату и заглянула в коробку. Вечером дома Киру ждал скандал. Мать редко ругалась, но если открывала рот, то так, что дрожали стены, а соседи закрывали уши своим детям. От криков матери Кира сама как будто превращалась в тритона – цепенела, замыкалась, проваливалась в себя; внутри все холодело, и у нее словно вышибало пробки в голове – защитная реакция. Мать замечала это и злилась еще сильнее: «Вот я пытаюсь тебе вдолбить тут, а у тебя взгляд стеклянный! Чего ты мертвую изображаешь?» Мать не была намеренно жестока, она просто все делала шумно и наотмашь – смеялась, говорила, воспитывала дочь.

Тритонов мать отчего-то боялась – так же сильно и глупо, как слоны боятся мышей. Еще она боялась красоты. Или даже не так: красивые, изысканные вещи приводили ее в ужас. Увидев что-то красивое, она тут же в уме считала – сколько оно может стоить; причем считала не в рублях, а в булках хлеба и килограммах мяса. Для Киры ей, в общем, ничего было не жалко: подарки на дни рождения, хорошая одежда, учебники – все это Кира получала, но за красивые вещи всегда расплачивалась тем, что постоянно должна была выслушивать причудливую материнскую математику: «На эти деньги можно год питаться свежими отбивными!», «А это – целых сорок булок бородинского!».

Говорили, что раньше мать была самой завидной невестой в городе, но после сорока – Кира тогда еще училась в начальной школе – мать как-то внезапно постарела, ссутулилась, а над верхней губой выросли черные усики, которые она то ли не замечала, то ли просто не думала, что их замечают окружающие.

Уже «двадцать с гаком» лет мать руководила главной и единственной сулимской поликлиникой при комбинате и страшно гордилась тем, что за эти «двадцать с гаком» лет ее никто не смог подвинуть с должности. Хотя, с гордостью добавляла она, охотники были. Но она их всех переохотила.

Когда Кира окончила школу, мать тут же стала ее пристраивать – сначала в клинику, затем на цоколь. Цоколем здесь называли морг, и туда, как на фронт, мать отправляла стажеров, проверить на стойкость. «По моим стопам пойдешь», – говорила она. Но Кире не нравились материнские стопы, и, более того, на цоколе с ней однажды приключилось странное: было ночное дежурство, она несла в прозекторскую инструменты, и кто-то сзади окликнул ее по имени. Какой-то тонкий, детский голос. Она обернулась, но коридор был пуст. С тех пор она старалась держаться от цоколя подальше, а спустя неделю и вовсе призналась матери, что больше не может работать, потому что длинные клаустрофобные выложенные белой плиткой коридоры ее пугают (о том, что в этих коридорах жил детский голос, окликнувший ее по имени, она умолчала).

– Странная ты, Кирка, – сказала мать. – Как будто кукушка мне тебя подкинула. Ишь че, коридоры ее пугают. Откуда ж ты взялась такая нежная, на Крайнем-то Севере?

Кира поехала в Мурманск и поступила в пединститут и на четвертом курсе вернулась на практику – весной вела уроки у младших классов и помогала Ореху Ивановичу в архиве при библиотеке. Именно там, в читальном зале в марте 1986 года она впервые встретила Титова.

* * *

У всех маленьких отдаленных городов есть одна особенность – сплетни здесь разносятся быстрее, чем сигналы боли по нервным узлам. Вот и в этот раз весть о том, что в городе видели приезжего, судорогой прошлась по улицам и лестничным клеткам. Уже на следующий день все знали, что некий товарищ Титов приехал в Сулим собирать информацию о «рабочей демонстрации 2 июня 1962 года». Никто не говорил об этом вслух, наоборот, местные старательно молчали, но даже в их молчании чувствовалось нарастающее напряжение давно назревшего разговора.

Кира отлично помнила день, когда он появился. Это была ее смена, Орех Иванович ушел на обед, и она сидела одна в читальном зале за стойкой, скрепляла переписные журналы и раскладывала карточки в именном указателе.

Когда Титов зашел в зал, она его сразу узнала – приезжего легко опознать по одежде, особенно если с Большой земли; они всегда одеты слишком хорошо, даже если пытаются сойти за своих. На нем была черная куртка с кучей молний и капюшон с меховым краем; и обувь – коричневые кожаные сапоги, хорошие, новые, с высокой шнуровкой, таких не достать ни в Сулиме, ни в Мурманске.

Он вежливо поздоровался, протянул квитанцию и разрешение с инвентарными номерами. Кира проверила печать и подпись Ореха Ивановича, ушла в хранилище и вернулась со стопкой переписных журналов из архива ГОКа за 1962 год. Титов расписался в получении, сгрузил стопку на телегу и покатил ее между пустыми рядами столов читального зала. Снял куртку и повесил на спинку стула, под ней на нем был шерстяной свитер крупной вязки с высоким воротником. Весь день он провел в зале, сгорбившись над журналами, бормоча что-то себе под нос, делая пометки в тетради – Кира заметила, что он левша, – ни разу не отвлекся, не ел, не пил, даже в уборную не отлучался. И когда Кира подошла сказать, что архив закрывается, он поднял голову и несколько секунд смотрел на нее сонным, осоловелым взглядом, словно не мог вспомнить, кто она такая и где он находится.

– Уже шесть, мы закрываемся, – повторила Кира.

* * *

Сулим был город небольшой – двенадцать тысяч человек, девять улиц, тридцать шесть переулков. Проспект имени ХХ съезда КПСС пронизывал его насквозь с юга на север. К проспекту перекрестками – как ребра к позвоночнику – крепились улицы, названия которых с самого детства вызывали у Киры кучу вопросов. Названия были такие:

Улица имени 1-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 2-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 3-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица Горького
Улица имени 4-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 5-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 6-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова
Улица имени 7-й Краснознаменной танковой бригады имени К.Е.Ворошилова


Еще будучи ребенком, глядя на карту, она задавалась вопросом: кто мог додуматься до такого – назвать почти все улицы в центре в честь танковых бригад? Есть вероятность, конечно, что в год основания Сулима – 1956-й – танковые бригады были в моде; или, возможно, сами градостроители были большими поклонниками танковых бригад и лично К.Е. Ворошилова. Но даже это объяснение не объясняло того факта, что между третьей и четвертой танковыми бригадами оказался зажат пролетарский писатель Максим Горький. Вот так и выходило, что карта Сулима была одновременно похожа на абсурдное стихотворение и – если проявить фантазию, – на перевернутый скелет великана. В области «копчика» у него располагался автовокзал, из «горла» тремя трубами торчали ГОК и прилегающая к нему железнодорожная станция, из которой раз в неделю на Большую землю отправлялись груженные рудой составы – и грохотали так, что в квартирах на Первой Краснознаменной бряцала в сервантах посуда. Роль «головы великана» на карте исполнял карьер – огромная дыра в мерзлоте диаметром 1,6 км.

В школе Киру учили, что название города происходит от фамилии великого советского геолога Ивана Петровича Сулима, который в 1933 году обнаружил в Мурманской области одно из самых крупных в мире месторождений железной руды. Горно-обогатительный комбинат – сокращенно ГОК – проектировали уже без него, но по его заветам. В местном ландшафте ГОК был самым большим и впечатляющим строением – помимо карьера, разумеется, – и, пожалуй, одной из главных его достопримечательностей. Огромные серые трубы, торчащие из лесотундры Заполярья.

На площади напротив администрации стоял памятник Сулиму, который местные называли просто «голый мужик». Неизвестный скульптор изобразил великого советского геолога в виде огромного мускулистого героя. Он был похож на Самсона, разрывающего пасть льву. Только вместо львиной пасти в руках он держал огромный молот, которым забивал в вечную мерзлоту первую сваю.

Киру с детства беспокоило отсутствие на Сулиме одежды. Это же просто нелепо – в таком виде геолог никак не мог открыть месторождение руды, потому что умер бы от переохлаждения и пневмонии. Будь он хоть дважды полубог, думала она, когда на улице минус пятьдесят, без шерстяных колготок и теплых носков не обойтись.

Памятник многим не давал покоя. Возможно, потому что был, по сути, единственным произведением искусства в городе [если не считать мозаику на потолке в зале ожидания на вокзале, но об этом позже]. Очевидная, кричащая сексуальность железного Сулима сыграла с ним злую шутку: уже в шестидесятых словосочетание «забить сваю» у местной молодежи стало означать «заняться сексом».

Карьер для всех здесь был главным местом паломничества. Дети приходили сюда слушать песни тритонов или играть – в прятки, в войну, подростки – «забивать сваи», взрослые – в основном выпивать или напиваться. Огромный, овальный, похожий на кричащий от боли рот, карьер был единственным местом в округе, где можно было ощутить масштаб и грандиозность мира. Кира тоже любила приходить сюда, разглядывать тектонические слои пород; «память Земли» – так называл их Орех Иванович.

Орех Иванович, конечно же, на самом деле был Олегом. «Орехом» его прозвали школьники – бугристая, лысая, смуглая голова его напоминала скорлупу грецкого ореха, отсюда и прозвище. О прозвище он знал и относился к нему с юмором – и даже сам себя иногда так называл ради смеха. Он вообще был человеком беззлобным, а голос если и повышал, то разве что в пылу азарта, когда рассказывал детям истории об углозубах, оленях и гербе Сулима. Поэтому Кира удивилась, когда впервые услышала в его голосе раздражение – он был ужасно недоволен тем, что кто-то с Большой земли вот так открыто приехал копаться в архивах. Сперва Кира решила, что Орех Иванович злится на чужака, но очень быстро поняла, что все гораздо сложнее, – он всерьез беспокоился за его безопасность.

В следующий раз Кира встретила Титова уже на улице – вышла из библиотеки на площадь перед ГОКом и увидела его. Он стоял возле здания администрации и смотрел куда-то вниз, то ли брусчатку разглядывал, то ли собственную обувь. Даже со спины было видно, что он нездешний – плечи держит не так, стоит как-то неправильно. Кира сначала прошла мимо на остановку, но любопытство победило – вернулась.

– У вас все хорошо?

– А-а? – он обернулся на нее.

– Вы вот так стоите уже пять минут. Я просто подумала…

– А, да, – он улыбнулся, – задумался. Смотрю вот на табличку.

Он показал. Кира увидела в брусчатке, прямо в одном из камней табличку с гравировкой – два столбика имен и дата.





Кира еще раз перечитала имена и огляделась, окинула взглядом площадь. Она сотни, тысячи раз ходила здесь, возможно, даже наступала на эту табличку, но ей и в голову не приходило, что тут есть табличка с именами. Впрочем, неудивительно, подумала она, ее как будто специально вбили в брусчатку именно здесь, на краю, – чтобы спрятать. Площадь уже давно была «захвачена» другим монументом – «голым мужиком», установленным в самом центре, – и всей своей кричащей, вызывающей обнаженностью он умножал невидимость окружающих объектов. Кроме него на общем фоне блеклых типовых пятиэтажек выделялось разве что здание администрации – в его фасаде чувствовался замысел, прикосновение архитектора, хотя Кира и не смогла бы сказать, что это за стиль.

Она еще раз перечитала имена на табличке. Титов молча стоял в стороне, сунув руки в карманы.

– В школе нас водили сюда на экскурсию, но я совершенно не помню эту табличку. – Она помолчала, обернулась на Титова. – Олег Иванович называет вас «безрассудным молодым человеком».

– Не очень-то молодой. Мне почти сорок.

– Вы не знаете Олега Ивановича. Для него все, у кого на голове есть волосы, – молодые.

Он улыбнулся.

– А безрассудство – оно тоже как-то с волосами связано?

– Нет. Просто к нам редко с Большой земли приезжают. А вы еще и книгу пишете.

– Откуда вы?…

– Это Сулим. Местные узнали, кто вы и зачем, как только вы проехали стелу на въезде, – она показала рукой в варежке на север, в сторону автовокзала. – У нас есть выражение: местный слышит шаги чужака за версту.

– Это правда?

– Нет. Просто присказка. Но слухи разносятся быстро.

Титов достал блокнот, карандаш и записал, бормоча себе под нос: «…шаги чужака за версту».

– Про шапки, вы, наверно, уже и сами знаете, – сказала Кира.

– Про какие шапки?

– Вы уже неделю тут и еще не слышали про шапки?

– Нет, а что с ними?

– Ну это такая известная шутка: когда в городе чужак, все сулимчане надевают шапки.

Он смотрел на нее, ожидая продолжения, и она, удивляясь его недогадливости, шепотом подсказала:

– Вы должны спросить «зачем?».

– Зачем?

– Чтобы чужак не видел у них на головах следы от спиленных рогов.

Титов нахмурился, пытаясь, видимо, сообразить, в чем соль.

– Ладно, не берите в голову, – Кира махнула рукой. – Это шутка для местных, позже поймете.

Титов вновь достал блокнот и записал: «…от спиленных рогов».

– Что вы хотите найти? – спросила Кира. – Ну, в архивах?

Он убрал блокнот и карандаш в нагрудный карман, застегнул молнию.

– Я думал, вы все обо мне узнали, как только я проехал стелу на въезде. – Она серьезно посмотрела на него, и он, вздохнув, показал на табличку в брусчатке. – Я здесь из-за них. Хочу знать, кто они. И написать их историю. Уже неделю тут околачиваюсь и заметил одну закономерность: единственное, что местные знают про бунт 62 года, – это то, что он был. Больше ничего. Вот вы, например? Можете что-нибудь рассказать?

Кира открыла было рот, чтобы ответить, но осеклась – с удивлением поняла, что не знает ответа.

– Сколько их было – бунтарей? – продолжал Титов. – Из-за чего они бунтовали?

Она растерянно смотрела на него. Благодаря Ореху Ивановичу историю Сулима она знала вдоль и поперек – начиная с даты приезда первой геологической экспедиции на саамские земли и заканчивая тритонами на гербе. Но бунт в ее памяти оказался белым пятном – и это для нее самой стало неприятным открытием.

– Расскажите мне, – пробормотала она.

– Что?

– Расскажите, что сами знаете? Мне интересно.

Титов пару секунд разглядывал ее лицо, словно не верил, что кто-то из местных может попросить его о таком. Потом кивнул, взял ее за руку – и это первое, что ее удивило; то, как легко он относился к ее личному пространству; мог вот так просто взять ее за руку, – и вывел в самый центр площади, под памятник Сулиму.

– 31 мая 1962 года, – начал он, – по радио объявили о повышении цен на масло и мясо. Почти на треть. 1 июня по всей стране, в том числе здесь, в Сулиме, начались волнения. Люди вышли на площадь. «Мясо, масло, деньги» – такой у них был лозунг.

Голос Титова изменился – говорил он теперь тоном лектора, было ясно, что этот текст он проговаривал много раз.

– Рабочие собрались на этой самой площади и стали звать «на разговор» главу администрации, Сенникова. Им сообщили, что Сенников в Мурманске и приедет завтра. Мне неизвестно, правда ли это, или администрация просто пыталась выиграть время. Через сутки в город въехали два грузовика с военными и несколько черных машин. Появились люди в коричневых плащах, явно неместные. Опять же, я знаю об этом со слов всего двух свидетелей. Один из них утверждает, что 2 июня рабочие снова пришли сюда, на площадь, «на разговор», как они сами выражались. Их встретила шеренга солдат с автоматами. Их попросили разойтись, но они остались. Их попросили еще раз. И они снова отказались. – Титов замолчал, посмотрел на Киру. Кира поднялась по ступенькам к дверям администрации, обернулась, оглядела площадь, представила себе сотни рабочих, а напротив них, на ступеньках, – шеренга солдат.

– И что, вот так просто? Начали стрелять по людям?

– Не знаю. Может быть, рабочие стали напирать, кричать что-то. Двадцать семь убитых. Сколько раненых – до сих пор неизвестно.

Титов стоял на ступеньках и вместе с Кирой оглядывал промерзшую площадь, по которой справа налево шагали два человека и иногда озирались – заметили нездешнего.

– Самое страшное произошло с теми, кого ранили. Той же ночью в больницу и в морг пришли люди, «одетые не по погоде», – Титов махнул рукой в сторону поликлиники. – Один из выживших, Дмитрий Игнатьевич Шорохов, на площади получил пулю в плечо и пришел в больницу. Ему повезло, ночью его растолкала медсестра и сказала, чтобы лез через окно, – о нем уже спрашивали чужаки. Он и вылез, и несколько дней прятался в сарае у тещи, слушал радио, а там – везде молчок, даже на местных волнах. Когда увидел, что к тещиному дому подъезжает черная машина, решил, что надо уходить. И буквально пешком, через тайгу дошел до границы с Финляндией. Двадцать километров.

Как и всех местных, Киру раздражало, что приезжие не отличают тайгу от лесотундры; она хотела было поправить Титова, но промолчала.

– Шорохов был охотник, знал места, людей, умел выживать. – Титов вздохнул. – Он был одним из первых, от кого я услышал о «сулимской бойне».

– Надо же. «Сулимская бойня»? Это так теперь называется?

Титов покачал головой, снова взял ее за руку.

– Идемте.

Они спустились с крыльца здания администрации и направились к автобусной остановке.

– Сначала я не поверил ему. А потом нашел еще одного свидетеля. Женщину, которая несколько лет отсидела за то, что была на той демонстрации.

– Куда мы идем?

– К карьеру.

* * *

Кира поражалась тому, как хорошо Титов знает город. Даже дыры в бетонном заборе – и те знает. Пока шагали через перелесок, он продолжал:

– Одиннадцать человек забрали прямо из больницы. Забрали трупы из морга. Прошлись по квартирам, сколько взяли там – мне неизвестно. Забрали всех и повезли на карьер. На грузовиках. Вам нехорошо? – вдруг спросил он. – Вы как-то побледнели.

– Нет, все нормально, – она покачала головой. – Продолжайте.

Они вышли к карьеру.

– Я закурю, ничего?

Титов достал из внутреннего кармана пачку, вытащил зубами сигарету. Спрятал огонек спички в ладонях. Закурил, затянулся, выдохнул.

– Вот здесь сложнее. У меня мало данных. Дмитрий Игнатьевич говорит, что, пока прятался в сарае у тещи, слышал разговоры на улицах о том, как людей расстреляли возле карьера, как зачинщиков бунта. Но их не расстреляли. Вера Ивановна – второй мой свидетель – утверждает, что была среди тех, кого везли к карьеру.

Кира медленно опустилась, села на холодную землю.

– Вам плохо?

– Продолжайте.

Титов протянул ей сигарету. Она покачала головой.

– Нет, спасибо, я не курю. Что было дальше?

– Два грузовика, больше десяти человек раненых. Больше двадцати трупов. За ними – две легковые машины, – он показал пальцем. – Вот по этой дороге. Свезли вниз и стали выгонять из машин. Долго совещались, минут пять-десять, а потом кто-то из вояк сказал: «Повезло вам сегодня». И рассмеялся. Все выжившие отлично помнят его смех, веселый и радостный, как будто рассказал отличный анекдот.

– Они передумали?

– Не знаю. Может, пока ехали, приказ изменился. – Титов смотрел вдаль. – Или другая версия: акция устрашения, – пробормотал он, – чтобы сделать бывшее небывшим, необязательно убивать.

Внутри карьера завыл ветер. Пару минут Кира молча смотрела на грунтовые срезы, потом спросила:

– Вы не ответили на вопрос: почему вы здесь? Это что-то личное?

Он вздохнул, шмыгнул носом.

– Это моя работа. – Он посмотрел на нее и вдруг осекся. – Хватит на сегодня. На вас лица нет.

Кира разглядывала его, и вдруг до нее дошло, что он уже минут десять курит одну сигарету. Творилось странное: серый цилиндр сигареты с огоньком на конце не уменьшался, а, наоборот, рос, и дымок шел не вверх, а вниз, как бы втягивался обратно. Сулимские школьники любили травить байки о том, что железистый грунт карьера изгибает не только магнитные поля, но и саму реальность – и иногда рядом с карьером время как будто схлопывается, идет складками, волнами – и ты видишь несколько событий одновременно. Кира всегда думала, что это просто россказни, плод буйной детской фантазии, но сейчас своими глазами наблюдала за сигаретой, которая «курилась в обратную сторону».

Она смотрела на Титова, ее бил озноб. Мир вокруг стал подробным и болезненно-четким как галлюцинация. Он стоит на самом краю, подумала она. Под ним – пропасть, до ближайшего серпантина падать метров двадцать, не меньше. Я могу просто протянуть руку, вот так, совсем чуть-чуть – и он упадет. И никаких свидетелей. Оступился. Бывает.

Она тряхнула головой. Почему я думаю об этом? Это не мои мысли.

Реальность тем временем возвращалась в норму, что-то опять изменилось в воздухе, и сигарета наконец подчинилась законам физики и начала гореть, уменьшаться, как все нормальные сигареты.

– Отойдите от края, – сказала Кира. – Вы очень опасно стоите.

* * *

Утром на юге грохнуло, задребезжали окна. Мимо дома проехали сирены «Скорой» и пожарных. К девяти все местные уже знали – в ГОКе на производстве рванул баллон, один человек погиб, пятеро с ожогами.

Через три дня были похороны. Погибший жил на Горького, проститься с ним пришли все соседи, Кира тоже была и, стоя в толпе, увидела Титова. С тех пор как он приехал, все в городе были на нервах – и в каждой ссоре и аварии винили нездешнего. Особенно злилась мать:

– У нас сердечников знаешь сколько? Очередь – километр! Обострение у всех, никогда такого не было, чтоб одновременно. Это все он, говорю тебе.

Спустя два дня Титов снова явился в архив в ее смену, и, выдавая ему папки с делами, она рассказала про очереди в поликлинике и обострения.

– Серьезно? – Он улыбнулся. – Вы тоже так считаете?

– Как?

– Что это из-за меня?

Кира пожала плечами.

– Ну, до вашего приезда жалоб было в три раза меньше. Это статистика.

– Post hoc ergo propter hoc, – пробормотал он, – уверен, есть и более логичное объяснение, – взял было папки, но тут же положил назад и посмотрел ей в глаза. – Скажите, а вы до скольких сегодня работаете?

Кира посмотрела на календарь на стене.

– Сегодня сокращенный день. До четырех.

– Дело в том, что, эммм, – он замялся, – мне сказали, что тут есть какое-то кладбище. Типа священной земли или что-то такое.

Кира кивнула.

– Рогатое кладбище, да. Но местные туда не ходят.

Лорет Энн Уайт

– Почему?

Гиблое дело

Она вздохнула, прекрасно понимая, как глупо прозвучат ее слова:

– Суеверные. Боятся.

Loreth Anne White

Титов кивнул, почесал лоб.

WILD COUNTRY BOOK 2

– А как оно выглядит вообще?

COLD CASE AFFAIR © 2009 by Loreth Beswetherick

– Ну как. Просто поле, а на нем скелеты оленей.

All rights reserved, including the right of reproduction in whole, or in part in any form.

Он вскинул брови.

This edition is published by arrangement with Harlequin Enterprises ULC.

– Черт возьми, я хочу это увидеть!

This is a work of fi ction. Names, characters, places and incidents are either the product of the author’s imagination, or are used fi ctitiously, and any resemblance to actual persons, living or dead, business establishments, events, or locales are entirely coincidental.

– Не очень хорошая идея.



– Почему?

© 2009 by Loreth Beswetherick

– Мальчишки у нас в школе храбрились всегда, кто пойдет туда ночью. Один сходил, потом чуть не умер от пневмонии.

© Бушуев А., перевод на русский язык, 2024

– Я тоже хочу.

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

– Что, умереть от пневмонии?

* * *

– Нет, хочу увидеть. Вы можете меня провести?



Кира покачала головой.



– Шутите? Нет, конечно.

– Да бросьте вы, это же просто нечестно. Приехать на край света и не сходить на кладбище оленей?

Она точно не помнила, почему согласилась. Возможно, Титов был очень убедителен, а может, он ей просто нравился; или – ей нравилось, что из всех местных он общается именно с ней; ей это льстило. И все же, пока шли, у нее неприятно потягивало в груди – слишком силен был привитый еще в детстве страх перед рогатым кладбищем. У школьников в Сулиме была целая мифология, тысяча и одна история о землях шаманов. Сильнее всего ее пугал рассказ о мальчике, который однажды взял с кладбища оленьи рога, чтобы дома повесить на стену как украшение. Спустя три дня соседи сверху заметили, что сквозь линолеум в полу к ним в квартиру пробиваются какие-то желтоватые костяные наросты. Вызвали милицию, а те – слесаря; вскрыли дверь, а за ней страшное. Мальчик лежал в постели, и из его головы росли огромные, невероятные рога; они причудливо и бесконечно ветвились и пробивались сквозь стены и мебель, пронзали все на своем пути – бетон, дерево, металл. Пока мальчик спал, растущие рога заполнили собою всю квартиру и проросли в спальню родителей и пронзили их насмерть. Мальчик был жив, спасатели спилили рога болгаркой, достали его из рогатого плена и отвезли в больницу. Но стоило ему прийти в себя и вспомнить, что случилось, рога вновь начали бешено расти и пробивали стены, потолки и людей насквозь легко, как бумагу.

Посвящается Тони Андерсон, которая готова встретить меня возле кулера с водой всегда: и в хорошие, и в плохие дни. А также Сьюзан Литман за то, что она высоко поднимала планку. И Дженнифер Джексон за веру в меня.
Кира прекрасно понимала, что это просто школьная страшилка, но в детстве, услышав ее впервые, она очень долго боялась уснуть. Она сходила однажды на кладбище с пацанами – все туда ходили, чего уж, – и с тех пор иногда, просыпаясь, осторожно трогала голову – нет ли рогов.



– А с мальчиком что в итоге? – спросил Титов.

Дорогой читатель!

– Ой, у нас была куча концовок, – сказала Кира. – Одни говорили, что его сбросили в карьер, чтобы задобрить богов тундры, другие – что ученые забрали его на Большую землю для экспериментов. Но мне всегда нравилась концовка с шаманом. В больницу пришел шаман и долго разговаривал с мальчиком и показал ему, как сбрасывать рога. Для этого нужно было научиться забывать. Шаман утверждал, что рога растут из головы, потому что в голове живет память, и если ты научишься забывать, рога отсохнут и отвалятся, им неоткуда будет брать силы и материал для роста; еще он говорил, что рога – это отличное оружие для защиты от волков, но иногда они вырастают слишком большими, притупляются и начинают тяготить голову, и тогда их необходимо сбросить и отрастить новые – это вопрос выживания и обновления.

Как далеко ты готов зайти, чтобы сохранить тайну? Может, некоторые секреты лучше не ворошить? Или правда всегда приносит свободу? И в какой именно момент тайна, хранимая двумя людьми, которые любят друг друга, начинает превращаться в ложь по умолчанию?

Титов достал из внутреннего кармана куртки блокнот и карандаш, снял перчатки и прямо там, в поле, записал ее историю.

На эти вопросы моя героиня Мьюринн О’Доннелл должна найти ответы, когда вернется в дом своего детства, в приморский городок на Аляске, где тайна гибели ее отца и смерти деда глубоко погребена в заброшенной шахте и сердцах местных жителей.

Кладбище было отлично заметно издалека – отполированные ветром, холодом и временем кости четко виднелись на фоне коричнево-зеленого пейзажа.

– Господи, сколько же их тут, – пробормотал Титов.

Чтобы узнать правду, не остается ничего другого, кроме как обратиться за помощью к Джету Ратледжу – человеку, которого она всегда любила, но который не смог стать ее мужчиной. И, раскапывая темные и ужасные истины их общего прошлого, Мьюринн и Джет, в свою очередь, должны раскрыть собственные глубокие секреты – секреты, которые одновременно связывают и разъединяют их, – и побороться за второй шанс.

Одни уже обглоданы хищниками, другие истлели и выглядят как картинки из учебника биологии, третьи умерли год или два назад, и их еще не успели обглодать падальщики – на них висит плешивая шерсть; кто-то умер недавно и всю зиму пролежал обмороженный, а теперь начал оттаивать; кого-то растащили волки и склевали птицы, а кем-то побрезговали.

Но даст ли им время убийца?

– Невероятно, – прошептал Титов. Он осторожно шагал между горами костей и полуистлевших туш. Обернулся. Кира стояла вдали, на самом краю кладбища.

Пролог

– Вы идете?

В шахте на глубине семисот пятидесяти футов под землей Аляски воздух был влажным, а тьма – непроглядной. Весенний сток – подтаявшая каша изо льда и жидкой грязи – хлестал по человеку, который мучительно, фут за футом, спускался по скользкой от гнили, набрякшей сыростью деревянной лестнице в холодное чрево земли. Маленькая лампа на его шахтерской каске пронзала тьму дрожащим ореолом желтоватого света, и при каждом движении из темных закоулков шахты на него набрасывались тени.

Она покачала головой.

Было 3.42 утра.

– Туда нельзя.

– Да бросьте, я же осторожно.

К тому времени, как он достиг глубины восьмисот футов, колено сводило от боли, а пальцы омертвели от холода. Он страдал от болезни белых рук[1] – нервы в его кистях были необратимо повреждены постоянной вибрацией тяжелого пневматического бура, от которой его тело ежедневно сотрясалось всякий раз, когда он бурил шпур[2] в скальной породе.

– Я серьезно, туда нельзя. Не трогайте ничего, ладно?

Шахтеры мерзли, страдали от сырости и быстро старели, трудясь в вечной тьме. Они прокладывали туннели, все глубже и глубже вгрызаясь в недра земли, чтобы добывать руду, из которой предстояло получить блестящее золото. И этот шахтер ничем не отличался от других: его тело было таким же изможденным и вечно усталым.

– Нет, правда, почему никто их не забирает. Все эти рога, они ведь кучу денег должны стоить, нет?

Подволакивая левую ногу, он направился к залу ковшовых вагонеток. Нервничал. Даже в такой ранний час в этой части шахты мог кто-то находиться. Он сел в вагонетку и поехал по туннелю к складу взрывчатых веществ. Тяжело дыша, быстро загрузил два мешка со взрывчаткой, захватил пару пороховых шашек, капсюли-детонаторы и бикфордов шнур.

Кира покачала головой.

В 5.02 утра, стиснув зубы от невыносимой боли в коленях, он преодолел изматывающий подъем в семьдесят уровней к поверхности земли. На дрожащих ногах вышел из шахты у заброшенного копра[3] Содвана, в трех милях от главных ворот рудника Толкин. В холодных предрассветных сумерках его ждал друг со стаканом виски. Он же отвез его обратно в город.

– Денег стоят только панты – это «живые», молодые рога. У них другая структура и внутри капилляры, кровообращение, а сверху они покрыты нежной кожей. Когда олень умирает, его рога усыхают и костенеют. Вот эти, например, видите, желтые, как зубы у старика, их не продать. Мертвые рога никому не нужны.

В 6.33 хмурым аляскинским утром на глубине восьмисот футов под землей вагонетка для перевозки людей с двенадцатью горняками со скрежетом покатила по черному штреку[4]. Сидя лицом друг к другу, ссутулившись, соприкасаясь коленями, сжимая термосы и контейнеры с обедом, горняки – все как один жители крошечного городка Сэйв-Харбор – направлялись к своим рабочим местам.

Титов искоса смотрел на нее, улыбнулся.

– А вы, я смотрю, разбираетесь в рогах.

Луч фонарика того, кто сидел впереди, освещал рельсы. Внезапно с перекошенным от ужаса лицом он повернулся к товарищам и попытался выкрикнуть предупреждение. Увы, было слишком поздно!

Кира пожала плечами.

Взрыв был мощным. От него содрогнулась земля наверху. Его даже зарегистрировало чувствительное оборудование сейсмического мониторинга в университете Анкориджа.

– Я здесь выросла.

Первой уведомление о необъяснимом взрыве в недрах рудника Толкин получила пожарная служба Сэйв-Харбора. Несколько секунд спустя местная больница была приведена в состояние повышенной готовности по причине возможных массовых жертв. Местным врачам поступили отчаянные звонки с требованием быть готовыми по первому вызову прибыть на работу. Эти звонки не остались не замеченными родными и близкими врачей. Известие, как лесной пожар, вскоре разнеслось по небольшому шахтерскому городку. Охваченные тревогой члены семей горняков столпились у ворот рудника.

Минут пять – или, может, больше – Титов ходил кругами, восторженно что-то шептал и приговаривал. Кира смотрела на него, съежившись, так, словно он шагал по минному полю, и ждала, когда он нагуляется и вернется.

И тут он снял перчатку и прикоснулся к рогу, проверил пальцем остроту. И позже – много позже – она иногда вспоминала тот день и думала, что, возможно, именно это прикосновение и стало причиной всех ее бед.

Адам Ратледж, глава горноспасательной службы и староста местного цехового профсоюза шахтеров, облачился в свое снаряжение с дыхательным аппаратом от «Дрегер»[5] и поспешно связался с членами волонтерской команды. Когда они добрались до рудника, из шахты D и вентиляционных отверстий валил едкий черный дым. В эти минуты никто на поверхности еще не знал, что произошло там, на глубине восьмисот футов. В холодном воздухе порхали снежинки, и женщины, образовавшие толпу, дрожали на пронизывающем ветру, не зная, живы ли их мужчины, ранены или мертвы.

Среди них, держа за руку свою девятилетнюю дочь Мьюринн, стояла и Мэри О’Доннелл. Мьюринн смотрела, как ведомые их соседом Адамом Ратледжем – отцом ее друга Джета – спасатели в полном снаряжении вылезают из ярко-желтого автобуса. Но у ворот Адама и его команду остановил полицейский в сопровождении крепких охранников. У одного даже было ружье. Ветер доносил разгневанные голоса: Адам спорил с полицейским, требуя пропустить спасателей. Лая и скаля на Адама зубы, на поводке бесновалась немецкая овчарка. Полицейский вскинул ружье. Адам поднял обе руки и, сыпля проклятиями, попятился.

Ли

Мьюринн стало страшно.

Их привезли в полдень и оставили в пустыне. Вокруг – неровный шов горизонта, видны только хижина и лопасти ветряной мельницы вдали. В 1977 году художник Уолтер де Мария установил здесь, в Нью-Мексико, «Поле молний» – четыреста громоотводов из нержавеющей стали на территории длиной в одну милю и шириной в один километр.

Она знала, что из-за массовой забастовки весь город находится в состоянии войны: соседи против соседей, члены семьи друг против друга. Вот почему тут присутствовали полиция и охрана! И все же она не понимала, почему они не пустили мистера Ратледжа и его спасателей, ведь ее отец был там, внизу. Сердце девятилетней девочки сжалось от отчаяния.

Ли взяла с собой диктофон, фотоаппарат, тетрадку и карандаш – ехала собирать материал для исследования, – но за все время поездки не написала ни слова.

Снег взвихрился и повалил гуще. Температура упала. Постепенно из почерневшей от копоти земли стали выходить горняки, задыхаясь от смрадного аварийного газа, выпущенного руководством в туннели, – предупредительный сигнал срочно покинуть шахту.

Сотрудник фонда Dia Art Foundation привез ее и еще пять человек в микроавтобусе, вручил ключи от хижины и укатил обратно, в Квемадо, предупредив, что вернется завтра в то же время. Это одно из условий – ты не можешь просто увидеть скульптуру, ты должен провести с ней сутки, так решил автор. Изоляция – одна из основ ленд-арта, весь смысл в том, чтобы взаимодействовать с произведением искусства на протяжении длительного времени, желательно в одиночестве. Очень похоже на чтение книги.

Мьюринн и ее мать стояли в сторонке одни, пока вокруг них воссоединялись другие семьи. Несколько женщин разрыдались: их мужья еще не вышли.

Попав на «Поле молний», турист сначала неизбежно испытывает разочарование – он полтора часа едет в пустыню, чтобы что? Чтобы увидеть вбитые в грунт двадцатифутовые столбы из нержавеющей стали. Но штука в том, что так и задумано – искусство минимализма стремится к невидимости, оно работает не только с материалами, но и с вниманием зрителя.

Затем по снегу к Мьюринн и ее матери шагнул начальник полиции Сэйв-Харбора Билл Моран. На широкие поля его шляпы густыми хлопьями опускались снежинки. По его глазам Мьюринн поняла: ее папа больше никогда не вернется.

Тем более это ведь не просто столбы. Это громоотводы. Расставленные в строгом порядке в соответствии с замыслом автора – 25х16, миля на километр, де Мария специально столкнул две измерительные системы; свое искусство он собирает из отрезков – пространственных и временных.

К вечеру шеф Моран осмотрел место происшествия и выяснил, что со склада взрывчатых веществ пропали два мешка со взрывчаткой. Уверенный, что теперь он занимается расследованием массового убийства, Моран связался с региональным отделением ФБР в Анкоридже, и, пока все ждали прибытия следственной группы, вход в рудник Толкин был заблокирован.

В том же 1977 году он создал еще одну свою программную скульптуру – «Вертикальный километр земли»: в немецком городе Кассель на площади перед музеем Фридерицианум специальная команда в течение месяца бурила землю; затем в отверстие вбили составной латунный «гвоздь» длиной ровно в один километр. Подвох в том, что увидеть скульптуру невозможно – она целиком под землей; на поверхности – только круглый пятак диаметром два дюйма. Чтобы оценить замысел автора, зрителю необходимо совершить над собой усилие – победить сомнение, поверить в то, что там, под землей, действительно километровый латунный «гвоздь». А дальше возникает целая куча сопутствующих вопросов: возможно ли вообще представить себе километр? А также: километр – это сколько? Автор испытывает воображение и веру зрителя на прочность.

Но у весенней бури были свои планы. Она налетела неожиданно и с неистовой силой обрушила на Сэйв-Харбор ураганный ветер, отрезав доступ к отдаленному городку на побережье Аляски. Команда ФБР не могла приземлиться в Сэйв-Харборе целых сорок восемь часов. Вскоре прибыли съемочные телевизионные группы, до отказа забив несколько гостиниц и ресторанов крошечного шахтерского городка. Громкое известие о массовой гибели на севере докатилось даже до телеэкранов к югу от сорок девятой параллели.

Солнце медленно уходило к западу, громоотводы отбрасывали тени – длинные, тонкие и синхронные, похожие на сотни солнечных часов.

Три месяца спустя Мьюринн стояла у больничной койки, и по ее лицу текли слезы. Безутешное горе унесло жизнь ее матери. Мьюринн отвезли домой, где ее затем воспитывал дед, Гас О’Доннелл, ее последний живой родственник.

И тут – что-то стало меняться. Подул сильный ветер, и столбы завибрировали, воздух наполнился гулом. У Ли во рту в верхней пятерке заныла пломба.

Кто-то заложил заряд, который убил ее отца, отнял у нее мать и навсегда изменил жизнь Мьюринн.

– Вы тоже чувствуете? – спросила она, но остальные туристы уже разбрелись кто куда по полю и были слишком далеко. – У меня пломба в зубе гудит, – сказала Ли самой себе.

Полиция так и не нашла того, кто это сделал. Жуткая тайна была глубоко погребена в заброшенных черных туннелях рудника Толкин. А убийца все еще расхаживал на свободе среди жителей городка Сэйв-Харбор.

Начался закат – оранжевый, красный, – и стержни стали отливать золотом.

Ли много читала о том, какие странные штуки иногда здесь происходят – при приближении грозы на концах стержней появляются «огни святого Эльма» – разряды коронного электричества, кисточки тока, и воздух потрескивает от напряжения. Скульптурная композиция буквально притягивает грозу.

Глава 1

Она уже год писала диссертацию о де Марии и знала, что вера и ритуал – очень важные элементы его искусства, но до сегодняшнего дня не понимала насколько. Ее бил озноб, в груди появилось тянущее ощущение. Она услышала раскаты грома вдали и огляделась – но в небе не было ни облачка. Звуки грозы приближались, и Ли стало тревожно, во рту появился металлический привкус; у нее затряслись руки, она хотела позвать на помощь, открыла рот и не смогла произнести ни слова. Последнее, что она помнила, – вспышки света, похожие на шаровые молнии…

Двадцать лет спустя

* * *

Пилот заложил вираж, и самолет начал крутой спуск к горному амфитеатру между мерцающими ледниковыми пиками, заливу Сэйв-Харбор и одноименному городку – маленькому и изолированному, прильнувшему к изрезанной береговой линии в сотнях миль к западу от Анкориджа. Когда одиннадцать лет назад Мьюринн О’Доннелл сбежала отсюда, эти гранитные горы казались ей преградой для остального мира – каменно-ледяной тюрьмой, из которой она так отчаянно стремилась вырваться. Теперь же они были просто прекрасны.

Детство Ли прошло в крошечном городке Шаллотт, штат Северная Каролина, рядом с национальным парком «Шаллотт ривер свомп», в котором ее мама, ихтиолог по образованию, уже много лет следила за популяцией аллигаторов. Профессия, прямо скажем, весьма экзотическая, из-за чего в школе у Ли бывали проблемы – ее истории о маме звучали так, словно она их выдумывает, чтобы произвести впечатление. Однажды на уроке она рассказала, как зимой на кипарисовых болотах аллигаторы вмерзли лед, высунув носы над поверхностью, чтобы дышать, и до весны впали в спячку; мама каждый день устраивала обход, следила за их состоянием. Никто не верил рассказам Ли, и она обижалась – она-то знала, что говорит правду, своими глазами видела торчащие из льда носы и зубы рептилий. Ли очень любила наблюдать за мамой на работе и в раннем детстве даже выпросила себе куртку смотрителя, ярко-зеленую, с красным логотипом парка на спине; куртка была ей велика и доходила до колен, а рукава приходилось закатывать, но она все равно гордо ходила в ней и до пятнадцати лет была уверена, что тоже станет ихтиологом.

Поплавки гидросамолета хлопнули по поверхности, двигатели замедлились до глухого рокота, и крошечный желтый летательный аппарат сел на взбаламученную до белой пены воду. Пилот вырулил к покачивающемуся на волнах доку.

Она вернулась! Блудная дочь вернулась… на седьмом месяце беременности, чувствуя себя невероятно одинокой.

В парке среди коллег мать была звездой, Ли часто слышала рассказы о ее храбрости, например о том, как однажды она спасла жизнь туристу, который вылез за пределы «разрешенной тропы», чтобы сделать эффектный снимок, и не заметил в мутной воде аллигатора; аллигатор меж тем вполне заметил туриста и рванул в его сторону да и утащил бы в болото, если бы не мать Ли, которая – если верить свидетелям, – возникла у него на пути и, раскинув руки, охрипшим голосом заорала: «А ну п-шел вон, поганец!» – словно обращалась к псу, затем указала пальцем на болото: «Вон, я сказала!» – и огромная рептилия как-то медленно и обиженно развернулась и скрылась в воде.

Мьюринн сжала в ладони крошечный компас из китового уса, висевший на тонкой цепочке у нее на шее. От его тепла тотчас стало легче на душе. Дедушка, Гас О’Доннелл, оставил ей этот маленький компас вместе со всем прочим, что у него было, включая дом в Русалочьей бухте и издательство «Сэйв-Харбор» – его газетный бизнес.

Таких историй Ли слышала достаточно, и потому ей всегда было странно наблюдать за мамой дома. В быту, без формы и жетона сотрудницы национального парка мама как будто перевоплощалась в другого человека – сентиментального, нервного и беспомощного. Она могла расстроиться из-за ерунды – например, если случайно сжигала тосты, пытаясь приготовить завтрак. Еще она очень любила романы «про любовь», ну, те – в ужасных ярких обложках, на которых мужчины в порванных рубашках целуют в шею загорелых и полуодетых женщин; почти каждый день мама брала один в местной библиотеке и читала взахлеб и часто с удовольствием плакала над ними.

Смерть деда стала для Мьюринн настоящим потрясением.

Неискушенность матери поражала Ли с самого детства. Она не понимала, как в одном человеке могут уживаться два таких разных характера: сосредоточенный и бесстрашный ученый-ихтиолог и рыдающая над бульварными романами простушка. Плюс еще эта ее привычка – по-детски радоваться мелочам и восхищаться всякой ерундой:

– Господи, как же вкусно! Ты только попробуй!

Когда спустя целых тринадцать дней после того, как впервые объявили, что он пропал без вести, тело Гаса нашли в шахте заброшенного рудника Толкин, Мьюринн была в командировке в отдаленных джунглях Западного Папуа, где выполняла задание журнала «Дикие просторы». С ней смогли связаться лишь две недели назад.

– Мам, это просто тост.

Она пропустила кремацию Гаса и поминальную службу, и обстоятельства его смерти до сих пор не укладывались в ее голове.

Мьюринн сама позвонила судмедэксперту. Он сказал ей, что Гас много лет принимал лекарства от болезни сердца и, когда он спускался в шахту, у него случился сердечный приступ, из-за чего он, по-видимому, упал с лестницы. Мьюринн отказывалась представить себе, как и почему ее эксцентричный дедушка оказался один в шахте, в заброшенной горной выработке. Особенно если у него были проблемы с сердцем.

– Да, но именно сейчас он особенно вкусный.

А еще она не могла смириться с тем, что сырая пасть рудника поглотила жизнь еще одного человека, которого она так любила.

После смерти родителей Мьюринн Гас в одиночку воспитывал ее с девяти лет, и хотя она ни разу не приехала домой, чтобы его навестить, но любила деда как никого на свете. Одна только мысль о том, что в этом мире есть Гас, заставляла ее чувствовать себя частью чего-то большого, частью семьи. Потеряв его, она неким образом утратила корни. Сейчас, чтобы направлять Мьюринн на жизненном пути, у нее был только этот крошечный компас.

Пока гидроплан приближался к пристани, она смотрела в маленький иллюминатор, думая о том, что ничего не изменилось, но при этом изменилось все. И тут внезапно увидела его.

Однажды в школе учитель дал детям задание нарисовать генеалогическое древо своей семьи. Так Ли выяснила, что мама – дочь мигрантов. Точнее, нет, не так – она, конечно же, знала, что девичья фамилия мамы «Горбунова», но никогда раньше об этом не задумывалась. А теперь выяснила, что ее бабушка, Ева Борисовна Горбунова, за свою жизнь умудрилась эмигрировать дважды: сначала из послереволюционной России в Германию – ей было три, и, как гласит семейная легенда, ее родителям пришлось спрятать ее в чемодане, чтобы втащить на борт парохода; затем в 1936-м уже с мужем Ева Борисовна сбежала во Францию, а потом как-то все же перебралась в США. О бабушке мама рассказывала с удовольствием – особенно о том, как в 1918 году ее, трехлетнюю, засунули в чемодан и контрабандой пронесли на пароход, – а о себе говорила неохотно: первые годы в Америке были нерадостные – сначала жили в пригороде Нью-Йорка, где тараканы были размером с крыс, крысы размером с кошек, а кошек не было вовсе, потому что крысы их съели; затем бабушке предложили работу в национальном парке, и они с мужем и дочерью – будущей мамой Ли – перебрались в Северную Каролину. Жили бедно и как-то не очень весело, страсть к биологии ей опять же привила бабушка, которая еще в Германии, кажется, работала в зоопарке, а еще, когда ей было три, родители затолкали ее в чемодан и протащили на борт парохода…

Джета Ратледжа.

Единственного человека, которого старательно избегала последние одиннадцать лет. Именно он был той причиной, по которой она держалась как можно дальше от родного городка.

Тут надо сказать, что мама была ужасным рассказчиком – вечно сбивалась, путалась в датах и именах, отвлекалась, ходила кругами и постоянно забывала, на чем остановилась и что хотела сказать.

Он стоял у паромного причала на противоположной стороне гавани – в джинсах и белой футболке; кожа по-летнему смуглая, тело худощавое и сильное. Густые иссиня-черные волосы блестели в лучах закатного солнца.

– А дедушка?

Мьюринн разволновалась.

– Какой дедушка?

Она подалась вперед и прижала ладонь к иллюминатору. Гидроплан развернулся и легонько стукнулся о причал. И, словно ненасытная извращенка, она смотрела, как мужчина, которого она никогда не переставала любить, опустился на корточки, чтобы поговорить с каким-то мальчиком. Мьюринн посмотрела на ребенка – та же копна иссиня-черных волос. Тот же оливковый цвет лица.

– Да мой, мой дедушка. Какой он был?