Мег Клейтон
Последний поезд на Лондон
Meg Waite Clayton
The Last Train To London
© 2019 by Meg Waite Clayton, LLC
© Н. Маслова, перевод, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020
Издательство АЗБУКА®
* * *
НИКУ и памяти Майкла Литфина (1945–2008), рассказавшего моему сыну историю «Киндертранспорта», которую тот передал мне, и Труус Висмюллер-Мейер (1896–1978), а также всем спасенным ею детям посвящается
Я помню: это было вчера или века назад… И вот тот самый мальчик оборачивается ко мне. «Скажи, – говорит он, – что сделал ты с моими годами, что сделал ты со своей жизнью?» …Даже один человек, если он честен и смел, может изменить мир.
Из речи Нобелевского лауреата Эли Визеля, произнесенной в Осло 10 декабря 1986 года
Примечание автора
После аннексии Германией независимого государства Австрия в марте 1938 года и Хрустальной ночи в ноябре того же года начались отчаянные усилия по вывозу десяти тысяч детей в Британию. Этот роман, хотя и является художественным вымыслом, основан на подлинных событиях отправки из Вены первого из серии «киндертранспортов» – поездов с детьми. Им руководила Гертруда Висмюллер-Мейер, жительница Амстердама, которая начала спасать детей еще в 1933 году. Дети называли ее тетей Труус.
Часть первая. Время до
Декабрь 1936 года
На границе
Крупные снежные хлопья придавали сказочность виду: призрачный белый замок за окном словно парил над вершиной белого холма под крики кондуктора:
– Бад-Бентхайм! Поезд прибывает в Бад-Бентхайм, Германия! Пассажирам, следующим в Нидерланды, приготовить документы.
Гертруда Висмюллер, голландка с твердым подбородком, крупным носом и резко очерченными бровями, с большим ртом и добрыми серыми глазами, наклонилась к малышу у нее на коленях и поцеловала его раз, потом другой, ненадолго задержавшись губами на его гладком лбу. Потом протянула ребенка сестре и сняла ермолку с головы их братика, который еще нетвердо стоял на ножках.
– Es ist in Ordnung. Es wird nicht lange dauern. Dein Gott wird dir dieses eine Mal vergeben, – ответила Труус на возражения детей на родном для них языке. – Все хорошо. Это ненадолго. Ваш Бог нас простит.
Когда поезд, шумно выдохнув напоследок, остановился, средний мальчик вдруг бросился к окну с криком «Мама!».
Труус, приглаживая ему волосы на затылке, проследила за его взглядом в заснеженное окно и увидела платформу. Там, несмотря на метель, немцы стояли в упорядоченных очередях, носильщик толкал нагруженную багажную тележку, сутулый человек-сэндвич расхаживал с рекламой какого-то ателье на спине и на груди. Ага, вот и она. Стройная женщина в черном пальто и шарфе стоит у прилавка с сосисками, спиной к поезду. Это ее громко зовет мальчик:
– Мааа-мааа!
Женщина повернулась к ним лицом и, лениво откусывая от сосиски, стала разглядывать доску с объявлениями. Мальчик съежился. Конечно, это была не его мама.
Труус притянула ребенка к себе, шепча:
– Тише, тише, тише, – боясь обещать ему несбыточное.
Вдруг с шипением и лязгом распахнулась дверь вагона. Пограничник в форме подал руку, чтобы помочь сойти на платформу пассажирке – беременной немке, которая оперлась на его руку своей, затянутой в перчатку. Труус расстегнула перламутровые пуговки собственных перчаток из желтой кожи и опустила широкие манжеты, украшенные элегантными черными полосками. Стянув перчатки – подкладка слегка цеплялась за крупный перстень с рубином, зажатый между двумя другими кольцами, – она обеими руками, кожа на которых уже начала подсыхать и покрываться пигментными пятнами, вытерла мальчику слезы.
Поправляя детям волосы и одежду, она говорила с ними, обращаясь к каждому по имени, а сама зорко следила за укорачивающейся очередью у выхода из вагона.
– Ну вот, – закончила она, вытирая малышу ротик в тот самый миг, когда вышел последний пассажир. – Теперь идите и мойте ручки, как мы с вами учились.
Пограничник-наци уже поднимался в вагон.
– Мойте как следует, без спешки, – спокойным голосом сказала Труус и, обращаясь к девочке, добавила: – Подержи братишек в туалете подольше, милая.
– До тех пор, тетя Труус, пока вы не наденете перчатки, – ответила девочка.
Ни у кого не должно было возникнуть подозрения, будто она прячет детей, в то же время ей не хотелось, чтобы они были рядом, пока она будет торговаться. «Значит, будем привлекать взгляд не к тому, что на виду, а к тому, что скрыто», – подумала она и машинально поднесла к губам рубин.
Она открыла сумочку, слишком изящную и «дамскую». Знай она, что придется возвращаться в Амстердам с тремя ребятишками, взяла бы что-нибудь посолиднее. Снимая одно за другим кольца, Труус складывала их в сумочку, прислушиваясь, как за ее спиной дети топочут в сторону туалета.
Пограничник уже стоял перед ней. Он был молод, но не настолько, чтобы не быть мужем, а то и отцом.
– Ваши визы? У вас есть визы на выезд из Германии? – требовательно обратился он к Труус, единственному взрослому человеку в вагоне, не считая его самого.
Труус продолжала копаться в сумочке, точно ища требуемые документы.
– Ох уж эти дети, голова с ними кругом, – добродушно пожаловалась она молодому пограничнику, а ее пальцы впились в голландский паспорт, одиноко лежавший у нее в сумочке. – У вас уже есть дети, офицер?
Тень несанкционированной улыбки скользнула по его лицу.
– Жена ждет первенца, к Рождеству должна родить.
– Как вам повезло! – воскликнула Труус и, пока пограничник смотрел в конец вагона, где звонко лилась в раковину вода и, словно птички, чирикали дети, улыбнулась собственному везению.
Она молчала. Пусть молодой человек проникнется мыслью о том, что скоро у него самого родится малыш, который сначала будет беспомощным, как маленький Алекси, потом подрастет, научится ходить, как Израиль, а после станет совсем большим, как умница Сара.
Труус сидела, поглаживая рубин, искрящийся теплым светом на единственном кольце, оставшемся у нее на руке.
– Наверное, вы уже купили жене подарок. Что-нибудь особенное, в память о таком событии.
– Особенное? – рассеянно повторил наци, вновь поворачиваясь к ней.
– Красивую вещицу, которую ваша жена будет носить постоянно и которая будет напоминать ей о рождении первенца. – Она сняла с пальца кольцо и добавила: – Вот такую, к примеру. Мой отец подарил это моей матери в день, когда родилась я.
Ее бледные пальцы не дрожали, когда она протянула пограничнику кольцо, а с ним одинокий паспорт.
Пограничник недоверчиво взглянул сначала на кольцо, потом взял паспорт, пролистал его, снова бросил взгляд в конец вагона:
– Это ваши дети?
Дети голландцев обычно вписывались в паспорта родителей, но в ее паспорте никаких детей не значилось.
Она повернула кольцо так, чтобы свет заиграл на граненой поверхности камня, и сказала:
– Дети, они ведь дороже всего на свете.
Мальчик встречает девочку
Штефан выскочил за дверь, слетел по заметенным снегом ступеням и помчался к Бургтеатру. По улице он бежал, и сумка на боку при каждом шаге хлопала его по школьной куртке. Но у магазина канцелярских принадлежностей он все же притормозил: в витрине по-прежнему стояла она, пишущая машинка. Он поправил очки, поднес к стеклу пальцы и сделал вид, будто печатает.
По площади, где уже вовсю бушевала рождественская ярмарка и пахло глинтвейном и имбирными пряниками, мальчик бежал, работая локтями и то и дело бормоча направо и налево:
– Извините! Простите! Извините! – Шапку он надвинул почти на нос, чтобы его не узнали.
Он был из почтенной семьи: его предки разбогатели на производстве шоколада, дело открыли на собственные деньги и никогда не превышали кредит в банке Ротшильда. И если кто-нибудь нажалуется его отцу, что он опять сбил на улице с ног старушенцию, то вожделенная пишущая машинка останется под освещенной разноцветными огоньками елкой в витрине на Ратхаусплац и ни за что не попадет под елку в зимней галерее их дома.
– Добрый день, герр Кляйн! – махнул Штефан старику-киоскеру, торговавшему газетами.
– Где ваше пальто, мастер Штефан? – окликнул его продавец.
Штефан взглянул на себя – опять забыл пальто в школе! – но замедлил шаг только на Рингштрассе, где дорогу ему преградили нацисты: целая группа с плакатами в руках выскочила откуда-то, точно из-под земли. Но мальчик ловко нырнул в оклеенный афишами павильон и загрохотал по железным ступеням вниз, в самую тьму венского подземелья, а выскочил уже на другой стороне улицы, прямо у дверей Бургтеатра. Рванув на себя дверь и перескакивая через две ступеньки, он скатился в полуподвал, где работала маленькая мужская парикмахерская.
– Мастер Нойман, какой сюрприз! – приветствовал Штефана герр Пергер, его белые брови удивленно скользнули вверх над черной оправой круглых очков – таких же, как у Штефана, только сухих, а не мокрых от снега, и замер в полупоклоне, с метелкой и совком в руках: он подметал волосы предыдущего клиента. – Но разве я не…
– Только подровнять, чуть-чуть. Прошло уже несколько недель.
Герр Пергер выпрямился, стряхнул в мусорное ведро состриженные волосы и поставил совок с метелкой в угол, туда, где стояла, прислонившись к стене, виолончель.
– Ну что ж, должно быть, старые мозги не так памятливы, как молодые, – добродушно произнес он и кивнул на кресло. – А может быть, память подводит и юношей, не обделенных карманными деньгами?
Штефан бросил сумку, и пара страниц его новой пьесы выскользнула из нее на пол, но это ничего – герр Пергер знает, что он пишет. Скинув куртку, мальчик сел в кресло и снял очки. Мир сразу утратил четкость и стал волшебным: метелка словно вальсировала в углу с виолончелью, в зеркале над отражением знакомого галстука повисло чужое лицо. Но вот парикмахерская накидка герра Пергера коснулась его плеч, и мальчика передернуло: он терпеть не мог стричься.
– Я слышал, в театре думают репетировать новую пьесу, – начал он. – Чью? Цвейга?
– Ах да, вы ведь большой поклонник герра Цвейга. Как же я мог забыть? – с добродушной насмешкой ответил Отто Пергер, который знал все, что только можно было знать, и об артистах театра, и о пишущих для него драматургах.
Друзья Штефана Ноймана терялись в догадках, откуда он столько всего знает о театре, и думали, что он знаком с кем-нибудь из актеров, а то и с режиссером.
– Матушка герра Цвейга все еще живет в Вене, – сказал Штефан.
– Но сам он, с тех пор как перебрался в Лондон, не афиширует свои приезды сюда. Впрочем, должен вас разочаровать: ставить думают не его, а Чокора – «Третье ноября тысяча девятьсот восемнадцатого», о последних днях Австро-Венгрии. Однако вокруг пьесы плетутся интриги, и многие сомневаются, что она вообще увидит свет рампы. К несчастью, герр Чокор живет буквально на чемоданах. Но я слышал, что работа над постановкой все-таки движется, хотя в ее рекламную кампанию пришлось включить заявление о том, что пьеса не содержит оскорбительных намеков в адрес ни одной из наций, входивших в состав бывшей Германской империи. В общем, потихоньку-полегоньку жизнь продолжается.
Отец Штефана наверняка возразил бы сейчас, что они живут в Австрии, а не в Германии и что нацистский мятеж здесь подавлен давным-давно. Но Штефан плевать хотел на политику. Его волновало лишь одно: кому достанется главная роль.
– Может быть, угадаете? – предложил герр Пергер, разворачивая мальчика к себе лицом вместе с креслом. – Как я помню, вы большой мастер догадок.
Штефан прикрыл глаза и снова не смог сдержать дрожь, хотя обрезанные волосы, к счастью, не сыпались ему на лицо.
– Вернер Краусс? – предположил он.
– Только подумайте! – с неподдельным, а потому удивительным энтузиазмом воскликнул герр Пергер.
Он вновь развернул кресло к зеркалу, и Штефан опять вздрогнул, увидев в его стеклянной глубине, расплывчатой без очков, что старый мастер вовсе не восторгается его блестящей догадкой, а обращается к девушке, чья голова выглядывала из-за вентиляционной решетки в стене возле него, словно росток подсолнуха на картине сюрреалиста. Один миг, и она оказалась перед ним – запыленные очки, светлые косы и молодые грудки, обтянутые платьем.
– Ну вот, Зофия Хелена, твоей маме придется возиться с этим платьем всю ночь, чтобы оно опять стало чистым, – произнес герр Пергер.
– Вообще-то, дедушка Отто, это был не совсем честный вопрос, ведь главных мужских ролей две, – весело сказала девушка.
И что-то в душе Штефана шевельнулось, откликаясь на ее голос, высокий и чистый, как начальный си-бемоль в «Аве Мария» Шуберта. Этот голос, поэтическое имя девушки – Зофия Хелена, – близость ее маленьких грудок – все это волновало его.
– Это лемниската Бернулли. – Она притронулась к золотому символу, висевшему у нее на цепочке. – Аналитически нулевая точка многочлена икс квадрат плюс игрек квадрат минус результат икс квадрат минус игрек квадрат, помноженное на два С квадрат.
– Я… – Штефан запнулся и залился краской.
Ему было стыдно, что девушка перехватила его взгляд, когда он смотрел на ее грудь, даже если она неверно истолковала его причину.
– Мне подарил его папа, – сказала она. – Он тоже любит математику.
Герр Пергер освободил Штефана от накидки, подал ему очки и отмахнулся от протянутой медно-никелевой монеты, сославшись на отсутствие сдачи. Мальчик нагнулся, подобрал с пола листки и затолкал их в сумку. Ему не хотелось, чтобы эта девочка видела его пьесу, или знала, что у него есть пьеса, или даже думала, будто он считает, что вообще может написать нечто, заслуживающее прочтения. Вдруг он застыл, пораженный мыслью: «А что, если пол был грязный?»
– Познакомьтесь, мастер Штефан, это моя внучка, – сказал Отто Пергер; ножницы все еще были у него в руке, а метелка с совком спокойно стояли под боком у виолончели. – Зофи, этот молодой человек, Штефан, так же увлечен театром, как и ты, но гораздо больше тебя заботится о своей прическе.
– Рада знакомству, Штефан. Вот только зачем ты пришел стричься, мне непонятно. Тебе же совсем не нужна стрижка.
– Зофия Хелена! – сурово одернул ее дед.
– Я все слышала и видела из-за решетки. Стрижка тебе не нужна, и дедушка Отто только делал вид, будто стрижет. Но погоди, ничего не говори! Дай мне самой сделать вывод. – Она обвела комнату взглядом, который, скользнув по виолончели в углу, по вешалке для пальто у двери, по деду, снова вернулся к Штефану, а затем метнулся к его сумке. – Ты актер! А дедушка знает все об этом театре.
– Думаю, мой ангел, ты скоро узнаешь, что Штефан – писатель, – сказал Отто Пергер. – А еще ты должна знать, что писатели порой совершают странные поступки исключительно ради обогащения жизненного опыта.
Зофия Хелена взглянула на Штефана с интересом:
– Правда?
– Я… На Рождество мне подарят пишущую машинку! – выпалил Штефан. – То есть я надеюсь, что подарят.
– Специальную?
– Почему специальную?
– Нелегко, наверное, быть левшой?
Пока Штефан смущенно разглядывал свои руки, девушка отодвинула решетку и, опустившись на четвереньки, снова скрылась в стене, но тут же высунула голову.
– Пошли, Штефан! – позвала она. – Еще чуть-чуть, и репетиция закончится. Надеюсь, тебя не пугает перспектива добавить немного сажи и пыли к чернильным пятнам на рукаве, а? Ради обогащения жизненного опыта?
Рубины фальшивые и настоящие
Перламутровая пуговка оторвалась от манжеты на перчатке Труус, пока она, одной рукой прижимая к себе малыша, другой ловила среднего мальчика. Тот так засмотрелся на массивный металлический купол железнодорожного вокзала в Амстердаме, что едва не свалился с верхней ступеньки вагона.
– Труус! – окликнул ее муж, подхватил мальчика и опустил его рядом с собой на платформу, затем помог спуститься девочке и, наконец, самой Труус с малышом.
Оказавшись на платформе, Труус позволила мужу обнять себя – проявление супружеской нежности, которое они редко допускали на публике.
– Гертруда, – начал он, – неужели фрау Фрайер не могла…
– Пожалуйста, Йооп, не надо об этом сейчас. Что сделано, то сделано, к тому же я уверена, что молодой жене того офицера, который помог нам переправиться через границу, рубин моей матери пригодится куда больше, чем мне. Скоро ведь Рождество, надо быть щедрыми, разве ты забыл?
– Господи боже, только не говори мне, что ты рискнула подкупить нациста подделкой!
Труус чмокнула мужа в щеку:
– Милый, ты ведь говорил, что сам не различаешь, который из моих перстней настоящий, а какой поддельный, так что, думаю, обман не скоро раскроется.
Йооп расхохотался и, неуклюже приняв младенца из рук жены, тут же заворковал над ним: оба любили детей, хотя своих завести так и не смогли, сколько ни пытались. Труус, чьи руки больше не согревал ребенок, сунула их в карманы пальто и тут же нащупала в одном из них спичечный коробок, о котором совсем забыла. Ей дал его в поезде доктор, тот, странный. Он долго глядел на детей влюбленным взглядом и вдруг протянул ей коробочку.
– Вы – посланец Бога, вне всякого сомнения. – И объяснил, что в коробке – его счастливый камень, талисман, который он всегда носит с собой, а теперь хочет подарить ей. – Это чтобы с вами и с детьми ничего не случилось, – настаивал он, открывая коробок и показывая ей камень; тусклый, серый, он годился разве на то, чтобы служить талисманом. – Когда хоронят еврея, люди несут на могилу не цветы, а камни, – добавил он так, что отказаться от его подарка стало невозможно.
Правда, доктор пообещал забрать свой талисман назад, когда ему самому понадобится удача. В Бад-Бентхайме он сошел, а поезд пополз дальше, через германо-нидерландскую границу. И вот, стоя вместе с детьми на платформе в Амстердаме, Труус подумала, что, может быть, этот невзрачный камешек и впрямь обладает какой-то охранительной силой.
– Так-то, малыш, – говорил между тем Йооп младенцу, – придется тебе расти, чтобы стать большим, сильным и совершить великие дела, иначе как мы с тобой оправдаем риск, которому подвергала себя моя невеста? – Но как ни тревожила Йоопа эта незапланированная спасательная операция, он не стал критиковать жену, молчал он и когда Труус планировала поездки в Германию за детьми; чмокнув малыша в щечку, он добавил: – Нас ждет такси.
– Такси? Тебе что, жалованье прибавили?
Это была шутка. Йооп сам был банкиром, экономным до мозга костей, но при этом романтичным настолько, что, прожив с женой двадцать лет, все еще звал ее невестой.
– От трамвайной остановки до дома их дяди и так далеко идти, а тут еще снег, – оправдывался он. – Да и доктор Грунвельд вряд ли захочет, чтобы племянники и племянница его друга отморозили себе носы и щеки.
Друг доктора Грунвельда. Это все объясняет, думала Труус, когда ажурный купол вокзала над их головами сменился ветвями деревьев в белом кружевном уборе, в глаза ударила резкая белизна замерзшего канала, а под ногами захлюпала жижа из снега и грязи. Так работал Комитет по еврейским нуждам: голландские граждане вызывали к себе племянников и племянниц; знакомых знакомых; детей друзей и партнеров по бизнесу. И как часто от наличия таких связей, далеких, порой мимолетных, зависела чья-то жизнь.
ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ
ДОМ, ГДЕ РОДИЛСЯ ГИТЛЕР, СТАНОВИТСЯ МУЗЕЕМ
Отношения между Австрией и Германией остаются напряженными, несмотря на летнее соглашение
Кэте Пергер
БРАУНАУ-АМ-ИНН, АВСТРИЯ, 20 декабря 1936 года. Владелец дома, где родился Адольф Гитлер, отдал две комнаты под музей. Австрийские власти в Линце разрешили публичное посещение при условии, что в дом будут впускать только посетителей из Германии, а не австрийских граждан. Если оно будет нарушаться или дом превратится в регулярное место проведения нацистских демонстраций, музей будет закрыт.
Открытие музея стало возможным после заключения 11 июля Германо-австрийского соглашения с целью вернуть наши нации к отношениям нормального и дружеского характера. По условиям данного документа Германия признает полную независимость Австрии и соглашается считать политическое устройство нашей страны делом международным, а потому не подлежащим германскому влиянию – уступка со стороны Гитлера, который серьезно возражает против решения правительства Австрии удерживать в тюремном заключении членов Австрийской нацистской партии.
Свечи на рассвете
Зофия Хелена с замиранием сердца подходила к запорошенной снегом изгороди и высоким кованым воротам роскошного особняка на Рингштрассе. Чтобы успокоиться, она положила ладонь на розовый в клеточку шарфик – подарок бабушки ей на Рождество, – мягкий, как материнское прикосновение. Этот дом был куда больше того, в котором размещалась квартира ее родителей, и намного наряднее. Четыре этажа с колоннами, арки нижнего словно поддерживали три верхних, где прямоугольники французских окон выходили на балконы с каменными балюстрадами, а пятый, не такой высокий, как другие, украшали каменные статуи. Они то ли подпирали шиферную крышу, то ли караулили прислугу, для которой этот этаж, несомненно, и предназначался. Не может быть, чтобы в таком доме действительно жили люди, и уж тем более Штефан. Она хотела повернуться ко всему этому великолепию спиной, когда из привратницкой показался человек в пальто и цилиндре и распахнул перед ней ворота. Едва она шагнула внутрь, как резная дверь парадного входа отворилась и по ступенькам, сухим и чистым, как в разгар лета, сбежал Штефан.
– Смотри! Я написал новую пьесу! – воскликнул он, потрясая перед ней какими-то листками. – И напечатал ее на машинке, которую подарили мне на Рождество!
Привратник тепло улыбнулся:
– Мастер Штефан, не желаете ли пригласить гостью в дом?
Внутри особняк оказался еще роскошнее, чем снаружи: великолепные люстры, сложные геометрические узоры на мраморном полу, величественная лестница и везде картины, но все такие необычные: то осенние березы в какой-то чудной, искривленной перспективе, то приморская деревушка на склоне холма, жизнерадостная до оскомины; а вот странный портрет дамы, очень похожей на Штефана, – те же страстные глаза, длинный прямой нос, красные губы и почти неуловимая ямочка на подбородке. Волосы дамы на портрете были убраны наверх, полностью открывая лицо, а на щеках горели красные царапины: их тревожная изысканность наводила на мысли скорее о красоте и здоровом румянце, чем о боли, и все же Зофи подумала именно о ней. Из большой гостиной текли звуки Первой виолончельной сюиты Баха, мешаясь с оживленными голосами гостей, собравшихся у фортепиано: его крышка с изысканной отделкой из золотых листьев была поднята, а на внутренней стороне большая белая птица с раскинутыми крыльями несла в лапах позолоченную трубу.
– Ее еще никто не читал, – прошептал Штефан. – Ни одного слова.
Зофи снова взглянула на рукопись, которую он протягивал ей. Неужели он хочет, чтобы она прочла это прямо сейчас?
Привратник – Штефан называл его Рольф – подсказал:
– Надеюсь, ваша гостья хорошо провела Рождество, мастер Штефан?
Но Штефан пропустил его слова мимо ушей и обратился к Зофи:
– Я еле дождался, когда ты вернешься.
– Да, Штефан, моя бабушка поправилась, а я прекрасно провела время в Чехословакии, спасибо, – ответила девушка и была вознаграждена одобрительной улыбкой Рольфа, который как раз принимал у нее пальто и новый шарфик.
Зофи пробежала глазами первую страницу:
– Штефан, начало прекрасное.
– Ты и правда так думаешь?
– Вечером я прочитаю ее целиком, обещаю, а сейчас, если ты действительно хочешь познакомить меня с родственниками, забери ее у меня, ведь я не могу явиться к ним с бумагой под мышкой.
Заглянув в музыкальную гостиную, Штефан взял у девушки рукопись и побежал наверх. На площадке второго этажа он, не сбавляя скорости, схватился на повороте сначала за одну статую, потом за другую и влетел в распахнутую дверь библиотеки, за которой изумленным глазам Зофи открылось столько книг, сколько она никогда еще не видела ни в одном доме.
Из салона донесся голос – женщина, плоскогрудая, по моде того времени, говорила:
– …Гитлер сжигает книги. Кстати, самые интересные. – Говорящая была похожа на Штефана и на портрет с исцарапанными щеками, только ее волосы, разделенные прямым пробором, двумя волнами спускались по обе стороны лица. – Пикассо и Ван Гога этот жалкий тип называет неучами и мошенниками. – Одним пальцем она поддела нитку жемчуга, которая, как и у матери Зофи, обвивала ее шею, а потом ровным полукругом спускалась до самой талии; жемчужины были такие крупные и круглые, что, казалось, разорвись удерживающая их нить, и они будут катиться без остановки. – «Миссия искусства не в том, чтобы валяться в грязи ради самой грязи», – заявляет он. Откуда ему знать, в чем миссия искусства? И после этого меня называют истеричкой?
– Никто не называл тебя истеричкой, Лизль, – ответил женщине мужской голос. – Ты сама это только что придумала.
Лизль. Значит, это тетка Штефана. Он обожал ее и дядю Михаэля, ее мужа.
– А Фройд все-таки душка, – весело заметила Лизль.
– Только модернисты обращают внимание на то, что говорит Гитлер, – продолжал Михаэль, дядя Штефана. – Кокошка…
– Который занимает в Академии изящных искусств место Гитлера, как тот думает, – перебила его Лизль.
И стала рассказывать, что приемная комиссия оценила рисунки Гитлера так низко, что его даже не допустили до приемных испытаний. Спать ему пришлось в ночлежке, ел он на кухне для бедных, а картины пристраивал в лавки, которым нужно было заполнить пустые рамы.
Пока гости, собравшись в круг, потешались над ее рассказом, дверь в дальнем конце холла плавно скользнула в сторону. Лифт! Мальчик – совсем малыш, года три, не больше, – сполз со стоявшего в кабине красивого кресла на колесах. Оно явно было не детским: изящные подлокотники, плетеные сиденье и спинка, медные рукоятки изумительно круглой формы перекликались с окружностями колес. Малыш вышел в холл, таща за собой плюшевого кролика.
– Привет! Ты, наверное, Вальтер? – спросила Зофи. – А как зовут твоего друга?
– Петер.
Кролик Петер. Зофи пожалела, что потратила все свои рождественские деньги; купила бы сейчас такого же славного Петера в синей курточке своей сестренке Йойо.
– Там папа, у моего пианино, – сказал малыш.
– Твоего пианино? – удивилась Зофи. – Ты уже играешь?
– Не очень хорошо, – ответил мальчик.
– На том большом пианино?
Мальчик посмотрел на инструмент:
– Ну да.
Штефан с пустыми руками слетел по лестнице вниз как раз тогда, когда Зофи, заглянув в гостиную, увидела торт с высокими тонкими свечками. Их, как это было принято в Австрии, зажгли еще на рассвете, и они горели весь день, тая по одному дюйму в час. Рядом с тортом стоял огромный поднос, который буквально ломился от шоколадных фигурок: одни из темного шоколада, другие из молочного – и на каждой имя Штефана.
– Штефан, так у тебя сегодня день рождения? – Шестнадцать свечей по количеству лет плюс еще одна – на удачу. – Почему же ты ничего мне не сказал?
Штефан взъерошил Вальтеру волосы, и в это время сюита для виолончели плавно завершилась.
– Я! Я хочу! – завопил малыш и бросился к отцу, который подвинул табурет к патефону «Виктрола».
– …и вот Цвейг отсиживается в Англии, а Штраус пишет музыку для фюрера, – продолжала тетя Лизль, чем тут же привлекла внимание Штефана.
Зофия Хелена не верила ни в каких героев, но не стала возражать, когда Штефан за руку втащил ее в салон, чтобы послушать, о чем говорят.
– А ты, должно быть, Зофия Хелена! – воскликнула тетя Лизль. – Штефан, ты не говорил, что твоя подружка такая красавица. – Она ловко выхватила из прически Зофи несколько шпилек, и белокурые волосы девушки каскадом упали до самой талии. – Так-то лучше. Правильно делаешь, что не стрижешь их. Будь у меня такие волосы, я бы всегда носила их распущенными, и плевать на моду! К сожалению, мама Штефана не смогла сегодня выйти. Но я обещала, что все ей о тебе расскажу, так что рассказывай!
– Очень рада встрече, фрау Вирт, – сказала Зофи. – Но вы что-то говорили о герре Цвейге? Продолжайте, прошу, иначе Штефан никогда меня не простит.
Лизль Вирт звонко рассмеялась: ее рот влажно раскрылся, подбородок приподнялся к неправдоподобно высокому потолку – и изо рта посыпались гладкие эллипсы смеха.
– Господа, это дочка Кэте Пергер. Главный редактор «Венской независимой», помните? – Зофи она сказала: – Зофия Хелена, знакомься, это Берта Цукеркандль, журналистка, как и твоя мама. – И, обернувшись к гостям, добавила: – У матери этой девочки, кстати говоря, смелости больше, чем у Цвейга или Штрауса.
– Послушать тебя, Лизль, – возразил ей муж, – так можно решить, что Гитлер уже у наших границ, а Цвейг живет в изгнании, хотя он прямо сейчас в городе.
– Стефан Цвейг здесь? – переспросил Штефан.
– Минут тридцать назад был в кафе «Централь». Разглагольствует, – ответил ему дядя Михаэль.
Лизль видела, как племянник и его маленькая подружка шмыгнули к выходу, пока ее муж Михаэль задавал вопрос, почему Стефан Цвейг вообще уехал из Австрии.
– Он ведь даже не еврей, – продолжал Михаэль. – По крайней мере, не настоящий.
– Говорит мой нееврейский муж, – прозвенел голосок Лизль.
– Женатый на самой очаровательной еврейке Вены, – ответил тот.
Лизль заметила, как Рольф остановил Штефана и вручил ему поношенное пальтишко девушки. И едва не расхохоталась, такое удивленное лицо сделалось у Зофии Хелены, когда Штефан шагнул к ней с пальто в руках. Зайдя ей за спину, Штефан украдкой вдохнул запах ее волос, и Лизль невольно спросила себя, делал ли так Михаэль во время своего ухаживания. Ей тогда было всего на год больше, чем Штефану сейчас.
– Разве юная любовь не восхитительна? – обратилась она к мужу.
– Девочка влюблена в твоего племянника? – спросил Михаэль. – Не знаю, следует ли поощрять его дружбу с дочкой скандальной журналистки.
– Ты имеешь в виду только ее мать, дорогой? – спросила Лизль. – А как же отец, который, как нам говорят, совершил самоубийство в берлинском отеле в июне тысяча девятьсот тридцать четвертого, причем произошло это – по чистой случайности, разумеется, – в ту самую ночь, когда расстались с жизнью столько видных политических противников Гитлера? Ведь это после его смерти мать девочки, оставшаяся беременной вдовой, продолжила его дело.
Лизль смотрела, как Штефан и Зофи выходят из дома, а бедняга Рольф спешит за ними, размахивая забытым шарфиком девушки, неправдоподобно красивым, в розовую клетку.
– Не знаю, влюблена ли в Штефана эта девушка, – задумчиво произнесла Лизль, – но вот он от нее совершенно без ума.
В поисках Стефана Цвейга
– А-а, вон и mein Engelchen
[1] со своими воздыхателями: один писатель, а другой просто дурачок! – сказал клиенту Отто Пергер.
Старый мастер не видел внучку с Рождества, и вот на лестнице в дальнем конце коридора раздались звонкие молодые голоса и звук шагов: это спускалась Зофия Хелена со Штефаном Нойманом и еще одним юношей.
– Надеюсь, она выберет дурачка, – отозвался клиент, подавая Отто щедрые чаевые. – От нас, писателей, в любви никакого толку.
– К сожалению, ей милее писатель, хотя, по-моему, она сама этого еще не поняла. – Отто замолчал, придумывая предлог, чтобы задержать клиента и представить ему Штефана, но того ждала машина, а дети замешкались по дороге, как это часто бывает с детьми. – Я рад, что ваш визит к матери оказался удачным, – добавил старый мастер.
Но клиент уже спешил прочь, разминувшись с детьми в холле. Поднимаясь к выходу, он вдруг обернулся и спросил:
– Кто из вас писатель?
Штефан, который как раз смеялся каким-то словам Зофи, даже не услышал, но другой мальчик сразу показал на него.
– Удачи тебе, сынок. Нам нужны талантливые писатели, особенно сейчас.
И он вышел, а дети ввалились в крошечную парикмахерскую, где Зофи тут же объявила своему деду, что, оказывается, у Штефана сегодня день рождения.
– От всей души поздравляю вас, мастер Нойман! – воскликнул Отто, обнимая внучку.
Девочка так походила на отца, его покойного сына, – те же интонации, такие же, как у него, очки с вечно заляпанными стеклами, на что она, как когда-то он, не обращала внимания. От них даже пахло одинаково: миндалем, молоком и солнцем.
– Это был герр Цвейг, – сказал друг Зофи и Штефана.
– Где, Дитер? – спросил Штефан.
Отто поспешил задать вопрос:
– Мастер Штефан, а чем вы были заняты, пока Зофи была в отъезде?
Но заговорил Дитер:
– До прихода Штефана он сидел за соседним с нами столиком в кафе «Централь» – я про герра Цвейга. С Паулой Вессели и Лианой Хайд, которая очень постарела.
Отто замешкался, почему-то не желая признавать, что этот большой нескладный парень прав.
– К сожалению, Штефан, герр Цвейг опаздывал на аэроплан.
– Так это был он? – Глаза Штефана наполнились обидой, и он, со своим хохолком на макушке, торчавшим, несмотря на все усилия Отто, стал похож на малыша, у которого отняли игрушку.
Отто очень хотелось сказать мальчику, что у того еще будет возможность встретиться со своим героем, но он знал: этого может не случиться. Ведь они с Цвейгом только что говорили – точнее, Цвейг говорил, а Отто слушал – лишь о том, достаточно ли далеко Лондон от Германии и не дотянутся ли туда руки Гитлера. Герр Цвейг знал, как умер сын Отто, Кристоф; знал он и то, что Отто хорошо понимает, какая это ненадежная преграда – государственная граница.
– Надеюсь, вы обратили внимание на слова герра Цвейга, мастер Штефан, – произнес Отто. – Он сказал, что талантливые писатели, такие как вы, особенно нужны нам сейчас.
Пусть лучше так, чем никак: начинающий автор все же получил напутствие великого мэтра, даже если сначала пропустил его мимо ушей.
Человек в тени
Показав новому начальнику, толстяку-оберштурмфюреру Вислицени, еврейский отдел Службы безопасности, Адольф Эйхман остановился у своего стола, где его ждал Зверь, самая красивая немецкая овчарка Берлина.
– Господи, как он неподвижно сидит, прямо чучело, – сказал Вислицени.
– Зверь хорошо обучен, – отреагировал Эйхман. – Если бы все в Германии были так дисциплинированны, как он, мы бы уже покончили с еврейским вопросом и занялись другими, более важными вещами.
– И кто же его обучил? – спросил Вислицени и, демонстрируя свое более высокое положение, занял стул Эйхмана.
Эйхман сел на стул для посетителей и тихим щелчком пальцев подозвал Зверя. Он сам убедил начальника в надежности положения отдела II/112 Службы безопасности (СД), хотя знал, что он держится если не на волоске, то по крайней мере на шнурке, причем таком потрепанном, как если бы его долго жевал Зверь. Во дворце Гогенцоллернов отдел занимал всего три маленькие комнаты, но гестапо с их собственным еврейским отделом, в котором работало куда больше народу, чем у Эйхмана, постоянно копало под коллег из СД. Однако Эйхман не жаловался. Урок о том, что за жалобу больше всех достается самому жалобщику, он усвоил давно и крепко.
– Ваша статья «Еврейская проблема», Эйхман, – в ней много интересных мыслей, особенно насчет того, что евреев можно вынудить покинуть Рейх, лишь подорвав их экономический базис, – сказал Вислицени. – Но зачем заставлять их эмигрировать в Африку или в Южную Америку? Почему не в другие страны Европы? Какая нам разница, где они, лишь бы не у нас.
– Вряд ли нам следует допускать, чтобы правительства наиболее высокоразвитых стран воспользовались их опытом в ущерб нам, – вежливо ответил Эйхман.
И без того крохотные прусские глазки Вислицени еще сузились.
– То есть вы считаете, что мы, немцы, не сможем превзойти иностранцев, если их поддержат те самые евреи, от которых мы так жаждем избавиться?
– Нет, – возразил Эйхман, кладя ладонь на голову Зверя. – Нет, я вовсе не это хотел сказать.
– А Палестина, которую вы относите к числу отсталых стран, находится под властью Британии.
Понимая, что стоять на своем бессмысленно, Эйхман спросил оберштурмфюрера, какого мнения по этому вопросу придерживается он, после чего долго слушал громогласную хвастливую чушь без проблеска понимания проблемы. Слушая, он, как всегда, запоминал отдельные куски, чтобы использовать их потом, когда представится случай, и ничем не выдавал своего несогласия с начальником. В конце концов, это его работа – слушать, что говорят другие, и вовремя кивать, в этом он был профессионалом. Каждый вечер он снимал свою красивую форму и, надев гражданскую одежду, выходил на улицы Берлина, чтобы подобраться поближе к сионистам, послушать их разговоры. Он обзавелся информаторами. Черпал информацию из еврейских газет. Написал доклад о деятельности Агудат Исраэль
[2]. Молча накапливал доносы. Проводил аресты. Участвовал в допросах гестапо. Даже хотел выучить иврит, надеясь, что это поможет ему в работе, но не получилось. Теперь весь Берлин сплетничал о том, как он хотел нанять раввина за три марки в час, хотя того можно было просто арестовать и брать уроки бесплатно.
Вера считала, что именно из-за этого место главы еврейского отдела получил невежа-пруссак, а ему, Эйхману, досталась лишь подачка в виде формального продвижения по службе на чисто техническую должность сержанта с сохранением прежних обязанностей, которые после очередной партийной чистки придется выполнять меньшим количеством людей. Но Эйхман знал: была и другая причина, почему его обошли званием. Разве мог он подумать, углубляясь в вопросы сионизма, что начальство сочтет непозволительной роскошью нагружать такого ценного специалиста, как он, административной рутиной? Нет, чтобы добиться больших чинов в партии национал-социалистов, надо быть пруссаком со вздернутым носом мопса, отвратительным смехом гиены и степенью по теологии, а главное, не обладать серьезными знаниями ни по одному вопросу.
Лишь после ухода Вислицени, уже приведя в порядок свой стол, Эйхман позволил Зверю пошевелиться.
– Ты такой хороший мальчик, – приговаривал он, поглаживая острые уши пса, лаская их бархатистое розовое нутро. – Хочешь, повеселимся? Мы ведь заслужили небольшую награду за то, что участвовали в этой шараде, правда?
Зверь встряхнул ушами и поднял острую морду, нетерпеливый, как Вера перед сексом. Вера. Сегодня как раз вторая годовщина их свадьбы. В маленькой квартирке на Онкель-Херзе-штрассе его ждут жена и сын, тот самый, о рождении которого Эйхману пришлось сообщить в Главное управление СС по вопросам расы, куда в свое время он сообщил и о своей свадьбе, состоявшейся не раньше, чем были представлены неоспоримые доказательства чисто арийского происхождения Веры. Значит, после службы он должен идти прямо домой, к Вере, к ее большим глазам, красиво очерченным бровям, круглому, словно яблоко, лицу и роскошному телу, такому соблазнительному, не то что те ходячие мощи, которых сегодня принято называть женщинами.
Но он направился не к жене, а совсем в другое место, и след в след за ним ступал Зверь. Вместе они перешли на другой берег и, углубившись в еврейское гетто, бродили по его улочкам. Зверь вел себя безукоризненно, но еврейские дети, едва завидев пса, бросались врассыпную, доставляя ни с чем не сравнимое наслаждение его хозяину.
Немного шоколада на завтрак
Труус опустила газету и посмотрела на мужа, который сидел напротив нее за завтраком.
– Нацисты выслали из Германии Алису Саломон, – сказала она потрясенно. – Зачем? Кому она помешала? Весь мир знает, что она всю жизнь занималась только общественным здравоохранением. Старая больная женщина, не имеющая никакого отношения к политике.
Йооп опустил на тарелку хлеб с хагельслагом: крошка шоколада соскользнула на фарфор, другая незаметно прилипла в уголке рта.
– Она еврейка?
Труус посмотрела в окно, поверх пустых зимних горшков для растений: с четвертого этажа, где они находились, был виден кусок Нассаукаде с каналом, мост и Раампорт. Доктор Саломон была христианкой. Христианкой истовой, возможно воспринявшей свою глубокую веру от родителей, таких же набожных, как у Труус. Они, считая жизнь даром Господа человеку, щедро делились им с осиротевшими бельгийскими детьми во время Первой мировой войны. Но Йоопу незачем знать о том, что нацисты изгнали из страны христианку. Он встревожится, начнет задавать вопросы, а ей, Труус, ни к чему, чтобы он расспрашивал ее о планах на день. Она собиралась в Германию, чтобы встретиться там с Рехой Фрайер и обсудить, чем можно помочь еврейским детям Берлина, которым уже запретили посещать школы. Правда, на свое последнее письмо она так и не получила ответа. Но Труус уже одолжила «седан» миссис Крамарски для этой поездки. Надо будет хотя бы прокатиться до фермы Веберов, она недалеко от границы.
– Наверное, среди ее предков есть евреи, – сказала она вслух.
Слава богу, хоть тут ей не пришлось лгать, но ее взгляд продолжал скользить по обоям в цветочек, по шторам, которые давно не мешало бы почистить, и по другим деталям комнаты, в которой они с мужем завтракали вот уже двадцать лет, с тех пор как поженились. Она сомневалась, что Алису Саломон лишили родины из-за ее родословной.
– Гертруда… – начал Йооп, и Труус напряглась.
Ее имя, которое до встречи с ним всегда казалось ей простым и надежным, как его ни произнеси, целиком или коротко, в его устах звучало очень мило. Однако он редко называл ее полным именем.
«Как зеницу ока береги то, на чем будет стоять твой брак», – сказала ей мать в то утро, когда Йооп повел ее под венец. И кто она, Труус, такая, чтобы пренебречь материнским наставлением и выказать раздражение, которое вызывал в ней этот пунктик мужа: называть ее полным именем всякий раз, когда он пытался уговорить ее свернуть с избранного пути?
Взяв салфетку, она подалась вперед и сняла шоколадную крошку с его губы. Ну вот, порядок восстановлен: перед ней снова тот безупречный старший кассир и партнер банка Индонезии, за которого она когда-то вышла замуж.
– Завтра приготовлю тебе бруджи крокеты на завтрак, – пообещала она, не дав Йоопу свернуть на тему ее дневных планов.
Одна мысль о хрустящих мясных котлетках во фритюре, укутанных, словно в перинку, в свежайшую, нежную булочку, могла поднять ему настроение и заставить забыть о чем угодно.
Туфли, испачканные мелом
Стоя у двери, Штефан наблюдал за Зофи, пока та вытирала половину доски, полностью покрытой какими-то математическими выкладками.
– Курт… – произнес встревоженный преподаватель.
Молодой человек спокойно сунул руки в карманы белых льняных брюк и кивнул Зофи. Штефан почувствовал себя доктором в «Амоке» – герой новеллы Цвейга, так помешавшийся на женщине, которая не хотела с ним спать, что начал ее преследовать. Только Штефан не преследовал Зофи. Она сама предложила, чтобы он пришел к ней в университет, хотя стояло лето и аудитории были пустыми.
Зофи бросила тряпку и, не обращая внимания на меловую пыль на своих туфлях, принялась снова покрывать доску формулами. Вынув из сумки журнал, Штефан сделал пометку: «Уронила тряпку прямо себе на туфли и даже не заметила».
Зофия Хелена посмотрела на него не раньше, чем закончила уравнение. И улыбнулась – совсем как та женщина в желтом платье, которая улыбнулась герою «Амока» с другого конца бального зала.
– Вы меня понимаете? – спросила Зофи мужчину постарше и, повернувшись ко второму, добавила: – Если нет, я завтра все объясню, профессор Гёдель.
Зофи отдала Гёделю мел и подошла к Штефану, словно напрочь забыла о мужчинах, которые переговаривались за ее спиной.
– Невероятно. Сколько ей, говорите, лет?
– Пятнадцать, – ответил Гёдель.
Парадокс лжеца
С Зофи на буксире, Штефан нырнул от дождя в здание шоколадной фабрики Нойманов. По ступенькам крутой деревянной лестницы они спускались в глубокий, как пещера, подвал, оставляя невидимые влажные следы в прохладной каменной темноте и постепенно затихающую болтовню фабричных работниц наверху.
– Мм… Шоколад… – произнесла Зофи, ничуть не испуганная.
С чего он решил, что такая умная девушка, как Зофи, обязательно испугается и он сможет взять ее за руку, как это делал Дитер всякий раз, когда они репетировали его новую пьесу? Пока они бежали, дождь смыл с ее туфель все следы мела, но формулы, которыми она еще недавно покрывала доску, до сих пор не изгладились в памяти Штефана: математика была чуждым для него языком.
Штефан потянул за цепочку, и под потолком вспыхнул свет. Угловатая графика теней от нагруженных деревянными ящиками палетов упала на стены. Когда Штефан спускался в подвал, слова начинали приходить ему в голову так быстро, что он прямо чувствовал, как они кувыркаются у него в мозгу, но с тех пор, как дома у него появилась машинка, писать он сюда больше не приходил. Взяв ломик – тот висел на специальном крюке на балясине нижней ступеньки, – он вскрыл один ящик и развязал джутовый мешок внутри: запах какао-бобов был так привычен, что иногда вызывал у него почти отвращение к шоколаду. Так мальчик, чей отец зарабатывает на жизнь литературой, может сызмальства питать отвращение к книгам, каким бы невероятным это ни казалось Штефану.
– Ты ведь угостишь меня, правда? – спросила Зофия Хелена.
– Чем? Бобами? Их же не едят, Зофи. Ну, разве только чтобы не умереть с голоду.
Вид у нее был до того разочарованный, что Штефан проглотил небольшую речь, которую приготовил с целью произвести на девушку впечатление, о сходстве между процессом варки шоколада и старинным балетом: все соединить, растопить, охладить, а затем помешивать, непрерывно помешивать, пока все комочки не растворятся, слившись в однородную нежную массу, которая тает на языке, вызывая экстаз. Экстаз. Нет, вряд ли он решится выговорить это слово в присутствии Зофи, разве что в шутку.
Он сбегал наверх, на фабрику, где взял пригоршню трюфелей для Зофи, и снова спустился, но девушки не обнаружил.
– Зофи?
Ее голос гулко раздался из-под лестницы:
– Бобы лучше хранить здесь. Чем глубже подвал, тем меньше в нем колебания температуры, и не из-за геотермального градиента на глубине, а по причине изолирующих свойств камня.
Он бросил взгляд на свой нарядный костюм, надетый специально для нее, но все же схватил с крюка фонарь и, нырнув под главную лестницу, полез по приставной лестнице в подземелье. Но Зофи не оказалось и там. Встав на четвереньки, он заполз в низкий тоннель с песчаным полом, которым заканчивалась пещера, и в свете фонаря заметил в дальнем конце подошвы туфель Зофи, ее согнутые в коленях ноги и задравшуюся нижнюю юбку. Девушка стала вставать, от ее движения юбка на миг взлетела еще выше, и Штефан увидел бледную кожу ее коленей и бедер.
Зофи наклонилась в сторону Штефана, и ее лицо попало в луч света от фонаря.
– Это новый термин – геотермальный градиент, – сказала она. – Ничего, если ты его еще не слышал. Многие не слышали.
– Зато верхняя пещера суше, а это лучше для какао, – сказал он, подойдя к ней. – И грузить легче.
Проход, в котором они стояли, возник естественным путем, в отличие от цементного тоннеля под Рингштрассе перед Бургтеатром. Глядя на груду камней в его дальнем конце, можно было подумать, что там он и заканчивается, но это была иллюзия. Такова она, подземная Вена, древний мир ходов, камер и галерей: здесь всегда можно найти еще один проход, надо только поискать хорошенько. Низкая влажность в этой части подземелья и стала той причиной, по которой прадед Штефана купил это здание под шоколадную фабрику Ноймана.
Прадеду было шестнадцать лет – столько, сколько сейчас Штефану, – когда он пришел в Вену пешком, без гроша в кармане, и поселился на чердаке дома без лифта, в трущобах Леопольдштадта. В двадцать три он уже открыл свое дело, но продолжал жить на чердаке до тех пор, пока не купил этот дом и не открыл в нем настоящую фабрику, а уже потом построил роскошный особняк на Рингштрассе, где теперь обитают Нойманы.