Жан-Мишель Генассия
О влиянии Дэвида Боуи на судьбы юных созданий
© Р. К. Генкина, перевод, 2019
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019
Издательство Иностранка®
* * *
Потому что – по крайней мере, пока ты молод – в этом долгом обмане, называемом жизнью, ничто не кажется таким отчаянно желанным, как опрометчивый шаг.
Франсуаза Саган. Смутная улыбка
«Con te partirò»
[1]
Я лесбиян, существо неоднозначное, трудноопределимое, не подлежащее истолкованию и редко упоминаемое. И не внушающее доверия. Те, кто пытается меня охарактеризовать, лейтмотивом повторяют прилагательное «двусмысленный». Некоторые дамы заменяют его на «сомнительный».
Тем хуже для них.
А мне нравится пребывать в полутьме. Или ощущать себя подвешенным в вышине, словно канатоходец над пустотой. Я не желаю прибиваться ни к какому лагерю, предпочитая опасность пограничной зоны. Вроде бы и не одно, и не другое. Если однажды вечером вы столкнетесь со мной в метро или в баре, то обязательно начнете меня разглядывать, впадая в недоумение, а то и в расстройство, и вас начнет мучить вопрос вопросов: это мужчина или женщина?
А ответить на него вы не сможете.
Вы будете всматриваться в меня, подмечая каждую деталь, но мое тело, упрятанное в синий бесформенный дафлкот
[2], не даст вам никаких подсказок. И вы так и останетесь в неведении. И смущении. В любом случае, решение за мной. Захочу ли я уйти с ничейной земли или так на ней и останусь. И если я не захочу, вы никогда не узнаете, кто я.
Если вы решили, что речь идет о фривольном расположении духа, за которым мерещится обещание сексуальных услад и притягательных мерзостей, если такова была ваша реакция, то вы непроходимо глупы, и по этой части – мой скромный опыт тому порукой – мужчины и женщины стоят друг друга. Секс меня особо не интересует, если только он не явился завершением давнего страстного желания. А что меня привлекает, так это игра с предначертанностью, тайна неизвестного, таящего в себе открытие. Хочу сразу прояснить как минимум один момент: пусть я могу иногда выглядеть как женщина, но я не гомосексуалист и никогда не испытывал ни влечения к другому мужчине, ни соблазна обзавестись такого рода опытом; кстати, геи не обращают на меня внимания, потому что принимают за женщину. Зато я счет потерял придуркам, которые липли ко мне, нашептывая на ушко: «Знаешь, у тебя такие красивые глаза». Ничего нет отраднее, чем наблюдать, как они растворяются в собственных слюнях, когда я отвечаю им низким голосом: «А у тебя не очень». Забавно (или грустно) видеть, до какой степени мы ничего не знаем о других, довольствуясь тем, что проецируем на них собственные фантазмы в надежде, что они найдут отклик.
Я стараюсь противостоять этой неизбежности.
У меня обманчивая внешность, я кажусь выше, чем в действительности, благодаря худощавому, почти угловатому телосложению; блондинистый арлекин с вьющимися волосами до плеч – достаточно пары пустяков, чтобы придать мне женственный вид, но я держу все под контролем и пользуюсь этим только тогда, когда сам того хочу; я не подкрашиваю лицо, не накладываю ни тон, ни помаду, не ношу платьев и украшений, я ношу нейтральную одежду: черные брюки и рубашки, мокасины. Я по собственному желанию лавирую, меняя приметы пола: жест, улыбка, манера взглянуть на вас. Мужчина или женщина – обычно это идентифицируют с первого взгляда. Наша половая принадлежность написана у нас на лице.
Это ужасно.
А я в долю секунды решаю, быть мне мужчиной или женщиной, но отказываюсь выбирать между двумя частями самого себя – я по собственной прихоти становлюсь то одним, то другим, и столько времени, сколько мне угодно. Мне повезло: я могу избавиться от шаблонов, которые давят на нас, от нестираемого клейма, могу воспользоваться прелестью сомнения. И очень дорожу этой роскошью.
Помимо внешности и повадок, все решает голос. Возможно, благодаря абсолютному слуху я могу играть голосом, как мне заблагорассудится, добавлять в него немного огня, издавать звуки глоткой, как мужчина, или животом, как большинство женщин. До сегодняшнего дня голос ни разу меня не подводил.
Я мужчина с переменчивой внешностью, и я люблю женщин. Только их. Вопреки тому, что бросила мне Мелани (номер третий или четвертый, зависит от того, как считать), я вовсе не скрытый гомосексуал, она просто ничего не поняла, я счастливый гетеросексуал. (Интересно, почему всегда легче дать себе определение, отталкиваясь от того, чем вы не являетесь?)
Одна история поможет вам лучше понять, что мне пришлось пережить. Это мое самое давнее воспоминание. Было мне четыре-пять лет. Когда мы гуляли с Леной в парке Бют-Шомон, что случалось не часто, мы держались за руки, потому что она питала необъяснимое отвращение к детским коляскам, и время от времени присаживались на скамейку передохнуть; часто рядом оказывались другие женщины, тоже выгуливающие детей, и им хотелось поболтать. Задача оказывалась не из простых, потому что мать всегда терпеть не могла пустой треп и отвечала на все вопросы односложно, стараясь отвести меня подальше. Женщины смотрели на меня, широко улыбаясь, некоторым даже удавалось погладить меня по щеке, и в конце концов неизменно спрашивали: «Это девочка или мальчик?» Мать оглядывала меня и отвечала: «Пока не знаю».
* * *
Я родился под знаком сложностей, от родительницы, которая перекрывала мне кислород. Ну, не всегда. У нее так получалось не нарочно, она тоже очень своеобразная, скажем, жить ей не очень просто. А может, это у меня редкий дар во все вносить неразбериху. Такое вполне возможно, я сам иногда запутываюсь, и, кроме Алекса, все люди, которые со мной сталкиваются, говорят, что им сложно ко мне приноровиться. С Алексом дело другое. У него тоже свои странности, я вам расскажу позже.
Или не стану.
А еще я вам расскажу, какие причудливые обстоятельства привели к тому, что я взялся записывать эту историю, хотя сама по себе она для меня крайне тяжела. Вот увидите, скучно не покажется. Или ничего я вам не скажу, потому что не уверен, что у меня получится, и кое-что я не готов обнародовать. Еще нет.
* * *
Я стоял на улице, прислонившись к стене «Макдоналдса». Внутри в зале жара была убийственная (отметим как минус). Я уже готовился сделать заказ, когда почувствовал головокружение, непривычное стеснение в груди и уверился, что сейчас умру на месте. Причиной был не царящий шум, не вскипание крови от солнечного удара в душный полдень, просто, пока я дожидался своей очереди, у меня возникло ощущение, что я старый и изношенный, что мне как минимум девяносто лет и старый козел, в которого я превратился, наблюдает за молодым козлом, который я и есть, с ужасающим осознанием, что моя жизнь от меня ускользает, я просто барахтаюсь на волне событий, увлекающих меня куда-то по своей воле, а сам больше не властен над своей судьбой, и так оно и будет до моего последнего вздоха; я пропустил свою очередь и вышел подышать на свежий воздух.
Прикурил сигарету. Я никогда не был склонен к душевным терзаниям и не размышлял над великими экзистенциальными вопросами; напротив, я терпеть не могу психоанализ и психологию, все это полный вздор. Мне приходилось посещать психиатров, и штатных в коллеже, и других – по их словам, я был сложным ребенком, не подпадающим под обычные категории, – и все они оказывались занудами и извращенками, которые со своими слащавыми улыбочками только и пытались залезть вам в душу, заверяя, что им можно доверять.
Когда я был маленьким, Стелла видела, что со мной что-то не так и в школе проблемы, я все время получал плохие отметки и кучу замечаний – из-за драк на переменах и дисциплины, – и она так донимала Лену, что та сдалась и согласилась, чтобы я сходил к психологу, хотя мать знала, что это пустые хлопоты. И была права, проку от этого не было никакого. Я продолжал гнуть свою линию. Часто дрался, потому что маленькие недоумки дразнили меня педиком, я реагировал, как мог – бодался, бил кулаками, царапался, кусался, но особо крепким я не был, а потому всякий раз получал взбучку. В школьном дворе я всегда оказывался один против кучи, что сильно осложняло жизнь, а сказать, почему дерусь, я не желал, тогда мне еще было немного стыдно, я же видел, что отличаюсь от других мальчиков: когда я оказывался среди них, мне казалось, что я марсианин, я думал, что я ненормальный и это моя вина, но не понимал, в чем причина столь явного несходства. Только Алекс вставал на мою защиту, дрался на моей стороне, так он и стал моим приятелем. Единственным, который у меня когда-либо был. Я продолжал ходить на сеансы к психотерапевтам, эти бабы хотели меня разговорить, но я помалкивал. Я уже понял, что лучше мне не распускать язык, и мог промолчать все сорок пять минут сеанса. Их это бесило. Но если разговаривать с ними, получится, что тебе не удается общаться с другими, с теми, с кем действительно надо разговаривать. Так ведь? А тогда какой смысл? Мне нечего было им сказать. Я бы хотел поговорить с матерью. Но о ней можно писать целый трактат по психологии.
Вот так. Главное сказано.
* * *
Я Поль, со всеми своими набитыми шишками и провалами, мне семнадцать с хвостиком, и у меня нет никакого прозвища, я этого терпеть не могу. У меня две матери, и я заткну пасть любому, кто скажет, что это счастье или блаженство. Возможно, сироты сочтут это везением, но плевать мне на сирот, они не понимают, как повезло им самим: они могут жить одни.
Мою мать зовут Лена. Настоящее ее имя Элен, но она его ненавидит, и только я, когда хочу ей досадить, так ее называю. Однажды воскресным утром за завтраком она была в хорошем настроении или, вернее, в материнском (такое с ней случается приблизительно раз в год), и я сказал, что мне, например, нравится ее имя, и спросил, почему оно ей так претит; она уставилась на свой тост с маслом и апельсиновым джемом, надолго погрузилась в раздумье, уносясь мыслями куда-то далеко, а потом пожала плечами и пробормотала:
– Потому что мне его дали родители.
Я подумал, что вот и пришел наконец момент поговорить, что она сейчас расскажет мне историю своей семьи, о которой я ровно ничего не знал.
– Но почему? Что они такого сделали?
Она долго рассматривала тост, слизнула джем, который едва не потек.
– Да пошел ты!
Я и до сих пор не знаю, что же произошло, есть ли у меня дедушки-бабушки, дяди, тети, кузены, – полная тьма. Ее фамилия Мартино. Как и моя. Но всяких Мартино в телефонном справочнике пруд пруди. Однажды вечером, когда ресторан уже закрывался, я спросил у Стеллы, рассказывала ли ей что-нибудь мать. И по ее лицу сразу увидел, что вопрос был затруднительный. Она долго колебалась.
– Нет, абсолютно ничего. Лучше эту тему не трогать.
Стеллу зовут не Стелла. Ее зовут Эстель. Но ей кажется, что это имя какое-то трусливое, а Стелла куда лучше. Стелла – подруга моей матери. Она на восемь лет ее старше. Они вместе уже двенадцать лет. Стелла – лучшее, что с матерью случилось в жизни, и она сама так говорит. В кои-то веки я с ней согласен. Она повторила это снова, произнося тост, когда мы праздновали сорокапятилетие Стеллы, на той неделе, перед толпой собравшихся приятельниц.
В очередной раз я был единственным мужчиной среди присутствующих.
Она напустила на себя преувеличенно серьезный вид, почти мрачный, когда взяла слово. Как если бы хотела сообщить печальную весть. Встревоженная Стелла нахмурилась. Мать залпом выпила свой бокал шампанского и потребовала, чтобы никто, она настойчиво повторила: никто! – никогда больше не поздравлял ее с днем рождения. Ей скоро должно исполниться тридцать семь лет, и она не желала ни отмечать это, ни от кого-либо получать подарки. На ее взгляд, нечему было радоваться. Торты, как всегда, нарезал я и, тоже как всегда, старался делить на неравные куски – самый маленький я преподнес матери.
– А я, разве я не лучшее, что случилось в твоей жизни?
Для Лены такие заявления – обычное дело. Однажды, покупая электрические лампочки в супермаркете, она объявила нам, что отныне будет вегетарианкой. В другой раз, глядя на экран телевизора, где шел репортаж о таянии пакового льда, она возвестила, что завещает свое тело науке.
Секундой раньше она об этом и не помышляла.
Но потом она вцепляется в свое решение, как если бы от этого зависела ее жизнь, и никто не может заставить ее передумать. Это одна из редких черт характера, общих для нас обоих. Я так же упрям, как она, и скорее дам себя расстрелять, чем признаю, что сказал или сделал глупость. Особенно когда сам это осознаю. То есть довольно часто. Зато моя мать действует всегда импульсивно и необдуманно. В этом заключается ее очарование, утверждает Стелла, когда ей удается сдержать себя и не взорваться в ответ на очередную выходку. Например, когда мать вваливается на кухню, где Стелла печет блины, как она всегда делала на Сретение, впадает в ярость из-за этой дерьмовой жратвы, которая лезет у нее из ушей, отправляет всю готовку в ведро и предупреждает, что больше не желает слышать слово «блины» в этом доме. Или когда она находит себе в «Студии» новую приятельницу, неразлейвода до самой смерти, приводит ее на рассвете, пьяную в хлам, и, не спросив мнения Стеллы, устраивает ее у нас, потому что той якобы некуда деваться. Или когда она одалживает деньги старой подруге, которая тут же испаряется. Или ее мерзкая привычка то и дело приглашать в дом девиц, стремление за все платить, хотя ей не удается оплачивать счета «Студии». С ее известностью она должна бы в золоте купаться, но она тратит деньги не считая и открывает свой кошелек всем, кто ни попросит; она клянется, что ей на это плевать, она, мол, артист, а не коммерсант. Все это выводит Стеллу из себя, потому что именно ей в конце месяца приходится подбивать итоги, задаваясь вопросом, куда делись деньги, и затыкать дыры. Или когда она под настроение купила этот чудовищный ярко-красный кожаный диван, который ей приглянулся, и пришлось вытаскивать всю мебель из гостиной, чтобы впихнуть его в угол. Зато когда Лена заявила, что решилась и сделает себе татуировку на висках и на лбу в виде племенных знаков маори, Стелла спокойно ответила: «Предупреждаю, если ты это сделаешь, я немедленно от тебя уйду». Лена дала задний ход и спустила дело на тормозах. Хотя бы временно. Но я уверен, что это ее гложет. И однажды она еще преподнесет нам сюрприз.
Моя мать сама по себе произведение искусства, аттракцион в одном лице.
Она худая, может есть что захочет, весит столько же, сколько в шестнадцать лет, тело ее покрыто татуировками от пяток до основания шеи, их как минимум десятка три, в разных стилях. Поскольку она постоянно ходит в косухах, это не всегда заметно; только лицо и кисти рук остались нетронутыми. Именно по этой причине она старается носить одежду с короткими рукавами даже в разгар зимы – обе ее руки до запястий покрыты рисунками. Творения самых известных мастеров в этой профессии: Джека Руди, Эда Харди или Пола Тиммана, она работала с ними в Лондоне и в Штатах. И мечтает только об одном: вернуться туда.
Когда мы вместе отправились на пляж или в бассейн (такое произошло всего два раза), она устроила целый спектакль, и в обоих случаях дело обернулось плохо. На пляжах вообще полно придурков, и пляж Перрос-Гирека
[3] не исключение, судя по неприятным комментариям, вроде того, что сегодня, оказывается, Хеллоуин, и прочим сальным замечаниям, на которые она реагировала в довольно резкой форме, то есть чередой грубых оскорблений и мстительной демонстрацией среднего пальца. Стелле пришлось вмешаться, чтобы все не закончилось совсем скверно, мы быстренько смылись под градом шуточек, забились в снятый нами домик и не вылезали из него всю оставшуюся неделю, играя то в клуэдо
[4], то в лудо
[5], разумеется, за исключением матери, которая терпеть не может любые игры; эта неудачная поездка в Бретань только укрепила ее ненависть и необъяснимое отвращение к блинам и тем, кто их изготавливает, – ведь именно там они являются национальным блюдом. Что до нашего посещения бассейна Пармантье в Париже, то оно завершилось в рекордно короткие сроки, превратившись из купания, которого мы так ждали, в кулачную потасовку. Досталось и местному спасателю, который встрял в конфликт, в результате придурок оказался в воде, а мы вне ее, навеки завязав с парижскими бассейнами, где стали персонами нон грата.
Вот по какой причине мы проводим отпуск в Лимузене, в глухом углу, который не засечь GPS, между Гере и Обюссоном, в доме родителей Стеллы, и катаемся на велосипедах, катаемся, катаемся, катаемся, но только не она, потому что она терпеть не может спорт в любых его формах и проявлениях, а еще она не выносит деревенскую жизнь больше двух дней, она от нее задыхается и впадает в депрессию, а потому мать решила безвыездно сидеть в Париже, особенно в августе, когда оттуда убрались все придурки.
* * *
Не существует двух более разных женщин, чем эта парочка. Невозможно понять, что они делают вместе и что нашли друг в друге. Мать упорно придерживается образа мальчишки-сорванца, одевается и ведет себя соответственно, не знает, что такое расческа, причесывается пальцами и неспособна произнести двух фраз, не перебрав «черт, член, козел, достал, дерьмо», не упускает случая с удовольствием шокировать так называемых буржуа, хотя все это ей уже не совсем по возрасту, не отказывается ни от чего, что манило ее в молодости, смолит попеременно сигариллы, сигареты с ментолом и любимые самокрутки, которые умудряется скрутить меньше чем за десять секунд, хотя и клянется, что стала меньше курить, высасывает не меньше дюжины банок темного бельгийского пива в день, знает лучшие точки, где можно добыть ливанский план, который мигом отправляет вас за облака, может занюхать дозу, как в двадцать лет, чтобы встряхнуться, и по-прежнему в силах протусить всю ночь в клубе и отправиться потом работать. Стелла отказалась от мысли ее урезонить, осознав, что чем больше она старается, тем больше Лена курит и пьет. Вот поэтому у нее хриплый голос исполнительницы блюзов и пожелтевшие кончики пальцев. Когда на дне рождения Стеллы она с двумя приятельницами устроила конкурс на самую большую мастырку, на нее напал приступ дикого кашля, глаза покраснели, на лбу проступил пот и дрожала она как осиновый лист. Я ей сказал, что не мешало бы подумать о себе, а она ответила, что плевать, доживет ли она до старости, ей важно жить. Просто жить.
И что пора бы мне расправить крылышки.
Я не знаю, как Стелла умудряется ее выносить. Я бы уже давно послал ее куда подальше. Наверно, это и называется любовью. Когда двоих соединяет намертво какая-то субстанция. Но не очень-то приятно до бесконечности глотать пилюлю за пилюлей, понимая, что ничего не можешь с этим поделать. Я бы не потянул и десятой доли того, что ей приходится терпеть. Конечно, я преувеличиваю и даю несколько искаженное о ней представление в этом рассказе, слишком коротком, – когда я его перечитал, то понял, что мать получилась каким-то исчадием ада. Это не совсем так. Большую часть времени жить с ней здорово. Только временами на нее накатывает. Внезапно. Без предупреждения. Как лавина обрушивается. И тогда ее несет, а сопротивляться она не может, словно что-то толкает ее изнутри. И никто не способен ее удержать. Стелла умеет тормозить ее, чтобы все не пошло совсем уж вразнос, только ей удается заставить мать держать себя хоть в каких-то рамках. И та ей за это признательна. Стелла наш ангел-хранитель. Я ей так и сказал, и не знаю, что с нами было бы без нее. Напрасно я ищу в ней недостатки, их у нее нет.
Кроме одного, маленького, я о нем потом расскажу.
У Стеллы невероятный запас терпения, она никогда не нервничает и может повторять одну и ту же мысль десятью разными способами, чтобы мягко вас убедить, от нее исходит ощущение силы и зрелости, как если бы она прожила несколько жизней. К тому же она просто великолепна. Ей сорок пять, но выглядит она лет на десять моложе, пьет мало, не курит, не красится и каждый день по часу занимается йогой. Похоже, что у Стеллы тоже есть одна татуировка, хотя никаких подтверждений у меня не имеется, наверно, она расположена в таком месте, которое я никогда не увижу; зато Лена, которой тридцать шесть, выглядит на десять лет старше. Даниэль, отец Стеллы, рассказывал, что, когда она еще училась в лицее, ей много раз предлагали сняться в рекламе, но она всегда со смехом отказывалась; все друзья были уверены, что она станет знаменитой манекенщицей. Но она знала, чего хочет. Она стала стюардессой в «Эр Франс» и около пятнадцати лет летала по всему миру. Это ей нравилось. Так она и встретила мою мать – на рейсе из Лос-Анджелеса. Они сошлись очень быстро и так давно, что никто и не вспомнит, Стелла неотделима от нас. Семь лет назад она воспользовалась социальной образовательной программой, чтобы получить профессию повара, потому что решила изменить жизнь, и, сложив вместе выходное пособие и все свои сбережения, открыла ресторан на канале Сен-Мартен – «Беретик», в здании бывшей шляпной фабрики, вывеску которой она сохранила, создав декор в стиле дикси.
Но прежде чем приступить к отделке, пришлось пройти через строительные работы, причем масштабные, что требовало и компетентности, и сноровки. У Стеллы возникла не лучшая мысль обратиться к Кристиане, одной из ее давних приятельниц-стюардесс, которая только что открыла свое дело. Подруга была вполне добросовестна и составила совершенно разумную смету (вот только одна из них забыла включить кучу необходимых работ, а другая вносила бесконечные изменения в первоначальный план). Однако Кристиана получила образование по специальности генподрядчика и обладала необходимой квалификацией, чтобы осуществить строительство. Правда, до этого она ничего подобного не делала. И все ее рабочие были исключительно женского пола – она познакомилась с ними на стажировке во время обучения, и опыта у них было не больше, чем у нее, так что в результате получилась этакая Шмен-де-Дам
[6] на берегу канала Сен-Мартен. Для начала архитекторша, подруга Кристианы, не имевшая навыка такого рода работ, ошиблась я уж не знаю в чем, разрешение на строительство перестало соответствовать, стройка была остановлена на четыре месяца, а потом никто не был в состоянии восстановить в точности ход событий, приведший к катастрофе. Я опускаю технические детали, дальше были крики, вопли, рыдания и нервные срывы, угрозы придушить, подать в суд и ненавидеть до гроба. В конце концов Лена перетрясла всех своих приятельниц, которые все время что-то перестраивали в своих домах и разбирались в этом лучше, чем кто-либо, и благодаря Жюдит, ее помощнице в «Студии», неуклюжей поклоннице постпанка, которая когда-то, на заре своей карьеры, работала в этом здании, они закончили стройку, вкалывая как сумасшедшие весь июль и август. Я помню их бледные лица, ночные переживания, панику в ожидании появления комиссии по разрешению на допуск посетителей, и крики радости со слезами, когда это разрешение было выдано. Открытие состоялось под фанфары на год позже предполагаемой даты.
От своих воздухоплавательных лет Стелла сохранила манеры гранд-дамы – всегда идеально причесана и одета со вкусом, но не стоит этим обманываться, вообще-то, она из левых. В первый год ресторан отнимал много времени и сил, потом она придумала хороший ход с антильскими и американскими рецептами в ее авторском исполнении. Клиентура поголовно женская, особенно по вечерам, и довольно постоянная, а благодаря сарафанному радио зал часто полон. Лена всегда отказывалась ей помогать, сначала потому, что никогда в жизни ничего не готовила и у нее в голове не укладывалось, что однажды ей придется встать к плите, а потом она была слишком занята в «Студии».
В результате в ресторане пашу я.
Эта идея пришла в голову Стелле.
* * *
Когда я бросил коллеж, единственным, кто мне помогал, была Стелла. Она настаивала, чтобы я туда вернулся, воюя с Леной, которой было плевать: та считала, что я прав, выламываясь из системы, и должен разобраться сам, как сделала она, и вообще, школа жизни – лучшая, чтобы научиться выпутываться из любых ситуаций, а учеба и дипломы никому не нужны. Напротив, утверждала она, все обладатели дипломов – полные придурки, зашоренные и нудные, только самоучки представляют интерес. «Ищи, что у тебя внутри, кто ты на самом деле, разберись, какой жизнью ты хочешь жить, такая у тебя и будет». Я-то хотел играть на рояле, но она запретила. Причем категорически. Мать, которая всегда предоставляла мне полную свободу делать, что я ни пожелаю, которая вообще мной не занималась, ни разу не проверила выученный урок и не помогла cделать домашнее задание, за все мои ученические годы ни разу не появилась в школе (наверняка она даже не знала, в каком я классе), вдруг встала на дыбы. Когда я поступил в коллеж, учительница музыки обнаружила, что у меня абсолютный слух, и предложила готовиться к поступлению в консерваторию. Она хотела поговорить с матерью, но Лена так и не пожелала с ней встретиться.
– Скажи своей училке, что я ее в гробу видала! Чего она суется, идиотка несчастная?
Разумеется, послание я передавать не стал. Пришлось выворачиваться: мать слишком много работает, у нее очень напряженное расписание, что было истинной правдой, но учительница настаивала. В конце концов Стелла принесла себя в жертву. У нее не было никакого законного права вмешиваться, и она решила, что проще всего выдать себя за мою мать. Она выслушала преподавательницу и сказала, что подумает. Но Лена не собиралась уступать. У меня до сих пор в ушах звенит эхо их споров.
– Никогда мой сын не будет заниматься музыкой, никогда! – орала она.
Понять было невозможно, с чего она так взъелась, эту ее агрессивность – наверняка один из ее всегдашних заскоков; Стелла решила не ставить под удар свою семейную жизнь из-за истории, которая напрямую ее не касалась, и отступилась; я, покоя ради, последовал ее примеру. Больше мы об этом не говорили. А позже, когда я перешел на третий курс, мать Алекса получила в наследство от дяди, которого давно потеряла из виду, кабинетный рояль, и я все свое время стал проводить у них, перебирая клавиши, мать Алекса мне немного помогала, так я и выучился. На слух. Я запомнил, где какой звук, и с легкостью овладел клавиатурой. Как ни парадоксально, это напоминало арифметику и не представляло особой трудности. Хотя у меня никогда и не было математических талантов, я умел быстро считать в уме, легко умножая и деля двузначные цифры. Ну, сравнительно легко. Я не сдавался, и у меня получилось, хотя мимо сольфеджио я проскочил. Я слушал компакт-диски матери Алекса и открыл для себя музыку, которой не знал: попсу. Дома мать признавала только тяжелый металл: AC/DC
[7], «Аэросмит» или «Crucified Barbara»
[8], ее любимую группу. А здесь я раз за разом прокручивал Азнавура, Джо Дассена и Франсуазу Арди – музыку слащавую и бесхитростную, которую я обожал и воспроизводил без проблем. Родители Алекса уходили на работу рано, Алекс отправлялся в коллеж, и квартира оказывалась в моем распоряжении. Я мог играть весь день напролет, и никто мне не мешал. Я прогуливал занятия, перехватывал письма из коллежа и отправлял их прямиком в мусорное ведро, а когда Лена узнала, что я весь триместр и носа в коллеж не казал, она расхохоталась:
– И хорошо, парень. Ты прав. Они все козлы. Живи своей жизнью. А что ты делаешь целыми днями?
– Пытаюсь понять, чем хочу заниматься. Размышляю.
– Ты с этим поаккуратней, не стоит слишком парить мозги, чем больше ты размышляешь, тем вернее додумаешься до какой-нибудь хрени.
Стелла возводила глаза к небу, пыталась вмешаться и вернуть меня на путь истинный, но ничего не могла поделать против нас двоих. Я втихаря играл на рояле у родителей Алекса, говоря себе, что это не может длиться вечно и нужно пользоваться моментом. В коллеже мне предложили остаться на второй год, Стелла пристала ко мне, как клещ, чтобы я не упустил этот шанс. Я понимал, что слишком поздно начал и недостаточно работал, чтобы стать профессионалом; не так уж много пианистов требуется на этой земле, особенно если у них нет особых способностей и они не умеют играть вместе с другими музыкантами, но мне было плевать. Когда я решил уйти из коллежа, Стелла пошла на отчаянный шаг: она отправилась к родителям Алекса, чтобы попросить закрыть для меня двери их дома и убедить продолжить учебу; они словно с луны свалились, узнав, что я практически все время проводил у них. Я и сейчас помню их разговор на кухне. Стелла объясняла им, что они должны сделать, а я не желал участвовать в этой экзекуции, ушел в гостиную и стал играть. Для себя. Помню, я наигрывал «Yesterday», когда увидел, как зашла Стелла. Она впервые услышала, как я играю. Прислонилась к роялю и прикрыла глаза. Я отлично видел, что она внимательно слушает и ей нравится, поэтому пустился в вариации, фиоритуры и повторы. Длилось это довольно долго, минут десять – самая длинная известная интерпретация этого отрывка.
Наконец я остановился.
– Где ты научился?
– Да так, сам.
– И много вещей ты знаешь?
– Я не считал. Несколько десятков. Сейчас работаю над Синатрой. Знаешь такого?
Она ушла, не ответив.
В сентябре, когда стало окончательно ясно, что я ухожу из коллежа и не пойду в лицей, Стелла предложила мне играть в ее ресторане. Я был уверен, что у меня ничего не получится, это будет ужасно, посетители станут жаловаться, но она сумела найти слова, которые меня убедили:
– Будешь играть что хочешь. Классику, эстраду или джаз. Поддерживать этакую британскую атмосферу. Никто по-настоящему не слушает. Если будешь плох, никто на самом деле не врубится, если хорош, то, по правде говоря, тоже. Погоди, я должна все-таки спросить у твоей матери.
Лена пришла в полное изумление:
– А ты что, умеешь играть на рояле?
Мы отправились в «Беретик», она послушала меня и скривилась:
– Паршивый музон. Каша какая-то! Как ты можешь играть такую хрень?
Казалось, она успокоилась; для нее было совершенно очевидно, что звуки, которые я производил, нельзя назвать музыкой. Но я взялся за дело. Хотя пианино у Стеллы было не ахти. «Чеппел» с тремя педалями, корпус на колесиках, регулируемый по высоте табурет, обитый мольтоном, – никто не мог объяснить, каким образом этот лондонский инструмент приземлился на берегах канала Сен-Мартен. Стелла нашла его в подвале, забытым под брезентовым чехлом, и велела настроить. В своем черном лаковом корпусе оно неплохо смотрится, но низы у него смазанные, и поэтому звуку не хватает четкости и теплоты. К счастью, всем на это плевать. Я играю у Стеллы шесть вечеров в неделю. Кроме воскресенья, когда ресторан закрыт. И я в полном кайфе. Это именно то, чем я хотел заниматься. В другие времена я стал бы пианистом в борделе, к сожалению, их закрыли, или же в кабаре, но их больше не существует, еще я хотел бы быть тапером в немом кинематографе, аккомпанируя фильмам, в Америке я работал бы пианистом в салуне, прекрасная была бы жизнь, но я живу здесь и сейчас, мог бы подвизаться в чайном салоне или в гостиничном баре, но тружусь в ресторане, и меня это вполне устраивает. Я здесь, чтобы создавать атмосферу, а не демонстрировать свои таланты. Если посетители думают, что музыку передают по радио, тем лучше. Я играю что хочу, могу целый час импровизировать на тему «Comme d’habitude»
[9], и никто этого не заметит. Я открыл забытых певцов с потрясающим репертуаром и знаю наизусть все песни «Platters»
[10] и Адамо. Я играю и по заказу: японки обожают «Tombe la neige»
[11], американки – «La vie en rose»
[12], итальянки – «Only You»
[13], англичанки тают от «Les Feuilles mortes»
[14]. А когда им нравится, они обступают пианино, некоторые подпевают, и чаевые сыплются. Оно и к лучшему, потому что, при всех Стеллиных достоинствах, она немного прижимиста, руководит своим рестораном железной рукой и, хотя сама из левых, с деньгами расстается неохотно. Вначале я играл бесплатно. Она утверждала, что оказывает мне услугу, раз уж я могу упражняться, и мне это поможет в будущем, добавив строчку к трудовой биографии, которая довольно скудна. И потом, у меня же остаются чаевые. От Стеллы ничего не укроется, и она прекрасно видела, что ее клиентки щедры со мной. Но я настаивал, и через три месяца она стала платить мне по двадцать евро за вечер.
Платить «по-белому».
Она утверждает, что ей это стоит вдвое дороже. Я навел кое-какие справки и возмутился, что она перегибает палку, так что через полгода она подняла выплату до тридцатки. Это было два года назад, и хотя днем у меня другая работа, несколько недель назад я потребовал прибавки до пятидесяти евро.
– Ты совсем сдурел! При нынешнем кризисе, ты что, смерти моей хочешь?
– У нас битком каждый вечер, ты нанимаешь две смены. И мы часто пашем до полуночи.
– Не сейчас, потом посмотрим.
Я не буду особо гоношиться, пианино – не настоящая работа, только дополнительный приработок. Здесь я ужинаю. И у меня право на две порции спиртного (причем я пью что хочу). Мне плевать на зарплату, я протестую из принципа.
Я играю.
Я счастлив каждый вечер, с половины восьмого до половины одиннадцатого в будни, до половины двенадцатого по пятницам и субботам.
А часто до полуночи.
Кое-кто может подумать, что я лишен честолюбия и довольствуюсь малым. Это не так. Я не витаю в облаках и осознаю свой уровень. Когда с трудом читаешь ноты, когда интуитивно выбираешь более легкие и приятные на слух мелодии, когда любишь только попсу и к тому же считаешь Нино Рота, Эннио Морриконе и Элтона Джона величайшими композиторами нашего времени, другими словами, более интересными, чем Шопен или Лист, а их музыку куда более волнующей и берущей за душу, то надеяться особо не на что. Классическая музыка мне глубоко претит. Нет ничего скучнее, чем концерт в Плейель
[15]. Если только вы не настроились подремать, разумеется. А я играю каждый вечер. Мне еще и платят за работу. Я устроился куда лучше, чем большинство пианистов, которые вкалывали по шесть часов в день на протяжении двадцати лет, чтобы потом прозябать на пособие по безработице или, озлобившись на весь свет, закончить карьеру преподавателем музыки в каком-нибудь заштатном коллеже. Конечно, никто не приходит специально из-за меня, для них музыка – фон, они начинают слушать, между десертом и сыром, но какая разница, если в этот момент они ненадолго прикрывают глаза, отдаваясь мелодии, и на краткое мгновение счастливы. Ко мне каждый вечер подходят посетительницы – поблагодарить, и делают со мной селфи, просят сыграть любимый отрывок, который навевает на них воспоминания, многие аплодируют, другие целуют, а некоторые подсовывают номера своих телефонов, заговорщицки подмигивая.
Но я стараюсь не смешивать работу и чувства, иначе рискую все испортить. Обслуживающий персонал должен уметь держать дистанцию, верно? Очень скоро я с удивлением заметил, что посетительницы принимают меня за женщину. В этом специфическом месте – отныне это установленный факт, сама очевидность – они смотрят на меня, улыбаются, разговаривают при мне, как если бы я был одной из них, потому что, когда я сижу за своим пианино, с моей мягкой повадкой, манерой заправлять довольно длинные волосы за ухо, в черной шелковой рубашке и смокинговом пиджаке, ничто в моем облике не может вызвать сомнений. Я обожаю эту двусмысленность и всячески ее поддерживаю, ничего специально не делая, просто оставаясь самим собой, вот за что я люблю это место. Я эквилибрист на канате, натянутом над пропастью, некий играющий пианист… или пианистка.
Поди знай.
А в те вечера, когда никто меня не замечает или не аплодирует, я все равно счастлив. И в те вечера, когда никто не подумал оставить чаевые, тоже. Наверно, жаль, что такое случается все чаще. Видимо, дело в кризисе. Невелика важность, я играю не ради бабок, а для себя, и поэтому мне хорошо. Других амбиций у меня нет. Ни в смысле престижности работы, ни в смысле хорошей ее оплаты. Я только надеюсь сохранить это место подольше.
Последние два года, что я работаю здесь, я вижу Стеллу чаще, чем Лену, и так даже лучше. Рядом со Стеллой жить легко, она не старается вас изменить, никогда не нападает и принимает таким, какой вы есть. У многих детей проблемы с родителями, похоже, это в порядке вещей. Только не в моем случае. У меня нет проблем с матерью.
Проблема – сама мать.
Такое ощущение, что она постоянно воюет со всем миром. Была надежда, что с возрастом это пройдет. Оказалось, мы тешились иллюзией; если и возникает впечатление, что она образумилась, то на самом деле только потому, что мы мало видимся, а значит, меньше времени и поводов для трений. В воскресенье, когда мы собираемся вместе и она заводит свои обличительные речи, я поступаю, как Стелла: стараюсь не реагировать и дать ей побушевать вволю, чтобы не лить воду на ее мельницу. В общих чертах, она ненавидит обывателей, богачей, бедняков, верующих, чиновников, тусовщиков, спортсменов, тех, кто получает социальную помощь, а также индюков и гусынь. В последние две категории она помещает гетеросексуалов – в сумме наберется немало народа, которые в ее глазах воплощают все самое гнусное и тошнотворное на этой земле. Стоит ей о них заговорить, как она не может скрыть ни своего отвращения к этому мерзкому действу, ни вечного презрения к обитателям птичьего двора. Только гомосексуалы обоих полов достойны ее расположения, даже если они богачи, тусовщики или спортсмены. В Стелле нет этой агрессивности, она вполне терпима, ей просто плевать. Следует признать, проблема возникает редко, потому что их парочка встречается практически только с гомосексуалами. Даже по работе.
* * *
Иногда их разделяет еще одно. Стелла из левых, а мать вовсе нет. Той крупицей политического сознания, которая у меня имеется, я обязан Стелле. На нее сильно повлияли годы работы в «Эр Франс» и ее бывшая должность профсоюзного представителя, а уход с компенсацией по договоренности сторон ничего не изменил в ее убеждениях. Стелла обожает ходить на демонстрации вместе со своими старыми профсоюзными друзьями. Они встречаются в бистро где-нибудь на площади Данфер или Репюблик, жарко обнимаются, делятся последними новостями и присоединяются к процессии. С тех пор как она живет с Леной, мы не пропустили ни одного шествия на Первомай, даже когда лило как из ведра и ряды заметно редели. Совсем маленьким я принимал участие в демонстрациях, сидя на плечах у нее или у Барбары, ее бывшей подружки, или же у Ива или Жерома, ее приятелей-стюардов, недавно поженившихся в «Беретике»; я размахивал красным флагом, который был больше меня, со знаками Всеобщей конфедерации труда
[16] или надписью «Борьба продолжается», выкрикивал вместе со всеми профсоюзные лозунги и распевал во все горло первый куплет «Интернационала». Каждый год 8 марта – это дело принципа – мы также митингуем в честь Дня борьбы за права женщин; в свое время Стелла билась за то, чтобы и Лена присоединилась к этому феминистскому движению, но та заявила, что ее амбиции куда круче, чем требование равенства с мужчинами. Кроме этих двух ударных мероприятий, если где-нибудь организуется крупный митинг, желательно в воскресенье после полудня, например за социальное страхование, в поддержку пенсионеров или против правительства, мы отправляемся и туда тоже.
Если не считать этих национальных мероприятий, в обычной жизни и не скажешь, что Стелла такая уж левачка: из нее гроша лишнего не вытянешь, ведь у нее ресторан на руках и она не соцработник, а тем, кто наберется духу намекнуть ей, что существует такая вещь, как трудовое соглашение, она живо напомнит, что, во-первых, сейчас кризис, во-вторых, про трудовые соглашения она все знает наизусть, а в-третьих, если ты недовольна, то и вали отсюда, у меня еще десяток желающих, которые будут счастливы получить твою работу. И ей грустно видеть, что девушки не испытывают никакой благодарности.
Стелла, как и многие люди, со временем изменилась. Прекраснодушные идеи ее юных лет столкнулись с повседневной реальностью, но она отказывается признать, что в ней произошли перемены; думаю, она продолжает митинговать, потрясать кулаком и выкрикивать лозунги против власть имущих именно потому, что не хочет стареть, и для нее это предлог повидаться с давними приятелями и отлично провести с ними время на свежем воздухе. Если только, как заметила Лена, это не прекрасный повод привлечь новых клиентов, тряхнуть общими воспоминаниями и раздать визитки ресторана. И хотя я знаю, сколько вечеринок она для них организует, мне не хочется в это верить.
* * *
Моя мать – художник, настоящий, признанный, знаменитый. Выдающаяся личность в своей области. Она сама нашла свою дорогу, и вот уже многие годы к ее заведению на бульваре Фий-дю-Кальвер
[17] (она это не нарочно) с вывеской «Студия», где она занимается нанесением татуировок, стоит длинная очередь. Она стала первой признанной татуировщицей в этом сугубо мужском и закрытом кругу. Возможно, потому, что совсем юной она уехала в Лондон, потом в Соединенные Штаты, училась профессии у лучших, и у худших тоже, и вернулась с точным представлением о том, чего она хочет, а чего нет. С этой точки зрения в своей работе она проявила тот же характер, что и в своих убеждениях, и это обернулось ее крупным везением, обеспечившим и славу, и успех.
Короче говоря, мать делает татуировки только женщинам.
Исключительно.
Известно только одно отступление от правила (возможно, я расскажу о нем позже). Мужчины в ее заведении объявлены вне закона. В витрине выставлен большой красный щит с надписью на белой ленте «Women only»
[18]. Дверь закрыта, как в банке, открывается только изнутри, камера позволяет увидеть визитера, и если войти желает самец, перед ним загорится и замигает «Women only», и он останется снаружи. Она не отвечает ни на какие просьбы, исходящие от мужчин. Даже самых знаменитых. То, что поначалу было безрассудным капризом, обернулось невероятно мощным маркетинговым ходом. К тому же Лена действительно талантлива, она потрясающе рисует, и хотя ей вполне по силам сделать любое цветное тату, она славится искусным графическим стилем с использованием только черной туши и минималистской манерой; с недавнего времени она работает также над тонкими растительными композициями.
Счастливое стечение обстоятельств позволило ей повидать весь мир: благодаря ее страсти к року у нее завязались приятельские отношения с членами группы из Сиэтла «Highway to Heaven», когда те еще были непризнанными гениями и играли в крошечных парижских залах, а их солистка Мимси Карлсон стала ее подругой, и мать нарисовала на ней изумительную абстрактную картину из чистых графических линий, складывающихся в перспективы и оптические иллюзии – это было ее первое произведение такого масштаба. Когда группа получила две премии «Грэмми» за свой всемирно известный хит «Grace and Dust», миллионы телезрителей могли с восхищением полюбоваться на спину Мимси с тату, что стало для нее сногсшибательной рекламой и позволило заявить, что она имела дело с лучшей татуировщицей в этом мире и намерена попросить Лену сделать тату на оставшихся частях тела.
Лена принимает только по записи, и те, кто собирается пройти через ее руки, должны озаботиться этим за три месяца, преодолеть препятствие по имени Жюдит (ее помощница, любезная, как тюремная дверь) и не выказывать излишней требовательности ни по поводу предварительной сметы – мать не способна сказать, сколько времени займет у нее работа, и прикинуть с точностью хотя бы до сотен евро, во сколько она обойдется, – ни по поводу самого творения: она сама решает, что будет рисовать, а если ее предложение не нравится, клиентка вольна отправиться делать тату в другое место.
Именно эта сегрегация и драконовские правила принесли ей успех. О ней писала вся феминистская пресса, и во Франции, и за рубежом, вышла куча репортажей по телевидению, что послужило великолепной и бесплатной рекламой, а также вызвало неприязнь коллег – на что ей было глубоко плевать, – зато оттянуло тех клиенток, которые только открывали для себя тату и решили, что, когда всем верховодит женщина, – это замечательно и куда практичней, потому что с ней проще найти общий язык и договориться. Мать появилась в нужный момент, когда у женщин появилось желание нанести тату и самоутвердиться таким способом.
Лена хотела сделать тату и мне, но я всегда отказывался. Она считает, что у меня банальная внешность, критикует мой конформизм в одежде, твердит, что у меня унылая прическа, заверяет, что, если бы я покрасился в пепельный цвет, мне бы это ужасно пошло, регулярно осведомляется, не решил ли я наконец сделать пирсинг под языком или вставить бриллиант в ухо, упрекает, что я не отращиваю бороду, хотя я безбород от природы. Я отказываюсь вступать в разговор и не испытываю желания носить отличительные знаки. Я выделяюсь на свой лад, оставаясь тем, какой я есть.
* * *
Чтобы покончить (временно) с карикатурой на мать, следует добавить, что она передвигается только на своем «харлее». Темно-синий 1500-кубовый «Twin-Cam» с очень высоким рогатым рулем, который медленно заводится и начинает стучать с полоборота, – она пользуется им, чтобы доехать от нашего дома на улице Женераль Блез до «Студии», слова «метро», «автобус» и «такси» ей незнакомы. Она быстрее дошла бы пешком, но пользуется случаем сделать несколько кругов по Парижу перед тем, как явиться на работу. Когда она сидела без денег, то раздобыла где-то черный старенький, раздолбанный «Shovelhead»
[19], с которым долго, терпеливо возилась. Кое-что она способна сделать собственными руками, но из него постоянно откуда-то вытекало масло, и починки вставали в целое состояние, он вечно ломался, и дым от него валил, как от локомотива. Он исчез при загадочных обстоятельствах, о чем мать вспоминает и десять лет спустя. Едва я научился ходить, как оказался затянутым в кожу, пристегнутым на заднем сиденье с детским шлемом на голове, и знакомился с Парижем в окружении банды ее приятельниц на мотоциклах, чего-то вроде клуба безбашенных амазонок – их всего восемь, но шума от них, как от пятидесяти, – которые играли в «Дикую поездку»
[20] в Париже и на окружной. В то время они катались вместе с группой пузатых байкеров, с которыми встречались на площади Бастилии. Эти совместные выезды внезапно закончились по неизвестной мне причине, но всякий раз, когда одни пересекаются с другими, они либо подчеркнуто игнорируют друг друга, либо обмениваются однозначными жестами – кто выставляет средний палец, кто показывает то же самое мускулистой рукой.
Лена хотела увлечь и Стеллу своей страстью, долго уговаривала ее получить права на вождение мотоцикла и купить себе «эволюшен», но, по всей видимости, издающие оглушительный треск механизмы не очень ту привлекают. Чтобы не оставаться по воскресеньям в одиночестве, Стелла в конце концов обзавелась полной амуницией и довольствуется тем, что позволяет себя возить; к счастью для нее, мать не превышает скорости, но не потому, что ее обязывают правила дорожного движения, а потому, что на «харлее» надо ездить по высшему классу, то есть по середине проезжей части, как если бы ты был один на Земле, положив затянутую в перчатку правую руку на высокие, как и положено чопперу
[21], рога руля, и тем хуже для машин позади, которые гудят, требуя пропустить их.
Лена до сих пор с волнением рассказывает о пробеге через все Соединенные Штаты, Чикаго – Лос-Анджелес, на спортивном байке во время своей второй поездки в Америку – три недели путешествия, которое она еще тогда, лет двенадцать назад, обещала себе повторить в самом скором времени. Стелла не пожелала туда ехать, мать спросила, не захочу ли я, но меня тоже не тянуло, и тогда она заявила, что на будущий год отправится в Штаты подышать вольным воздухом, пусть даже в одиночестве.
Когда мы в первый раз поехали в отпуск к родителям Стеллы, в самую глубинку Лимузена, мать согласилась присоединиться, но только при условии, что покатит отдельно, на байке. И она решила, что будет здорово, если мы совершим это путешествие вместе. Мне было тогда лет десять, и я не горел желанием отбивать себе зад на ее драндулете все четыреста километров, но Стелла меня попросила пойти на эту жертву, потому что так ей будет спокойней. Стелла уехала пораньше на машине вместе с чемоданами. Лена совершила ошибку: не желая оказаться там слишком рано, мы покинули Париж сразу после полудня, настроившись на приятную прогулку. Но едва мы добрались до Лонжюмо, как разверзлись хляби небесные, и она решила свернуть с шоссе на национальную автостраду. Это была худшая поездка в моей жизни, и в ее тоже. Дождь лил не прекращаясь. К концу дня, проехав Гере, она ошиблась поворотом, и мы оказались на проселочной дороге. В какой-то момент перед нами, кажется, пробежала косуля, я ничего не видел, вот уже четыре часа я ехал с закрытыми глазами, смирившийся и промокший. Мать хотела ее объехать, на вираже мотоцикл занесло, мы проделали потрясающую глиссаду на спине, пронеслись по склону и оказались двумя метрами ниже, на затопленном поле, совершенно неспособные поставить на колеса этот чертов мотоцикл, валявшийся под полуметровым слоем грязи. Ее мобильник утонул. Остаток пути мы проделали пешком, на протяжении долгих часов ковыляя, а то и бродя кругами в темноте под струями ливня и не зная, где именно мы находимся. Каменщик, направлявшийся на стройку в Лимож, подобрал нас около четырех утра. Стелла связалась со спасательной службой, но это ничего не дало. Мы промерзли до полного окоченения.
Назавтра Лена захотела забрать свой мотоцикл. Она так и не смогла найти поле, в которое мы приземлились. В последующие две недели она отмахала десятки, а то и сотни километров в окрестностях, не узнавая ни места, ни деревья, ни топографию полей, и нигде в траве не было и следа заноса. Поскольку погода в том году была мерзкая, нам нечем было заняться, кроме как поисками. Мы разделились на две группы, родители Стеллы и я взяли на себя восток, Стелла и Лена запад, мы с двух сторон обследовали все дороги, включая проселочные, заасфальтированные или нет, к югу от Гере, осматривая окрестности крайне внимательно и отмечая наши перемещения на картах. Иногда ей казалось, что она узнала злополучное поле, но это была лишь иллюзия. Мы не нашли ни места, ни мотоцикла. Подключились друзья родителей и соседи. Поиски потерянного байка стали своеобразной игрой в «охоту за сокровищами» того лета. Все были уверены, что рано или поздно за очередным поворотом мы обнаружим его. Но никакого байка не было.
Исчез!
Испарился!
Наверняка какой-нибудь оборзевший навозник (цитата из Лены), увидев, как он валяется, решил, что это выброшенная рухлядь, и забрал себе. Как будто хозяин «харлея» мог бросить свой мотик! Это стало тяжелым испытанием для матери, словно она потеряла дорогое существо. Его исчезновение оставило зияющую и тягостную пустоту в ее душе. Она была потрясена и глубоко задета. Именно в тот момент я понял, что она не притворялась, не разыгрывала из себя bad girl
[22] или подобие рокерши, а была совершенно искренна, и ее поведение было чем-то большим, нежели образом жизни. Она не вставала в позу, не выпендривалась, не следовала моде, просто сама ее жизнь выражалась таким способом. Наверно, произошло недоразумение, ей следовало жить не в этой стране, где она не соответствовала общепринятым нормам и где на нее косо смотрели, а в Америке. Может, там она стала бы незаметной, никто не обращал бы на нее внимания, она растворилась бы в окружающем пейзаже. Но она жила здесь и здесь чувствовала себя абсолютно нормальной, а ее считали экстравагантной оригиналкой.
* * *
Как я уже говорил, Алекс – мой единственный приятель, мы познакомились в коллеже на улице Сент-Амбруаз в шестом классе. Нас было двое в школьном дворе, кто ни с кем не разговаривал, с кем никто не разговаривал, мы обменивались взглядами, но не осмеливались подойти друг к другу; мы должны были встретиться и стать друзьями с первого дня, но оказались в разных классах.
В тот день я обнаружил, что у меня проблема. Раньше я с ней никогда не сталкивался, учительницы были предупреждены или передавали информацию друг другу, но в коллеже было полдюжины преподавателей, и в начале каждого учебного года следовало заполнить исповедальный листок со всеми данными. Сейчас я говорю себе, что Лене или Стелле не мешало бы об этом подумать и меня проинструктировать, но в результате я оказался один на один с графой, которую должен был заполнить: профессия отца. В тот конкретный момент я не запаниковал, а задумался, чем должен был заниматься мужчина, которого я не знал и о ком никогда не слышал ни слова, а раз уж я ничего не знал, то и написал: неизвестна. До этого мгновения я никогда не задавался вопросом о своем отце.
У меня его не было.
И точка.
Я не понимал, что отец требуется.
Его отсутствие никогда меня не смущало. А значит, наличие отцов не является необходимостью. Первым уроком была история с географией, преподаватель, собирая листочки, быстро их просматривал, на меня он бросил добродушный взгляд:
– Мартино, если ваш отец безработный, то следует указать его прежнюю профессию.
– Но я о ней ничего не знаю, месье, у меня нет отца.
Учитель послал мне улыбку, полную сочувствия, как если бы мальчик моего возраста не мог быть сиротой. Я добавил, чтобы его успокоить:
– Зато у меня две матери. Я могу вписать обеих, если хотите.
Он покраснел, я почувствовал неловкость. Его неловкость. Он три раза проговорил «Гм…», потом:
– Ну да… можно и так… давайте.
Он вернул мой листок, я вписал: Мать 1 – татуировщица, мать 2 – рестораторша. Учитель посмотрел на меня с выражением, которое мне не удалось понять, на какое-то мгновение он явно спросил себя, не смеюсь ли я над ним, но удержался от любых замечаний и перешел к следующему ученику. Профессия матери всегда привлекала внимание преподавателей и вызывала улыбки: «Татуировщица? Надо же, как забавно».
Лично я ничего забавного не видел. Но профессия матери и ее семейное положение превращали меня в оригинала. Независимо от меня. Внезапно мужчина, который не существовал, начал влиять на мою жизнь, не впрямую, ведь я по-прежнему о нем не думал, но потому, что мне о нем постоянно напоминали соученики, особенно на переменках или после занятий. Как раз из-за этого фантома и начались мои неприятности. Я не ищу себе оправданий, но его тень омрачила мои школьные годы. Особенно мне отравлял жизнь мой сосед по парте, мерзкий Джейсон Руссо, с его стрижкой ежиком. Я сел рядом с ним, потому что только его я немного знал в этом классе: он был сыном булочника, и я часто сталкивался с ним, когда ходил за хлебом. Стоило учителю отойти, он пихнул меня локтем, наклонился поближе и прошипел прямо в ухо:
– Ну, у тебя дома не соскучишься.
Я не очень понял, что он имел в виду, но кивнул.
– А ты их видел?
– Кого?
– Как кого, the two
[23] кобелих.
– Кто это?
Тут я должен сделать отступление. Мне было одиннадцать, и я был не самым продвинутым, Руссо немного больше. Я существовал в защищенном мирке. В доме многие слова никогда не произносились. Он от души веселился, а до меня не доходило, что он хотел сказать.
– О чем ты говоришь?
– Ну, они дрочат друг друга? Ты их видел или нет?
Он вкратце мне объяснил, и я с ужасом осознал, что он имел в виду. Я бросился на него. Это была первая из непрекращающейся череды драк; как меня это ни злит, но должен признать, что всегда оказывался битым. Драки прекратились только в начале третьего года, когда меня на неделю отчислили и я решил, что ноги моей больше не будет в коллеже. Руссо был из футболистов-баскетболистов, а я нет, я терпеть не мог спорт, он был раза в два плотнее меня и на двадцать сантиметров выше. Я проигрывал все бои, но со временем понял, как нужно действовать. Чтобы он не мог воспользоваться преимуществом в весе и росте, я приклеивался к нему вплотную и бил по ребрам, так что, пока он успевал среагировать и отцепить меня, мне тоже удавалось причинить ему боль, и я испытывал удовлетворение, видя, что он меня боится. Все четыре года он провоцировал меня, и всякий раз я без колебаний лез в драку. Меня не смущало, что я получал взбучку, если взамен заставлял его пожалеть о тех помоях, что он на меня вылил. Но часто он ходил в компании приятелей – четверых малолетних придурков, которые насмехались надо мной, над матерью и над Стеллой. И это все усложняло. Меня так задевало то, что они выкрикивали, что я недолго сдерживался и бросался на них, но раз их было много, мне здорово доставалось. Когда я встречал кого-то из них поодиночке, тот проходил мимо, будто меня не замечая, но стоило им собраться вместе, и я получал свою порцию насмешек, непристойных жестов, а если вступал в драку, то жаловаться бежали они, клянясь всеми святыми, что это я мстительный задира и напал на них без всякого повода, и всегда получалось, что я и виноват, потому что никогда не говорил о том, чем именно они меня спровоцировали. Я не хотел, чтобы Лена и Стелла узнали, что про них несут, я не хотел, чтобы они упрекали себя в чем-то или чувствовали себя виноватыми, мне казалось, что я их запачкаю. По сути, это была моя проблема, а не их, они тут ни при чем, мой груз – мне и тащить, и я должен научиться сам разбираться со своими делами, а не бегать хныкать к мамочке, тем более что в любом случае это ничего бы не изменило. Может, я и должен был обо всем рассказать, открыться Стелле, она смогла бы помочь, подсказать, но я был слишком молод, боялся ее ранить и так никогда ничего и не сказал.
Апофеоз нашего противостояния наступил в первый же день последнего года в коллеже. Мы с Алексом стояли на школьном дворе и болтали, когда мимо прошел Руссо с приятелями и толкнул меня, сделав вид, что удивлен встречей.
– О, it is a pleasure
[24] снова увидеть вас, педиков.
Во время каникул Алекс настойчиво советовал мне не отвечать, вообще не реагировать на их провокации, и должен признать, что он был прав. Я позволил Руссо плести свой вздор, так что он упражнялся в одиночестве.
– Хорошо развлеклись на каникулах? Что, язык потеряли? Может, слишком много друг у друга сосали, а? Наши голубки стали ломаками, девочки теперь разговаривают только между собой.
Он ржал над своими дебильными шуточками, призывал приятелей в свидетели, его нервировало, что мы будто не замечаем его словесных нападок.
– Да он вырос! Не такой уж он теперь маменькин бэби, как считаете, парни? Кстати, Поль, а где твой отец? Ты к нему не ходил на свидание? Он уже вышел из каталажки?
Я отвернулся, чтобы поговорить с Алексом, и тут Руссо со всей силы толкнул меня в плечо.
– Эй, это невежливо, поворачиваться ко мне спиной, что-то в этом году гомики совсем разучились себя вести. Я волнуюсь за твоего отца, Поль. Где он, этот мудила? Что сейчас делает?
Я скорчил гримасу и долго разглядывал циферблат своих часов.
– Как раз в это время он трахает твою мать. Сказать по правде, от твоего дохляка-папаши ей мало радости.
Я не должен был отвечать, это была ошибка, Руссо в конце концов выдохся бы и отправился искать другого козла отпущения. Его задели не те непристойности, что я ему бросил, мы друг другу и не такое говаривали, а то, что он потерял лицо перед своими приятелями, которые хором заржали, и этого он вынести не мог. Я снова повернулся к нему спиной, но он развернул меня, готовясь ударить, и тут я не смог сдержаться. Мой локоть вылетел в направлении его лица со всей силы, на которую я только был способен, и мы все услышали сухой деревянный треск ломающегося носа. По правде, нос перекосило на сторону. Несколько секунд он стоял, оглушенный, еще не придя в себя от удара, потом завопил, держась за свою сопатку, из которой хлестало, как из бочки с красным вином. Мой последний год коллежа кончился, так и не начавшись. Я оказался перед директрисой и дисциплинарным советом и был исключен на неделю с занесением соответствующей записи в мое школьное досье.
Дома я сказал, что Руссо постоянно надо мной насмехался, мать решила, что я был прав, защищая себя и не дав ему спуску. Она отказалась идти в коллеж по вызову директрисы, и Стелла опять принесла себя в жертву. Не знаю, что она им там рассказала, но они согласились, чтобы она представляла мои интересы. Стелла настаивала, что нам нужно поговорить, она не понимала, чем вызваны беспрестанные драки и почему я возвращаюсь весь исцарапанный и в синяках, в порванных брюках.
– Что происходит, Поль? Почему ты ничего не говоришь? Обычно ты не такой. Ты можешь мне довериться, ты же знаешь, все останется между нами.
Она была убеждена, что я стал жертвой рэкета и боюсь в этом сознаться. Я клялся, что нет, но она не верила. Я не хотел говорить ей правду, а она меня упрекала в том, что я такой же упрямый, как мать. В какой-то момент она отступилась. Зато она попросила Алекса приносить мне конспекты и стала заставлять меня заниматься, но я так отбрыкивался, а матери было настолько плевать, что Стелла довольно быстро отказалась от этой затеи.
Но все вдруг устроилось. Совершенно непонятным образом. По собственной инициативе Руссо заявился к директрисе, замученный угрызениями совести, чтобы обелить меня, обвинить самого себя в том, что он меня спровоцировал, и подтвердить, что я действовал в рамках законной самозащиты. Поскольку я наотрез отказался просить прощения, утверждая, что только защищался, то свои извинения принес он, с самым умоляющим видом, и протянул руку, которую мне пришлось пожать. В дальнейшем всякий раз, когда мы сталкивались, он кивал мне и улыбался, но я проходил мимо, словно не замечая его.
Я узнал о причине такой крутой перемены несколько месяцев спустя. Однажды воскресным вечером за ужином Лена, которая никогда не задавала вопросов, спросила меня:
– Кстати, как дела в школе?
– В коллеже
[25], мама, я в коллеже.
– Один черт. Тот мелкий сучонок, который тебя доставал, как у тебя с ним?
– Вот уже три месяца он ведет себя нормально, не пристает ко мне. Мы друг друга не замечаем. И больше не деремся. Даже Алекс в себя не может прийти: с чего бы тот стал таким паинькой.
– А меня это не удивляет. Я его отыскала, твоего поганца. Отвела его в сторонку с очень недобрым видом и сказала, что, если он не уймется, если я еще хоть раз о нем услышу, он будет иметь дело со мной, я вырву ему глаза и пока что он не имеет представления, что такое настоящая боль. Он пришел в ужас. Пацан действительно полный кретин, он купился!
Она расхохоталась. Стелла поверить не могла, что Лена посмела вытворить такое. Она только повторяла: «В голове не укладывается!» – а мать смеялась во все горло, словно ей удалось здорово нас провести. Я смотрел на нее и думал, догадалась ли она об истинной причине моих неприятностей. Но так никогда и не осмелился заговорить с ней об этом. Когда она не желает объяснений, то всегда находит предлог увильнуть. Но эта история что-то сломала во мне, я больше не хотел быть ребенком, не хотел учиться, я лишился иллюзии, будто образование, которое я получал, может сделать из меня не только человека, но и человека счастливого, – все, что я слышал, казалось мне пустым и бесполезным, а то и ничтожным, преподаватели вечно выступали не по делу, коллеж наскучил до смерти, как и мои одноклассники. Я прогуливал занятия, бездельничал весь день, только слушал с закрытыми глазами музыку и играл на пианино, изредка появляясь в коллеже по утрам или чтобы пообедать в столовой.
Как говорится, я сорвался с крючка.
* * *
Мне придется вернуться назад, к самому первому дню в коллеже, когда преподаватель истории и географии рассадил нас, так и не поняв причины ссоры. Я оказался во втором ряду, а Руссо в глубине. Но на следующий день все началось снова.
И все следующие дни.
Бешеные звери.
Разумеется, ни один из нас не называл причины жестоких схваток, и ни один преподаватель так и не понял, почему мы постоянно деремся; тогда было решено установить трусливый мир, разделив воюющие стороны, и меня перевели в другой класс. Там для меня нашлось единственное место: Алекс подвинул свои вещи, и я оказался рядом с ним. Жизнь изменилась, мы смогли стать друзьями. Он единственный, кто знал подоплеку нашей грызни, и он же поддерживал меня в моем решении молчать. Мы были вместе в годы нашей учебы. Алекс из тех, кто всегда первый в классе. Редко второй. Он серьезный и старательный, слушает учителей с таким вниманием, впитывая каждое слово, кивая в знак одобрения, систематически поднимая руку, чтобы ответить, и всегда правильно, на любой вопрос, что неизбежно становится любимчиком, тем, кто успешно сдает экзамены и кого приводят в пример. Полная моя противоположность. Школа всегда навевала на меня неимоверную скуку, я не припомню ни одного предмета, который бы меня заинтересовал, и ни одного преподавателя, которого я бы любил. Кроме потрясающей учительницы английского, невероятно красивой, с черными волосами и робкой улыбкой, которая приводила меня в смятение. Ее прислали на замену, и она исчезла без следа прямо посредине учебного года. Когда она обращалась ко мне, единственное, что я мог из себя выдавить, было: «Sorry, I speak bad english»
[26]. Я всегда из принципа довольствовался жизненно необходимым минимумом, и тем немногим, что я все-таки выучил, я обязан Алексу. Только ему удавалось заставить меня заниматься. Поскольку дома это было непросто, я привык уходить к нему. Мы все время были вместе. Даже на каникулах его родители приглашали меня в свой дом в Нормандии. Когда у меня были проблемы с Руссо и его дружками, когда они меня толкали, обзывали педиком и девчонкой, когда я дрался с ними, он всегда приходил мне на помощь и получал трепку за то, что защищал меня. Это нас еще немного сблизило.
С Алексом у нас есть общее увлечение – кино, мы ходим в кинотеатр раз в неделю на сеанс, только нам нравятся разные фильмы: я больше люблю американскую фантастику, а он – интеллектуальные французские. Поэтому, чтобы избежать споров, одну неделю фильм выбирает он, а следующую – я. В начале третьего года в коллеже ему захотелось посмотреть «Мальчики и Гийом, к столу!»
[27]. Хоть в этот раз он попал в точку. Фильм очень понравился нам обоим.
Когда мы выходили из кинозала, вид у него был странный. Обычно мы обсуждали фильм. Не то чтобы мы говорили часами, но вспоминали главные сцены, разбирали в подробностях, как они были сыграны и поставлены; тут он молчал и как-то чудно на меня поглядывал. Он настоял, чтобы мы пошли выпить шоколада в кафешку на площади Бастилии. Я говорил о фильме, а он молчал, только улыбался мне, кивая. Я тоже замолчал, он мешал ложкой свой шоколад, покусывая губу и избегая моего взгляда.
– Что случилось? – спросил я.
Он продолжал крутить ложкой в чашке, словно это было самое важное занятие в мире. Наконец он поднял голову; он был мертвенно-бледен.
– Ты заболел? – предположил я.
Он покачал головой.
– Ну так, Алекс, в чем проблема?
– В тебе, – пробормотал он.
– А что я такого сделал?
– Я влюблен в тебя.
– Что?
– Я влюблен в тебя, Поль.
Я представления не имел, что ответить. Алекс – парень легковозбудимый, чувствительный, к тому же интроверт, я подумал, что он просто ошибся в выборе слов и только хотел проявить свою привязанность, сказать, что хорошо ко мне относится.
Ничего больше.
– Нет, я люблю тебя. Настоящей любовью.
Он взял мою руку и сжал ее. Он улыбался мне так, как никогда не улыбался до этого. Я растерялся:
– И давно это?
– Думаю, с первой секунды, но понял я только на каникулах. Когда мы вместе переодевались в кабинке на пляже и я увидел тебя голым.
– Но ты же не в первый раз видел меня без одежды.
– Да, но тогда у меня встал, ты не заметил?
– Я не обратил внимания. Ты гомосексуал?
– Да.
– Быть не может! И у тебя уже были отношения с мужиками?!
– О нет, никогда.
– Откуда ты тогда знаешь, что ты гомосексуал?
– Потому что я все время о тебе думаю, днем и ночью. Знаешь, это просто ужасно. Я не знал, как ты отреагируешь.
– Но я-то не гомосексуал, Алекс. И ты это знаешь.
– Не важно. Это ничего не меняет.
Я отдернул руку, словно обжегшись.
– Может, будет лучше, если ты заведешь роман с каким-нибудь другим мужчиной. Посмотришь, каково это.
– О нет, ни в коем случае. Я хочу, чтобы мой первый раз был с тобой. Если мы вместе, это совсем другое. Дело же не только в сексе, понимаешь, дело в любви.
– Откровенно говоря, меня что-то не тянет. На самом деле меня привлекают только женщины.
– Просто ты так думаешь, но ведь у тебя никогда не было связи с женщиной, откуда тебе знать, что это хорошо? И с мужчиной тоже. Если не попробовать, как ты можешь знать, что тебе это не нравится? Можно попробовать один раз. Только один раз. Тогда и будет видно. Вполне возможно, что тебе очень понравится.
– И речи быть не может!
– Наверно, ты еще не готов. Поговорим об этом позже.
– Ни сейчас, ни позже, никогда.
– Ладно, я подожду. Я никуда не спешу. Ты будешь первым мужчиной в моей жизни. И единственным. И однажды мы испытаем нечто огромное и сильное. Неповторимое. И мы будем любить друг друга. Вот увидишь, у нас будет великая любовь.
* * *
Или это фильм так подействовал на Алекса и придал ему смелости решиться, или ему стало нестерпимо жить, скрывая свои чувства за завесой дружбы? Наверняка ему было непросто открыть душу и признаться в своей склонности. Я завидовал его решительности и мужеству, я, в ком и того и другого было так мало. Он не рассердился на меня за отказ, и в наших отношениях ничего не изменилось. За исключением одного примечательного случая, о котором я, может быть, расскажу позже, на протяжении нескольких лет не было ни одного намека на его чувства. Иногда, ощущая чуть ли не его безразличие, я спрашивал себя, остались ли в силе его намерения, не изменился ли он, не завел ли другой роман, но у меня никогда не возникало желания задавать подобные вопросы. Когда мы ездили на каникулы в Нормандию, я всячески избегал совместного переодевания в кабинке на пляже. Однако были признаки, которые могли бы меня насторожить: он постоянно был рядом, делал мне кучу подарков; однажды я сказал, просто так, в воздух: «Знаешь, я тут слышал суперскую песню Даниэля Гишара, не встречал? Надо будет купить ноты». На следующий день он преподнес мне всего Даниэля Гишара. Та же история с Хулио Иглесиасом, Далидой и Джо Дассеном. Меня смущали его подарки, особенно потому, что я не мог ответить тем же, но как отказаться? Он подарил мне кучу комиксов, красивый синий кашемировый свитер, шарф, ремень из крокодиловой кожи и пару перчаток. Когда я искал, где бы хоть немного подработать, потому что из Стеллы денег было не вытянуть, Алекс оказал мне огромную услугу, уговорив отца взять меня к себе. Он приходил в ресторан всякий раз, когда у него выдавалось время, садился в уголке или прислонялся к роялю и мог часами слушать, как я играю, так что Стелла в конце концов спросила, нет ли у него другого занятия, кроме как действовать на нервы официанткам. Он приходил к нам домой, рассказывал, как у него дела в лицее, как продвигаются дела у тех или у других, последние сплетни. По воскресеньям мы ходили в кино. Стелла звала нас «неразлучниками», а Лена приняла его, как второго сына в семье, общалась с ним запросто, шутила, и меня это удивляло. А потом случилась история с Хильдой.
* * *
Ах, Хильда, стоит заговорить о ней, у меня и сейчас встает.
Стелла взяла ее на стажировку по кулинарии. Она была старше меня на несколько лет и приехала во Францию по программе международного обмена. Когда я впервые ее заметил, то так и застыл: я никогда не видел девушки столь сияющей, с такой лучезарной улыбкой и такими золотыми волосами. Она была кондитершей и месила песочное тесто с невероятной энергией. Поначалу она испортила немало сладких блюд и пирогов – кажется, из-за того, что у нас другая мука, а еще из-за электрической печи. Получалось нечто неудобоваримое, то слишком влажное, то пересушенное, но потом она приноровилась. Я приходил после полудня и служил ей дегустатором. Мы были вдвоем, разговаривали в основном о еде, кулинарии и кулинарах, я смотрел, как она готовит, я не осмеливался признаться в своих чувствах, мне бы хотелось, чтобы она проявила ко мне интерес, чтобы мы поговорили о чем-то более личном, а у нее в голове было только одно: удалась ли ее выпечка и что об этом скажет Стелла. Она только на этом и зациклилась. А потом у нее стало получаться. Когда она дала мне попробовать свой апельсиновый торт с толченым миндалем, я чуть не умер от наслаждения.
– Никогда не ел ничего вкуснее.
– Правда? Ты не просто так говоришь, чтобы сделать мне приятное?
Мы стали друзьями, но я не знал, нравлюсь ли ей, она смотрела на меня своими синими серьезными глазами и скармливала еще одну порцию крамбла с фруктами, или покрытый глазурью саварен, или тирамису с арманьяком. Когда кухня уже закрывалась, она просила меня сыграть несколько мелодий, она обожала «Con te partirò», и я постоянно играл ее с умопомрачительными вариациями. В конце концов она расслаблялась, снимала свой колпак, расплетала косички, встряхивала своими золотыми волосами, и они начинали излучать свет. «О, это так прекрасно, Поль, сыграй еще разок». Эта музыка потрясала ее, она брала мои руки, прижимала к себе, иногда целовала их. «Еще разок, прошу тебя». Мы могли так оставаться часами. Стелле приходилось гасить свет, чтобы заставить нас уйти.
В ресторане все было чудесно, а вот снаружи начинались проблемы. Оказавшись на тротуаре, она чмокала меня и исчезала вместе с Карин, помощницей шеф-повара. Она не принимала ни моих приглашений, ни предложений выпить стаканчик, поговорить, познакомиться поближе, она не реагировала на мои постоянные просьбы рассказать о себе, своей стране, своем прекрасном городе Граце, о своей жизни, о своей семье, о своих вкусах. Я пригласил ее в кино в воскресенье после полудня, она сказала: «Да, посмотрим, позже». Она не очень хорошо говорила по-французски, путала спряжения, я ее с улыбкой поправлял, но это ничего не меняло. Она произвела впечатление на всех в ресторане, все ее любили; однако я был единственным мужчиной в этом заведении, но не сумел этим воспользоваться. Остальные девочки на кухне крутились вокруг нее, и официантки, и посетительницы; даже Стелла была с ней непривычно приветлива. Я не мог не заметить, что Хильда уходила и приходила вместе с Карин, с которой мы никогда не испытывали чувства взаимной симпатии. Однажды вечером, собрав все свое мужество в кулак, я спросил, есть ли что-то между ними, мне пришлось объяснить в деталях, что я имею в виду, потому что она не понимала. Она рассмеялась и заверила, что они просто подруги, живут рядом в пригороде и пользуются ее скутером, но я сомневался, зная сексуальные предпочтения Карин. Могу с уверенностью сказать: Хильда была первой женщиной, в которую я влюбился. Я совершил ошибку, открывшись Алексу. На его взгляд, дело было изначально гиблое.
Особенно в том, что касалось девушек.
Он был единственным, у кого я мог спросить совета. Мне следовало бы подумать, прежде чем это делать, потому что отреагировал он нервно, словно его грызла досада.
– Ты ведь не ревнуешь, Алекс?
– Чтобы я ревновал к этой пергидрольной толстухе? Ты шутишь.
– Она вовсе не толстуха и не пергидрольная, у нее натуральные волосы.
– Откуда тебе знать? Мне она кажется вульгарной.
– Ты преувеличиваешь. Она великолепна. Думаешь, она лесбиянка?
– Это ж в глаза бросается, разве нет? А по-твоему, почему она здесь работает?
Мне в глаза ничего не бросалось.
Сама мысль приводила меня в ужас и смятение, я просто лишался сил. Должен ли я все-таки попытать удачи? Неужели мне не повезет, хоть чуть-чуть? Это был тяжелый период, я плохо спал, думал о Хильде, о ее магнетических волосах, о грудях, которые представлял во всем их великолепии. Я пахал как сумасшедший, играл «Con te partirò», пока меня не начинало мутить, но без всякого толку, разве что Хильда выказывала мне свое расположение, предлагая все более внушительные куски своей божественной шарлотки с вишнями в роме, фондан из трех шоколадов с вкраплениями кусочков нуги и наполеон с карамелизованными фисташками и грушей, и все это вкупе только усугубляло мои горькие сожаления при мысли, что она меня не хочет.
В одно прекрасное воскресенье я смотрел «Джорджию» вместе со Стеллой, мать такая мура никогда не интересовала.
А вот меня фильм потряс.
Это история одного парня, который все никак не мог признаться в своих чувствах любимой девушке, и в результате она уехала с его лучшим другом.
На следующий день я набрался духу и решился. В конце вечерней смены я отправился к Хильде на кухню. Она заканчивала убирать свой рабочий стол, хотела дать мне еще порцию «zuppa inglese»
[28], который теперь получался у нее совершенно убойным, но я отказался. Я ждал, пока мы окажемся одни.
– Хильда, я должен тебе кое-что сказать.
Она прекратила надраивать дуршлаг и устремила на меня вопросительный взгляд.
– Я влюблен в тебя, вот.
– Я знаю.
– Ну да!
– Да. С самого начала.
– И что?
– Я уезжаю в Барселону на той неделе.
– Почему?
– Моя стажировка здесь закончилась, там у меня начнется другая, на полгода.
– А потом ты вернешься?
– Потом, если все будет хорошо, я уеду в Лондон, в большой отель. Или в Венецию. Посмотрим.
Увидев, как я расстроен, она снова предложила свой «zuppa inglese», я не стал отказываться. Карин велела ей поторапливаться, а то они и так припозднились. Хильда убрала дуршлаг, сняла свой белый передник, положила его в шкаф, оделась и попросила меня подвинуться, а то я загораживаю проход. Я посторонился. Она задержалась прямо передо мной, несколько мгновений мы стояли лицом к лицу. Она сделала шаг вперед, я закрыл глаза, от нее пахло ванилью, она прикоснулась к моим губам легким поцелуем. Легкий, ничего не значащий поцелуй. Как это было прекрасно. Когда я снова открыл глаза, на кухне ее уже не было и я услышал с улицы звуки скутера, который трогался с места.
* * *
Хильда стала моей первой любовной драмой. Я не мог смириться с ее отъездом, а главное – не знал, испытывала ли она ко мне хоть какое-то чувство, был ли у нас хоть малюсенький шанс, пусть на потом, в будущем, или все изначально было безнадежно, потому что она не любила мужчин. Эта неуверенность точила меня изнутри. Я лелеял план поехать к ней в Барселону, хотя не знал ни в каком ресторане она работает, ни где живет. Я насел на Стеллу, но мне не хватило женского умения тонко задавать наводящие вопросы. Она сразу спросила, есть ли у меня к Хильде особый интерес. Я запротестовал: конечно нет, просто она одолжила мне книгу и мне хотелось бы вернуть.
– Какую книгу она тебе одолжила?
Я замялся, не в силах придумать ответ.
– Может, по кондитерскому делу?
На следующий день за завтраком я с удивлением увидел Лену, которая никогда так рано не вставала. Лицо у нее было как в самые дурные дни.
– Привет. Кофе хочешь?
Она уселась напротив, я подал ей кружку с кофе, она к ней не прикоснулась.
– Что это еще за история?
– Какая история?
– Что у тебя с той девицей?
– Ничего, она просто подруга.
– Похоже, ты на нее запал. Что там между вами?
– Ничего, говорю же.
Она посмотрела на меня исподлобья и скривилась:
– Ты бы мне сказал, если бы что-то было?
– Конечно.
– Надеюсь. Нам надо будет поговорить.
– О чем?
– О том, кто ты на самом деле и с кем я имею дело. Я воспитала тебя, чтобы ты был свободным, Поль. В жизни нужно знать, кто ты такой, и выбрать, на чьей ты стороне. Понимаешь?
Я не очень понимал, что она имеет в виду. Как я уже упоминал, мать терпимостью не страдает. Для нее не существует недостатков, только пороки. И худший из них – гетеросексуальность. Она от всего сердца ненавидит кучу людей, которых совершенно не знает, и не прилагает ни малейшего усилия, чтобы сделать шаг им навстречу, она без проблем существует в бинарном и разделенном мире: ты с ней или против нее, эта система идеально ее устраивает, и она совершенно не собирается хоть в чем-то ей изменять. Сейчас все такие свободомыслящие. И понимающие. Это стало главной добродетелью. Как часто повторяет мать, если уж принимаете и уважаете все без разбору, то не удивляйтесь воцарившемуся бардаку. Наше общество, за исключением ближайшего круга, для нее не существует. Если ее спросить, как зовут президента Республики или премьер-министра, я уверен, она не сумеет ответить.
* * *