– Ш-ш-ш… Неважно. Еще тошнит?
Неуверенно качает головой.
Оставляю ее пока в туалете и наливаю воды из пластмассового кувшина. Она полощет рот и сплевывает в унитаз. Пробует встать.
– Вам надо помыть руки.
Поднимаю ее, кроткую, как ягненка. Она моет руки в говняной раковине и плещет воду на лицо. Я веду ее к кровати и говорю прилечь.
– Нет… – бормочет она. – Простите, это ужасно. Простите…
– Надеюсь, вечер того стоил.
Позволяет уложить себя на покрывало.
– Лучше я пойду… – сгорая от стыда, пытается сесть.
Опять укладываю и уговариваю:
– Всего на минутку, пока я тут приберусь.
Она расслабляется. Я выключаю настольную лампу, снимаю с нее туфли (дорогие «Рассел и Бромли»), беру в туалете из автомата бумажные полотенца, вытираю рвоту на полу и вокруг унитаза. Мою руки, смачиваю под холодной струей фланелевое полотенце, возвращаюсь к постели и прижимаю его ко лбу доктора Робинсон. Она на мгновение открывает глаза, касается полотенца и вежливо бормочет что-то в знак протеста.
Спустя минуту-другую, когда я уже решаю, что она заснула, вдруг говорит:
– Нет, он того не стоил…
А потом трогательно пытается возобновить сессию.
– Я почитала продолжение вашего рассказа. Благодарю.
Вытираю капельку рвоты у нее на подбородке.
– Там было красиво? – спрашивает она сонно. – Когда вы шли… в окрестностях Бата – красиво?
– О да, великолепно! Если не были, обязательно поезжайте!
Она улыбается и, не открывая глаз, едва заметно кивает.
– И ужин в гостинице?
– Пальчики оближешь!
– А комната?
– О да, отличная. Большая кровать с балдахином.
Доктор Р. почти уснула, но все-таки вопросительно приподнимает бровь. Такая она мне нравится, правда нравится.
– Вонючая мозгоправша… – говорю я, тихо подвигая стул к кровати.
Она улыбается. Я сажусь и осторожно глажу ее по волосам. Мы очень близко. На ее лице дергается мускул, и я вспоминаю, как лежала в нескольких дюймах от Несс на большой кровати под балдахином. Вспоминаю ее слова в уравнивающей всех и вся темноте. Она сказала, что хочет кое в чем признаться – как волнительно было это слышать! – толком не зная, почему, она завидовала моим лучшим и старейшим подругам, Элли и Грейс, завидовала любви, которую я к ним испытывала. Я поняла или притворилась, что поняла, потому что чувствовала себя польщенной, и под маской понимания скрыла неловкость. Мы поговорили о женской дружбе. Прошла целая вечность, прежде чем я уснула. Проснулась от того, что почувствовала у себя на бедре ее руку. Прислушалась к дыханию и поняла, что она спит. Наверное, думала, что я Лия. Нежность между нами нелегко загонялась в какие-то рамки. Опасное, тревожащее чувство… Но я была в доску традиционной. Женщины меня не привлекали.
– Понимаете, доктор, я никогда не хотела путаницы. Ненавижу путаницу. Ненавижу обман. Карл этого не заслужил… Если мы что-то чувствуем, еще не значит, что должны действовать.
Эта мантра, которую я раньше частенько повторяла, здесь, в стерильной комнате, звучит неискренне, мой голос – слабый хрип. Оглядываюсь и думаю о своей нынешней жизни. Всем путаницам путаница!
– Ненавижу путаницу, – тихо повторяю я, окончательно растерявшись.
Серость за окном давит на нервы. Ищу утешения у своего листка. Тот недвижим. Чувствую невероятную тоску по всему, что ушло, потеряно. Что я натворила? Куда исчезла моя любовь?
Смотрю на доктора Р. Она крепко спит и, приоткрыв рот, посапывает. Теперь, когда беспокойство и хмурость покинули ее лицо, она кажется совсем юной, почти ребенком. По-моему, в ней есть что-то трагическое. Даже во сне ее не покидает какая-то тяжесть. Глажу шелковистые волосы. Она их красит – очень дорого, – у корней заметна тонюсенькая седая полоска. Начинает негромко храпеть.
Примеряю ее жакет. Она шире меня в плечах и крупнее. Надеваю туфли; велики на размер. Хожу по комнате, чувствуя себя франтоватой, собранной и успешной. Она крепко спит. Несколько раз выбиваю ногами дробь; бабушка учила меня танцевать степ в одних колготках (мамина мама, конечно). Туфли как будто оживают. Вешаю на плечо сумку «Малбери» и похлопываю по ней ладонями в джазовом ритме. Просто удивительно, как меняет человека одежда! Я могу выйти отсюда. Проскользнуть мимо придурка у двери, пробраться по коридору. Только вот задержали бы у выхода, здесь настоящий Форт-Нокс. Я не ухожу. Не хочу. Мне нужна эта маленькая пауза в жизни.
Ставлю стул обратно к столу, сажусь и проверяю содержимое сумки. Бумажника, ключей или острых предметов нет – забрали в регистратуре. На дне несколько аккуратно сложенных оберток от безглютеновых овсяных батончиков, леденцы «Двойная мята», тампакс в футляре – обычная ерунда. Нахожу парочку чеков: из ресторана «Вагамама» (рамен с курицей – одиннадцать девяносто пять, смузи – четыре девяносто пять, обедала одна), из аптеки (ага, для шелковистости волос пользуется средством «Джон Фрида» для брюнеток, интенсивный уход – девять девяносто пять; зубная щетка «Браун» – семьдесят четыре девяносто пять… Ни хрена себе! Ей слишком много платят!). Сумка аккуратная и чистая, не то что моя. А где моя? У меня больше нет сумки. Обитателям дурдома они не полагаются.
Открываю карман на молнии и нахожу телефон. Некоторое время не могу сообразить, что это такое на фоновой фотографии, – слишком поглощена деталями. Только отклонившись назад, понимаю – отпечаток детской руки в белой глине. Из тех, что делают новоиспеченные родители, до головокружения влюбленные в младенца и впервые сознающие хрупкость времени, уже тонущие в ностальгии по дню сегодняшнему, ибо ужасающую реальность нельзя игнорировать: однажды это совершенное крошечное чудо превратится в грандиозный уродливый кавардак. Отчаянно желая удержать мимолетное совершенство, мы вдавливаем крохотные ручонки в белую глину, чтобы сохранить «железобетонное» доказательство.
Гляжу на свой листок, а он, глупый, глядит на меня, весело помахивая. Мне-то не весело, далеко не весело. Внутри бурлят паника и печаль. Куда уходит любовь? Куда все ушло? Где мама? Чиркаю пальцем по экрану. Хочу поговорить с Карлом, услышать его голос. Он мне нужен. Сейчас не могу точно вспомнить, из-за чего мы расстались, причины неважны. Наверное, нас с ним еще можно спасти… Надо поговорить.
Смотрю на экран блокировки. Какой код? Опять роюсь в сумке. Нахожу фотографию лысеющего мужчины, который играет на саксофоне, предположительно, Сая. Похож на бурундука. Достаю водительское удостоверение; не сразу доходит, что на снимке – она. Время ее не пощадило. Оно нас обеих порядком потрепало. На фото доктор Р. такая молодая, счастливая, загорелая и сияющая; может, они с ее музыкальным муженьком путешествовали с рюкзаками по Гималаям, помогали голодающим сиротам или восстанавливали разрушенные землетрясением города… Да, держу пари, он врач и работает в Красном Кресте или занимается еще чем-то героическим. Ее полное имя Эмма Элизабет Дейвис. Святая Эмма. Как я и думала, англичанка до мозга костей. Сорок семь лет. Нахожу день рождения и пробую разные комбинации на телефоне. Безрезультатно. Достаю мини-планшет, снова пробую и… Ура! Сработало! Здесь нет вай-фая, и я мало что могу сделать. Проверяю историю поиска – любопытно – и медиапроигрыватель – неинтересно. Сижу в ее одежде, с содержимым ее сумочки на коленях и представляю, что я – это она, с успешной жизнью и внутренним раздраем. Представляю, что я другой, нормальный человек, способный справиться с горем. Но какой он, нормальный человек? В чем разница между ним и умалишенным? Просто один из нас тонет, вот и всё. Один из нас ушел под воду, не в силах больше держать груз. Мне страшно. Я хочу что-то сделать, однако ничего не могу. Мама знала бы, что предпринять. Ужасно по ней скучаю! Попрошу Карла привести ее; она будет волноваться. Может, она поехала в гости к Дэвиду в Австралию?
Надо разбудить доктора Робинсон, но мне нравится на нее смотреть. Вырывать ее из сладкой дремы почти жестоко. Убираю вещи обратно в сумку и ставлю стул у кровати, чтобы еще немного понаблюдать. Необычная, мягко говоря, получилась сессия. Увы, час истек.
– Доктор Робинсон! – шепчу, наклоняясь к самому ее лицу.
Открывает глаза. Секунду абсолютно не помнит, где она и кто я. Потом пугается. Наверное, все это очень странно.
– Вы надели мой жакет, – настороженно произносит она, слезая с кровати.
Интимная атмосфера часовой давности улетучилась. Снимаю его и кладу на кровать. Честно говоря, совершенно забыла. Надеюсь, он ничем от меня не провонял.
Доктор Робинсон берет жакет и сумку, делает паузу. Я знаю, о чем она думает. Проверяет телефон, время, код, права, собирает вещи, идет в ванную и пытается разгладить лицо, глядясь в металлическую размытость зеркала. Отводит глаза. Направляется прямо к двери, крепко держа сумку. Мечтает убраться отсюда ко всем чертям. Оборачивается.
– Конни…
Ей неловко, что, с учетом характера сессии, вполне понятно.
– Я вас подвела, мне очень жаль. Я поговорю с руководством.
– Нет! – отвечаю я довольно твердо, страшась подобной перспективы. – Никому не говорите! Я – не скажу.
Удивлена, в глазах что-то похожее на благодарность. И чуть-чуть страха. Люди меня боятся. Я и сама себя боюсь. Мне одиноко.
– Все, о чем я прошу, – приведите мою мать… Пожалуйста!
– Вряд ли удастся…
– Удастся. Заранее планировать не надо. Если она не у себя, то у меня; просто поезжайте и привезите ее. Скажите, что нужно взять ночнушку или еще что-нибудь.
– Не могу ничего обещать.
Шанс все-таки есть.
– Я примеряла ваши туфли, – вдруг объявляю я.
Доктор Робинсон секунду молчит. Смотрит на них, возможно стараясь почувствовать, не жмут ли после контакта с полоумной. Она мне нравится, правда нравится. Она ранимая, как я. Не хочу ее отпускать, не хочу оставаться одна.
– Можно у вас кое-что спросить?
Она поднимает глаза и едва заметно кивает.
– Как справляются остальные?
Она хмурится и наклоняет голову, слушая своего волка.
– Почему по улицам не бегают одни сумасшедшие?
Вижу в ее глазах отблеск понимания. Молча стоим в тишине, которая не раздражает только чокнутых, влюбленных и психотерапевтов.
Доктор Робинсон слегка качает головой. Грустная, почти как я. Потом – понятия не имею, почему, ибо это очень по-детски и совершенно неприлично, – я вдруг начинаю реветь. Не помню, когда в последний раз плакала. В любом случае вряд ли мой плач когда-нибудь звучал, как сейчас, – сиреной корабля в тумане. Так странно снова что-то чувствовать (и предотвращать катастрофу на море), что в своем несчастье есть нотка восторга.
– Ничего, Конни, ничего…
Возможно, мне пригрезилось, поскольку она не должна меня касаться (или блевать в мой унитаз), но, по-моему, она гладит мое плечо, и я вновь включаю туманный горн. Мне отчаянно не хватает ласки. Скучаю по детям. По маме.
– Пожалуйста, не надо меня ненавидеть! – блею жалобно, точно ягненок.
Ужасаюсь этой жуткой потребности в эмоциональной поддержке, однако мне почему-то до смерти важно, чтобы она меня не ненавидела. Если она сейчас выйдет отсюда с ненавистью, я сойду с ума. В смысле, еще больше.
Доктор Робинсон качает головой.
– Я вас не ненавижу.
Самые прекрасные слова за всю мою жизнь.
– А остальные ненавидят. – Рука медленно соскальзывает с моего плеча. – Наверное, они вас не понимают.
Слышу в коридоре шаги Скрипухи. Доктор Робинсон тоже слышит и неожиданно сияет профессиональной улыбкой, поджимая анус.
– А вы понимаете?
– Идет миссис Ибрахим… – Она с тревогой смотрит сквозь дверное стекло и на прощание холодновато кивает.
– Эмма! – вскрикиваю я, касаясь ее руки. (Я никогда раньше не называла ее по имени. Она ошарашена.) – Вы меня понимаете?
Глядит мне в глаза. Чувствую желанную связь.
– Продолжайте рассказывать свою историю, и мы к этому придем…
А потом бросает меня посреди комнаты, как игрушку. Я волнуюсь – не уверена, что хочу попасть туда, куда мы идем.
Глава 6
В местной поликлинике никогда не знаешь, на кого нарвешься. Там человек шесть терапевтов, и если не указать, кого тебе надо, попадаешь к тому, у кого подойдет очередь. Моей матери, однако, было назначено. Особенный визит. В приемной толпился народ, мы примостились на скамье у стола; женщина в регистратуре, с голосом и кожей заядлого курильщика, была туговата на ухо, и я узнала про хвори соседей гораздо больше, чем хотела. Я пребывала в дурном настроении по случаю ПМС и в стрессе, но давно пообещала составить маме компанию. Когда заехала за ней, она с нетерпением поджидала меня у окна. К моему удивлению, на ней были лучшие сережки и розовое цветастое платье, точно она собралась на свадьбу. Я похвалила наряд и этим ее успокоила. Спросила, как она, мучают ли приступы головокружения. Она не слушала – небрежно, как бог на душу положит, красила губы перед зеркалом в прихожей. Уже в машине я заметила сквозь колготки, что ее голени исцарапаны, – работала в саду. В сочетании с маково-красным неаккуратным пятном помады создавался образ женщины, которой трудно будет победить в схватке с профессиональным мнением врача.
Вызывали пациента за пациентом, имена одно за другим вспыхивали на экране ярким пунктиром, мама читала вслух (и отпускала своим годившимся для театральных подмостков голосом комментарии относительно родословной). К тому времени, как на экране мелькнуло наше имя, в приемной почти никого не осталось. Из-за броских букв и разнородности пациентов мы обе почти забыли, зачем пришли. Все будет хорошо, мам.
Кабинет доктора Рис-Эванс. Эмили Рис-Эванс. Я ее знала: ее дочь училась в одной школе с Джошем. Частное и официальное общение в данном случае чересчур перемешались (я по возможности всегда записывалась к другому врачу). Мы обе смутились, увидев друг друга в первый день в детском саду, когда копались в песочнице в поисках пластмассовых игрушек с Джошем и Ханной; в последнюю нашу встречу она копалась в моем многострадальном влагалище после отслойки плаценты. Пока я сдувала песок с пластмассового трактора, в памяти всплыли неловкие воспоминания о затвердевшей, словно бетон, груди и швах на матке. Потом судьба опять свела нас в первом классе, когда Джош по уши втрескался в ее вертихвостку.
– Я самый несчастный мужчина в Англии, мамочка! – заявил он мне в слезах.
Из носа свисали сопли (так девушку не удержишь, дорогой!).
Шалава Ханна показывала трусики Эйдану О’Коннору. «Боюсь, Джош, она может показывать трусики кому захочет», – ответила я, повинуясь родительскому долгу. (Я тоже питала слабость к Эйдану, задиристому мальчишке из нашего района, который, по слухам, однажды сказал директору школы «отъе…сь» – снимаю шляпу, малый!)
Доктор Рис-Эванс (мне во что бы то ни стало нужно было сохранить официальный тон) не оценила маминых титанических усилий. Я обиделась. Дежурный комплимент по поводу моложавости или красивого платья успокоил бы ее нервы. Едва мы вошли, все внимание Рис-Эванс сосредоточилось на мне.
– Привет, Конни, как дела? – лыбясь, спросила она.
Она вообще много улыбалась и говорила сквозь зубы, как чревовещатель. Это здорово сбивало с толку. Подозреваю, что и самые мерзопакостные диагнозы она ставила с ухмылкой, сжав челюсти и помахивая рукой в резиновой перчатке. Эмили Рис-Эванс была одной их тех женщин, которые отчаянно стремятся произвести впечатление в обществе, но, к сожалению, добиваются лишь того, что действуют всем на нервы.
– Читала твое интервью с этим… как его… опальным депутатом. Мне очень понравилось.
Я пробормотала слова благодарности.
– Правда, Том считает, что высосано из пальца…
Она любила выбить почву из-под ног, хотя вряд ли делала это сознательно – просто такой уродилась. В тот день я легко унывала и позволила мнению Тома (ее умопомрачительно бездарного мужа) себя задеть. У меня была инстинктивная, почти нутряная реакция на Эмили Рис-Эванс – бежать. Она нарушала личное пространство, подходя на несколько дюймов ближе, чем надо, и оглядывала вас с ног до головы, задерживаясь глазами по целым предложениям на невыигрышных частях вашей анатомии. К тому, что мужчины разговаривают с моей грудью, я привыкла, но в женщинах такого прежде не встречала. Она никогда по-настоящему не слушала собеседника и выработала манеру прикрывать глаза, чтобы вам неудобно было ее перебить. Короче, просто выносила мозг. Складывалось впечатление, что из вас высосали жизнь.
Спросили друг друга о детях. Ханна – не самая умная девчонка – с четвертого класса принудительно занималась с репетиторами и теперь училась «просто блестяще» в женском колледже Святой Элит-преэлит, а Джош – лодырь средних способностей – осваивал, как бесплатно скачивать все, что хочешь, в Государственной-разгосударственной академии за углом. Я столкнулась с Ханной в автобусе и была ошеломлена ее новым выговором и непомерным количеством слова «типа», которое она вставляла в каждое предложение («ну типа-а-а»). В первую же минуту, слушая о том, как Ханна записалась в команду по гребле и лазает по горам ради герцога Эдинбургского (маразм!), а также после двух лет занятий свободно говорит по-испански, я ощутила новый компонент своей все усиливающейся несчастности: вину за дерьмовое образование, которое я даю сыну.
Мама не спасала ситуацию, восклицая: «Надо же!», «Вот умница!», «Замечательная школа!», «Удивительный ребенок!». Мне хотелось стукнуть кулаком по столу и во всеуслышание заявить о немаловажном обстоятельстве: не будем забывать, что Ханна показывает всем подряд свои трусы!
Самодовольно раздуваясь от собственного кукареканья, Рис-Эванс в конце концов обернулась к маме, уперла взгляд в ее исцарапанные голени и растянула губы в неподвижную щель для писем.
– Ну, миссис де Кадене, вы готовы?
Я вам еще не рассказывала о миссис де Кадене, моей матери, доктор Р.? Попробую кратко. Мама – прирожденный борец. Она всегда была бесстрашной. Переплывала озера, ныряла со скал, разводила костры. Я сама видела, как она голыми руками сломала шею умирающему кролику. Она скакала галопом, лазила по деревьям, мочилась (или того хуже) в кустах, запросто подходила к незнакомцам, чинила штепсели, ставила запаску в машине, загорала топлес и спорила с начальством. Выше всего она ценила инициативность. У нас не было границ, как у других детей. Она выросла в глуши Нортумберленда при благодатном попустительстве родителей и считала его нормой. Обожала моего отца, вполне заслуженно. Он был старомодным университетским преподавателем и почти не замечал, чем все мы занимаемся. Собственно, он не замечал ничего, если это было не на латыни. (Одним из наших с Дэвидом любимых развлечений было завязать ему глаза и заставить рассказывать, что на нем надето. Он понятия не имел – ни малейшего! «Теннисный костюм», – гордо заявлял он, восседая в строгой тройке.) Наверное, потому мы и жили в дыре на севере Лондона. Родители могли при желании переехать, однако совершенно не тяготились соседством с наркопритонами, кришнаитским центром (милостивый Ганеша, ну и молотили же они в барабан!), захиревшим муниципальным жильем, заброшенными или занятыми бомжами халупами и – как ни странно – женским монастырем. Мать создавала гневные инициативные группы, заседавшие у нас на кухне, – в основном присутствовала она, отец (который тайком читал книгу по философии Ренессанса) и сестра Гвендолен. Они начинали кампании, собирали мусор, ложились на мостовую, чтобы большегрузы изменили маршрут (папино счастье – можно спокойно почитать) и протестовали против отмены автобусов. Она судилась с муниципалитетом, наотрез отказываясь платить местные налоги, и стала первым человеком в судебной практике, который получил такое право. Вся полиция знала ее по имени (Джулия), поскольку она вызывала их раза два в неделю в связи с каким-нибудь инцидентом: десятилетний токсикоман в луже собственной рвоты, бритоголовый верзила, потрясающий оружием. «Опустите пистолет, молодой человек!» Ничто ее не пугало. Даже парень, который выпрыгнул из-за дерева, когда мы с нею выгуливали собаку в укромном уголке наркоманской, замусоренной и заросшей ежевикой зеленой зоны в конце улицы. Он глядел на нас и яростно дрочил. «Смотрите! Смотрите!» – гордо кричал парень, зажимая пухлыми пальцами свое сокровище. Мать отпихнула меня назад (я стояла как столб, зачарованная страхолюдным размером этой штуки) и произнесла голосом, который приберегала для особо суровых нотаций: «Стыд и позор! Убери пенис, негодный мальчишка!» К моему изумлению, негодный мальчишка незамедлительно разревелся и спрятал свое хозяйство. Выяснилось, что ему стыдно, и мама следующие двадцать минут утешала его, усадив на пенек, пока я подбрасывала ногами использованные презервативы. Начинаете понимать, доктор Р., откуда я такая взялась, какая женщина меня родила?
Что ж, с грустью сообщаю, что моя мама-борец в конце концов проиграла битву. Ее храброе сердце сейчас исполнено страха, и болезнь Альцгеймера трясет ее в своих нервных челюстях. По счастью, десять лет назад родители переехали и теперь живут недалеко, удивляясь, что есть улицы, где не бьют стекла и по нужде ходят в туалет. Каждый день, а иногда каждый час, она приезжает ко мне на велосипеде в состоянии чистейшей паники. (Что она будет делать, если мы продадим дом? Мне надо быть рядом с ней, понимаете? Она ведь и дальше будет прикатывать на велике, не замечая новых жильцов и обстановки; будет сидеть у них на кухне, стелить им постель, залезать в их ванну.) Ибо она попала в замкнутый круг и задыхается от страха: путается, съеживается, запинается, судорожно сглатывает, – тревога и беспокойство сочатся из каждой поры. Я стараюсь успокоить ее милыми нежностями, пока она повествует об очередной мухе, выросшей в слона: никак не найдутся марки, мыло или сумочка, и непонятно, сколько пакетиков чая класть в чашку. Жизнь превратилась в грозного врага, который ежеминутно подкарауливает и нападает.
И все-таки, несмотря ни на что, моя мама остается собой. Она сохранила сострадание, способность чувствовать, свою любящую заботливую душу. Она по-прежнему моя безопасная гавань в шторм, мой якорь, мое прибежище. Моя Полярная звезда.
Я сжала ее руку, охваченная отчаянным желанием защитить, и заявила доктору Рис-Эванс, что мама в последнее время чувствовала сильную слабость. Доктор сверкнула зубами, подняла палец и вызвала медсестру, спрашивая, есть ли время для быстрого анализа крови. А затем посмотрела в свой страшный блокнот.
– Итак, миссис де Кадене, начнем?
Уже нервничая, мама изо всех сил сосредоточилась.
– Хочу, чтобы вы запомнили три слова. Я попрошу вас повторить их в конце теста. Договорились?
– Договорились, – повторила мама, как будто это одно из слов.
– Яблоко. Лошадь. Вторник.
Мама рассмеялась, в восторге, что испытание, которого она так боялась, до абсурдного простое.
– Яблоко. Лошадь и… вторник, – произнесла она несколько раз одними губами.
– Верно, – ответила доктор Рис-Эванс. – Скажите, пожалуйста, какой сегодня день? (Нечестно, согласитесь!)
– Вторник! – уверенно ответила мама. Была пятница.
– Хорошо. А теперь назовите, пожалуйста, имя нашего монарха.
– Конечно! – Мама входила во вкус. – Королева Елизавета Вторая.
– Что необходимо иметь на случай дождя?
Вопрос выбил из колеи, и мама повторила его, выигрывая время.
– Что необходимо иметь на случай дождя?.. Палатку? – произнесла она, как будто ее проверяют на инициативность.
Какой-то резон в ее ответе все же был, да, доктор Р.?
– И еще можно развести костер. – Мама уверенно пошла не в ту сторону.
Рис-Эванс вновь сверкнула зубами.
– Хорошо. А сколько будет девять плюс восемь?
– Э-э… девять плюс восемь… так… восемнадцать… нет…
Мама паниковала. Ей очень хотелось пройти тест, услышать, что с ней всё в порядке, что она не теряет рассудок.
– Хоть убейте, не сосчитаю! – рассмеялась она.
– Ничего. Скажите, пожалуйста, сколько «н» в слове «кожаный»?
– Кожа… Две…
Я ободряюще улыбнулась. Какое унижение! У нее всегда было прекрасно с орфографией.
– Замечательно. А какие три слова я просила запомнить в начале?
– А?.. – удивленно посмотрела мама. Она понятия не имела, о чем речь.
– Помнишь, мама? Тебе назвали три слова.
– О да, – ответила она, радуясь моему вмешательству. – Спасибо, дорогая. Какие же слова?.. Постойте… Вот черт!.. Лучик!
– Да! – воскликнула я.
Она была довольна собой.
Лучиком звали пони, которого ей подарили в детстве. Лошадь – пони – Лучик. В ее рассуждениях была логика, я бы засчитала как полбалла. Однако на доктора Рис-Эванс ответ впечатления не произвел.
– Ничего, – сказала она, – у вас хорошо получилось.
Мама пала духом, несмотря на дорогие сердцу воспоминания от том, как мчалась по полям на Лучике. В эту минуту вошла сестра с причиндалами для анализа крови и села рядом.
– Благодарю, Сибо, – сказала Рис-Эванс, и ее взгляд, оценив марку и модель моей обуви, остановился у меня на груди. – Как там Несс? Не видела ее, наверное, с прошлого… – начала она, пока Сибо закатывала мамин рукав.
Рис-Эванс давно хотела это спросить и была в восторге, что приперла меня к стенке у себя в кабинете. Она спрашивала не потому, что беспокоилась; ей хотелось посплетничать, в ее голосе отчетливо звучало радостное возбуждение. Я уже несколько раз замечала эту нотку в вопросах, которые мне задавали о Несс и Лие (я неожиданно оказалась их пресс-секретарем).
– Я видела Лию на родительском собрании… – продолжала она, направляя нить разговора в нужное русло.
Еще одна особенность доктора Рис-Эванс – она была помешана на знаменитостях; даже перечисляя достижения Ханны, не сдержалась и упомянула невзначай несколько знаменитых родителей ее одноклассников, шеф-поваров и футболистов (это тоже считается?). Я в конце концов устала делать изумленное лицо. Бедная Лия; на школьных мероприятиях Рис-Эванс не давала ей проходу, возникая то тут, то там, как злокозненный герпес.
– Нормально, – отозвалась я, не собираясь это обсуждать.
А мама, очевидно, все еще чувствовала себя экзаменуемой. Наконец попался билет, который она знала (по натуре мама никогда не была болтливой).
– Да, теперь нормально, – подхватила она, – но это было ужасно!
Время от времени мама набрасывалась на воспоминание, проплывающее в голове, с проворством дикой кошки, преследующей добычу. Я точно знала, о чем она. В тот день, когда Лия ушла из своего не очень счастливого дома, Несс забрела к нам, босая и растерянная. Я брала интервью у нефтяного магната в городе, а мама была дома, ища давным-давно позабыв что. Она была идеальным собеседником в кризисе – сострадательное сердце и полнейшая каша в голове (неистерзанный ум и не в силах дать такого простого утешения). Она встретила убитую горем Несс и, несомненно, заключила ее в объятия. Они не слышали, как я вошла. С порога гостиной я увидела их на диване: Несс полусвернулась-полураспласталась, как ленивая старая собака, на груди матери, а та нежно поглаживала ловкими пальцами ее волосы, тихонько напевая ту же колыбельную, что и мне в детстве, – «Золотые сны»
[5]. (Отец, которого, помимо краткого увлечения йодлем, не трогала никакая музыка, написанная позднее пятнадцатого века, категорически утверждал, что Битлы сперли текст у неизвестного автора древности.) Сначала, как ни дико звучит, я подумала, что Несс тоже поет, потому что она едва слышно поскуливала, но вскоре поняла, что это были звуки горя, рыданий, которые переходят в дрему. Я сразу догадалась, что произошло, и молча вбирала глазами живописную картину нежности между двумя самыми дорогими мне людьми. Потом заметила Карла, который сидел за дверью в наушниках и играл в «Футбольный менеджер».
Даже в первый момент я понимала значимость того дня, хотя и не представляла, куда он нас приведет. Это был конец эпохи. Лия переехала в квартиру около магазинов. Несс чуть не сошла с ума. А в сердце мамы трагедия зажгла огонек, дала ей цель. Давно я не видела ее в таком ясном рассудке. Мама велела мне набрать для Несс ванну (я набрала) и принести ей чашечку чая (я принесла). Она поставила чай рядом со спящей Несс, высвободилась из-под нее и с почти военной целеустремленностью потащила меня в кухню. Я трусила позади, как всегда поражаясь, насколько молодо мама смотрится – со спины она сошла бы за тридцатилетнюю. На кухне она приказала мне сообразить обед для детей – Иви ушла, но Полли с Энни играли наверху. На короткие двадцать минут мама – ее храброе сердце, сострадательная практичность – снова была со мной; она спросила, что произошло, и без осуждения слушала, что они давно ссорились, в наш последний совместный отпуск Лия за две недели не обмолвилась с Несс и парой слов. Все это было для мамы ново, хотя я уже не раз говорила ей, что их отношения испортились.
– Бедная Несс. Бедные дети. Бедная Лия, – произнесла она спокойно и, поглядев в окно секунду-другую, добавила: – А у Лии характер…
Мне это заявление показалось странным.
Мама начала прибираться. Телефон сунула в холодильник, а молоко – в шкафчик с чистящими средствами. Когда Несс, пошатываясь, вошла на кухню, повернулась и спросила:
– Ванесса, ужасно выглядишь! Что случилось?
Самое худшее в болезни Альцгеймера – то, что ты кажешься бессердечным. Абсолютно незаслуженно…
– Появился кто-то третий? – спросила Рис-Эванс со сладострастным блеском в глазах.
Наличие третьего предполагали все. Обычно так оно и бывает, да, доктор Р.? Нужен кто-то, чтобы нас мотивировать, дать пинка. Что сподвигло Лию? Думаю о том, как же плохо ей было, если она решилась навлечь на свою семью такое горе! Она была несчастна, мы все это знали. Однако принимали как факт, почти как шутку: однажды она пообещала сама себе на Новый год, что начнет ходить пружинистой походкой – надеялась взбодриться. Я никогда не знала ее другой. Я была уверена, что третьего нет, это мне и нравилось в Лие. Она стремилась к порядку в жизни. Хотела ее изменить – и изменила.
По дороге в ванную, где Несс отчаянно рыдала в ароматной пене, я заглянула к детям. Энни и Полли развалились на кровати и смотрели что-то смешное на «Ютьюбе», причем Энни жадно нюхала пальцы Полли. Я обняла пахнущую шоколадом Полли. Через секунду-другую она сказала:
– Мне не видно, Конни.
Я отпустила.
Несс лежала в ванне неподвижно, повернув голову и положив руку на грудь, как раненый святой Себастьян. Знаю, нехорошо пользоваться моментом, но Несс всегда была странно стеснительной и прятала свое тело; хотя мы вместе отдыхали и загорали на многочисленных пляжах, в тот день я впервые увидела ее во всей нагой красе. Ее тело в самом деле было красиво, с милыми растяжками и своенравными волосками. Карлу наскучило слушать о ее совершенстве, и он раз за разом говорил, что у нее мальчишеская фигура, прямая, как жердь, и никакой задницы, мол, не за что ухватиться. Господи, когда он в последний раз хватал меня за что-нибудь? Слова, одни слова… У нас никогда не было такого страстного, хватательного секса. Довольно приятный дежурный половой акт раз в месяц – и всё. Или – где наша не пропадала! – внезапный шквал два дня подряд. Думаю, у вас, доктор Р., дела обстоят так же. Кстати, я недавно поинтересовалась у мамы, как часто они с папой занимаются любовью, и та ответила: «О, сейчас уже почти бросили, дорогая; пару раз в месяц, не больше». (Елки-моталки!)
– Как Полл? – спросила Несс, поворачивая ко мне лицо с коричнево-зелеными мешками под глазами.
– Смотрит «Ютьюб». Иви с Джошем еще не вернулись.
Старшие дети теперь официально встречались – очень странно и попахивает инцестом, но все равно славно.
– Это было ужасно, Кон! Полли заплакала, убежала и забилась под кровать. Иви хлопнула дверью.
– Ничего, дети живучие.
Иногда нам всем надо слышать милые банальности. Вам бы тоже не мешало говорить их почаще, доктор Р. А то прослывете сухарем.
– Стану разведенкой, которую никто не приглашает на ужин…
Я сжала пальцы у нее на ногах.
– Нет.
– Пообещай, что будешь меня приглашать!
– Конечно! Приходи и ешь у нас каждый вечер, радость моя!
– Я боюсь одиночества…
Она была так несчастна, так страдала. Эта страшная ранимость вызывала ужас и, признаюсь, острое любопытство.
– Ты не будешь одна, обещаю!
Я встала на колени у края ванны, сама чуть не плача. Порой мне казалось, что мы продолжение друг друга.
Все было глубоко печально. В тот вечер мы с Карлом лежали в постели, притворяясь, что читаем. Молча глядели в потолок, каждый в своем мире, начиная понимать масштабность произошедшего. Основы поколебались. Как ни странно, я перепугалась за собственную семью. Ввосьмером мы были надежной системой. Мы стали неразлучны, практически жили друг у друга, последние семь лет вместе отдыхали, собственно, даже предпочитали отдыхать вместе. С течением времени мы слились и ввосьмером ладили лучше, чем отдельными четверками. Лия и Карл часами играли в гольф и теннис, пока мы с Несс подолгу гуляли вдоль берега или бездельничали за книгой. Возникал большой вопрос: что мы без них? Я не знала ответа. Мы остались одни, лицом к лицу с реальностью собственных отношений.
В голове крутилось еще кое-что: я немного завидовала их свободе. Лия разорвала цепи, освободилась от условностей уютного мирка. Она не любила Несс и потому ушла. Не побоялась. Да, мама права: у нее характер.
Нам с Карлом следовало бы крепко обняться в сгущающейся темноте и шептать: «Мы не потеряем друг друга, не расстанемся!» А мы лишь покачивались, каждый по отдельности, на океане кровати.
– Надо ей помочь, Карл. Я за нее боюсь.
– Пусть приходит и зависает здесь, дети могут ночевать…
Он был добр, как всегда. Даже сказал, что мои родители могут переехать к нам; если папа не справляется, мама может жить у нас. (Намерение хорошее, но в реальности я знала, что все заботы лягут на мои плечи, ибо Карл часто уезжал по работе, и, несмотря на все свое очарование, доктор Р., мы с вами помним, не умел включить стиралку. А как я потяну работу, детей, дом и маму в придачу?)
Лежа в тусклом свете, я ощутила ужас пред лицом зыбкого будущего. Взяла Карла за руку, и он сжал мои пальцы, игнорируя, как и я, очевидность: было ясно как день, что надо заняться любовью – продемонстрировать единение. Однако ни у одного из нас недостало вдохновения…
Доктор Рис-Эванс упивалась каждым словом. Мама обнаружила потрясающую память, описывая чайную чашку, во что была одета Несс и что она ей пела, но скоро начала повторяться и резко прекратила подачу информации, завидев огромную иглу. Медсестра нажала на поршень шприца и выбросила вверх прозрачную струю. Мама вскрикнула и схватила меня за руку.
– Все хорошо, мама.
Страх перед уколами я считаю вполне здоровым: только псих может радоваться, что его пыряют иглой.
– Лучше смотри на меня, мам.
Я погладила ее сухую и тонкую, как бумага, кожу. Тревожные глаза стали водянисто-бесцветными. Перламутровая голубая подводка для глаз была нанесена криво и смазалась. Вдобавок мама перепачкала нос в губной помаде. Все вместе это придавало ей трагикомический вид. Она вздрогнула, когда огромная игла вонзилась в кожу, такую бледную рядом с эбеновой рукой медсестры.
– О чем это я, дорогая? – спросила она.
Вначале горе Несс было очень сильным. Однако вскоре она, с ее рассудительностью, взяла себя в руки. По вечерам после работы чаще всего приходила с детьми к нам. Дети делали домашку, я готовила, а она звонила по работе. Распивали бутылку красного вина. Если Карл был дома, то готовил что-нибудь вкусненькое; стряпает он потрясающе. Иногда смотрели киношку. Обе семьи – минус Лия, естественно, – субботним вечером собирались тесной кучкой вокруг телевизора, чтобы заглотить очередную порцию бреда. Такой расклад стал нормой.
В это же время моему дорогому папе вживили кардиостимулятор. У него самого начала сдавать память, так что я носилась между домами и врачами, теперь еще беспокоясь о том, что родителям неизбежно придется нанимать сиделку. Мама появлялась у нас, когда ей заблагорассудится, и спрашивала Несс, как Лия и дети. Та всякий раз терпеливо объясняла, что брак распался, пока в конце концов ей не надоело и она не стала говорить, что всё в порядке. Я, сама того не ожидая, сильно скучала по Лие и ее мрачному скептицизму, который на удивление успокаивал. В конце концов она вывезла свою мебель. Мы с Несс посмотрели на зияющие дыры на стенах и поехали в «Икеа». Выбрали на замену дешевые жизнерадостные вещицы. Поддавшись порыву, она купила забавные часики с кукушкой, которая каждый час выскакивала и хрипло куковала. Несс говорила, что ей от этого весело.
Признаюсь, иногда я мечтала, чтобы Несс дала нам небольшой передых. Ни дня не прошло без того, чтобы она с детьми не появилась у нас в доме. А изредка все же хотелось провести вечер наедине с Карлом или пригласить других гостей. Я чуточку задыхалась. И, наверное, тоже действовала ей на нервы; она порой сильно на меня злилась. Однажды вечером мы втроем шли в паб, и она сказала: «Терпеть не могу свои волосы…» Странное заявление, во-первых, потому, что очень уж девчачье, а во-вторых, я знала, что она их любит, считает бесподобными. У нее была манера их крутить, которая меня слегка раздражала. Несс сознательно кокетничала. Я замечала, как она включает очарование в школе, с мужчинами и женщинами: волосы круть-круть, туда-сюда, – и человек становится податливым воском в ее руках. Может, я завидовала ее свободе? Наверное. И вместе с тем постоянно за нее тревожилась. Понимаете, я искренне считала, что она заслуживает самого лучшего. Я делала все, чтобы ее приободрить; как-то в выходные мы покрасили ей пол в белый цвет, а стены – в голубой, чтобы не пахло больше Лией. Я предложила ей сменить имидж – мне давно уже до смерти хотелось подобрать ей гардероб, вкус у нее был не очень. Прошлись по магазинам. Я купила ей косметику: дымчатые тени, которыми сама пользовалась и которые ей нравились. И уловка сработала – Несс повеселела, вновь начала развлекаться. Распускалась, как цветок, и четыре месяца спустя просто благоухала. Признаюсь, хоть и неприятно, что мне она грустной, подавленной и нуждающейся в заботе нравилась больше, – это повышало мои акции как друга. Несс стала ходить на свидания. Одно дело смотреть на нее с Лией, и совершенно другое – как она весь вечер целуется взасос с официанткой. Я не очень успешно адаптировалась к новому положению. «Терпеть не могу свои волосы, – сказала она, дергая себя за пряди, – они такие…» Запнулась. Мы шли по дорожке вдоль реки, Карл первым, я – за нею, позади. На Несс было прелестное платье, которое я нарыла в «Урбан аутфиттерс», и я любовалась ее изяществом.
– Кучерявые? – подсказала я, искренне думая, что Несс подыскивает именно это слово для своих довольно сухих и непослушных волос.
Она не совершенство, сами видите, я не была слепа.
Несс резко обернулась, ее лицо дышало негодованием. Она оскорбилась и дулась на меня весь вечер. В пабе подчеркнуто меня игнорировала, повернув стул в другую сторону…
– Яблоко! – ликующе воскликнула мама, когда кровь потекла по прозрачной трубке. – Первое слово – яблоко!
Доктор Рис-Эванс улыбнулась и передала сестре ватный тампон.
– Очень хорошо. Яблоко.
Мне не нравился ее снисходительный тон.
– Благодарю, Сибо, – добавила она, отпуская медсестру.
У мамы поднялось настроение.
– Ах да, благодарю, Бо…
Она улыбалась, но никак не могла припомнить только что слышанное имя.
– Бо… Эбола! – воскликнула мама, уверенная, что попала в точку.
Я видела, где у нее перемкнуло: одинаковые гласные, бесконечные репортажи в новостях, цвет кожи Сибо. В ее рассуждениях была логика. Я вдруг ужасно растрогалась, глядя на мою бедную постаревшую маму, с ее клоунским макияжем и неосознанным, но ехидным расизмом, которая с ужасающей скоростью теряла себя.
– Кажется, мне кое-куда надо, – объявила она, поднимаясь на худые исцарапанные ноги.
Я встала ей помочь, но доктор Рис-Эванс тронула меня за руку и попросила Сибо проводить миссис де Кадене, что, с учетом нанесенного оскорбления, было немного чересчур.
Они вышли. Я чувствовала себя наедине с Рис-Эванс неуютно. Нагнулась и стала шарить в сумке в поисках телефона, давая понять, что буду терпеливо дожидаться возвращения матери, а потом, чтобы сгладить косвенную грубость своего жеста, произнесла:
– Да, знаю, ей хуже.
Рис-Эванс уставилась на меня, не на грудь или обувь, а прямо в глаза. Воцарилась неловкая тишина, и я поспешила ее прервать.
– Что поделаешь, никто из нас не выйдет отсюда живым…
– А ты сама? – спросила она, как настоящий доктор, о чем я все время забывала. – Как справляешься?
Вопрос меня удивил.
– Я?
– Да, как ты вообще?
Я была ошарашена. С тех пор, как заболела мама, никто не задавал мне таких вопросов. Спрашивали, как родители, как дети, как Карл, как Несс. Никто не спрашивал, как я.
– Ну…
Я чувствовала себя голой; к глазам подступили слезы. Она это заметила. О нет, теперь на всех рождественских ярмарках будут припирать к стенке и сосать мне кровушку!
Хотя мои беды в сравнении с бедами остальных казались ничтожными, с момента расставания Несс и Лии я чувствовала, что уже не та, что прежде. Меня покинули силы. Я рассыпа́лась – не сразу, по кусочкам. Как мы с Карлом ни упахивались на работе, денег всегда не хватало, мы жили далеко не по средствам и с каждым месяцем сильнее увязали в долгах. Работа тоже трепала нервы: я написала для крупной газеты статью о директоре фармацевтической компании, и в раздел «Комментарии» посыпались язвительнейшие нападки с переходом на личности, которым просто не было конца. Теперь я знаю, что так бывает всегда, но если вы ни разу не прочувствовали сие на собственной шкуре, то объяснить очень сложно. Как журналистка, я должна на это плевать, такое нынче в порядке вещей – сама виновата, что принародно высказала свое мнение. Но я никогда не умела ни на что плевать и, на беду свою, ввязалась в полемику. Стало только хуже; последовали угрозы изнасилования и ехидные замечания, что для групповухи я слишком уродлива. Кто вообще эти люди? Еще одна штука, не в меру меня беспокоившая (признаю, смехотворно и незрело): я увидела в «Фейсбуке» снимки университетских приятелей с вечеринки, куда меня не пригласили, и неожиданно расстроилась; глубокой ночью меня точили мрачные мысли. В довершение ко всему Карл много консультировал за границей, его часто не было; я одна управлялась с детьми и помогала стремительно сдающим родителям. Я все больше за них беспокоилась и в любую свободную минуту перебирала у них дома барахло, которому конца не было. Джош, видимо, решил, что я непробиваемая дура, – что ни скажи, все ему казалось нелепым и встречалось презрительным фырканьем; в школе он схлопотал «неуд» по поведению. Энни тоже попала в переделку – ввязалась в драку на детской площадке и отправила одного мальчика в травмпункт. Неудачи по всем фронтам. Я чувствовала, что отдаляюсь от Несс. Ее жизнь изменилась, она на всю катушку использовала недели без детей, частенько пропадала в выходные в спа со старыми приятельницами. Пыталась вытащить и меня, а я, разумеется, пойти не могла, потому что на мне держался дом. Я чувствовала себя изолированной и одинокой. Я больше не была для Несс на первом месте, ее жизнь изменила направление.
На той неделе я однажды проснулась и почувствовала отчетливое дуновение несчастья. На горизонте темнела хорошо знакомая мрачная туча…
– Навалилось со всех сторон… – произнесла доктор Рис-Эванс. – Признаться, что тебе несладко, – не преступление.
Сибо просунула голову в дверь.
– Миссис де Кадене вернулась?
Мы с Рис-Эванс переглянулись и вскочили. Мама ушла в самоволку. Мы безрезультатно обшарили здание и в конце концов обнаружили ее за углом – она беседовала с зеленщиком о способах приготовления баклажанов.
Такие вот дела, доктор Р. В тот день мама начала глотать флорадикс, а я – лофепрамин.
Глава 7
Эмма не знала эту часть Лондона, и если бы не «Гугл» – карты и указания деловитого женского голоса с австралийским акцентом, совершенно заблудилась бы. Она решила поехать всего час назад. Оставила несколько сообщений, но никто не перезвонил. Сначала планировала пойти на йога-медитацию, а остаток дня провести с Саем. Увы, муж, не указав в ежедневнике, ушел на репетицию оркестра – приближался отчетный концерт, в этом году у него было соло. Йогу Эмма решила пропустить. Отопление барахлило, а до унизительной процедуры влезания в спортивную одежду предстояло побриться и помыть голову. Выполняя позу ящерицы, оказываешься на пугающе близком расстоянии от всевозможных частей тел соседей. Как-то так выходило, что ее всегда окружали двадцатилетние акробатки в ярких обтягивающих трико, на фоне которых она выглядела древней толстухой с пластичностью железного лома. А потом конфуз в душе: цветущие, молодые, подтянутые девицы с острыми грудями и аккуратными гитлеровскими «усиками» на лобке суетились вокруг густой поросли тикающих биологических часов Эммы, когда та, неловко ковыляя, устремлялась в кабинку. Давным-давно, когда они с Саем только начинали, она ходила удалять волосы воском, да и то лишь по бокам. Сейчас и не вспомнишь, когда бросила; в оправдание она цитировала феминисток, но главным компонентом ее небрежности все-таки была лень. А почему лень? Когда ей сделалось все равно? Когда она забила на сексуальность? Куда делось либидо? Эмма знала, что оно еще теплится, время от времени испытывала желание, но это желание стало тайным, она не делилась им с Саем.
«Поверните направо на Фулхэм-Пэлэс-роуд», – сказала австралийка, а в голове Эммы опять зазвучал голос Конни.
Думать о сексе не хотелось, от этих мыслей становилось неуютно. Сексу уделяют незаслуженно много внимания; нас обстреливают им со всех сторон, как кассетными бомбами. В какой-то момент (несомненно, под давлением СМИ и рекламы) Эмма решила, что секс – территория молодых. Конни права, организм не врет; теперь, когда месячные стали жутко болезненными и нерегулярными, сама ее утроба вступила против нее в заговор, а влагалище, пересохнув, присоединилось к бунту. И кто знает, психологические у этого причины или физиологичесикие. О, радостям климакса не было конца: лезли при мытье волосы, накатывали внезапные приступы клаустрофобии, прошибал пот, – ее биологическая функция на земле подошла к концу. Все говорило о смертности. Как человеческое существо она, по сути, свое отжила. Эмма откладывала гормонозаместительную терапию и навешивание на себя окончательного ярлыка менопаузы. Но отрицать факты было нельзя. Хотелось сосредоточиться на других аспектах личности, медитировать, изменить привычное мышление, больше верить в себя. Однако на деле, несмотря на целый год стараний, она не обрела сколько-нибудь ощутимых навыков и сомневалась, что у нее вообще есть к этому способности. Как только Эмма садилась с прямой спиной и закрывала глаза в поисках тишины, тишина исчезала, мысли кружилась вихрем, и в голове гудело от забот, неуверенности и вины. Книга у кровати учила, что надо быть добрее к себе, не погрязать в чувстве вины. Но книга книгой, а ее поведение у Конни было постыдным; простое вгоняло в краску. Ужасно непрофессионально! Конни могла сделать что угодно: убежать, угнать машину…
От нее Эмма поехала прямиком к начальнику – каяться. Однако в конце долгого дня, войдя в кабинет Тома, обнаружила, что тот режется в стрелялку, а на диване разложено одеяло. Она и раньше подозревала, что у него нелады в семье, но не думала, что Том ночует на работе. Тихонько вышла и переосмыслила собственный проступок и будущее Конни: психолог, которому надлежало оценить ее состояние, зашел в тупик – она отказывалась даже разговаривать с ним, равно как и с соцработницей. КТ показала, что с точки зрения неврологии мозг не поврежден. Собственно, Эмма знала, что дело уже сдвинулось, прогресс налицо. В клинике отмечают заметные улучшения: в последнее время Констанс не истерила, не мочилась, не испражнялась, не дралась, не была замечена в непристойном сексуальном поведении, исправно принимала лекарства. Если Эмму отстранят, работу придется начинать по новой. О единственном крохотном прегрешении никому знать не нужно.
«Через четыреста ярдов поверните направо…»
Конни не сбежала и не угнала машину; она проявила доброту и заботу. Эмма сильно удивилась, когда та вдруг заплакала. Явный успех – Конни чувствует. Звук ее плача ужаснул Эмму. Страшное, душераздирающее рыдание, словно тело знает, что она натворила, даже если голова не помнит. Эмме хотелось взять ее на руки, прижать к себе, покачать и сказать, что все будет хорошо. Но очевидно, что не будет. Наоборот, все станет намного хуже. И Эмма трусливо сбежала, как крыса.
«Через триста ярдов поверните направо на…»
Она с удивлением обнаружила, что ждет их сессии. Общение с Конни, хоть и тревожило, оказалось неожиданно бодрящим. Потому ли, что Конни не лжет? Все мы, остальные, отпетые лгуны. С Конни Эмма чувствовала, что идет по прямой линии в кривом мире. И теперь не могла свернуть, слишком далеко зашла. Сейчас, например, она ясно ощутила, что скучает по ее хриплым беспощадным комментариям.
«Двигайтесь прямо восемьсот семьдесят пять ярдов».
Утром она поссорилась с Саем. Сама напросилась на скандал. Он заявил, что она помешалась «на этой психопатке». Ее страшно оскорбили: а) его бульварные выражения; б) навешивание ярлыка. Он все сильнее проявлял пассивную агрессию и, когда она указала на это, обозвал ее лицемеркой. «Все на чем-то помешаны», – услышала она свой голос. Но так ли это? Или она вправду помешалась? Ей всегда было свойственно чрезмерно увлекаться: от Энид Мэри Блайтон до «Сьюзи энд зе Бэншиз»
[6] и серийных убийц. Сай, очевидно, не понимает, что только так она и может работать: ей нужно забраться этой женщине в голову, так сказать, сунуть ноги в ее туфли. (Конни в самом деле надевала ее обувь, когда она отключилась на кровати?)
«На кольцевой развязке выберите третий поворот на Патни-Бридж-роуд».
Переехала мост. Прекрасный вид. Вода стояла высоко, светило солнце, стремительно неслись по небу облака. Конни нашли где-то здесь, голой. Эмма свернула направо и, выбрав место, съехала на обочину. Вылезла, не потрудившись захватить жакет. Сильный теплый ветер приятно ласкал кожу. Она вдыхала полной грудью, спускаясь к воде подальше от моста. С речной сыростью и ароматом осенних листьев смешивался слабый запах печных труб. Между затонувшими ветвями деревьев разрезали воду утки. Мимо проплывал всевозможный мусор, и невольно приходила уверенность в том, что рано или поздно все будет унесено течением. Эмма думала о Конни, стоящей у реки в чем мать родила, безумной и окровавленной. В отчете говорилось, что та сопротивлялась полиции и, чтобы водворить ее в лечебницу, пришлось применить электрошокер и сделать седативный укол.
Эмма посторонилась, пропуская велосипедную процессию. Замелькала лайкра, в нос ударил запах мужского пота. Раздражало, что они так обнаглели, будто весь мир принадлежит им. Почему никто больше не звонит в звонок? Этот предмет недостаточно аэродинамичен или просто Эмма постарела? Она следила поверх голов за огромным, почти с дерево, бревном на середине реки.
– Эмма, ты?!
Посмотрела вправо. Один из велосипедистов затормозил и оглянулся.
– Эмма Дейвис!
В черно-желтом велосипедном костюме он походил на осу с тонкой талией.
– Да…
Было что-то невероятно знакомое в его улыбке. Он снял шлем. О господи. Даги…
– Даги?
– Он самый!
– Даги Томпсон? Боже!
Она залилась краской – ничего не могла поделать. Когда-то в школе она по уши в него втюрилась и была сокрушена этим чувством, точно ее, как кусок пресного теста, раскатали скалкой. Впрочем, многие не могли остаться равнодушными к его спокойной уверенности в себе и чувству собственного «я».
– Вот это да… – промямлила Эмма, снова превращаясь в семнадцатилетнюю дурочку.
Даги не просто был самым крутым парнем в школе, но и самым способным. Хотя и лодырем.
– Так я и знал! – воскликнул он, перекидывая длинную ногу через раму и беря в руки велосипед, словно пакет чипсов. Подошел. – Гляжу и думаю: да я же эту девчонку знаю…
Девчонку. Он стал замечать Эмму за год до окончания школы. Встречался тогда с Деборой Дженкинс – гулял только с крутыми, не готами вроде Эммы или Салли Пи, – и ходили слухи, что Дебора от него залетела. Эмма хорошо помнила день, когда математик прицепился к Даги за невыполненное задание, и она под столом протянула ему свою тетрадь. После этого они стали общаться, и Дебора Дженкинс сделала ее своей посыльной. Эмма взялась за дело с энтузиазмом. Настолько, что они с Даги увлекались разговором и забывали передавать записки Деборе. Когда та начала потихоньку ее выживать, Эмма впервые осознала силу собственной привлекательности.
– Отлично выглядишь! – произнес он.
Имея в виду «раньше ты была толстой». «Щенячьи-толстой», говорила ее мать, указав на это обстоятельство как раз в тот день, когда Эмма впервые с удовольствием посмотрела в зеркало.
– …В смысле, мне нравился образ гота и вообще…
Любой персональный комментарий заставлял краснеть – больше не спрячешься за белым готическим макияжем, – и Эмма ощутила, как вторая волна крови обежала ее тело и остановилась в груди. Она ничего не могла поделать: румянец то и дело выдавал ее, открывая миру тайные чувства.
– Как ты? Живешь тут рядом? – спросил Даги.
– Спасибо, хорошо. Нет… А ты?
– Ага, здесь недалеко. В Баттерси. Ты врач? Психиатр?
– Да…
Ее вновь захлестнули противоречивые страсти юности: ранимость под маской самоуверенности, компании, смущение, тяжелый груз будущего, до краев наполненного возможностями.
– Мы с Салли всегда считали, что ты станешь премьер-министром!
Она рассмеялась. Неужели правда?
– Но я не удивляюсь, что ты решила залезть в голову; ты всегда была любопытная. И добрая.
В груди у нее снова стало горячо.
– А ты? – спросила Эмма. – Чем занимаешься?
Она отключилась после словосочетания «информационные технологии». Всегда была любопытная и добрая. Даги Томпсон. Салли Пи. Дебора Дженкинс. Когда она успела потерять со всеми связь? Куда умчались годы?
– Слыхала про Салли? – спросил он, улыбаясь.
– Нет, я уже давно ни с кем…
– Только что выиграла в лотерею сто пятьдесят кусков!
– Серьезно?!
Невероятно. Он смеялся, они оба смеялись. Даги всегда так на нее действовал, расслабляя и одновременно предельно тонизируя. Подвинулся ближе, пропуская следующую вереницу велосипедистов.
– Правда-правда! Наша Салли! – Покачал головой. – Устраивает на день рождения грандиозную вечеринку. Она меня придушит, если скажу, что видел тебя и не позвал. Приходи обязательно!
– Конечно! День рождения… восьмого ноября? – Гладкой загорелой рукой он доставал телефон из карманчика на рукаве. – Дай свой номер, доктор Дейвис.
– Робинсон, – поправила она и тут же пожалела, что привнесла в разговор кого-то чужого; мужьям здесь не место.
Несправедливо, что мужчина сохраняет загадку, а на женщину обязательно ставят клеймо. Эмма смотрела, как он под ее диктовку забивает номер в телефон, замечала и одновременно вспоминала свободу его движений, грацию пальцев. Однажды, к ее великому удовольствию, их ошибочно приняли за пару. Интересно, помнит ли он ту вечеринку у Джейми Сторма, когда они всю дорогу проговорили на диване, касаясь друг друга ногами? Она так и не поняла, заметил он или нет.
Ну что она за дура, конечно, не помнит! Тридцать лет прошло.
– Да, ты замужем, я слышал. Дети?