Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сара Перри

Змей в Эссексе

Стивену Кроу
Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что это был я». Мишель Монтень. Опыты[1]
THE ESSEX SERPENT by SARAH PERRY

Copyright © 2016 Sarah Perry

Оформление обложки: Steve Panton



© Юлия Полещук, перевод, 2017

© «Фантом Пресс», издание, 2017

Канун Нового года

В холодном свете полной луны по берегу Блэкуотера бредет молодой человек. Он опрокидывал стакан за стаканом, провожая старый год, пока не заболели глаза, пока не утомили его сутолока и яркий свет. Теперь его мутит.

— Прогуляюсь к воде, — сказал он и чмокнул в щеку ту, что сидела рядом. — Вернусь к бою курантов.

И вот он стоит и смотрит на восток, где река медленно поворачивает к темному устью, на чаек, белеющих на волнах.

Ночь холодна, так что впору окоченеть, но греют выпитое пиво и добротное пальто. Воротник натирает шею, пальто тесновато. Молодой человек чувствует, что вдрызг пьян. Во рту пересохло. Пойду-ка окунусь, думает он, надо встряхнуться. Он спускается с тропинки и останавливается на берегу, где в черном глубоком иле ждут прилива все протоки.

— За дружбу старую — до дна,[2] — выводит он мелодичным тенором певчего, прыскает со смеху, и кто-то смеется в ответ. Молодой человек расстегивает и распахивает пальто, но этого ему мало — хочется, чтобы острый ветер бритвой скользнул по коже. Он подходит к воде поближе, высовывает язык, пробует соленый воздух на вкус. Да, окунусь-ка, пожалуй, думает он и скидывает пальто на топкий берег. В конце концов, он не раз проделывал это в детстве в компании мальчишек, они купались, храбрясь друг перед другом, в новогоднюю ночь, когда старый год умирает в объятиях нового. Сейчас отлив, ветер стих, и Блэкуотер не опасен: дайте стакан — и реку можно осушить до дна вместе с ракушками, устрицами и всем остальным.

Вдруг что-то меняется — то ли в изгибе реки, то ли в воздухе: устье приходит в движение, как будто поверхность воды (тут молодой человек делает шаг вперед) пульсирует, колышется, но тотчас разглаживается и замирает, однако вскоре снова вздрагивает, словно от прикосновения. Он подходит ближе, ничуть не испугавшись; чайки одна за другой взлетают, и последняя испускает отчаянный крик.

Зима оглушает его, словно ударом в темя, холод пробирается под рубашку, пронизывает до костей. Приятное опьянение испарилось, юноше неуютно в темноте; он ищет пальто, но луна скрылась за тучами, и не видно ни зги. Он медленно вдыхает колючий воздух. Топкий берег хлюпает под ногами, как будто кто-то вдруг пустил воду. Ничего страшного, подбадривает себя молодой человек, но все повторяется: сперва все странно замирает, словно на фотографии, а потом резко приходит в движение, которое не объяснишь влиянием луны на приливы и отливы. Ему кажется, что он видит — да что там, он видит вполне отчетливо, — как над водой медленно вздымается зловещая горбатая громадина, покрытая грубой чешуей, и тут же пропадает.

Темнота пугает. Он чувствует, во мраке что-то есть, какое-то свирепое чудище, рожденное в воде, оно выжидает, не сводит с него глаз. Монстр дремал в глубине и вот наконец всплыл на поверхность. Молодой человек представляет, как чудище рассекает грудью волну и жадно вдыхает воздух, сердце его екает от страха, словно юношу в мгновение ока судили, признали виновным и вынесли приговор: грехи его велики, и в душе червоточина! Его как будто ограбили, лишили всего, что было в нем доброго, и теперь ему нечего сказать в свою защиту. Он вглядывается в темный Блэкуотер и снова замечает, как что-то вспарывает поверхность воды и скрывается из виду, — да, чудовище поджидало его здесь и вот нашло. Молодой человек на удивление спокоен: пусть каждый получит по заслугам, он готов признать свою вину. Его мучит раскаяние, надежды на спасение нет, — что ж, поделом.

Но вдруг поднимается ветер, уносит тучу, и робкая луна снова показывает свой лик. Светит она тускло, но и это приносит облегчение: да вот же, в каком-нибудь ярде, лежит его пальто, все в грязи, вот и чайки садятся на воду — и только что пережитый ужас кажется молодому человеку абсурдным. Сверху доносится смех: по тропинке идут нарядно одетые юноша и девушка. Он машет им рукой и кричит: «Я здесь! Я здесь!» — и думает: Да уж, здесь я — на топком берегу, который знает лучше, чем родной дом, в месте, где река делает медленный изгиб, и нечего бояться. Чудище! — думает он и смеется над собственным страхом, от облегчения кружится голова. Да в этой реке сроду не водилось ничего, кроме сельди и макрели!

Нечего бояться в Блэкуотере, не в чем каяться, он просто перебрал пива, вот и причудилось в темноте. Набегает волна, старая его подруга; он заходит в воду, раскидывает руки и кричит: «Я здесь!» — и чайки верещат в ответ. Окунусь-ка я, думает он, за счастье прежних дней — и со смехом стягивает рубашку.

Маятник летит из старого года в новый, и мрак накрывает бездну.

I

Диковинные вести из Эссекса

Январь

1

Был час дня — время, когда в Гринвичской обсерватории падает шар. День выдался пасмурным, лед покрывал нулевой меридиан и оснастку широких баркасов на запруженной судами Темзе. Капитаны отмечали время и уровень воды, ладили багровые паруса к норд-осту; груз железа следовало доставить в литейную Уайтчепела, где языки колоколов звонили о наковальни полсотни раз, будто возвещая о близящемся конце времен. Время измеряли сроками в Ньюгетской тюрьме, растрачивали впустую философы в кафе на Стрэнде, теряли те, кто мечтал, чтобы былое вернулось, и проклинали те, кто желал, чтобы настоящее стало былым. Апельсины и лимоны, в Сент-Клементе перезвоны, а колокол Вестминстера молчал.

Время стоило денег на Королевской бирже, где с убыванием дня таяли надежды протащить верблюда сквозь угольное ушко, и в кабинетах кредитного общества «Холборн-Барс», где зубастая шестеренка главных часов посылала электрический заряд дюжине подчиненных часов, отчего те принимались звонить. Клерки поднимали головы от счетных книг, вздыхали и снова опускали глаза. На Чаринг-кросс-роуд время пересаживалось с колесницы в проворные омнибусы и кэбы, а в покоях Королевской больницы и госпиталя Святого Варфоломея боль растягивала минуты в часы. В часовне Уэсли пели гимн «Текут пески времен», уповая на то, что те потекут быстрее, а в считанных ярдах от церкви на могилах кладбища Банхилл-Филдс таял лед.

В юридических корпорациях «Линкольнс-Инн» и «Миддл-Темпл» адвокаты заглядывали в календари и отмечали, что срок исковой давности истекает; в меблированных комнатах Кэмдена и Вулиджа время летело на горе любовникам, не заметившим, как быстро смерклось, и оно же своим чередом исцеляло их житейские раны. В вереницах домов-близнецов и на съемных квартирах, в высшем свете, низших кругах и среднем сословии время проводили и растрачивали впустую, берегли из последних сил и убивали под нескончаемым ледяным дождем.

Станции подземки «Юстон-сквер» и «Паддингтон» принимали пассажиров, которые текли нескончаемым потоком, точно сырье, которое везут на фабрику, чтобы измельчить, обработать, разлить по формам. На кольцевой линии в поезде, следовавшем на запад столицы, в неверном свете вагонных фонарей у «Таймс» не обнаруживалось добрых вестей, в проходе из порванного мешка высыпались битые фрукты, от плащей пассажиров пахло дождем. Доктор Люк Гаррет, втянув голову в поднятый воротник, вслух повторял строение сердца. «Левый желудочек, правый желудочек, полая верхняя вена», — считая на пальцах, бормотал он в надежде, что эта литания утихомирит бешеный стук сердца. Сидевший рядом с ним господин покосился удивленно, пожал плечами и отвернулся. «Левое предсердие, правое предсердие», — еле слышно произнес Гаррет, он привык к любопытным взглядам, хотя и старался не привлекать лишнего внимания. Друзья прозвали его Чертенком из-за малого роста (он едва доставал другим до плеча) и энергичной подпрыгивающей походки — того и гляди заскочит с размаху на подоконник. Даже сквозь пальто ощущалась его упругая сила, а лоб так выдавался вперед, словно с трудом вмещал мощный и напористый интеллект, над черными глазами свисала неровная длинная челка цвета воронова крыла. Хирургу сравнялось тридцать два года, ум его был неукротим и ненасытен.

Лампы потухли и снова зажглись. Гаррет подъезжал к своей станции. Через час он должен присутствовать на похоронах пациента, и вряд ли нашелся бы человек, которого меньше печалила утрата. Майкл Сиборн скончался шесть дней назад от рака гортани; и пожиравший его недуг, и хлопоты врача он сносил с одинаковым безразличием. Мысли Гаррета устремились не к усопшему, а к его вдове, которая сейчас (с улыбкой подумал он), наверно, причесывает растрепанные волосы или вдруг обнаружила, что от ее добротного черного платья оторвалась пуговица.

Никогда Гаррету не доводилось видеть столь странного вдовьего траура — впрочем, с первых минут в доме Сиборнов на Фоулис-стрит он почувствовал: что-то здесь нечисто. В комнатах с высокими потолками ощущалась явственная тревога, не имевшая отношения к болезни хозяина. Пациент его в ту пору еще пребывал в относительно добром здравии, хотя и носил на шее заменявший повязку платок — непременно шелковый, непременно светлый и частенько в еле заметных пятнах. Невозможно себе представить, чтобы такой педант случайно повязал несвежий платок, и Люк подозревал, что это делается ради посетителей: пусть им станет не по себе. Из-за чрезмерной худобы Сиборн казался очень высоким, а говорил так тихо, что нужно было подойти к нему поближе, чтобы расслышать хоть слово. Держался Сиборн любезно. Говорил с присвистом. Ногти у него были синие. Во время первого осмотра он спокойно выслушал рекомендации Гаррета, но от предложенной операции отказался.

— Я намерен покинуть мир таким же, каким в него пришел, — пояснил он и похлопал себя по шелковой повязке на горле, — без единого шрама.

— К чему же терпеть мучения? — спросил Люк, но пациент не нуждался в утешении.

— Терпеть мучения? — Сиборна это явно позабавило. — Что ж, полагаю, поучительный опыт, — произнес он и добавил, как будто одно естественно следовало из другого: — Вы уже познакомились с моей женой?

Гаррет часто вспоминал, как впервые увидел Кору Сиборн, хотя, сказать по правде, его памяти едва ли можно было доверять, учитывая все, что случилось потом. Кора явилась в тот же миг, как будто ее позвали, помедлила на пороге, чтобы рассмотреть посетителя, затем пересекла ковер, встала за креслом мужа, поцеловала его в лоб и подала Гаррету руку:

— Чарльз Эмброуз велел звать только вас. Он дал мне вашу статью об Игнаце Земмельвайсе.[3] Если режете вы так же, как пишете, мы все будем жить вечно.

Польщенный Гаррет рассмеялся и склонился над ее рукой. Голос у Коры был глубокий, но не тихий. Гаррету сперва показалось, что она говорит с акцентом, как вечные странники, которые ни в одной стране не задерживаются надолго, но потом он понял, что это всего лишь небольшое заикание, вынуждавшее удваивать некоторые согласные. Одета Кора была довольно просто, но серая юбка ее переливалась, как шея горлинки. Высокая, но не худая. Глаза серые.

В следующие несколько месяцев Гаррет начал понимать, что за тревога витала в доме на Фоулис-стрит, смешиваясь с запахом сандала и йода. Даже в смертных муках Майкл Сиборн сохранял устрашающее влияние, не похожее на обычную власть инвалида над близкими. Жена всегда была готова по первому зову принести ему холодный компресс и хорошее вино; она с такой охотой училась, как правильно вставлять иглу в вену, словно вызубрила до последней буквы руководство по женским обязанностям. Но Гаррет не заметил между Корой и ее мужем ни намека на любовь. Иногда доктор подозревал, что ей хочется, чтобы огарок свечи поскорее потух. Он даже боялся, что, когда будет набирать лекарство в шприц, она отведет его в сторонку и попросит: «Увеличьте дозу. Вколите ему побольше». Целуя истощенное лицо блаженного страдальца, она склонялась к нему так осторожно, словно опасалась, что муж приподнимется и ущипнет ее за нос. Для ухода за больным — переодеть, поменять простыни, отереть пот — нанимали сиделок, но дольше недели они не задерживались. Последняя, набожная бельгийка, столкнувшись с Люком в коридоре, прошептала: «Il est comme ип diable!»[4] — и показала запястье — впрочем, совершенно чистое. Лишь безымянный паршивый пес неотлучно сидел у постели хозяина и совсем его не боялся — или, по крайней мере, привык к нему.

Со временем Люк познакомился и с Фрэнсисом, сыном Сиборнов, черноволосым молчаливым мальчуганом, и с Мартой, его няней; обычно она стояла, собственнически обвив рукой талию Коры — жест, раздражавший Гаррета. Люк бегло осматривал пациента (в конце концов, чем ему можно было помочь?), и Кора уводила доктора к себе — показывать зуб ископаемого животного, который ей прислали по почте, или подробно расспрашивать о том, как он намерен усовершенствовать операции на сердце. Он практиковал на ней гипноз и рассказывал, что во время войны этот метод использовали в качестве обезболивающего при ампутации конечностей; они играли в шахматы, причем Кора каждый раз, к своему огорчению, обнаруживала, что Гаррет обложил ее со всех сторон. Люк поставил себе диагноз «влюблен», но лекарства от этого недуга не искал.

Он чуял таившуюся в этой женщине силу, которая дожидалась удобного случая, чтобы проявиться, и думал, что, когда Майклу Сиборну настанет конец, каблуки его жены высекут искры из тротуара. Конец настал, и Люк присутствовал при последнем вздохе, который получился громким, натужным, как будто в заключительный миг пациент забыл ars moriendi[5] и хотел лишь чуть-чуть задержаться на этом свете. Кора же с его смертью ничуть не изменилась и не выказала ни скорби, ни облегчения, только раз ее голос дрогнул, когда она сообщила, что пес издох, и было неясно, то ли она сейчас расплачется, то ли рассмеется. Свидетельство о смерти было выписано, останки Майкла Сиборна увезли, и у Гаррета не было более причин наведываться на Фоулис-стрит, но каждое утро он просыпался с одной-единственной мыслью и, подойдя к железным воротам, обнаруживал, что его ждали.

Поезд подошел к «Набережной», и толпа потащила Люка по платформе. Его охватила странная грусть — не скорбь по Майклу Сиборну и не сострадание его вдове, больше всего доктора беспокоило, что эта встреча с Корой может оказаться последней, что он под погребальный звон в последний раз бросит на нее взгляд через плечо. «И все же я должен там быть, — сказал он себе, — пусть даже лишь для того, чтобы увидеть, как закроют крышку гроба». На тротуаре за турникетами растаял лед; белое солнце клонилось к закату.

* * *

Одетая, как диктовали правила, Кора Сиборн сидела перед зеркалом. В уши она вдела золотые серьги с жемчугом, и мочки болели, поскольку пришлось их прокалывать заново. «Раз нужны слезы, — сказала она себе, — сойдут и такие». Напудренное лицо ее казалось бледным. Черная шляпка не шла Коре, но вуаль и плюмаж соответствовали траурным требованиям. Обтянутые тканью пуговицы на черных манжетах не застегивались, и между краем рукава и перчаткой белела полоска кожи. Вырез у платья был чуть глубже, чем Коре хотелось, и открывал фигурный шрам на ключице, длиной и шириной с большой палец руки. Шрам был точной копией серебряных листьев на серебряных подсвечниках, стоявших по бокам зеркала в серебряной раме: муж вдавил этот подсвечник в ее тело, точно перстень с печаткой в расплавленный воск. Кора думала замазать шрам, но потом привыкла к нему и даже полюбила, к тому же она знала, что в определенных кругах ей завидовали, считая шрам татуировкой.

Она отвернулась от зеркала и оглядела комнату. Любой гость замер бы в удивлении на пороге, увидев с одной стороны высокую мягкую постель и узорчатые портьеры, как в спальне богатой дамы, а с другой — берлогу ученого. Дальний угол был оклеен ботаническими гравюрами, географическими картами, вырванными из атласов, и листами бумаги, на которых Кора большими черными буквами написала цитаты (НЕ СПИ ЗА ШТУРВАЛОМ! НЕ ПОВОРАЧИВАЙСЯ К КОМПАСУ СПИНОЙ!). На каминной полке была расставлена по размеру дюжина аммонитов, а над ними в золотой раме Мэри Эннинг[6] с собачкой рассматривали лежавший на земле обломок скалы в Лайм-Риджис. Неужели это все теперь ее — и ковер, и стулья, и хрустальный бокал, от которого до сих пор пахнет вином? Видимо, да, решила Кора, и при этой мысли члены ее наполнила легкость, словно законы Ньютона не были над ней властны и она, раскинув руки и ноги, вот-вот воспарит под потолок. Она тут же подавила это чувство, как того требовали приличия, но успела его распознать — пожалуй, не счастье и даже не удовлетворение, а облегчение. Бесспорно, к нему примешивалась скорбь, и она была этому рада: как бы муж ей ни опостылел, все же он ее воспитал, пусть лишь отчасти, — так зачем же ненавидеть саму себя?

— Да, он меня создал, — проговорила Кора, и перед ее глазами, точно дымок от потушенной свечи, поплыли воспоминания.

Ей было семнадцать лет, она жила с отцом в доме над городом, мать ее давно умерла, но при жизни позаботилась о том, чтобы дочь не обрекли учиться лишь вышиванию да французскому языку. Отец Коры не знал, как распорядиться своим довольно скромным состоянием; арендаторы относились к нему доброжелательно, но без уважения. В один прекрасный день он уехал по делам, вернулся с Майклом Сиборном и с гордостью представил ему дочь. Кора встретила их босая, с латинской фразой на устах. Гость взял ее руку в свою, рассмотрел, попенял за сломанный ноготь. С тех пор он наведывался не раз, и наконец его визитов стали ждать. Он привозил ей брошюрки и бессмысленные сувениры и дразнил ее: большим пальцем гладил ладонь, так что кожа зудела и все существо Коры, казалось, устремлялось в ту единственную точку, которой касался его палец. В его присутствии Хэмпстедские пруды, скворцы на закате, раздвоенные отпечатки овечьих копыт в грязи — все казалось ничтожным, унылым. Кора стала стыдиться своей просторной неопрятной одежды и неубранных волос.

Однажды он сказал ей: «В Японии разбитую глиняную посуду склеивают расплавленным золотом. Как было бы чудесно, если бы я мог вас разбить, а после исцелить ваши раны золотом». Но ей тогда было семнадцать, ее защищала броня молодости, и Кора не почувствовала опасности, она лишь рассмеялась, а за ней и Майкл. В свой девятнадцатый день рождения она сменила пение птиц на веера из перьев, сверчков в высокой траве — на блестящий жакет в мушиных крыльях; стан ее сдавливал китовый ус, пронзала слоновая кость, в волосы был воткнут черепаховый гребень. Говорила она медленно, чтобы скрыть заиканье, гулять не ходила. Он подарил ей золотое кольцо, которое оказалось мало, а годом позже другое, еще меньше.

Из задумчивости вдову вывели шаги над головой — медленные и размеренные, как тиканье часов. «Фрэнсис», — произнесла Кора и смолкла в ожидании.

* * *

За год до смерти отца и приблизительно за полгода до того, как болезнь впервые дала о себе знать (опухоль в горле помешала за завтраком проглотить кусок поджаренного хлеба), Фрэнсиса Сиборна переселили в комнату на четвертом этаже, в самом дальнем конце коридора.

Отец едва ли выказал бы интерес к домашним хлопотам, даже если в тот день ему не пришлось бы проводить в парламенте закон о жилье. Решение приняли мама и Марта, которую взяли к Фрэнсису няней, когда он был грудным младенцем; с тех пор она, по ее выражению, «все никак не поспевала уволиться». Обе женщины полагали, что мальчика лучше держать подальше, поскольку он частенько бродил по ночам и пытался выйти в дверь, а раз-другой — и в окно. Фрэнсис никогда не просил попить, не искал утешения, как обычный ребенок, просто стоял на пороге, сжимая в кулачке один из своих талисманов, пока тревога не вынуждала няню поднять голову от подушки.

Вскоре после переселения в Верхнюю комнату, как ее называла Кора, Фрэнсис утратил интерес к еженощным скитаниям и принялся собирать (никто ни разу не назвал это воровством) все, что ему приглянулось. Из находок он выкладывал сложные загадочные узоры, и всякий раз, когда Кора являлась с родительским визитом, обнаруживались новые. Она бы даже любовалась их причудливой красотой, будь это дело рук чужого ребенка.

Поскольку была пятница и день отцовых похорон, Фрэнсис оделся самостоятельно. В одиннадцать лет он не только умел самостоятельно одеваться, но и твердил наизусть грамматические присказки: «без чулок, но без носков» («Что в жизни короче, то на письме длиннее»). Смерть отца стала для мальчика ударом, но не большим, чем утрата днем ранее одного из его сокровищ — это было голубиное перо, самое заурядное, однако его можно было согнуть в идеальный круг, не сломав. Когда Фрэнсису сообщили новость, он тут же подметил, что мама не плачет, но держится строго, напряженно и словно светится изнутри, как будто в нее только что ударила молния. Первой мыслью его было: «За что мне это все?» Но перышка уже не вернуть, отец умер, и, похоже, придется идти в церковь. Это ему даже понравилось. «Смена занятия — лучший отдых», — проговорил он, стараясь держаться учтиво.

Больше всех из-за смерти Майкла Сиборна страдала его собака. Она безутешно выла под дверью больного. Быть может, если бы пса приласкали, он бы успокоился, но, поскольку ничья рука не коснулась его грязной шкуры, то обряжали усопшего («Положи ему монетку на глаз, для перевозчика, — сказала Марта, — едва ли святой Петр об этом побеспокоится») под все тот же тоскливый вой. Сейчас, конечно, собака уже издохла, думал Фрэнсис, довольно поглаживая клочок шерсти, который снял с рукава отца, так что единственного плакальщика теперь самого нужно оплакивать.

Он не знал, какие ритуалы сопровождали прощание с покойным, но решил, что лучше подготовиться. В курточке его было несколько карманов, в каждом лежала не то чтобы реликвия, но, как полагал Фрэнсис, предмет, подходящий для такого случая. Треснувший монокль, сквозь который мир представал перед глазами разбитым на части; клок шерсти (мальчик надеялся втайне, что на нем по-прежнему обитает блоха или клещ, а в брюхе у него, если уж совсем повезет, капелька крови); вороново перо, лучшее в коллекции, с синеватым кончиком; клочок ткани, который он оторвал от Мартиного подола, заметив на нем пятно в форме острова Уайт, и камешек с дыркой точнехонько посередине. Фрэнсис спрятал сокровища, похлопал себя по карманам, выложил лишнее и отправился вниз, к матери, на каждой из тридцати шести ступенек лестницы, ведущей к ее комнате, приговаривая нараспев: «Сегодня — здесь — завтра — там, сегодня — здесь — завтра — там».

— Фрэнки…

Какой же он еще маленький, подумала Кора. Лицо его, каким-то чудным образом смутно напоминавшее черты обоих родителей (кроме черных и довольно плоских отцовских глаз), хранило бесстрастное выражение. Фрэнсис причесался, так что волосы лежали ровными прядями. Кору растрогало, что сын позаботился о туалете, она протянула было мальчику руку, но тут же уронила ее на колени. Фрэнсис похлопал себя по карманам и спросил:

— Где он сейчас?

— Он будет ждать нас в церкви.

Надо ли его обнять? Судя по виду сына, не похоже, чтобы он нуждался в утешении.

— Если хочешь поплакать, поплачь, тут нечего стыдиться.

— Если бы я хотел плакать, я бы поплакал. Если я чего-то захочу, обязательно сделаю.

Кора не стала его упрекать, потому что Фрэнсис лишь констатировал факт. Мальчик снова похлопал себя по карманам, и она заметила негромко:

— Ты взял с собой сокровища.

— Я взял с собой сокровища. У меня есть сокровище для тебя (хлоп), сокровище для Марты (хлоп), сокровище для папы (хлоп), сокровище для меня (хлоп-хлоп).

— Спасибо, Фрэнки… — растерянно проговорила Кора, но тут наконец пришла Марта, как всегда, бодро, и напряжение, сгустившееся было в воздухе, растаяло от одного лишь ее присутствия. Она легонько потрепала Фрэнсиса по волосам, как будто он был самым обычным ребенком, и сильной рукой обвила Кору за талию. От Марты пахло лимонами.

— Что ж, пойдемте, — предложила она. — Он не любил, когда опаздывают.

Колокола церкви Святого Мартина возвестили об усопшем в два часа пополудни, поминальный перезвон прокатился по Трафальгарской площади. Фрэнсис, наделенный беспощадно острым слухом, зажал уши руками в перчатках и отказался переступить порог храма, пока не смолк последний отзвук. Прихожане, которые, обернувшись, глядели на припозднившуюся вдову с сыном, довольно вздохнули: надо же, как они бледны! Какой (приличествующий случаю) скорбный облик! А шляпка, вы только посмотрите!

Кора с вежливым отстранением наблюдала за действом. В нефе, загораживая алтарь, на постаменте, напоминавшем стол в мясной лавке, покоилось в гробу тело ее мужа. Она не помнила, чтобы когда-нибудь видела его целиком, лишь мельком, бросая короткие и подчас испуганные взгляды на тонкий слой очень белой плоти на изящных костях.

Тут ее осенило: а ведь в действительности она ничего не знала о том, как муж ведет себя в общественной жизни, протекавшей точно в таких же (так думала Кора) кабинетах в палате общин, среди коллег в Уайтхолле и в клубе, куда ей вход был заказан, поскольку она имела несчастье родиться женщиной. Быть может, к другим он был добр. Да, скорее всего, так и было, а на жене вымещал злобу, адресованную не ей. Если вдуматься, было в этом даже нечто благородное. Кора посмотрела на руки, как будто ждала, не проступят ли стигмы.

Наверху, на высоком черном балконе, который в полумраке церкви, казалось, парил в нескольких футах над подпиравшими его колоннами, сидел Люк Гаррет. «Чертенок, — подумала Кора, — вы только посмотрите на него!» Сердце ее рванулось навстречу другу, вжалось в ребра. Пальто Гаррета подходило к случаю не более чем его хирургический фартук, к тому же Кора была уверена, что все время до похорон он пил, а девушка, сидевшая с ним рядом, — недавняя знакомая, чью благосклонность он купил. Однако, несмотря на темноту и расстояние, под взглядом его черных глаз Коре тут же захотелось рассмеяться. Ее настроение угадала Марта и ущипнула подругу за ногу, так что позже, за бокалом вина в Хэмпстеде, Паддингтоне и Вестминстере присутствовавшие на церемонии говорили: «Вдова Сиборна задохнулась от горя, когда священник произнес: \"Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет”.[7] Это было так трогательно».

Сидевший рядом с матерью Фрэнсис что-то зашептал, прижав большой палец к губам и зажмурившись, отчего показался совсем маленьким, и Кора накрыла его руку своей. Горячая ладошка сына спокойно и ловко лежала в ее руке, и, помедлив, Кора снова сложила руки на коленях.

После церемонии, когда между рядами скамей зашелестели черные сутаны, точно захлопали крыльями грачи, Кора вышла на крыльцо храма, чтобы попрощаться с прихожанами. Они были сама доброта и сострадание: она должна знать, что у нее в Лондоне есть друзья; ее всегда ждут к ужину, вместе с ее ангелочком; они будут поминать ее в молитвах. Кора передала Марте столько визитных карточек, букетиков, столько памятных книжечек и вышивок с черным кантом, что прохожий мог принять все это за свадьбу, пусть и мрачную.

Вечер еще не настал, но в свете уличных фонарей на ступенях церкви уже искрился иней, и на город опустился бледный полог тумана. Кора вздрогнула, и Марта подошла ближе, чтобы подруга почувствовала тепло ее миниатюрного тела во втором по качеству пальто.[8] Фрэнсис стоял чуть поодаль. Левой рукой мальчик шарил в кармане курточки, а правой судорожно приглаживал волосы. Было не похоже, чтобы он расстроился, иначе каждая из женщин обняла бы его и прошептала что-нибудь утешительное. Слова непременно нашлись бы, будь в них нужда, однако Фрэнсис имел вид человека, любезно смирившегося с тем, что пришлось нарушить милый сердцу распорядок.

— Господи помилуй! — воскликнул доктор Гаррет, когда ушел последний прихожанин в черной шляпе, довольный, что все закончилось и можно перейти к вечерним развлечениям, а затем и к утренним делам, и, мгновенно сменив тон на серьезный (черта, которая делала его неотразимым), взял Кору за руку: — Молодчина, Кора, вы отлично держались. Позвольте я отвезу вас домой. Я голоден как волк. А вы? Я готов проглотить лошадь вместе с жеребенком.

— Откуда у вас деньги на лошадь! — заметила Марта с досадой — как всегда, когда говорила с доктором. Это она прозвала его Чертенком, хотя никто уже об этом не помнил. Марту раздражало его присутствие в доме на Фоулис-стрит, где он поначалу бывал в силу долга, а затем и без особых причин, что ей особо не нравилось.

Гаррет отделался от спутницы и спрятал в нагрудный карман носовой платок с черной каймой.

— Больше всего мне сейчас хочется прогуляться, — заявила Кора.

Фрэнсис, как будто уловив ее внезапную усталость и увидев в этом для себя благоприятную возможность, подошел к матери и потребовал, чтобы они ехали домой на метро. Его слова, как обычно, прозвучали не как просьба ребенка, которая, если будет выполнена, доставит ему удовольствие, но как голая констатация факта. Гаррет, который еще не научился договариваться с маленьким упрямцем, проворчал: «Хватит с меня на сегодня Аида» — и махнул проезжавшему мимо кэбу.

Марта взяла мальчика за руку, и тот, изумленный ее дерзостью, не стал вырываться.

— Я поеду с тобой, Фрэнк, там хотя бы тепло, а то я уже не чувствую пальцев ног. Кора, но как же ты пойдешь? Тут же самое меньшее три мили?

— Три с половиной, — уточнил доктор, как будто собственноручно клал брусчатку на мостовой. — Кора, позвольте мне пойти с вами. (Кэбмен нетерпеливо пошевелился, и доктор его обругал.) Не пристало вам ходить одной. Вы не можете…

— Не пристало? Не могу? Это еще почему? — Кора стянула перчатки, которые защищали от холода не лучше паутины, и сунула их Гаррету. — Дайте мне ваши, понятия не имею, зачем такие делают и почему женщины их покупают. Прекрасно могу и пойду. Я одета как раз для прогулки. — Тут Кора приподняла подол и показала башмаки, которые больше подошли бы школьнику.

Фрэнсис отвернулся от матери, потеряв интерес к тому, как пройдет вечер: дома, в Верхней комнате, его ждало важное дело и несколько новых находок (хлоп-хлоп), которыми следовало заняться. Он вырвал руку и зашагал прочь от Марты. Та бросила подозрительный взгляд на Гаррета и печальный — на подругу, наскоро попрощалась и скрылась в тумане.

— Позвольте мне пойти одной, — попросила Кора, надевая позаимствованные у Гаррета перчатки, которые оказались такими тонкими, что едва ли были теплее ее собственных. — У меня в голове все так перепуталось, надо милю пройти или больше, пока распутается. — Она коснулась торчавшего из кармана Гаррета платка с траурной каймой: — Если хотите, приходите завтра на могилу. Правда, я всем сказала, что пойду одна, но мы ведь и так всегда одни, даже если рядом с нами кто-то есть.

— За вами должен ходить писарь и переносить ваши мудрые изречения на бумагу, — съязвил Чертенок и выпустил руку Коры. Отвесив шутовской поклон, он сел в кэб и под смех Коры захлопнул дверь.

В очередной раз подивившись, как под влиянием Гаррета меняется ее настроение, Кора сперва направилась не на запад, к дому, а к Стрэнду. Ей хотелось отыскать место, где Флит заключили под землю, — где-то к востоку от Холборн. Там была решетка, из-под которой в тихую погоду доносилось журчание реки, бегущей к морю.

Кора дошла до Флит-стрит; она думала, если вслушаться хорошенько, то в серых сумерках зашумит река в продолговатой своей могиле, но не услышала ничего, кроме гула города, который ни мороз, ни туман не могли отпугнуть от работы или удовольствия. К тому же ей как-то сказали, что ныне река превратилась в сточную канаву, которая наполняется вовсе не дождевой водой из парка Хэмпстед, а отходами жизнедеятельности тех, кто обитает на ее берегах. Кора постояла еще чуть-чуть, пока руки не заболели от холода и не запульсировали проколотые мочки. Тогда Кора вздохнула и отправилась домой, обнаружив, что тревога, окутывавшая высокий белый дом на Фоулис-стрит, исчезла, канула где-то меж черных церковных скамей.

Марта, в волнении дожидавшаяся возвращения Коры (та пришла домой через час после нее; черная шляпка ее сбилась, сквозь пудру сияли веснушки), свято верила, что хороший аппетит — свидетельство здравого ума, и теперь с удовольствием наблюдала, как подруга поглощает яичницу с гренками.

— Я так рада, что все закончилось, — призналась Кора. — Все эти карточки, рукопожатия. Как же я устала от похоронной церемонии!

В отсутствие матери Фрэнсис, которого метро успокоило, безмолвно поднялся к себе со стаканом воды и заснул, зажав в кулаке огрызок яблока. Марта, замерев на пороге его комнаты, отметила, какими черными кажутся ресницы мальчика на фоне белой щеки, и сердце ее растаяло. На подушке у Фрэнсиса лежал клочок шерсти несчастного пса; там наверняка кишмя кишат блохи и вши, подумала она и наклонилась над мальчиком, чтобы тихонько, не разбудив его, забрать эту дрянь. Но, видимо, случайно коснулась запястьем подушки, и Фрэнсис проснулся так быстро, что она и ахнуть не успела. Заметив в ее руке клочок шерсти, мальчишка издал бессловесный гневный вопль; Марта выронила грязный комок и выбежала из комнаты. «Почему я его боюсь, он же ребенок, сирота?» — думала она, спускаясь по лестнице, и хотела было вернуться, заставить Фрэнсиса отдать ей эту гадость, а может, даже поцеловать его, если разрешит. Но тут в двери заскрежетал ключ и вошла Кора, потребовала зажечь камин, стянула перчатки и раскрыла подруге объятия.

В тот день Марта легла спать последней. Проходя поздно вечером мимо комнаты подруги, она остановилась у двери: за последние годы у нее вошло в привычку проверять перед сном, все ли у Коры благополучно. Дверь оказалась приотворена, в камине шипело и плевалось полено.

— Спишь? Можно к тебе? — спросила Марта с порога и, не получив ответа, ступила на толстый светлый ковер. На каминной полке лежали визитки с траурной каймой и открытки с соболезнованиями, исписанные убористым почерком; букет фиалок, перевязанный черной лентой, упал на очаг. Марта нагнулась его поднять, и цветы словно спрятались от нее, укрылись за сердцевидными листьями. Она поставила их в стаканчик с водой — так, чтобы подруга, проснувшись, сразу же увидела букет, — и наклонилась поцеловать Кору. Та что-то пробормотала, пошевелилась, но не проснулась. Марта вспомнила, как впервые пришла в дом на Фоулис-стрит няней, ожидая встретить надменную матрону, поглупевшую от моды и сплетен, однако особа, отворившая ей двери, обманула ее ожидания. Она оказалась непредсказуемой. Едва очарованная и разъяренная Марта успевала привыкнуть к одной Коре, как ей на смену являлась другая: только что была самодовольная умница-студентка — и вот уже давняя близкая подруга; дама, закатывавшая роскошные модные ужины, — но стоило последнему гостю уйти, как она грубо бранилась, распускала волосы и, смеясь, растягивалась у камина.

Даже голос ее вызывал недоуменное восхищение: полунапев, полузаикание на некоторых звуках при малейшей усталости. А то, что за внешним обаянием умницы (которое, насмешливо отмечала Марта, Кора включала и выключала, когда хотела, как водопроводный кран) скрывались раны, лишь делало ее прелестнее. Майкл Сиборн относился к Марте с таким же безразличием, что и к вешалке для шляп в прихожей, няня сына для него совершенно ничего не значила, и, столкнувшись с нею на лестнице, он даже не поднимал на нее глаза. Но от наблюдательной Марты не укрывалось ничего: она слышала каждое вежливое оскорбление, замечала каждый потаенный синяк, и ей стоило огромных усилий удержаться и не замыслить убийство, за которое она с превеликой радостью пошла бы на виселицу. Не минуло и года с тех пор, как Марта утвердилась на Фоулис-стрит, и однажды к ней в комнату пришла Кора — в глухой предутренний час, когда никто не спал. Что-то муж ей сказал или сделал: в теплую ночь женщину била крупная дрожь, густые растрепанные волосы были мокрыми. Не говоря ни слова, Марта приподняла одеяло и приняла Кору в объятия, согнув ноги в коленях, чтобы крепче прижать к себе подругу, и дрожь Коры передалась Марте. Тело Коры, не стесненное тканью и китовым усом, казалось крупным, сильным; Марта чувствовала, как двигаются лопатки на узкой спине, как прижимается к ее руке мягкий живот, какие крепкие, мускулистые у Коры бедра. Она словно держала в объятиях дикое животное, которое больше никогда не согласится лежать так смирно. Проснулись они в обнимку, совершенно успокоившись, и расстались с нежностью.

Сейчас Марта ободрилась, увидев, что Кора уснула не в слезах скорби. Перед сном она по старой привычке перечитывала свои заметки, которые называла «конспектами», как мальчишка, готовящийся поступать в колледж. На кровати возле нее лежала старая кожаная папка, некогда принадлежавшая Кориной матери, позолоченная монограмма потерлась от времени; Марта утверждала, что от папки пахнет животным, из кожи которого ее когда-то изготовили. Рядом валялись тетрадки, исписанные бисерным почерком, с пометками на полях и засушенными стеблями сорняков и злаков меж страниц, а также карта с частью побережья, размеченной красными чернилами, по одеялу были разбросаны бумаги. Кора заснула с аммонитом из Дорсета в руке, но во сне слишком сильно сжала кулак, и аммонит раскрошился, испачкав ее ладонь.

Февраль

1

— Возьмем, к примеру, жасмин. — Доктор Гаррет сбросил со стола бумаги, словно ожидал увидеть под ними белые бутоны, готовые вот-вот расцвести, и, обнаружив вместо них кисет с табаком, принялся скручивать папиросу. — Его приторный аромат и приятен и неприятен одновременно; люди кривятся, но подходят ближе, кривятся, но подходят ближе, то ли этот запах противен, то ли притягателен. И если бы мы признали, что боль и наслаждение не противоположности, а части единого целого, мы бы наконец поняли… — Доктор потерял нить рассуждения и задумался, стараясь ее поймать.

Стоявший у окна мужчина, привычный к таким лекциям, глотнул пива и мягко заметил:

— Только на прошлой неделе ты пришел к заключению, что любая боль — зло, а удовольствие — благо. Я в точности помню твою мысль, потому что ты неоднократно ее повторил и даже записал для меня, чтобы я ненароком не забыл. Бумажка и сейчас у меня с собой… — Он насмешливо похлопал себя по карманам и тут же покраснел, поскольку так и не научился искусству дружеской подначки. Джордж Спенсер был полной противоположностью Гаррета: высокий, богатый, светловолосый, застенчивый, его чувства были глубоки, а мысли не слишком проворны. Все, кто знал их со студенческой скамьи, в один голос утверждали, что Спенсер — совесть Чертенка, ампутированная, все бежит за ним по пятам и никак не догонит.

Гаррет глубже уселся в кресло.

— Разумеется, на первый взгляд тут кроется неправомерное противоречие, но лучшие умы способны без труда вместить две взаимоисключающие мысли. — С этими словами Гаррет так нахмурился, что глаза почти скрылись под черными бровями и смоляной челкой, и осушил стакан. — Сейчас я тебе все объясню…

— Я бы с радостью послушал, но у меня обед с друзьями.

— Нет у тебя никаких друзей. Ты даже мне не нравишься. Послушай, нет ничего отвратительнее, чем причинять или чувствовать боль, и бессмысленно это отрицать. До того как мы научились давать пациенту наркоз, хирургов тошнило от ужаса перед тем, что им предстояло сделать; разумные, душевно здоровые мужчины и женщины готовы были скорее укоротить себе жизнь лет на двадцать, чем лечь под нож, — как и ты, как и я! И все равно невозможно определить, что же такое боль, что мы чувствуем на самом деле и все ли воспринимают ее одинаково: это вопрос воображения, а не телесных ощущений, — понимаешь теперь, как полезен бывает гипноз? — Гаррет, прищурясь, посмотрел на Спенсера: — Допустим, ты мне скажешь, что страдаешь от ожога. Откуда мне знать, похожи ли чувства, которые ты испытываешь, на то, что чувствовал бы я, получи я такую же травму? С уверенностью могу лишь утверждать, что наши организмы отреагировали бы на одно и то же внешнее воздействие. Пусть мы оба завопим от боли, полезем в холодную воду и тому подобное, но откуда мне знать, что ты не испытываешь ощущение, от которого я, доведись мне его пережить, кричал бы совершенно на другой лад? — Он по-волчьи оскалился и продолжал: — Да и важно ли это? Неужели из-за того врач прописал бы тебе другое лекарство? Если мы поставим под сомнение истинность — или, если угодно, значимость — боли, сумеем ли мы не поддаться искушению помогать (или, напротив, отказывать в помощи) на основании критерия, который сами же признаем произвольным?

На этом Гаррет потерял к разговору интерес, нагнулся, подобрал с пола бумаги и принялся раскладывать их аккуратными стопками.

— А вообще с практической точки зрения в этом нет никакого смысла. Так, подумалось, вот и все. Иногда мне приходят мысли, хочется с кем-то поделиться, а кроме тебя, не с кем. Собаку завести, что ли.

Спенсер, заметив, что друг помрачнел, достал папиросу и, не обращая внимания на тиканье своих часов, уселся на жесткий стул и огляделся по сторонам. Комната сияла чистотой, и скупое зимнее солнце, как ни старалось, не могло отыскать ни соринки. Здесь стояли два стула и стол, для прочих надобностей служили два поставленных стоймя ящика. Над окном был приколочен длинный кусок ткани, истончившийся и полинявший от стирки; камин из белого камня блестел. Сильно пахло лимонами и антисептиком. Над камином висели в черных рамках фотографии Игнаца Земмельвайса и Джона Сноу. К стене над небольшим письменным столом был приколот рисунок (подписанный: ЛЮК ГАРРЕТ, 13 ЛЕТ), изображавший змея, который, высовывая жало, обвивал посох; символ Асклепия, бога врачевания — это божество вырезали из утробы матери прямо на ее погребальном костре. Спенсер никогда не видел, чтобы по трем маршам беленой лестницы в это жилище приносили иную пищу и питье, кроме дешевого пива и крекеров. Он посмотрел на друга, чувствуя, как в душе привычно борются досада и нежность.

Спенсер ясно помнил их первую встречу в аудитории Королевской больницы. Гаррет быстро обскакал преподавателей в познаниях и смекалке, поэтому учился неохотно и лишь на занятиях по анатомии сердца и сосудистой системы оживлялся настолько, что наставники принимали его мальчишеское рвение за насмешку и частенько выгоняли из класса. Спенсер сознавал: чтобы скрыть и преодолеть ограниченность своих способностей, он должен учиться, и учиться упорно, а потому избегал Гаррета. Спенсер боялся, что, если их увидят вместе, ему не поздоровится, к тому же побаивался взгляда блестящих черных глаз. Как-то вечером он застал Гаррета в лаборатории (все давным-давно ушли, и двери ее должны были быть заперты) и сперва подумал, что тот в глубоком отчаянии. Понурив голову, Гаррет сидел на одной из щербатых скамей в подпалинах от бунзеновской горелки и пристально рассматривал что-то у себя в ладонях.

— Гаррет, — окликнул Спенсер, — это ты? Что с тобой? Что ты здесь делаешь так поздно?

Гаррет не ответил, но повернул голову, и Спенсер не заметил на его лице привычной сардонической усмешки. Гаррет встретил его открытой радостной улыбкой, и Спенсер подумал было, что тот его перепутал с кем-то из своих друзей, но Гаррет махнул ему и сказал:

— Иди сюда! Посмотри, что я сделал!

Спенсер сперва решил, что Гаррет занялся вышивкой. В этом не было ничего странного: каждый год хирурги-выпускники соревновались, у кого получатся тоньше стежки на квадрате белого шелка; поговаривали, что некоторые практиковались с нитями паутины. Гаррет же пристально рассматривал вещицу, похожую на прекрасный японский веер в миниатюре, с изящной плетеной кисточкой на ручке. Шириной вещица была с большой палец, на плотном изжелта-кремовом шелке пестрели тончайшие сине-алые узоры, так что почти не было видно, как нити проходят сквозь ткань. Спенсер наклонился, пригляделся и понял, что перед ним, — аккуратный срез внутренней оболочки человеческого желудка, толщиной не более бумажного листа. Гаррет впрыснул в него чернила, чтобы подцветить рисунок кровеносных сосудов, и поместил меж двух предметных стекол. Ни один художник на свете не сумел бы повторить затейливые петли и изгибы вен и артерий, которые не складывались в узор; Спенсеру они напомнили голые весенние деревья.

— Ого! — Спенсер поднял глаза на Гаррета, и они обменялись восхищенными взглядами, что и связало их навеки. — Сам сделал?

— А то кто же! Я в детстве увидел у отца на рисунке похожую штуку — кажется, Эдварда Дженнера — и сказал, что и сам так смогу. Отец тогда мне не очень-то поверил, и вот пожалуйста, я сдержал слово. Пришлось залезть в морг. Не выдашь меня?

— Никогда в жизни! — поклялся очарованный Спенсер.

— Сдается мне, большинство из нас — я-то уж точно — под кожей куда пригляднее, чем снаружи. Если меня вывернуть наизнанку, я буду писаным красавцем! — Гаррет спрятал стекла в картонную коробочку, перевязал бечевкой и благоговейно, как священник реликвию, спрятал в нагрудный карман. — Отнесу в мастерскую, чтобы вставили в рамку из черного дерева. Не знаешь, оно дорогое? А может, сосны или дуба. Надеюсь, в один прекрасный день я встречу кого-то, у кого это вызовет такой же восторг, как у меня. Кстати, не выпить ли нам пива?

Спенсер посмотрел на тетрадь, которую захватил с собой из комнаты, потом перевел взгляд на лицо Люка и вдруг понял, что тот застенчив и, пожалуй, одинок.

— Почему бы и нет? — ответил он. — Если я все равно завалю экзамен, так нечего и хлопотать.

Гаррет ухмыльнулся:

— Надеюсь, у тебя есть деньги, а то я со вчерашнего дня ничего не ел. — И он помчался вприпрыжку по коридору, смеясь не то над собой, не то над Спенсером, а может, над старой шуткой, которую вдруг вспомнил.

По-видимому, Гаррет так и не встретил ту, которая сумела бы по достоинству оценить его шедевр, равно как и не нашел для него подходящую рамку: сейчас, многие годы спустя, предметные стекла лежали на каминной полке в белой картонной коробке, потемневшей по краям. Спенсер размял папиросу в пальцах и поинтересовался:

— Она уехала?

Гаррет поднял глаза и хотел было притвориться, будто не понял, о ком речь, но осознал, что Спенсера этим не обмануть.

— Кора? Она уехала на прошлой неделе. На Фоулис-стрит закрыты ставни и мебель в чехлах. Я знаю, я специально посмотрел. — Он насупился. — Когда я пришел, ее уже и след простыл. В доме была только Марта. Эта старая ведьма наотрез отказалась дать мне адрес: дескать, Коре нужны тишина и покой, в свое время она сама мне напишет.

— Марта старше тебя всего на год, — мягко заметил Спенсер. — А где ты, там ни тишины, ни покоя, уж не обессудь.

— Но я же ее друг!

— Да, но не самый тихий и спокойный. Куда она уехала?

— В Колчестер. Колчестер! Что там вообще, в этом Колчестере? Руины, река, грязь, у крестьян перепонки на ногах растут.

— Я читал, что там на побережье находят древние ископаемые. Модницы носят колье из акульих зубов в серебряной оправе. Кора там будет счастлива как ребенок, по колено в грязи. Да вы скоро увидитесь.

— Что значит «скоро»? На кой черт ей сдался этот Колчестер? Ведь и месяца не прошло. Ей сейчас полагается оплакивать усопшего. (На этих словах ни один из мужчин не отважился поднять глаза на другого.) Она должна быть с теми, кто ее любит.

— Она с Мартой, а никто не любит Кору больше, чем Марта. — Спенсер не обмолвился о Фрэнсисе, который несколько раз обыграл его в шахматы, — почему-то не верилось, чтобы мальчик любил мать. Часы Спенсера затикали громче, и он видел, как Гаррет медленно закипает. Спенсер подумал, что его ждет обед, теплый дом с мягкими коврами, и сказал так, словно эта мысль только что пришла ему в голову: — Кстати, хотел спросить: как твоя статья?

Напомнить Гаррету о перспективе признания в ученом сообществе было все равно, что показать собаке кость: в последнее время только это и могло отвлечь его от мыслей о Коре Сиборн.

— Статья? — выплюнул Гаррет, будто взял в рот какую-то гадость, и продолжил, смягчившись: — О замене аортального клапана? Почти готова.

Он проворно, почти не глядя вытащил из стопки тетрадей с полдюжины страниц, густо исписанных черными чернилами.

— Воскресенье — крайний срок. Пожалуй, надо бы поднажать. А теперь уходи, хорошо?

Гаррет склонился над столом, взял лезвие и принялся точить карандаш. Затем развернул большой лист бумаги, на котором было изображено увеличенное в несколько раз человеческое сердце в поперечном разрезе с загадочными чернильными пометками и надписями, сперва перечеркнутыми, а потом восстановленными, с множеством восклицательных знаков. Какой-то знак на полях привлек внимание Гаррета, и он, чертыхнувшись не то от злости, не то от восторга, принялся что-то царапать на бумаге.

Спенсер выудил из кармана банкноту, молча положил на пол, чтобы его друг, обнаружив деньги, подумал, что сам их обронил и позабыл об этом, и закрыл за собой дверь.

2

Кора Сиборн шагала по Колчестеру под руку с Мартой, держа над собой и подругой зонт. Они прочесали берега реки в поисках зимородков и замок в поисках воронов, но зимородков нигде не было видно («Наверно, они все улетели на Нил, — как думаешь, Марта, может, нам последовать за ними?»), зато по главной башне замка расхаживали полчища угрюмых грачей в обтрепанных штанишках.

— Красивые развалины, — заметила Кора, — но мне бы хотелось увидеть виселицу или еретика с выклеванными глазами.

Марта мало интересовалась прошлым, поскольку всегда старалась смотреть в светлое будущее, которое наступит через считанные годы.

— Если уж тебе втемяшилось непременно отыскать страждущих, то вот. — С этими словами она указала на калеку, у которого не было ног выше колена. Он расположился напротив кафе, чтобы уж наверняка внушить чувство вины туристам с переполненными желудками.

Марта не скрывала неудовольствия из-за того, что ее оторвали от лондонского дома: несмотря на то что она со своими густыми светлыми косами и сильными руками походила на обожающую сливки молочницу, прежде ей не доводилось выезжать восточнее Бишопсгейта. Здешние поля и дубовые рощи навевали на нее уныние и страх, а в выкрашенных в розовый цвет домах обитали, по ее мнению, полоумные. Изумление, которое Марта испытала от того, что в такой глуши, оказывается, подают кофе, равнялось лишь отвращению к горькой жиже, которую ей принесли; со всеми местными жителями она разговаривала преувеличенно ласково, как с неразумными детьми. И все же за те две недели, что они провели в Колчестере (Фрэнсиса забрали из школы — к молчаливому, но очевидному облегчению учителей), Марта почти полюбила этот городок за то, как он подействовал на ее подругу, которая, сбежав от недреманного ока Лондона, сбросила продиктованный чувством долга траур, а вместе с ним и десяток лет, оживилась и повеселела. Марта знала, что рано или поздно непременно поинтересуется у Коры, сколько времени та намерена провести в двух комнатах на Хай-стрит, предаваясь безделью, гуляя до упаду по окрестностям и сидя над книгами, пока же просто радовалась, видя Кору счастливой.

Кора подняла повыше зонт, который не защищал от дождя, а лишь направлял его слабые струи за воротники пальто обеих дам, и посмотрела, куда указывала Марта. Безногий укрылся от непогоды лучше, чем они, к тому же, судя по удовольствию, с каким он разглядывал содержимое своей перевернутой шляпы, насобирал за день немало. Он сидел на обломке стены, который Кора сперва приняла за каменную скамью. Длиной обломок был по меньшей мере три фута и два в ширину; слева от культей нищего виднелся обрывок надписи на латыни. Заметив, что с другой стороны улицы его рассматривают две дамы в хороших пальто, калека принял сокрушенный вид, который, впрочем, счел тривиальным и тут же сменил на гримасу благородного страдальца: дескать, мне и самому отвратительно это ремесло, но никто и никогда не упрекнет меня в том, что я манкирую своими обязанностями. Кора, восхищавшаяся театром, вытащила руку из-под локтя Марты и, обогнув сзади проезжавший мимо омнибус, с серьезным видом подошла к нищему и встала рядом; неглубокий портик лишь отчасти укрывал ее от дождя.

— Добрый день. — Кора достала кошелек.

Нищий возвел глаза к облакам, где в эту самую минуту образовалась прогалина, сквозь которую выглянуло ослепительно синее небо, и ответил:

— Вовсе нет. Но еще может распогодиться — ваша правда.

Мимолетные лучи солнца осветили строение за спиной нищего, и Кора заметила, что оно словно разворочено взрывом. Слева оно осталось таким, как задумал его архитектор, — здание в несколько этажей, некогда бывшее ратушей или особняком, — правая же часть откололась и ушла на несколько футов в землю. Вал из досок и столбов не давал стене рухнуть на тротуар, но укрепление было непрочным: Коре показалось, что сквозь уличный гул она различает скрип и скрежет железа по камню. Марта встала рядом с ней, и Кора невольно взяла ее за руку, не зная, что делать — то ли отойти от дома, то ли подобрать юбки, приблизиться к руинам и все хорошенько рассмотреть. Азарт, побуждавший разбивать камни в поисках аммонитов, пока в воздухе не повиснет густой запах бездымного пороха, толкал ее вперед. Подняв глаза, Кора разглядела комнату с нетронутым камином; с разломанного пола, точно язык, свисал обрывок алого ковра. Еще выше, у лестницы, пророс молодой дубок, а оштукатуренный потолок покрылся бледным грибком, похожим на множество беспалых рук.

— Стойте! — испуганно воскликнул калека, скользнул по каменному сиденью и схватил Кору за полу пальто. — Что это вы удумали? Нет-нет, давайте-ка назад… еще чуть-чуть… вот теперь хорошо, вы в безопасности, и больше так не делайте, — произнес нищий властно, точно привратник, и Коре стало стыдно.

— Извините, я не хотела вас пугать. Мне показалось, там что-то пошевелилось.

— Ласточки, кто же еще, не стоит за них беспокоиться. — На минуту выйдя из роли, калека поправил шарф и представился: — Томас Тейлор, к вашим услугам. Вы, стало быть, впервые здесь?

— Мы приехали несколько дней назад. Мы с подругой, — Кора указала на Марту, которая неподвижно стояла чуть поодаль в тени зонта и с неодобрением взирала на происходящее, — пробудем здесь некоторое время, вот мне и захотелось с вами познакомиться.

Тут и Кора и нищий призадумались, есть ли в ее словах логика, не нашли ее и не стали придираться.

— Так вы, наверно, землетрясением интересуетесь, — предположил Тейлор, обведя рукой развалины за спиной. Сейчас он казался лектором, который напоследок сверяется с записями, и Кора, всегда готовая учиться, подтвердила его догадку.

— Не могли бы вы нас просветить? — попросила она. — Разумеется, если у вас есть время.

Землетрясение произошло (как рассказал им калека) восемь лет назад,[9] ровно в девятнадцать минут девятого. Стояло ясное апрельское утро, какого не помнили даже старожилы, и впоследствии это сочли милостью Божьей, потому что благодаря хорошей погоде многие были на дворе. Земля вздыбилась, словно хотела стряхнуть с себя все городки и деревни Эссекса; секунд двадцать, не более, город сотрясали толчки, потом прекратились, как будто недра хотели перевести дух, после чего судороги возобновились. В море, в устьях рек Коулн и Блэкуотер, вспенились волны, обрушились на берег, разнесли в щепки на воде корабли. От церкви в Лангенхоке, где, по слухам, водились призраки, камня на камне не осталось, а деревни Уивенхоу и Эббертон обратились в руины. Подземные толчки почувствовали даже в Бельгии — там со столов слетали чайные чашки, — здесь же, в Эссексе, на мальчонку, которого оставили в колыбели на полу возле стола, упала ступа и пришибла его, спящего, а работник, чистивший циферблат часов на ратуше, свалился с лестницы и сломал руку. Жители Молдона подумали, что кто-то заложил динамит, чтобы взорвать город, и высыпали на улицы, крича от страха, а церковь в Вирли так и не восстановили, и теперь лисы — единственные ее прихожане, а вместо скамей — заросли крапивы. С садовых яблонь осыпались цветы, так что урожая в тот год не дождались.

Кажется, что-то такое припоминается, подумала Кора, какие-то газетные заголовки, в которых сквозило удивление: подумать только, в таком маленьком скромном графстве, как Эссекс, где и холмов-то почти нет, и вдруг подземные толчки и разрушения!

— Невероятно! — радостно воскликнула она. — Ведь у нас под ногами ископаемые палеозойской эры, как везде в этой части света! Вы только представьте: породы, образовавшиеся пятьсот миллионов лет назад, вдруг пошевелили плечами, так что сбили с церквей шпили!

— Никогда об этом не слышал. — Тейлор с Мартой переглянулись, и он кое-что понял. — Во всяком случае, Колчестер хорошенько тряхнуло, как видите, хотя и обошлось без жертв. — Ткнув большим пальцем в разверстые руины, он добавил: — Если уж решили зайти, ступайте аккуратнее и высматривайте мои ножки, они остались где-то там, в развалинах, ярдах в пятнадцати отсюда.

Тейлор поддернул пустые штанины на культях, и Кора, всегда готовая пожалеть ближнего, наклонилась к калеке, положила руку ему на плечо и проговорила:

— Мне очень жаль, что мы напомнили вам о печальном, хоть вы, наверно, и не забывали, и об этом я тоже сожалею. — Она полезла за кошельком, гадая, как объяснить Тейлору, что это не подаяние, а плата за рассказ.

— Так я вам вот что скажу. — Тейлор милостиво принял у Коры монету. — Это еще не все! — И продолжал, сменив манеру с лекторской на балаганную: — Наверняка вы слышали про змея из Эссекса, который некогда наводил ужас на Хенхем и Уормингфорд и объявился снова?

Заинтригованная, Кора призналась, что ни о чем подобном не слышала.

— Ах вот как, — помрачнел Тейлор, — тогда даже и не знаю, стоит ли вас пугать, дамы ведь так впечатлительны.

Он окинул собеседницу пристальным взглядом и, видимо, заключил, что женщине в таком пальто никакие чудища не страшны.

— Что ж, тогда слушайте. Дело было в 1669 году, когда на троне сидел сын короля-изменника.[10] Тогда и милю нельзя было пройти, чтобы не наткнуться на дощечку с предупреждением, прибитую к дубу или к столбу ворот. ДИКОВИННЫЕ ВЕСТИ, гласили они, о чудовищном змее с глазами овцы, который появляется из вод Эссекса и уползает в березовые рощи и на пастбища! — Тейлор до блеска натер монетку о рукав. — Те годы стали временем змея из Эссекса, чем бы он ни был — чудищем с жилами и чешуей, картиной на холсте, резной фигуркой из дерева или бреднями полоумных. Детям запрещали ходить на берег реки, а рыбаки жалели, что не избрали другого ремесла. Потом змей исчез так же внезапно, как появился, и почитай две сотни лет о нем не было ни слуху ни духу, пока не случилось землетрясение и что-то содрогнулось там, под толщей вод, что-то вырвалось на волю! Идет молва, будто бы это огромное пресмыкающееся, скорее дракон, чем змей, которому вольготно и на суше, и в воде, а в погожий день он выбирается погреть крылья на солнце. Первый, кто увидел это чудище неподалеку от деревни Пойнт-Клир, потерял рассудок, да так и не нашел: не далее как полгода тому назад помер в сумасшедшем доме, оставив дюжину рисунков углем из камина…

— Диковинные вести! — перебила Кора. — И в небе и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости…[11] Скажите, удалось ли хоть раз сфотографировать этого змея, не думал ли кто сообщить о нем в газету?

— Мне об этом ничего не известно. — Тейлор пожал плечами: — Да и признаться, я не очень-то верю слухам. Земляки мои на выдумки горазды, взять хотя бы ведьм из Челмсфорда или россказни про Черного Пса, который, пресытившись жертвами из Саффолка, рыщет по Эссексу в поисках свежей человечины.

Тейлор внимательно посмотрел на собеседниц. Похоже, разговор с ними его вдруг утомил. Он спрятал монету и дважды хлопнул себя по карману:

— Ну что ж, на прокорм я сегодня заработал, даже сверх того, и скоро меня заберут ужинать. Да и вам, — он покосился на Марту, у которой от нетерпения зонт плясал в руках, — пожалуй, пора идти туда, куда вы собирались, только смотрите себе под ноги: как сказала бы моя дочь, никогда не знаешь, что там, в трещинах мостовой.

Он величественно взмахнул рукой, точно государственный деятель, отпускающий секретаря, и, заслышав разносившийся во влажном воздухе смех юной пары, отвернулся от Коры и принял профессиональный просительный вид.

— Только подумай: где-то там, — сказала Кора, вернувшись к Марте, — среди пыли и обломков камней, лежат его ботинки, а может, и кости перебитых ног…

— Все вздор, я не верю ни единому его слову. Шестой час, уже зажигаются фонари. Нам пора возвращаться к Фрэнки.

Им действительно нужно было идти: они оставили Фрэнки в постели, туго закутанного в одеяло, точно мумия, под присмотром хозяина гостиницы. Тот вырастил своих трех сыновей и был уверен, что у Коры не ребенок, а паинька, а от простуды нет ничего лучше горячего супа. Фрэнсис, изумленный встречей с человеком, который смотрел на него не только без малейшего подозрения, но и практически без интереса, не смог устоять перед грубоватой лаской, на какую его мать никогда не была способна. Марта с Корой своими глазами видели, как он подарил хозяину гостиницы одно из своих сокровищ (кусок железного колчедана — мальчик в душе надеялся, что его примут за золото) и взялся за рассказы о Шерлоке Холмсе. Кора сама не понимала, как можно переживать за сына — когда Фрэнсис болел, его блестящее личико казалось девчачьим и у матери сжималось сердце от жалости — и при этом испытывать облегчение, расставаясь с ним. В гостинице они ютились в двух комнатах, так что Кора поневоле наблюдала все его маленькие ритуалы и не могла не заметить, что и ее гнев, и ласку Фрэнсис встречает с одинаковым безразличием. На главной башне замка и под голыми ивами на берегу реки Коулн она наслаждалась каждой минутой свободы, и возвращаться в гостиницу ей отчаянно не хотелось. Марта, ухитрявшаяся высказать мысли Коры, прежде чем они успевали прийти ей в голову, заметила:

— Посмотри на себя: полы пальто волочатся по лужам, а волосы промокли насквозь. Давай-ка лучше найдем кафе и переждем дождь. — И кивнула на ломившуюся от пирожных витрину под навесом, с которого капала вода.

— Тем более что он, скорее всего, сейчас спит, — нерешительно подхватила Кора, — как думаешь? И очень злится, когда его будят…

Сговорившись, женщины пересекли мокрую мостовую, блестевшую в лучах заката, и направились в кафе, как вдруг Кора услышала знакомый голос:

— Ба, да ведь это же миссис Сиборн!

— Неужели нас кто-то видел? — Кора с удивлением вгляделась в уличный сумрак.

— Да кто тебя тут может знать? — Марта с досадой поправила ремень сумочки: ей совершенно не улыбалось общаться с очередными назойливыми знакомцами. — Мы же тут меньше недели — наверное, обознались.

— Глазам своим не верю! Кора Сиборн собственной персоной!

Кора вскрикнула от удовольствия, выскочила на тротуар и замахала рукой:

— Чарльз! Как я рада вас видеть! Идите же сюда!

Навстречу ей под такими большими зонтами, что те перекрыли всю улицу, шагали Чарльз и Кэтрин Эмброуз. Кора никак не ожидала встретить их здесь. Чарльз был коллегой Майкла Сиборна по Уайтхоллу, хотя Кора никогда не понимала, какую же именно роль он исполнял: казалось, Эмброуз обладал вдвое большим влиянием, нежели обычные политики, но ответственности при этом не нес никакой. Чарльз был частым гостем на Фоулис-стрит. Его яркие жилеты и ненасытный интерес к жизни скрывали проницательный ум, который большинство не замечало, Кора же разглядела с первой встречи, чем тотчас покорила Эмброуза. Как ни удивительно, он был всецело предан жене, которая была настолько же миниатюрна, насколько сам Чарльз огромен, и не чаяла в нем души. Оба были щедры, великодушны, отзывчивы, так что, когда супруги в один голос заявили, что ни один врач не поможет занедужившему Сиборну так, как Гаррет, отказаться было решительно невозможно.

Кора успокоительно обняла компаньонку за талию:

— Ты же знаешь, мне бы тоже хотелось, чтобы были только мы с тобой да книги. Но ведь это же Чарльз и Кэтрин Эмброуз, ты с ними знакома, они тебе даже нравились, — нет, правда! Чарльз! — Кора присела в глубоком шутливом реверансе, который мог бы даже показаться изящным, если бы выставившаяся из-под платья нога не была обута в заляпанный грязью мужской ботинок. — Вы ведь знакомы с Мартой?

Та выпрямилась во весь рост и холодно кивнула.

— Надо же, Кэтрин! — продолжала Кора. — Я думала, вы и не догадываетесь, что Англия не кончается за пределами Палмерс-Грин, вы, часом, не заблудились? Дать вам карту?

Чарльз Эмброуз с отвращением уставился на грязный ботинок, твидовое пальто, слишком широкое в плечах, и сильные руки с обгрызенными ногтями.

— Признаться, я рад нашей встрече, хотя прежде мне никогда не доводилось видеть никого, кто настолько походил бы на королеву варваров, готовую совершить набег. Стоит ли подражать иценам[12] лишь потому, что мы сейчас на их землях?

Кора, которая решительно отказалась от корсетов, причесывала волосы рукой и запихивала под шляпу, а украшений не носила уже месяц, с того самого дня, как вытащила из ушей жемчужные серьги, ничуть не обиделась.

— О, я уверена, что и Боудикка постыдилась бы такого вида. Давайте выпьем кофе и подождем, пока распогодится! Мы-то вас ничуть не стесняемся. — Кора подхватила Кэтрин под руку, женщины подмигнули друг другу и проводили взглядом спину Чарльза в бархатном пальто: он величественно прошествовал в кафе.

— Как все-таки ваши дела? — Кэтрин остановилась на пороге, взяла Корино лицо в ладони, повернула к свету и внимательно оглядела ее высокие скулы и серо-голубые глаза.

Кора не ответила, боясь признаться, что постыдно счастлива. Ей было невдомек, что Кэтрин догадывалась, как Майкл Сиборн обходился с женой. Кэтрин все поняла по глазам Коры, привстала на цыпочки и поцеловала ее в висок. Стоявшая позади них Марта кашлянула; Кора обернулась к ней, наклонилась, взяла свой холщовый мешок и прошептала: «Всего полчаса, я обещаю…» И втолкнула свою спутницу в кафе.

— Кэтрин, так каким же ветром вас сюда занесло? Вы для меня — воплощение Кенсингтона и Уайтхолла. Вот уж не ожидала встретить вас во плоти за пределами Лондона!

Кора с удовольствием оглядела стол. Чарльз велел взиравшей на него с благоговением девушке в белом переднике принести по меньшей мере дюжину пирожных на ее вкус и к ним галлон чаю. Служанка явно предпочитала кокосовые: на столе появились миндальные бисквиты с кокосом, песочные коржики с кокосом и ромбовидные куски торта, политые малиновым вареньем и обвалянные в кокосовой стружке. Кора, за утро прошагавшая несколько миль, мигом проложила себе путь к красовавшимся в самом центре мадленкам.

— Да, — подхватила Марта, намеренно подпустив в голос металл, — какими судьбами?

— Приехали погостить у друзей, — пояснила Кэтрин Эмброуз, повела плечами, сняла пальто и с удивлением огляделась по сторонам.

В кафе приятно пахло и стоял полумрак. Ниспадавшая им на колени зеленая скатерть с кистями, видимо, понравилась Кэтрин: она погладила ткань и сказала, пряча улыбку:

— А что тут еще делать? За покупками сюда не поедешь, во всей округе нет большого магазина. Интересно, где местные жители берут сыр и вино?

— Вероятно, в коровниках и на виноградниках. — Чарльз протянул жене тарелку, на которую положил маленькое пирожное в яркой глазури. Она сроду не ела сладкое, но мужу иногда нравилось ее поддразнить. — Мы пытаемся уговорить полковника Говарда на следующих выборах выдвинуть свою кандидатуру в парламент. Ему пора в отставку, и

— и это прекрасные новости, — закончила Кора излюбленной фразой Чарльза.

Сидевшая рядом с ней Марта чуть напряглась, видимо, готовясь разразиться обличительной тирадой о здравоохранении или о необходимости жилищной реформы. (В холщовом мешке, спрятанная в синий бумажный пакет, лежала утопия некоего американского прозаика, в самых лестных выражениях живописавшего городские коммуны. Марта несколько недель ждала, пока роман удастся купить в Англии, и теперь ей не терпелось вернуться в гостиницу и взяться за книгу.) Кора уважала чуткую совесть подруги, но сейчас слишком устала, чтобы наблюдать ссору за чашкой чая. Она подложила Кэтрин мадленку, но та оттолкнула тарелку и подтянула к себе карту, которую Марта уже развернула на столе:

— Можно посмотреть? — Кэтрин листала путеводитель, пока не нашла черно-белую карту Колчестера с фотографиями и достопримечательностями. Музей замка Кора обвела кружком, а на шпиле церкви Святого Николая виднелось пятно от чая. — Да, — продолжала Кэтрин, — мы рассчитывали поговорить с полковником раньше прочих. Он не делает тайны из своих устремлений, но неизменно умалчивает, в каком направлении они простираются. Кажется, Чарльзу удалось его убедить, что на следующих выборах сменится правительство, и он утверждает, что мы все обязаны в это вложиться. Сил у нашего доброго друга, как у молодого, да и упрямства ему не занимать, так что, кто знает, может, будет у нас самый старый премьер-министр в истории.

Ей не требовалось упоминать имя Гладстона: для Эмброузов он был кем-то вроде святого чудака и любимого родственника одновременно. Кора его видела лишь однажды, когда стояла, застыв, рядом с мужем, который впился острыми ногтями ей выше локтя, а Гладстон, чуть наклонясь, приветствовал вереницу гостей. Тогда и ее поразил острый ум, сверкавший в глазах под кустистыми бровями, которые не мешало бы подстричь. Гладстон поздоровался с Майклом Сиборном таким ледяным тоном, что Коре стало ясно: государственный деятель всем сердцем ненавидит ее мужа, и хотя саму Кору Гладстон приветствовал столь же холодно, она с тех пор всегда видела в нем союзника.

— Что, он по-прежнему шляется по девкам? — бросила Марта, словно задалась целью опозориться, но Чарльза ее слова ничуть не задели, он лишь ухмыльнулся поверх чашки с чаем.

— Ну да хватит о нас, — поспешно проговорила Кэтрин. — Так что же вы все-таки делаете в Колчестере? Если хотели отдохнуть на море, можно было поехать в наш дом в Кенте. Здесь же на целые мили только грязь да болота, от таких унылых видов и клоуна возьмет тоска. Разве что вы решили прочесать гарнизон в поисках нового мужа, другого объяснения я подобрать не могу.

— Сейчас покажу. — Кора пододвинула к себе карту и не слишком-то чистым (отметила Кэтрин) пальцем прочертила линию к югу от Колчестера, к устью реки Блэкуотер. — В прошлом месяце двое прохожих чуть не угодили под оползень у подножия скал на острове Мерси. Они догадались взглянуть на обломки камней и нашли среди них остатки древних ископаемых — несколько зубов, ну и разумеется, обычные копролиты — и какое-то небольшое млекопитающее. Его отвезли в Британский музей, чтобы определить, что же это такое. Вдруг какой-нибудь новый вид!

Чарльз с опаской покосился на карту. Несмотря на всю свою либеральность и решительные усилия быть человеком светским, в душе он оставался сущим консерватором и не стал бы держать в кабинете работы Дарвина и Лайеля, опасаясь, как бы таящаяся в них зараза не распространилась на здоровые книги. Эмброуз не был особенно религиозен, однако полагал, что лишь общая вера под надзором благожелательного Бога не дает социальной ткани расползтись, точно ветхой простыне. Мысль о том, что человек по природе своей вовсе необязательно благороден, а род людской не отмечен божественной благодатью, в предрассветный час лишала его сна, и, как и прочие трудные вопросы, он предпочитал ее игнорировать, пока она не исчезнет сама. Более того, он винил себя за то, что Кора увлеклась Мэри Эннинг: прежде она не выказывала ни малейшего интереса к геологии, ее вовсе не тянуло рыться среди камней и грязи — до тех пор, пока на званом обеде именно у Эмброузов Кора не очутилась за столом рядом со старичком, которому довелось однажды побеседовать с Эннинг. С тех пор старик хранил о ней светлую память, и, наслушавшись его рассказов о дочери плотника, которую едва не убило молнией, после чего Мэри, до той поры болезненный ребенок, поправилась и окрепла, о том, как в двенадцать лет она нашла первое ископаемое, о ее бедности, о том, как она умирала от рака, Кора тоже влюбилась в нее и несколько месяцев с того вечера говорила только о голубом лейасе и безоаровых камнях. И надеяться, что со временем это увлечение пройдет, устало думал Чарльз, мог лишь тот, кто совсем не знал Кору.

Он покосился на последнее миндальное пирожное и заметил:

— Оставим это специалистам. Все-таки сейчас не темные века, чтобы все зависело от чудачек с молотками и кистями. Существуют университеты, научные общества, стипендии и так далее.

— И что с того? Чем, по-вашему, я должна заниматься? Сидеть дома, составлять меню и ждать, пока привезут новую пару туфель? — Кора устремила на Эмброуза тяжелый взгляд. Разговор начинал ей досаждать.

— Нет, конечно! — воскликнул Чарльз, уловив раздражение в тоне Коры. — Зная вас, бессмысленно этого ожидать. Но вы могли бы уделить время и внимание тому, что важно сейчас, а не тратить их на останки животных, которые и при жизни ничего не значили, а уж после смерти и подавно! — В отчаянии он указал ей на Марту: — Неужели нельзя вступить в общество Марты — как бишь его — и помогать сиротам из Пекхэма или добиваться того, чтобы в Уайтчепеле провели канализацию? Или за что она там сейчас борется?

— Правда, Кора, неужели нельзя? — усмехнулась Марта, прекрасно зная, что ее политические взгляды вызывают у Чарльза такое же отвращение, как и грязные ботинки Коры. И с мольбой округлила голубые глаза.

— То есть как это «ничего не значили»! — Кора уже набрала в грудь воздуха, чтобы разразиться хорошо отрепетированной речью на излюбленную тему — о важности останков животных для науки, но Кэтрин прохладной белой рукой накрыла ее ладонь и спросила так, словно и не слышала, о чем говорили за столом последние несколько минут:

— Так вы хотите туда съездить и тоже найти какую-нибудь тварь?

— Хочу! И найду, вот увидите! Майкл никогда… — На этом имени она невольно запнулась и коснулась шрама на шее. — Он считал, что это пустая трата времени и лучше бы мне читать модный журнал, чтобы узнать, в юбке какого фасона следует идти в «Савой». — Кора с отвращением оттолкнула тарелку. — Теперь же я сама себе хозяйка, верно?

Она обвела глазами всех собравшихся за столом, и Кэтрин ответила:

— Милое дитя, ну конечно! Мы вами очень гордимся. Правда, Чарльз? (Эмброуз покорно кивнул.) И с удовольствием вам поможем: там живет одно наше знакомое семейство.

— Разве? — с сомнением произнес Чарльз. Единственным его другом в Колчестере был полковник Говард, человек холерического темперамента. Один вид Коры добьет измученного битвами ветерана.

— Чарльз! А Рэнсомы! Прелестные дети, ужасный дом и Стелла с ее георгинами!

Рэнсомы! При мысли о них Чарльз просиял. Уильям Рэнсом был братом либерального члена парламента, к которому Эмброузы благоволили. Надежд семьи Уильям не оправдал: с ранних лет решил посвятить свой недюжинный ум не юриспруденции или политике и даже, на худой конец, не медицине, а церкви. Но это еще полбеды. Вдобавок ко всему у него не было ни капли честолюбия, которое обычно сопутствует незаурядным способностям, и последние пятнадцать лет Уильям послушно окормлял немногочисленную паству в унылой деревушке неподалеку от устья реки Блэкуотер, женился на белокурой фее и души не чаял в своих детях. Чарльз и Кэтрин гостили у них как-то раз после неудачной поездки в Харидж и уехали в полном восторге от детей Рэнсомов. На прощанье Кэтрин вручили бумажный пакет с семенами, из которых должны были вырасти черные георгины.

— Такой чудесной семьи вы сроду не видели. — Кэтрин обернулась к Коре: — Преподобный Рэнсом и малютка Стелла, крошечная, как фея, только в два раза красивее. Они живут в Олдуинтере[13] — местечко такое же скверное, как и название, но в ясную ночь оттуда виден Пойнт-Клир, а по утрам можно наблюдать, как отчаливают баркасы с Темзы, груженные устрицами и пшеницей. Если кто и покажет вам побережье, так это Рэнсомы, — не смотри на меня так, дорогая, ты прекрасно понимаешь, что не можешь бродить там с картой.

— Не забывайте, это чужие края, вам и разговорник не помешает. Калитки на пастбище называют «вертушками», участки земли — «клаптиками», а во время прилива под воду уходят целые акры земли, которые местные именуют «солончаками». — Чарльз слизнул сахар с указательного пальца и подумал, не взять ли еще пирожное. — Как-то раз Уилл провел меня по церковному кладбищу и показал могилы, которые местные называют «горбатыми». Сельчане верят, что у тех, кто умер от туберкулеза, земля проседает в гроб.

Кора с трудом подавила досаду. Подумать только, какой-то сельский пастор с бычьей шеей, у которого на уме лишь Кальвин да исправление заблудших, и его скупердяйка жена! Ничего хуже нельзя и придумать, и, судя по тому, как окаменела сидевшая рядом с ней Марта, Кора поняла, что та разделяет ее чувства. И все же было бы полезно пообщаться с кем-то из местных, кто знает географию Эссекса. Да и вовсе необязательно церковному служителю не разбираться в современной науке — к примеру, среди любимых книг Коры был труд неизвестного приходского священника из Эссекса о древности земли, автор которого вовсе не пытался вычислить дату сотворения на основе родословий Ветхого Завета.

— Наверно, Фрэнсису там понравится, — неуверенно проговорила Кора. — Знаете, я советовалась о нем с Люком Гарретом. Вовсе не потому, что с ним что-то не так!

Она вспыхнула, поскольку никого не стыдилась так, как сына. Кора прекрасно понимала, что все, кто знаком с Фрэнсисом, ощущают в его присутствии такую же неловкость, как она сама, и не находила себе оправдания: кто же, как не мать, виноват в его холодности и странных увлечениях? Гаррет разговаривал с ней на удивление мягко и спокойно: «Патологии я тут не вижу, как и возможности поставить диагноз. Не изобрели еще анализа крови на эксцентричность и критериев объективной оценки вашей или его любви!» Впрочем, не исключено, что психоанализ пошел бы мальчику на пользу, хотя обычно детям его не назначают, поскольку сознание их еще не оформилось. Так что Коре оставалось лишь как можно тщательнее наблюдать за сыном, любить его и заботиться о нем, насколько он позволит.

Эмброузы переглянулись, и Кэтрин поспешно проговорила:

— Ну конечно, свежий воздух пойдет ему на пользу. Давайте Чарльз напишет преподобному и расскажет о вас. Отсюда до Олдуинтера не будет и пятнадцати миль — вы гуляете и того дальше! — так что, если захотите, заглянете к Рэнсомам в гости, Стелла напоит вас чаем.

— Я напишу Уильяму, дам ваш адрес — вы же остановились в «Георге»? — уверен, вы мгновенно подружитесь да вдобавок найдете там кучу этих ваших мерзких ископаемых.

— Мы остановились в «Красном льве», — уточнила Марта. — Кору подкупило название: она решила, что оно истинно английское, и была разочарована, не увидев в гостинице ни соломы на полу, ни козы, привязанной к стойке бара.

«Надо же, преподобный Рэнсом! — с насмешкой подумала Марта. — Как будто Коре может быть интересен тугодум священник и его толстощекие дети!» Но те, кто был добр к ее подруге, всегда вызывали у Марты симпатию, так что она положила последнее пирожное на тарелочку Чарльза и совершенно искренне проговорила:

— Я так рада нашей встрече. Быть может, вы еще вернетесь в Эссекс до нашего отъезда?

— Вполне возможно, — с видом благородного страдальца ответил Эмброуз. — Надеюсь, до той поры вы откроете и досконально изучите совершенно новый вид, который пополнит коллекцию во флигеле имени Коры Сиборн в музее здешнего замка.

Жестом дав понять жене, что им пора, Чарльз стал надевать пальто, но, едва просунув руку в рукав, воскликнул:

— Ах да! — И повернулся с улыбкой к Коре: — Как же мы могли забыть! Слышали вы о диковинном звере, который наводит ужас на здешний народец?

— Полно, Чарльз, не ехидничай, — рассмеялась Кэтрин, — мало ли что болтают. Один сказал, другой подхватил, и пошло-поехало.

— Вот вам и научная загадка, — не обращая внимания на жену, продолжал Эмброуз, натягивая пальто, — да снимите же вы эту жуткую шляпу и послушайте! Три сотни лет тому назад или около того в Хенхеме, в двадцати милях к северо-западу от Колчестера, объявился дракон. Спросите в библиотеке, они покажут вам брошюрки, которые развешивали по всему городу, — рассказы очевидцев-поселян да изображение какого-то левиафана с кожаными крыльями и оскаленной пастью. Поговаривают, дракон частенько грелся на солнышке и щелкал клювом (клювом! Можете себе такое представить?). Никто не обращал на него внимания, пока какой-то мальчишка не сломал ногу. Вскоре дракон исчез, но слухи никуда не делись. С тех пор всякий раз, как приключался неурожай, солнечное затмение или нашествие жаб, обязательно кто-нибудь видел чудовище на берегу реки или где-нибудь на лужайке. И вот сейчас оно снова вернулось! — произнес Чарльз с торжествующим видом, будто лично породил этого дракона специально для Коры.

— Ну конечно, слышала, Чарльз! — сказала Кора, хотя ей даже было неловко его расстраивать. — Нам только что прочитали лекцию о землетрясении в Эссексе — правда, Марта? — которое сдвинуло что-то в глубине здешних вод. Меня так и подмывает отправиться туда с блокнотом и фотоаппаратом, чтобы увидеть все своими глазами!

Кэтрин утешила мужа поцелуем и спокойно произнесла:

— Мы узнали об этом из писем и рассказов Стеллы Рэнсом. В канун Нового года к солончаку неподалеку от Олдуинтера прибило труп мужчины со сломанной шеей. Скорее всего, напился и попал в течение, но вся деревня переполошилась. Выставили на берегу дозор, и якобы кому-то удалось заметить, как глухой ночью чудище плыло по реке и глаза у него горели жаждой крови. Ну надо же, Чарльз, ты был прав: тебе когда-нибудь приходилось наблюдать такой восторг?

Кора, как ребенок, заерзала на стуле и принялась теребить прядь волос.

— Мэри Эннинг тоже видела морского дракона, много лет назад! Раз в полгода обязательно выходит какая-нибудь статья о том, что вымершие животные на самом деле до сих пор существуют, и указывают места, где они могут обитать. Что если нам удастся отыскать их в таком унылом захолустье, как Эссекс? Подумать только! Ведь это доказывает, что нашему миру миллионы лет и мы обязаны всем естественному развитию, а не божеству…

— Как знать, как знать, — перебил Чарльз, — но вам там, несомненно, понравится. Будете в Олдуинтере, обязательно попросите Рэнсомов показать вам их личного дракона. У них в церкви подлокотник одной из скамей обвивает крылатый змей, хотя, после того как селяне принялись выставлять дозоры, преподобный клянется сбить змея стамеской.

— Решено, — сказала Кора, — напишите им поскорее. Ради морского дракона мы вытерпим общество сотен приходских священников, правда, Марта?

Женщины оставили Чарльза оплачивать счет (к которому он для очистки совести прибавил щедрые чаевые) и вышли на улицу. Дождь стих, и в лучах закатного солнца церковь Святого Николая отбрасывала на тротуар косую тень. Кэтрин указала на широкий белый фасад гостиницы:

— Я сейчас же пойду наверх, найду лист почтовой бумаги и предупрежу Рэнсомов, что вы нарушите их покой вашими столичными идеями и безобразным пальто. — Она потянула Кору за рукав и спросила у Марты: — Неужели вы не можете на нее повлиять?

Кора вырядилась оборванкой не в последнюю очередь и затем, чтобы провоцировать возмущение друзей. Она подняла воротник от ветра, сдвинула шляпу набекрень, точно мальчишка, и засунула большие пальцы за пояс:

— Прелесть вдовства в том, что больше не надо казаться женщиной, — но вот и Чарльз, и, судя по его взгляду, ему не помешало бы пропустить стаканчик. Спасибо вам, мои дорогие. — Кора расцеловала обоих Эмброузов и на прощанье чересчур сильно пожала Кэтрин руку. Ей хотелось бы все объяснить, признаться, что годы брака настолько убили в ней надежду на счастье, что возможность просто сидеть с чашкой чая в руках и не думать о том, что ждет ее в доме на Фоулис-стрит, казалась почти чудом. Но она просто поспешила к «Красному льву», гадая, Фрэнсиса ли заметила в окне и обрадуется ли он ее приходу.


Чарльз Эмброуз
Клуб «Гаррик»
Лондон
20 февраля

Дорогой Уилл,
Надеюсь, все Ваше семейство в добром здравии и в скором времени мы с вами увидимся. Кэтрин просила передать Стелле, что георгины цветут вовсю, но оказались не черными, а синими — может, дело в почве?
Хочу рекомендовать Вам нашу добрую подругу, она будет очень рада познакомиться с Вами и Стеллой. Это вдова скончавшегося в январе Майкла Сиборна (Вы были столь любезны, что молились о его выздоровлении, но Всевышний судил иначе).
С миссис Сиборн мы знакомы много лет. Это необыкновенная женщина, выдающегося — я бы даже сказал, мужского — ума: она в некотором смысле натуралист (Кэтрин уверяет меня, что у светских дам теперь такая мода). Впрочем, вреда от ее увлечения никакого, к тому же оно утешает ее после перенесенных страданий.
Недавно она с сыном и компаньонкой приехала в Эссекс, чтобы изучать тамошнее побережье, — кажется, ее интересуют ископаемые останки птиц в Уолтоне-на-Нейзе. Они остановились в Колчестере. Я, разумеется, рассказал ей легенду о змее и слухи о том, что он вернулся, а также о любопытной резьбе в церкви Всех Святых. Миссис Сиборн была очень заинтригована и решила наведаться в ваши края.
Если Кора навестит Олдуинтер (а насколько я ее знаю, она уже наверняка готовится к путешествию!), не могли бы вы со Стеллой ее принять? Она разрешила мне дать ее нынешний адрес, каковой прилагаю вместе с нашими добрыми пожеланиями, и остаюсь Ваш покорный слуга
Чарльз Генри Эмброуз.


3

Преподобный Уильям Рэнсом, настоятель Олдуинтерского прихода, спрятал письмо в конверт и в задумчивости поставил его на подоконник. Мысль о Чарльзе Эмброузе неизменно вызывала у него улыбку: очень уж тот любил заводить друзей, часто (хотя, разумеется, не всегда) из искренней симпатии. Неудивительно, что он проявил такое участие к вдове. И все же, несмотря на улыбку, письмо смутило Рэнсома. Не то чтобы он был не рад новым гостям, тем не менее одна или две фразы (светские дамы… мужской ум…) не могли не вызвать беспокойство у ревностного служителя церкви. Преподобный Рэнсом представил себе Кору Сиборн так ясно, словно в конверте лежала ее фотография: одинокая стареющая вдова, закутанная в тафту, от нечего делать интересующаяся новыми науками. Сын ее наверняка закончил Оксфорд или Кембридж, откуда привез с собою в Колчестер какой-нибудь тайный порок, который либо покорит весь город, либо закроет перед юношей двери цивилизованного общества. Вдова, должно быть, питается вареным картофелем с уксусом, надеясь, что Байронова диета пойдет на пользу ее фигуре, и испытывает склонность к англокатолической церкви, так что отсутствие в алтаре храма Всех Святых богато украшенного креста уж конечно вызовет ее осуждение. Не прошло и пяти минут, а преподобный уже вообразил себе даму во всей красе — с несносной собачкой на коленях и сухопарой косоглазой компаньонкой, которая лебезит перед хозяйкой.

Утешало преподобного лишь одно: Олдуинтер (постоялый двор, два магазинчика) выглядел до того уныло, что невозможно было представить, чтобы светская дама, пусть даже скучающая любопытная вдова, решилась его посетить. Каждую весну горстка рьяных натуралистов приезжала в эти края, намереваясь описать малочисленных морских птиц, чей путь пролегал через солончаковые болота, но даже эти пернатые оказывались самыми что ни на есть заурядными, грязное их оперение настолько сливалось с пейзажем, что зачастую самих птиц-то было и не разглядеть. И хотя здешние поля считались едва ли не самыми обширными во всем Эссексе, вряд ли это заинтересовало бы даже местных жителей. Помимо церковных диковинок — которые, по правде говоря, приводили в легкое замешательство каждого нового священника, — единственной достопримечательностью в радиусе пяти миль был почерневший остов клипера, каковой можно было увидеть во время отлива в устье Блэкуотера. Каждый год во время сбора урожая деревенские дети украшали его, точно для языческого ритуала, за что преподобный их всякий раз распекал. Линия железной дороги заканчивалась в семи милях к западу от Олдуинтера, так что крестьяне по-прежнему возили на баржах овес и ячмень до мельницы в Сент-Осайт, а оттуда в Лондон на продажу. Но кое-что, пожалуй, можно было бы отнести к достоинствам Олдуинтера. Хотя он не отличался ни богатством, ни красотой, но зато и не был беден. Жители Эссекса не привыкли склонять голову под ударами изменчивой судьбы и прозябать в нищете, так что, когда на смену Джону Ячменное Зерно пришел дешевый импорт, один или двое здешних земледельцев переключились на тмин и кориандр, а еще купили вскладчину молотилку, которая не только на удивление повысила производительность, но и придала деревне праздничность. Местные детишки собирались поглазеть на выпускавшую клубы пара махину, послушать, как она грохочет.

Уилл почувствовал раздражение и, подавив порыв швырнуть конверт в огонь, спрятал его за рисунок, который ему в то утро подарил младший сын, Джон. На картинке было изображено существо, похожее на аллигатора с крыльями, но с тем же успехом это могла оказаться и гигантская гусеница, пожирающая мотылька. Мама Джона считала рисунок очередным шедевром юного гения, но Уилл не разделял ее восторга: он помнил, как в детстве изрисовывал блокноты такими сложными двигателями и приборами, что уже на следующей странице начисто забывал их назначение, и какой из этого вышел толк?

Настроение Уилла омрачал не только приезд вдовы (которая к тому же могла оказаться совершенно безобидной): в последнее время над приходом сгустились тучи. Он вгляделся в рисунок сына и решил, что там изображен крылатый морской дракон, который подбирается к деревне. С тех самых пор, как утром первого января на болотах у реки Блэкуотер нашли утопленника — голого, со свернутой шеей, с открытыми глазами, в которых застыл ужас, — легендарный змей из способа держать детей в узде превратился в чудовище, которое рыщет по округе. Пьяницы, в пятницу вечером собиравшиеся в «Белом зайце», клялись, что видели дракона, а игравшие на солончаках дети возвращались домой засветло без понуканий, и сколько бы Уилл ни уговаривал прихожан, ему так и не удалось убедить их, что утопленник стал жертвой спиртного и течения.

Чтобы встряхнуться, преподобный решил обойти приход — навестить по дороге кое-кого из паствы и, если понадобится, развеять слухи о морском драконе. Он взял шляпу и пальто. За дверью кабинета послышался шепот (детям вход был запрещен, но они все равно норовили потеребить ручку двери), Уилл рявкнул, что на две недели посадит всех на хлеб и воду, и по привычке вылез в окно.

Олдуинтер в тот день оправдывал название: твердую землю покрывал иней, и черные дубы царапали блеклое небо. Уилл сунул руки в карманы и двинулся в путь. Оставшийся у него за спиной дом из красного кирпича был новым в тот день, когда преподобный переступил его порог; Стелла, помнится, медленно ковыляла по мощенной плитками дорожке, обняв округлившийся живот, а замыкала шествие Джоанна с невидимым зверьком на веревке (кто он, родители так никогда и не узнали). Эркеры на первом и втором этаже казались плоскими башенками по обе стороны от входной двери, в чье арочное окно с цветным стеклом каждый день в урочный час било солнце. Самый высокий дом на единственной улице, которая шла через всю деревню на юг от Колчестера и оканчивалась у маленького причала, где ныне стоял на приколе одинокий баркас, выглядел ярко и строго, облик его совершенно не вязался с остальной деревней. Рэнсом не находил в своем жилище других достоинств, кроме уединенного расположения да обширного сада, где часами пропадали дети, но прекрасно понимал, что ему повезло: по меньшей мере один из его знакомых священников ютился в доме, который словно медленно уходил под землю, а в столовой на потолке по углам росли грибы величиной с ладонь.

Уилл вышел на улицу, которую назвали Высокой за то, что она была чуть выше уровня моря, и свернул влево, к пустоши. Овцы щипали траву под олдуинтерским дубом — говорят, когда-то под ним отдыхали войска, присягнувшие изменнику Карлу. Дерево было черное, точно обугленное, нижние ветви, прогнувшись под собственной тяжестью, вошли в землю и вышли чуть дальше, так что весной казалось, будто дуб окружен порослью. На выгнутых вниз ветвях летом сиживали влюбленные парочки, а сейчас на ветке, расправив юбки, пристроилась какая-то женщина и бросала птицам хлебные крошки. За дубом, отгороженная от дороги мшистой стеной, виднелась церковь Всех Святых с невысокой колокольней. Уилла привычно потянуло зайти в храм, посидеть на холодной голой скамье, успокоиться, но там, в полумраке, кто-то из прихожан мог ждать его благословения или порицания. С тех самых пор, как в Эссексе объявился змей (Рэнсом называл его «напастью»: не хотел давать слуху имя), прихожане стали чаще к нему обращаться, и длилось это уже целый год. Сельчанам казалось, хотя Уиллу об этом никто прямо не говорил, что над ними нависла кара Господня, несомненно заслуженная, и спасти от наказания их может только преподобный. Но разве мог он их утешить, не подтвердив тем самым страхи? Разумеется, нет, как не мог сказать Джону, который частенько просыпался по ночам: «В полночь мы с тобой вместе пойдем и убьем чудовище, которое прячется у тебя под кроватью». То, что построено на лжи, пусть даже во спасение, разрушится при первом же столкновении с реальностью. А время проповедей и бесед настанет завтра, когда солнце озарит день воскресный; сейчас же преподобному так остро хотелось взглянуть на солончаки, вдохнуть свежего воздуха, что он едва не бежал.

Мимо «Белого зайца» («Мой дорогой Мэнсфилд, вы же знаете, священнику сюда путь заказан!»), мимо опрятных домиков с цикламенами на подоконниках («Спасибо, она здорова, слава Богу, грипп прошел…»), туда, где Высокая улица спускается к причалу. Хотя, конечно, причалом это не назовешь — так, мосточки над Блэкуотером, которые держались на камнях и были до того хлипкими, что хватало их всего лишь на сезон, и каждую весну их латали всем, что попадалось под руку. На мостках, скрестив ноги, сидел Генри Бэнкс и штопал паруса; руки у него так побелели от холода, что казались одного цвета с холстиной. Бэнкс сновал туда-сюда по устью Блэкуотера и, помимо мешков с ячменем и кукурузой, перевозил сплетни: кто где был, кто что делал. Заметив Уилла, он кивнул и сказал:

— Так ее никто и не видел, ваше преподобие. Нигде ее нет. — И печально отхлебнул из фляжки.

Несколько месяцев назад Бэнкс потерял лодку, а страховку ему платить отказались, сославшись на то, что он сам виноват: наверняка напился и забыл ее привязать. Отказ оскорбил Бэнкса до глубины души. С тех пор всем, кто соглашался его выслушать, он рассказывал, что лодку увели у него ночью торговцы устрицами с острова Мерси, а он человек честный. Вот была бы Грейси жива, она бы подтвердила, упокой Господь ее душу.

— Правда? Очень жаль, — искренне огорчился Уилл. — Нет ничего тяжелее несправедливости. Я буду посматривать.

Рэнсом отказался глотнуть рома, с сожалением указав на свой воротничок, и продолжил путь — мимо причала, оставляя реку справа, туда, где на невысоком косогоре росли голые ясени, похожие на воткнутые в землю серые перья. За ясенями стоял последний дом в Олдуинтере, который, сколько помнил преподобный, все звали Краем Света. Кривые стены его поросли мхом и лишайником, а с годами к дому пристроили столько навесов и флигелей, что он постепенно раздался вдвое и казался живым существом, которое щиплет траву. Участок земли вокруг дома с трех сторон окружала изгородь, четвертая же выходила на травянистые солончаки. Дальше тянулась бледная полоска грязи, изрезанная ручейками, которые блестели в тусклом свете солнца.

Уилл поравнялся с домом и только тут заметил его единственного обитателя: тот настолько слился со стеной, что появился словно по волшебству. Казалось, мистер Крэкнелл сделан из того же материала, что и его дом: пальто хозяина было зеленым, как мох, и таким же сырым, а борода красноватой, как упавшая с крыши черепица. В правой руке Крэкнелл держал серенькую тушку крота, а в левой — сложенный нож.