Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ольга Погодина-Кузмина

УРАН

С благодарностью за предоставленные материалы, архивные данные и помощь: Президентской библиотеке им. Ельцина, Музею города Силламяэ и лично А. П. Пополитову, Писательской резиденции, библиотеке и администрации города Вентспилс, моим близким и всем тем, кто помогал в работе над этой книгой.
Нет ничего в мире, кроме атомов и пустоты. Демокрит
Часть 1. Зима

Доктрина пробуждения

Я познал человека, и я отрицаю его.

Ложные достижения цивилизации: милосердие, гуманизм, презумпция невиновности — мыльные пузыри для отвлечения детского сознания масс.

Сытый ленив и лишь потому представляется добрым. Сытость рождает ложь.

Голодный обнажен, он знает правду. Голодный чувствует в себе пустой желудок и зубы, приспособленные рвать.

Война есть главное проявление природы человека. Прочее — сказки для сытых.

От Рождества февраля 1953 года, от Адама лета 7461 я начинаю эти записи. Ключ шифра придуман мною и существует только в моей голове.

Учиться у насекомых.

Помнить всегда, что человеческая плоть — не более чем инкубатор для колоний паразитов. Кожа, ротовая полость, кишечник — всё приспособлено для лучшего выживания простейших. Я умру и буду похоронен, но их жизнь продолжится в моем теле еще долгие десятилетия. Некоторые виды бактерий выживают в тысячелетней мерзлоте.

В отношении живучести блоха и таракан превосходят человека на миллион эволюционных лет. Нелепо утверждать, что мы разумней этих совершенных тварей. Ими движет ум самой природы.

Я отрицаю Рождество. Мой Бог — насекомое.

Прочее — сказки для дураков.

С этого дня свой интеллект, энергию и мужество я посвящаю единой цели. «Obscurum per obscurius, ignotum per ignotius» — потаенное искать в сокрытом, неизвестное — в неизведанном. Метод древних алхимиков я применил для трансформации своей личности путем дисциплины и самоконтроля. Я буду расщеплять и вновь соединять вещество сознания, подобно тому, как жидкости и твердые тела подвергаются опытам в ретортах.

Мой гений, мои знания, все средства инфильтрации, провокации и дезинформации я использую для исполнения задачи. Так великолепный осьминог использует щупальца и клюв для поиска, убийства и поглощения.

Я разделяю сознание на три самостоятельные части. Они будут действовать независимо, не подозревая о существовании друг друга. Разделенные существа будут проживать в одном теле обыденную жизнь, высшая же часть сознания превратится в наблюдательную машину.

Это не игра, не пошлое актерство. Данный опыт — лишь научное испытание возможностей натренированного мозга.

В капсуле чистого разума я истреблю все человеческие слабости. Воспоминания детства, отзвуки юношеских страстей. Принадлежность к полу, нации, сословию, сообществу. Я уничтожил связь родства и благодарность каким-либо корням, истокам, вере.

Живучесть, скрытность, вероломство — вот путь дальнейшей эволюции. Как расщепление урана производит выброс, так и ядро моей личности расщепляется, пробуждая огромную силу. В капсуле высшего сознания, как в алхимическом тигле, я выплавлю нового человека.

Мыслящий таракан, способный управлять этим миром, — вот цель моего эксперимента.

Мой разум изощрен и целенаправлен. Я постепенно растворюсь в своих обличьях. Обыденный, незаметный, как мыло на умывальнике, я превращаюсь в идеального соглядатая.

Я принимаю новое имя. Высший разум, капсула контроля получает наименование «Агент U-235». Куда лучше, чем позывной, придуманный в Центре.

Я — разрушительное излучение, невидимая угроза, смертельный укус.

Я действую, не зная жалости и сантиментов.

Месть восстает из руин.

Я начинаю.

Хутор-7

…взгляд, отражение в окне автобуса, и память зрачка навечно сохранила поле, дорогу, снег. В прогалинах — лохмотья серого сукна. Ноктюрн истлевших пальцев, ртов запавших и оскаленных в мученье. Аккорд. Не снег, а тысячи белоголовых чаек.

Война накрыла стол для птиц по всей земле. Среди подвижной белой массы виднелись башни танков. Хвост самолета, прободавшего земную твердь в последнем судорожном соитии. И ветки голые деревьев тянулись вверх не то с угрозой, не то в мольбе.

Августа Францевна в крахмальной блузке на птичье пиршество взирала с неба, и нитка жемчуга под воротник. И родинка на сморщенной щеке мигала в такт движенью губ.

Он шел по льду, и чувствовал свои ступни из льда, и повторял вслед за Августой с невыразимой болью:



Das war der Seelen wunderliches Bergwerk
Wie stille Silbererze gingen sie
als Adern durch sein Dunkel…



Во сне вдруг вспомнил, что немецкую речь могут услышать за тонкой перегородкой барака, и сел на постели. Сердце стучало прерывисто, будто шифровальщик отправлял секретное сообщение. Снова температура? Голова горячая и тяжелая, а ноги влажные и чужие на ощупь, будто неживая вещь.

Воронцов поднес к глазам трофейные часы на истертом кожаном ремешке.

Без четверти шесть. День занимался ясный, можно не зажигать керосинку.

Орлиный клекот, с начала зимы живущий внутри грудной клетки, проснулся вместе с ним и стал рваться наружу. Фельдшер неделю назад выстукивал, словно выкликал сидящего внутри орленка. Постановил запущенный бронхит, рекомендовал ехать в Нарву, в госпиталь ИТЛ-1, сделать анализы в хорошо оснащенной лаборатории доктора Циммермана. Вдруг подхватил туберкулез? Или, чего доброго, азиатскую экзотическую заразу от какого-нибудь доходяги? Воронцов обещал, но всё откладывал обследование.

Зимой всегда трудней жить, мучительна усталость тела и всё тяжелей нести в себе неисцелимый ужас существования. Но весна на пороге — вот и вода в сенях за ночь не застыла куском, не подернулась ледяной коркой. Май долгожданный, приходи скорее! Вскроется море, прибавится света и дня.

Здесь, в приморской Эстонии, куда занесла его судьба, небо другое, чем в средней полосе. Не говоря уж о вечно пасмурном Ленинграде. Теплей всего на пару градусов, но весна приходит дружно, и осень мягче. И свет просторней, выше, веселей.

Небо это, да еще память о лежании на летнем горячем песке, когда под плеск прибоя на ум приходят ленивые мечты, примиряли Воронцова с промерзлым бараком, с каждодневной нервотрепкой в кабинетах начальства, с простудным кашлем. С неизлечимым вывихом совести, который так или иначе проявлялся почти в каждом из окружавших его людей. Одних терзал звериным ожесточением, других изводил животным страхом. И редкие, но оттого вдвое драгоценные души совесть освещала тихой, лучезарной добротой.

Воронцов зачерпнул ковш, вылил в помятый жестяной рукомойник. Соседка выглянула в сени, заслышав, как он звенит железным клапаном, кашляет и плещет.

— Алексей Федорович, у меня нагретая вода осталась. Я мигом принесу.

— Спасибо, Тася, не хлопочите.

— Да мне разве в тягость?

Лицо у Таисии румяно, увлажнено испариной. Коса по-ночному подвязана красным лоскутком. Днем закручивает ее, прикалывает шпильками, прячет под платок. Но Воронцов раз или два видал, как она расчесывается возле печки, возвратившись с ребятишками из бани. Волосы у нее богатые, каштановые, волнами до самой поясницы. Сколько ей лет — двадцать пять? Возможно, и меньше. Но повяжет теплый платок, наденет две кофты, телогрейку, валенки с галошами — и обернется сорокалетней замордованной бабой.

Женщины на комбинате, кроме неприкосновенных жен и дочерей начальства, не выставляют напоказ красоту. Много вокруг охотников до чужого добра. Мужики в строительных ротах, надзиратели не пропустят юбки — пялятся, свистят, могут наградить вслед крепким словом. За пять лет, что Воронцов работает на режимном объекте, случалось и несколько групповых изнасилований.

Таисия Котёмкина, разведенная мать с двумя детьми, знает, что у нее защитников нет. Уборщица в административном корпусе, а здесь, в рабочем общежитии, кастелянша, прачка и нянька. Вечно просят ее присмотреть за соседскими ребятишками. У начальника АХЧ Меркулина пятеро, нарядчица Качкина недавно родила. По воскресеньям из всех дверей и форточек, из сеней и со двора пищат, звенят, перекликаются детские голоса. Не общежитие, ясли.

Воронцов иногда внезапно удивляется: где люди черпают веру, чтобы рожать детей на эту землю, насквозь пропитанную кровью и гнилостной спермой войны?

Да, нужно запомнить фразу про ясли, с нее начать. Стены в бараке засыпные, между досками гнилье, труха. Окна в одну раму. Отсюда и неотвязный кашель. За ночь комнату выстуживает морскими ветрами, словно спишь на берегу, в рыбачьей лодке.

Вчера, ворочаясь на отсырелом матрасе, Алексей окончательно решился переговорить с Гаковым. Начать с бытовых условий, а после к сокровенной цели, будто между делом. Но продуманный в деталях план утром вдруг показался безнадежно опасным.

Директор Комбината Гаков — будто былинный русский богатырь, с виду прост и благодушен, но проницателен, легко распознает обман. Воронцов даже представил высокого, крупного Гакова с темными широкими бровями, на косой пробор уложенными волосами, массивным подбородком, под которым туго затянут галстук. На пиджаке, просторно сидящем на могучих плечах — депутатский значок. Выслушает, подумает, а потом непременно спросит: «У вас в этом деле какой-то личный интерес?»

Один шанс: убедить начальство, что его, Воронцова, предложение пойдет на пользу Комбинату. Вся жизнь поселения вертится вокруг этой пользы, для нее живет сам Арсений Яковлевич Гаков, богатырь-подвижник большого государственного дела.

С теплой водой бриться почти приятно, но в голову всё лезет зловещий сон — черные дула, обгорелое поле, чайки-падальщики, мертвецы.

Воронцов знает, что разбитую бронетехнику давно погрузили на железнодорожные платформы и отправили в переработку, а мертвые тела с Синих гор свезли на бывшее военное кладбище и закопали в траншеи. Сверху тракторами разровняли, размололи в труху офицерские деревянные кресты, поставленные немцами строго по линейке.

Огромная страна уже восемь лет хоронила войну, наваливала сверху на зловонный труп газетные передовицы и речи партийных съездов, праздники и лозунги; застраивала могилы новыми домами и заводами. Давно уже с улиц исчезли слепые певцы с трофейными гармониками, убогие калеки — люди-объедки войны.

Фронтовиков на Комбинате — почти семьсот человек. Редко надевают награды. О прошлом вспоминают скупо, неохотно. Больше обсуждают настоящее — работу, начальство, баб.

Иногда Воронцову казалось: он один зачем-то хранит в памяти картину, увиденную из окна спецтранспорта осенью сорок восьмого. В ту минуту он, молодой советский инженер, отнюдь не склонный к мистицизму, явственно ощутил дыхание трансцендентного. Мертвецы, лежавшие на поле, словно в страшной сказке, стерегли дорогу к секретному объекту, обозначенному в его путевом листе как ХУТОР № 7.



Завтрак в комнату Воронцова принесла дочка Таси, семилетняя Настя, безмолвная и прозрачная, как восковая свечка. Стакан кипрейного чая на треснутой фарфоровой тарелке, три картофелины в суконных «мундирах», горбушка хлеба, два вареных яйца. Картофель Воронцов съел, макая в соль, хлеб и яйца завернул в газету, положил в карман.

Развозка просигналила у Тринадцатого поселка в двадцать пять минут седьмого. ЗИС-5 на высокой подвеске, военный ветеран, отхаркивался вонючим дымом. Неразлучный с машиной шофер Ищенко обращался к транспортному средству по имени отчеству — Захар Иванович, но чаще на матерном наречии, словно это был особый, понятный только им двоим автомобильный язык.

Ищенко имел медали как белорусский партизан и, не в пример другим ветеранам, любил козырять боевым прошлым. Воронцов однажды слышал, как он бахвалился перед вохровцами, что за четыре года войны «оприходовал» больше сотни женщин, включая пленных немок. С тех пор толстомордый Ищенко вызывал у Алексея физическую брезгливость.

Когда шоферу случалось подсаживать женщину в кузов ЗИСа, Воронцов старался отвернуться. Тасе помогал сам. И сегодня, откинув брезентовый тент, Алексей подал руку соседке, ощутив пожатие ее небольшой, загрубелой от работы ладони.

Сидевшие на деревянных лавках рабочие, эстонцы и русские, потеснились, давая место. ЗИС-5 собирал трудсилу с дальних хуторов и рабочих поселков, на подъезде к комбинату в кузов набивалось до сорока человек.

Воронцов прошел вглубь грузовика и сел на пол. Кивнул братьям Сепп — молодые крестьянские парни, близнецы, белобрысые, губастые, работали на механическом участке. Рассеянно скользя взглядом по дощатому настилу, Воронцов вдруг заметил, что ноги одного из братьев обуты не в казенные резиновые сапоги и не в хуторские валенки, а в ладные еще, хоть и поношенные, ботинки с подковками. Общевойсковые ботинки вермахта.

Парень, кажется, заметил, что Воронцов разглядывает обувь, поджал ноги, спрятал под лавку. Их глаза на секунду встретились, и Алексей всем нутром ощутил вибрацию страха, исходящую от этого человека.

Девушка лет пятнадцати в шапочке с вязаным узором, сестра Сеппов, шевельнула губами, не глядя на брата, но явно адресуя ему какое-то едва слышное слово. Воронцов невольно загляделся на ее побледневшее, красивое лицо с тонкими бровями.

По заведенному с сентября распорядку Ищенко остановил машину у моста через речку Сытке. Девочка Сепп спрыгнула на землю и, вдруг обернувшись, пронзительно ожгла Воронцова взглядом. Светло-синие глаза смотрели по-взрослому сурово, с оттенком презрения, о причинах которого не хотелось думать. Алексей не знал ее имени и, кажется, никогда не слышал голоса, хотя вот уже полгода Ищенко подвозил ее вместе с братьями до поворота на поселок, к эстонской школе.

Прежде Воронцов не задумывался над этим, но теперь вдруг сообразил, что обратно она, должно быть, добирается пешком, напрямик через лес. И каждый день проходит три-четыре километра до своего хутора одна, в этой детской шапочке, любовно связанной чьими-то заботливыми руками.

ЗИС отъехал, школьница повернула на тропинку, и Воронцов какое-то время сквозь просвет в опущенном тенте смотрел, как удаляется ее худенькая голенастая фигурка, такая беззащитная на фоне унылого февральского пейзажа.

Почему братья Сепп не смотрят друг на друга? Что сказала им девочка? Кто их так напугал?

Всё то же, что и каждый день, — ответил Воронцов сам себе. Стань отшельником на высокой горе или закопайся в лесную землянку, всё равно не спрячешься от проклятого чувства вины. Не скроешься от вечного ужаса жизни среди людей.



Секретарша начесывала кудри над круглым зеркальцем, приставленным к пишущей машинке. Пухленькая, белая, выкормленная московской сдобой и паюсной икрой, Ниночка со школы мечтала стать звездой экрана. Поступала в театральное, но провалилась. Одновременно с этим ее отец, инженер-химик Бутко, был направлен налаживать сланцехимическое производство на территории Эстонской ССР. Чтобы дочка не свихнулась с правильной дороги, решено было не оставлять ее в Москве. В режимный городок переехали всей семьей.

Всесильный директор комбината Гаков предоставил главному инженеру отдельную квартиру в том же новом доме на улице Кирова, где сам жил с детьми и молчаливой, рано увядшей супругой.

На Комбинате № 7, как, впрочем, повсеместно, советское «бесклассовое» общество произвело новые сословия, и роль аристократии заняла местная партийная элита. Коммунисты на руководящих постах дружили семьями, имели доступ к дефицитному продовольствию, импортному ширпотребу. Встречали вместе праздники, ездили на перепелиную охоту.

«Высшее общество» городка прорастало родственными связями, слегка карикатурными, как в гоголевском «Ревизоре». Так, жена Бутко, Ангелина Лазаревна, на Комбинате заведовала кадрами и профсоюзной работой, а дочка, несостоявшаяся актриса, теперь сидела в приемной и выстукивала на машинке приказы.

Нина принадлежала к тому женскому типу, который Воронцову всегда казался мещанским, пошловатым. Ямочки на пухлых щеках, взбитые надо лбом кудряшки, пухлый рот с жемчужными зубками, выщипанные брови, широкая спина, на которой чудом не лопались швы тесного жакета. Ей недавно исполнилось двадцать два года, и главной заботой матери, не считая мебельной обстановки новой квартиры, было подыскивание дочери жениха.

Воронцов тоже входил в круг кандидатов — как перспективный сотрудник, руководитель Отдела подсобного производства при ОКСе — Отделе капитального строительства. Но его очевидное нежелание становиться «своим» в кругу заводского начальства, уклонение от общих празднований, домашних концертов, лыжных походов, упрямое сопротивление отчасти игривым, отчасти материнским «ухаживаниям» Ангелины Лазаревны составили ему репутацию нелюдима.

При этом главный инженер Бутко, толковый специалист-производственник, к Воронцову продолжал относиться отечески, хотя и причислял его к «ленинградским», то есть к людям холодным и заносчивым, в отличие от хлебосольных и простых в обращении провинциалов.

— У себя? — Воронцов кивнул на дверь директорского кабинета. Он решил нырнуть в ледяную воду сразу с головой, пан или пропал, чтоб не убивать весь день в сомнениях.

Ниночка повернула к Алексею напудренное личико, надула губки, обведенные помадой, как сердечко с любовной открытки.

— Здороваться вас не учили?

— Здравствуйте, Нина. Простите, задумался.

— Арсения Яковлевича нету, — секретарша припечатала штемпелем конверт. — Вчера вечером вызвали в Москву.

— Как же так? Что случилось? — Воронцов ощутил секундную панику, машинально взял со стола карандаш, сжал в пальцах.

— Не знаю, что случилось, — хмуро ответила Ниночка. — Если у вас срочный вопрос, обращайтесь к заму по производству.

Может, так даже лучше? Пойти к Бутко, он член парткома. Что же, человек доведен до крайности бытовыми условиями. Главное, выглядеть естественно. Не просить, а требовать. Да, это настоящая удача! Знак?

— Вы карандаш сломали! — воскликнула Ниночка.

Воронцов опомнился.

— Ах да, простите! Зайду к главному инженеру. Извините за карандаш.

Бутко, держась за дверцу шкафа, снимал богатые, с отворотами, белые валенки-бурки.

— Это не общежитие, это ясли! — крикнул Воронцов, входя. — Восемь человек детей, трое младенцев, с утра до вечера шум, гам, тарарам! Никакой возможности отдохнуть в свой законный выходной! Как, скажите, как давать ускоренный план с больной головой, с вечной простудой?

Воронцов закашлялся более чем убедительно. Бутко отпрянул, заслонился дверцей шкафа от орлиного клекота. Шерстяной «в елочку» носок домашней вязки наполовину сполз с разутой ноги.

— Вы по какому вопросу?

— Тарас Капитонович, извините, но невозможно же больше терпеть! Я по вопросу предоставления благоустроенного жилья, которое мне обещано с сорок девятого года! А сегодня, — Воронцов, набравшись наглости, сдернул листок висящего на стене отрывного календаря, — девятое февраля пятьдесят третьего.

Бутко выглянул из-за шкафа. От растерянности он перешел на украинский язык.

— Вы трохи заспокойтеся, товарищ Воронцов. Положение с жильем нынче тяжкое у всех. Та вы сидайте.

Главный инженер все же переобулся в легкие ботинки, поставил бурки в книжный шкаф.

— Мне некогда рассиживаться! — Алексей поверил в успех дела, это придавало энергии. Он наклонился через стол и прямо посмотрел в карие, выпуклые, бульдожьи глаза Бутко. — Мы с вами не парикмахерской заведуем, Тарас Капитонович.

Тот не отвел взгляда — мол, знаю, чем заведуем, разумею государственную значимость.

— Це так, Алексей, справа наша важлива. Партия нам доверила передовой рубеж — производство материальной базы урана для исполнения Задачи номер один. Только есть и к тебе вопросы. Что ж ты, кандидат в члены, живешь с чужой жинкой? Вот! — Бутко открыл ящик, шмякнул на стол картонную папку. — Котёмкин на тебя жалобу накатал. Пишет, увел ты его супружницу с двумя детьми, а партком бездействует. Ни ухом ни рылом не ведет.

Воронцов опустился на стул. Прежде ему не приходило в голову, что их с Таисией добрососедские отношения могут стать предметом разбирательства начальства.

— Так и накатал — «ни ухом ни рылом»?

Бутко усмехнулся под щеткой усов, но продолжал сверлить глазами, и короткопалая рука выстукивала марш поверх картонной папки.

— Котёмкин з селян, хлопец простый. А нам разобраться треба.

Воронцов отвел глаза. Мельком подумал — отчего повсюду красят доски пола этой ржаво-бурой краской, маслянистой, как засохшая кровь?

— Таисия сама ушла от мужа. Он пил и поднимал на нее руку. И, насколько я знаю, она получила развод.

Бутко кивнул.

— Вот и добре! Оформляй с Котёмкиной законный брак, а мы с директором помиркуем. Обещали — сделаем. Получишь комнату в новом доме, со всеми удобствами, для семьи, — Бутко поднялся, похлопывая Воронцова по спине, провожая к двери. — А то налетив як шулика… Коршун по-нашему.

— Тарас Капитоныч, — Воронцов сглотнул сухой комок в горле. — Еще один вопрос. Мне нужна мобильная бригада. На срочные аварии, на ликвидацию недоделок. Человека три в личное мое распоряжение.

Бутко поскучнел.

— Штат открыть можливо, тильки людей теперь нема. Из ремесленных пришлют человек десять, дай бог, к лету.

— Безобразие! — Воронцов полетел как с горы. — Требуете полтора плана, а людей не даете!

— Де я тоби их возьму? — Бутко сердито выпучил глаза, перешел на сиплый крик, привычный участникам еженедельной планерки. — Напеку як пирожкив?!

— Вы понимаете, что это не шутки? Я срываю специалистов с плановых работ на аварийные участки! — подыгрывая ритуалу, Воронцов тоже закричал, упершись руками в стол. — Хоть заключенных пусть мне выделят! Ведь можно дать бесконвойных!

Бутко задумался на секунду.

— Расконвоированных? Це добре. Можно. Посодействуем.

— Вот и посодействуйте! Напишите запрос Корецкому! Только без этой волокиты, с нарядами за две недели. Чтобы я мог сам перебрасывать их с участка на объекты по необходимости!..

— Вот и напиши, будь ласка. Запрос, обоснование, по форме. А мы посодействуем. Разве же кто против?..

Бутко почти вытолкал Воронцова из кабинета.



В приемной Ниночка подкручивала громкость у радио, передавали тарантеллу. Тут же пролистывал бумаги секретарь комсомольской ячейки Велиор Ремчуков — худой, ушастый, с неприятным взглядом. И кадровичка Ангелина Лазаревна будто поджидала Воронцова. Что ж, ничего невероятного не было в том, что они с Ниночкой подслушивают разговоры через дверь.

— Алексей Федорыч, на базу завезли интересный импортный бостон. Вы можете отовариться. Сходите, отложите себе отрез.

Алексей достал скомканный, забытый в кармане платок, вытер пот со лба. От волнения не понимал смысла разговора.

— Бостон? Это что?

— Это материя, — фыркнула Ниночка. — Из нее костюмы шьют.

— Вы молодой мужчина, интеллигент, а ходите в спецовке, как простой рабочий.

— Ну допустим, я возьму бостон, — Воронцов заметил, что Ремчуков изучает сломанный им карандаш. — А где я сошью этот костюм? Ехать в Ленинград?

— Во-первых, лучше ехать в Ригу, там работает Дом мод с хорошими портными. Во-вторых, скоро и у нас откроется ателье.

— Хорошо, — Алексей внезапно почувствовал, что несправедлив к этим женщинам, не сделавшим и, очевидно, не желавшим ему ничего плохого. — Раз вы говорите, что мне нужен костюм, я обязательно закажу.

Он вышел на свет. Сомнения, мучившие его вот уже несколько дней, с тех пор, как Леонида поставили на разгрузку урановой руды, не только не разрешились после разговора с Бутко, но причиняли еще большее беспокойство. Может ли тот, кто сам чудом выплыл, спасти утопающего ближнего? Не затянет ли их вместе гибельный водоворот? Да и какой ему ближний Лёнечка Май — заключенный, вор, опасный, хоть и социально нечуждый элемент общества?

Воронцов посмотрел, щурясь, в небо, на высоко кружащих чаек, но его отвлек новый приступ кашля. Он сплюнул мокроту и направился в сторону Первого участка.

Лёнька Май

Лёнечка красивый, ладный, хоть в кино снимай. Зубы белые, бережет их в драке. Для их крепости и приятного запаха всегда жует, перекатывает во рту смолистую хвойную веточку.

Волосы у Лёнечки черные, вьющиеся. Бабка смеялась над ним, пятилетним — откуда такой чумазый взялся, может, цыгане подменили? Он спорил, топал ножками в красных сандаликах, хоть знать не ведал тогда никаких цыган.

Лагерникам бреют головы, но блатные имеют поблажки — носят «полубокс», «итальянку» или волнистую челку на глаза, как у Лёнечки. Глаза ему достались от матери — темно-карие, с лиловым стрекозиным отсветом, главное оружие против женского пола.

Как глянет наглыми зенками — так вольняшкам из женского персонала, не говоря уж про кухонных зэчек, сердце оборвет. Применяет и другой подход, жалостный. Губы выпятит, сделает брови домиком, ресницами похлопает — как есть сирота казанская. Другие зэки платят за женские ласки, а Лёне и так от баб не отбиться. Дарят ему теплые вещи, вяжут носки.

Веселый Лёнечка, песен знает несчетно. Идут зэки понурые, как тягловые лошади, а он вдруг частушку затянет про девок и попа. Или жестокий романс:



Я сын рабочего, подпольщика-партийца,
Отец любил меня, и я им дорожил.
Но извела отца проклятая больница,
Туберкулез его в могилу положил.



А то засвищет «Танго соловья» — заучил с пластинки, которую гоняют в лагере по репродуктору. Порфирий Иваныч смеется: «Как есть Таиса Савва, мастер художественного свиста!» А Лёнечке не обидно, он бродяжным людям настроение поднимает. Оттого и кликуху получил легкую, праздничную: Лёнька Май. От фамилии Маевский.

Лёнечка — прирожденный вор и фамилию украл у пацана, блатного кровника. Впрочем, хозяину уже не пригодится — погиб в Ленинграде под бомбежкой. Так что вроде и не обокрал товарища Лёнечка, а продолжает жить и за себя, и за кореша. Один бывший ксендз ему рассказывал, что у поляков, германцев и прочих западных народов бывает несколько имен — на счастье. А Лёнечка жиган фартовый — счастье за ним ходит, случай бережет. Девять жизней ему отмеряно, как кошке. Правда, пять из них он уж истратил.

Первая была в Москве. Из нее помнил только слона в зоологическом саду, толстую, вечно сонную няньку и зал с хрустальными люстрами, где мать сидела в меховой горжетке, а отец ел розовое мясо и дал ему попробовать кусочек, истекающий кровью — ростбиф.

Отец исчез внезапно, и Леня до сих пор не знал почему. Помнил только золотой кант на петлицах и запах табака. С тех пор, наверное, отличал по нюху дорогой сигарный табак от прочих, хоть сам и не курил.

Мать с пятилетним сыном и годовалой дочкой переехала в Ленинград.

Вторая жизнь в старинной комнате с высоким потолком запомнилась влажным балтийским ветром, летней пылью. Еще помнил Лёнечка, как болел скарлатиной и в горячке хотел потрогать лепной узор вокруг люстры. Казалось, вот сейчас дотянется рукой, без всяких лестниц и табуретов. Хотел подняться к светлому пятнышку лампы, как другие грезят достать с неба луну.

После болезни ему сшили пальтишко с заячьим воротником, записали в школу под бабкиной фамилией Ненужный. Посреди зеленого сада, рядом с голой статуей, мать строго приказала прежнюю свою фамилию не называть, а про отца говорить, что умер от тифа.

Третья жизнь продолжалась дольше двух первых, впечатала в память события, как подошва сапога вминает колосок травы в сырую глину.

В комнате буржуйка, от дыма узоры на потолке покрылись копотью. На буржуйке в котелке варят похлебку из клея. Холодно, страшно. Не слона в зоопарке, не темноты, не покойников теперь боялся Лёня, а живых людей, которых рвал железными когтями голод.

К зиме померла сестренка, вслед за ней бабуля. В феврале сорок второго года — мама. У нее на барахолке вырвали из рук кулек мороженой картошки, обменянной на золотое колечко. В кулек она зачем-то положила и хлебные карточки.

Лёнечка просидел два дня в комнате с покойницей. Убил крысу, сварил в кипятке. До сих пор помнил вкус полусырого мяса с песком и шерстью — такой вот ростбиф в пустой коммунальной квартире с десятью опечатанными комнатами.

На третий день кончились соседские книги, топить стало нечем, и пионер Лёнечка Ненужный пошел на улицу, в свою четвертую жизнь. Знал уже, куда податься — на барахолку, к ворам. Спасибо, не прогнали девятилетнего прыща. Спасли от гибели, приставили к работе.

Лазать в форточки брошенных квартир, искать припрятанные ценности, промышлять на толкучке, «дергая» товар у зазевавшихся торговцев и покупателей, Лёнечка обучился быстрей, чем тригонометрии. В двенадцать лет он уже свистел через зуб, пил вино на воровской малине, имел авторитет в среде блатных. А вот курить не стал в память о матери. Школьником дал ей слово, что не притронется к папиросам, и клятву держал.

Женщин Лёнечка тоже узнал раньше сверстников, и в этом ему повезло. Уличные шмары, жадные и глупые, при нем стыдились своей распутной жизни. Ласкали, баловали хорошенького воренка, как сестры младшего братика. Учили беречься от дурных болезней, ворожили ему красивую жизнь, большую светлую любовь. Бывшая артистка показала аккорды на гитаре. Жалостные песни Лёнечка выучил сам.

Когда прибился к малолетней банде рыжий, обсыпанный веснушками, как пестрое птичье яйцо, Лёка Маевский, стали работать в паре. Лёнечка помог тезке освоиться с блатными обычаями, научил секретным знакам и тайному языку. Но перед самым снятием блокады товарищ погиб от бомбы. Лёня горевал по нему, как не убивался по родной матери. В стылой комнате с покойницей он сам умирал, а теперь уже понятно стало, что выжил.

Оттаял Ленинград, кончилась война. В милицию навербовали демобилизованных. Воров загоняли, как стаю волков за флажки. Поймали и Лёнечку. В память о товарище и так, на всякий случай, он назвался Маевским и навсегда принял чужую судьбу. В интернате началась его пятая по счету жизнь, и кончилась она первым сроком на малолетке. Второй срок он потянул на восемнадцатом году жизни, за драку с поножовщиной.

Но и здесь ему повезло. Отправили не в суровые воркутинские лагеря, не на Колыму, которая среди блатных имела прозвание «Освенцим без печей». А попал он в образцовый трудовой лагерь на территории Эстонской Советской Республики, которая вступила на путь социалистического развития в 1940 году, перед самой войной.

Около года жизнь его в лагере протекала относительно благополучно среди воров, «чистовых», сливок местного общества.

Костя Капитан и Порфирий Иваныч держат блатной порядок в зоне, разбирают споры, вершат неспешный, но неотвратимый суд. Мимо них над бараками и муха не пролетит, и птица не каркнет. Везде у них глаза и уши. Пять без малого тысяч подконвойных и расконвоированных всякого звания чтут авторитет «смотрящих», беспрекословно подчиняются решениям. Надзиратели, собачье племя, слегка нарушают гармонию жизни, но на то и щука в реке, чтоб карась не дремал. Однако генерала Корецкого, начальника лагеря — на блатном наречии ему прозвание «хозяин» — уважают и смотрящие, и Лёнечка.

«Хозяин» свою задачу выполняет. Ему из министерства спущен план, объем работ. Комбинат № 7 — заказчик, строительство № 907 — подрядчик. Не даст норму, отложит сдачу объектов — получит генерал по шапке от своих начальников с Лубянки, а то и выше, из Кремля. Выходит, от каждого зэка, как от винтика в машине, зависят итоги советской пятилетки.

Народ в лагере разношерстый. Есть барак военнопленных, но те работают своими бригадами, на жилом строительстве. Немцев и служивших в вермахте прибалтов водят на работы отдельным путем, через северные ворота — год назад молодые рабочие с Комбината тайно собрали по лесам винтовки, патроны, чтоб расстрелять пленных фашистов с чердака, пока тех ведут на работы. Сорвалось — кто-то из своих же испугался, донес в милицию. Немчуру и в лагере не жалуют, плюют им вслед.

Среди обычных зэков, контингента «Д», есть политические по 58-й статье, много осужденных за хозяйственные преступления. Военных тоже не обошли сума и тюрьма. Бывший майор Антонов сидит за халатность, подполковник Штыбин тоже проштрафился по служебной линии. Его солдаты подрались с мадьярами на венгерской границе, порезали друг друга, вышло политическое дело. Гинеколог Чердниченко загремел за подпольные аборты, много интересного знает об устройстве женского организма. Особым уважением в лагере пользуется стоматолог Песоцкий. Рвет зубы, вставляет железные прямо в инструменталке. Напильником выпилит зуб, руки вымоет керосином и — раскрывай зевало.

Контингент «Д», рабочие спецстроя — привилегированный класс в системе большого ГУЛАГа. За выработку 151 % от плана заключенным списывается день за три. Пользуется начальство тем, что лагерный народ тоскует по воле, как лебедь по своей лебедушке. Вкалывают по десять часов, рвут жилы мужики, приближая обещанный в газетах коммунизм.

У блатных, понятно, свой закон — «чистовым» работать не положено, «западло». На положенцев записывают свою норму черти и простые работяги, такой порядок давно заведен и никем не оспаривается. Мелкой сошке и жиганам вроде Лёнечки, которым работать не по масти, а настоящий уркаганский авторитет по возрасту не положен, приходится крутиться.

Впрочем, Лёнечке и в этом до последней поры везло. То Порфирий велит бригадиру послать молодого на кухню, потаскать котлы с баландой. То знакомая нарядчица на радость поварихам возьмет веселого, ладного парня на прием и засолку рыбы. То обставит Май в картишки «бабая», новоприбывшего татарина, и тот пару месяцев на кладке кирпича вырабатывает двойную норму — за себя и за воренка. Лёне только дойти с бригадой до объекта, а там — поднимется на этаж да покуривает в стороне или дремлет на телогрейках. То вдруг взял его под свое покровительство начальник подсобного строительства молодой инженер Воронцов.

Из какой корысти — пусть другие думают, а Лёнечка пользуется. Как в той поговорке — жуй пирожок, а в нутро не заглядывай.

Одна беда, перед самыми новогодними праздниками дернул черт за язык — Лёнечка зачем-то обидно подколол бывалого каторжанина Хрыча, близкого кореша Порфирия Иваныча. Ляпнул не по масти и на следующий день получил наряд на разгрузку товарных вагонов.

Железнодорожную ветку от станции Вайвара на Хутор-7 протянули в декабре, пустили дрезину через подкомандировки. И сразу пошли с западной стороны составы с рудой для «красильной фабрики». Чего там красили, Лёнечка не знал, но, увидав покрытые мохнатым инеем вагоны, расстроился не на шутку: впервые за время отсидки ему пришлось взять в руки кайло.

Если бы Маевский каким-то образом побывал на планерке у директора Гакова, то понял бы, что «красильной фабрикой» Комбинат называется для конспирации, чтобы запутать шпионов, внедренных в делопроизводство агентов и прочих врагов. На самом же деле на Комбинате № 7 еще в 1946 году запущен технологический процесс добычи редкоземельных металлов, в первую очередь урана для спешного перевооружения армии.

Поначалу планировалось добывать необходимый продукт из местного сырья, но здешние сланцы оказались бедны ураном — всего 0,38 грамма на тонну породы. Поэтому на Комбинат стали завозить сырье из шахт Чехословакии и ГДР. По дороге, как требовала технология, урановую руду поливали водой. К прибытию на место куски породы смерзались в ледяной монолит.

Запальщики из вольных лезли на отвалы, бурили в руде отверстия для динамитных шашек и взрывали прямо в вагонах. После этого зэки ломали породу кайлом и лопатами перебрасывали в тачки. Тачки катили на сепаратор, где шла сортировка.



В первые дни на общих работах Лёнечка еще балагурил. Забравшись на горку вагона, оглядывал окрестности. Завидев стайку работниц, идущих вдоль дороги к цехам, скидывал бушлат, играл мышцами под лучами жидкого февральского солнышка. Игнорировал окрики надзирателей, тычки в спину винтовкой. Но работать его все же заставили. И после двух недель тяжелого, однообразного махания лопатой под мокрым снегом, в стужу и в метель, он перестал смотреть по сторонам. Отупел, замордовался.

Вечером, падая на свою вагонку, чувствовал, как гудят натруженные руки и ноги, как сквозь жилы горячими толчками проходит кровь. Уже не мечталось о бабах, о сладкой вольной жизни. Но главное — Лёнечка видел, как стремительно теряет авторитет. Выходило так, что обиженный каторжанин Хрыч опустил Мая сразу на несколько ступенек вниз по воровской табели о рангах. А в лагере закон: отшатнись на ступеньку — будешь катиться до самого дна, до потери человеческого облика. Это Лёнечка видел на многих примерах.

В бараке стоял обычный галдеж. В блатном углу арестанты резались в карты, обкладывали друг друга замысловатыми ругательствами. Узбеки бубнили молитву, бывший профессор помогал бывшему студенту решать задачку из растрепанного учебника — дались им эти «интригалы»? А Лёнечка, закинув усталые руки за голову, отвернувшись к стене, лежал и думал, как бы соскочить с общих работ. А задача это непростая. Уже приходил Воронцов, требовал перевести Маевского в свою бригаду. Нарядчик отказал — бери распоряжение от начальника по режиму. А как его получишь, это распоряжение?

Конечно, есть еще такие, которые пишут жалобы — кто прямо Сталину, кто Молотову, кто Кагановичу. Смешно. Всё одно что святым угодникам молиться. Зря теряют время.

Идти покланяться Порфирию Иванычу? Не любят воры раскаяния, хоть бы и между собой. Да и завистников-шептунов нажил Май за срок немало. Крутятся вокруг смотрящего, дуют в уши. Оно бы, может, лично и простил его Порфирий, снова принял в свой круг, да надо соблюсти авторитет, наказать молодого за унижение старшего. А вот прочие каторжане, особенно злой и прыткий Камча, из одной ревности могут устроить такую каверзу, после которой быть Лёнечке под шконкой, а то и лежать с гвоздем в ухе. Так пару месяцев назад нашли под утро рязанского бугая, который, «ломом подпоясанный», попер против всесильного законника.

Жалел себя Лёнечка — подбили ему жилы, накинули петлю. Эх, будь ты жив, дедушка Ленин, подсказал бы верный путь!

С верхних нар слышался гундосый голос шнифера Клеща. Тот хвастался, как симулировал кишечную болезнь и две недели провел на больничке у доктора Циммермана, с усиленным питанием и в полном покое.

«Циммерман!» — осенило вдруг Лёнечку. Вот кто поможет честному арестанту! Как же раньше он не вспомнил доктора!

Еще по прибытии в лагерь, на вторичном медосмотре, Циммерман отметил Лёнечку, велел подобрать со склада обмундирование вместо ветхой его одежки. И после выручал — вызывал на хозработы в госпиталь.

Вспомнил Лёнечка очки, кустистые брови, рыжеватые пряди доктора из-под белой врачебной шапочки. Сердце вдруг согрелось, заплясало внутри. Завтра скажется больным, пойдет к лекпому, выпросит направление в больничку. А там Циммерману обрисует всё как есть, попросится на подсобные, хотя бы на пару недель.

Лёнечка поднялся и, проходя по бараку, сверкнул в сторону блатных веселым глазом. Взгляд его поймал Порфирий. И по этой короткой, в полсекунды переглядке, Лёнечка понял, что если не затухнет, не покорится судьбе, а совершит в меру дерзкий и достойный положенца поступок, то будет прощен и снова принят в их круг.

Тася

Прачечная досталась комбинату от немецкого госпиталя. Полуподвал хорошо приспособлен для работы. В нише две машины: барабанная для стирки и центрифуга для отжима. Цинковый желоб под кранами для полоскания белья. Посередке — чугунная дровяная печь, два чана. В них Тася сперва замачивает в хлорном растворе, после вываривает серые от грязи и пота бязевые простыни, казенные рубахи и кальсоны.

После выхода Приказа 1949 года «О мероприятиях по улучшению физического состояния и трудового использования заключенных, содержащихся в ИТЛ и ИТК МВД» по всем колониям прошло распоряжение за каждым зэка закрепить спальное место с комплектом постельных принадлежностей. Следовало также улучшить работу бань, прачечных, сушилок, парикмахерских и прочих санитарных учреждений.

Во исполнение приказа завхоз лагпункта майор Цыбин и сам Корецкий, начальник ИТЛ № 1, уделяют внимание общей гигиене, снижают показатели болезней и смертности. Бывает, Цыбин самолично проверяет стопки стираного белья, хвалит Таисию, придерживая за локоть, шарит глазом за вырезом халата.

Вот уж не думала Тася, что жизнь ее накрепко повяжет тюрьма, или, как в бумагах именуют, «Специализированный исправительно-трудовой лагерь». В эстонский город Нарва она прибыла осенью сорок шестого года, вместе мужем. Свадьбу сыграли в родной деревне Петухово Томской области. Игнат Котёмкин — смелый, ладный парень, наполовину украинец, явился в село завидным женихом. Он навещал родню, Таисия только кончила семилетку — с опозданием из-за войны. Июньский воздух звенел комарами и счастьем — война завершилась победой, впереди огромная и радостная жизнь.

Уже на месте Тася узнала, что муж обманул ее. Что служит он не при военной части, как говорил, а надзирателем в батальоне при Главном Управлении лагерей промышленного строительства. Охраняет заключенных — уголовных, политических, совершивших должностные и хозяйственные преступления. Сопровождает на работы пленных немцев, эстонцев, ингерманландцев и даже нескольких румын. Вся эта многотысячная рабочая сила брошена на восстановление разрушенного бомбами города, на строительство новых корпусов для заводов и фабрик в окрестностях Нарвы.

Привычную к труду Тасю муж определил в хозчасть. Работала кухаркой, уборщицей, прачкой, санитаркой при госпитале.

Многое было в диковинку. Две крепости, русская и немецкая, стоят по разные берега реки, старые дороги на хутора вымощены круглым булыжником, амбары выкрашены в красный цвет. Дети молчаливые, а женщины будто выедают тебя недобрыми белесыми глазами.

Зэков Тася поначалу боялась, после стала жалеть, а потом привыкла.

С мужем жили недружно. По трезвости Игнат был покладист, спор на работу, но от местной самогонки терял человечье обличье, как оборотень на полную луну. Обиды копились, Тася терпела ради детей, но однажды пьяный муж, возвратившись со смены, сильно прибил ее и окатил помоями из ведра. Тут в женщине проснулась гордость, она решилась уйти окончательно. Не хотела, чтоб дети росли и смотрели на ее унижение. Лучше уж пусть никакого не будет мужа, чем так.

Поддержал ее в этом решении главный врач госпиталя Лев Аронович Циммерман. Устроил ей место на Хутор-7, в подразделение лагеря при секретном военном Комбинате, под крыло к всесильному директору Гакову. Тут намечались перспективы новой жизни, строился красивый город, семейных переселяли из бараков в отдельные комнаты. Тасе с детьми обещали жилье вне очереди, к лету.

Директор Гаков тоже вошел в ее положение, выслушал, поверил, помог добиться развода с Котёмкиным. В благодарность за помощь Тася старается, работает на совесть.

За день успевает перемыть полы в администрации, принять-пересчитать грязное, отгрузить стираное по накладным. Отбелить, отстирать, отгладить и личное белье, которое несут прачкам жены руководства. Берет и сверхурочную работу — если надо заменить кухарку в столовой, перемыть окна, хлоркой дезинфицировать отхожие места.

Тася привыкла, что ей приказывают, дают поручения, выписывают наряды. Даже в прачечной ей командует сменщица тетя Зина, которую вохровцы зовут Квашней, а зэки — бабой Квасей. Тетя Зина прибыла в ИТЛ еще в сорок пятом году вместе с малочисленным женским контингентом. Отбыла остаток срока, освободившись, устроилась тут же на Комбинате — ехать ей было некуда.

На вопрос, где ее родные, то ли в шутку, то ли всерьез Зина отвечает, мол, сгинули еще в Русско-японскую войну. Но любит помечтать о том, как помирать поедет на родную Вологодчину. Приговаривает со вздохом:

— Советская родина — она, девкя, няобъятная, как моя жопя. А мы в ней копошимся, что черви малые, по завещанию дедушки Ленина.

Числится за тетей Зиной койка в бараке, но живет она постоянно в прачечной. У нее тут обустроен уголок с периной на сундуке, с ватным одеялом. Смеется: «Ляжу не могу — одна в пологу, нет дружка — потереть брюшка. Было времячко, ела жопя семячко, а теперь и в рот не дают».

Тетя Зина женщина разговорчивая, но при этом скрытная как партизан. Тася слыхала от нее множество срамных и страшных сказок, лагерных баек. А из прибауток ее и пословиц можно составлять энциклопедию. Но за полгода работы в одной прачечной Тася так и не узнала, по какой статье сидела Зинаида, за что попала в лагерь, была ли замужем, имеет ли детей. Конечно, можно спросить Игната, он бы заглянул в архив, но Таисии такой поступок поперек сердца. Не хочет Зина открывать свою судьбу, значит, имеет на то причины.

Не разгадала Таисия и еще одну тайну — где прачка добывает спирт.

Тетя Зина всегда навеселе, но сильно пьяной Тася не видала ее ни разу. Свою норму Зинаида знает, и по части выпивки, и в работе. Бывает, Тася задержится в администрации — то собрание, после которого надо замыть полы, то перестановка мебели — бежит, думает про тюки нестираного белья. А Зинаида уж рассортировала, раскидала по вываркам и кипятильным бакам. Тасе только достать да выполоскать.

Прачка знает о человеческих слабостях не меньше, чем врач или духовник. Образование у Зины — три класса церковно-приходской, но, когда гладит белье для начальства, читает, будто по книге.

— Гляди, у Бутко-то яки подштанники добры, с начесом. А у Нинки панталоны — срамотища, хучь в каберне выступай.

— В кабаре, тетя Зина! — смеется, поправляет Тася.

— Да все едино, проститутка. Честная девкя этакую стыдобу на зад не напялит, — Зинаида расправляет, разглядывает батистовые панталончики. — Кружева-то богатые! Вот бы тебе воротничок. А курица эта на свой огузок пялит. Для полюбовника старается.

— Какой же любовник, тетя Зина, она ведь не замужем? — спрашивает Тася, не в силах сдержать любопытства.

— Девкя, ты по себе-то не меряй! Ты целкой замуж шла, а эта — сверленая дыра. А кто у ней полюбовник — то ведаю, да не скажу.

Тася опускает глаза. Думает про Воронцова. На Комбинате давно поговаривают, что у начальника Отдела подсобного производства шашни с дочкой главного инженера. Что, мол, поженятся они к лету, когда достроят Дворец культуры. Там и сыграют большую богатую свадьбу. Что ж, пара будет красивая. Жених высокий, худощавый, темно-русый, светлоглазый. У невесты фигура, ямочки на щеках. Платье по моде сошьют, не пожалеют денег. А ему костюм — говорят, скоро откроется в городе ателье.

Зинаида смеется, показывая два клыка на верхней десне да коренные в нижней — прочие зубы давно потеряны.

— Не обмирай, девкя, не про твоего анженера речь. Он-то, нябось, век холостым проходит.

Стоит подумать про Алексея, как щеки Таси заливаются румянцем. Уж и не помнит, когда в первый раз его увидала, а кажется, будто с детства знаком. Скромной повадкой, вежливой речью похож он на бывшего их школьного учителя Трофимова. Только тот был сивоусый пожилой мужчина лет сорока, а Воронцову всего-то двадцать шесть, хотя и выглядит постарше.

Как-то приснилось Тасе, что сосед ее наполовину человек, а нижней частью — конь, как видела на картинке в старом журнале «Нива». С тех пор подмечает его сходство с породистым жеребцом чалой масти. Или с наездником, будто из буденновской песни:



И боец молодой
Вдруг поник головой
Комсомольское сердце пробито.



Помнит Таисия свое положение — поломойка, прачка, не девушка — баба с прицепом. Легкая фигурка ее раздалась после беременностей, живот и груди стали тяжелые, словно налитые молоком и плодородием. А инженер человек образованный, хоть и простой в обхождении, а видно, что гордый. Порода в нем не крестьянская и не рабочая, другая. От этого в душе надрыв и беспокойство.

Помнит всё это Тася, да разве же сердцу прикажешь? За время, что живут они по соседству, Алексей стал ей ближе всякого родного человека. Бывает, заслышит его кашель за стенкой, и тепло разливается под сердцем. Или глядит на его руки с длинными белыми пальцами — хочется ей стать на коленки и целовать эти руки. А засмотрится на губы, обветренные и сухие — хочется прижаться к ним своими губами, напоить влажным поцелуем.

Бывает, мнится Тасе, что она сидит в саду на скамеечке в больших атласных юбках, точно леди Гамильтон в трофейной ленте, которую по праздникам привозила к ним в деревню кинопередвижка. А Воронцов подходит к ней в костюме молодого адмирала, рукой проводит по темно-русым волосам, и ямочка у него на подбородке в точности как у того артиста.

Нельзя сказать, что влюблена Таисия всерьез, но зреет, готовится к новой любви после обиды на Игната. Только так ей надо полюбить, чтобы чувствовать ответ. Чтобы взял сокол ясный ее лицо в ладони, прошептал с нежностью:

— Любушка ты моя! Зачем же так долго не видал я моего счастья, когда было оно здесь рядом, об руку.

И шелестит она большой атласной юбкой, и глаза делает кверху, удивленно, как та заграничная артистка, и после поцелуя замирает трепетно, склонив к мужчине голову с длинными гладкими локонами, расчесанными на пробор.

Так мечтает Таисия. А между тем не оставляет разговора. Подсела к Зинаиде Прокофьевне, толкнула плечом.

— А полюбовник у Ниночки-то, он из наших, заводских? Или с лагеря? Или со стороны? Хоть знак подайте, тетя Зина. Ведь все равно дознаюсь.

— Табе что за печаль? Одни пересуды пустые.

Квашня набирает в рот воды, щедро опрыскивает рубаху, распятую на гладильном столе.

— Эх, мне б на двадцать годков помолодее, сидел бы у меня твой анжинер как муха на клею. Да что анжинер, самого бы директора Гакова присушила. Секрет я знаю верный, как мужика при себе закрепить.

Таисия несет макитру с вываренными простынями, опрокидывает в каменный желоб. Лицо и грудь обдает мыльным паром. Хочется еще говорить про инженера, расспрашивать напарницу.

— Какой такой секрет? Уж откройте мне, Зинаида Прокофьевна.

— Вот как соберешься рога-то своему крупному скоту наставить, так и открою. А без причины нечего языком молотить.

Тетя Зина сложила ровной стопкой отглаженное белье Бутко и Ниночки. Взялась за простыни. Плюнула на утюг. И вдруг изрекла, вздыхая:

— Зря ты, девкя, берегешь ее, пязду-то. Чай, не горшок, не разобьется. А грех — он ведь пока ноги вверх. А как опустил — Господь и простил.

Гаков

Арсений Яковлевич Гаков, директор Комбината № 7, по прибытии в Москву, прямо с поезда, направился в министерство, к Авраамию Завенягину, руководителю строительных управлений Наркомата внутренних дел. Вызван вроде бы для согласования текущих вопросов. Но, чувствовал, есть другое, скрытая надобность или опасность.

Авраамий — имя патриархальное, русское. Отец генерала был машинистом паровоза, мамаша из крестьян. Видно, потому, достигнув положения, Завенягин не зачванился, сохранял в общении простоту. И в этот раз принял Гакова сердечно. В кабинете выслушал короткий доклад, подписал запросы снабженцев, а затем вдруг предложил проехаться по Москве. Гаков понял — есть разговор особый, не для министерских кабинетов.

На шустрой «Победе» отправились к Ленинским горам, где вырастало новое здание Московского университета. Снизу вверх Гаков смотрел на огромную, пронзающую небо пирамиду «города науки», сердце его переполняла гордость. Точно в детстве, когда мальчишкой впервые попал в Исаакиевский собор и обмер от увиденной красоты.

Только в прежние времена дворцы и храмы строили, чтоб возвеличить бога, царя. А в этих сталинских махинах, словно короной венчающих Москву, заключено величие первого в мире народного государства. И владеть этой красотой не аристократам-богатеям, а растущему поколению светлых, радостных, свежих людей.

Прогуливались вдоль ограды, задирая головы на двухсотметровую башню, обставленную строительными лесами. Глядели с холма на белокаменную, в дымке, Москву.

Завенягин похож отдаленно на Ворошилова и на комика Чарли Чаплина, такие же носит усы. Только голова бритая, и ничего смешного нет в его нервной повадке. Говорит негромко, отводит в сторону глаза.

— …назрели перемены. Разногласия по всем вопросам. Совет министров тормозит инициативы — Молотов, Булганин, Маленков. В аппарате ЦК забирает силу Хрущев, секретарь Московского обкома. Да мы-то с тобой знаем, кто в последние годы тянул всю работу по индустриализации. Теперь вот «Направление-15», ядерный щит.

Гаков слушал, молчал. Да, видно, здоровье Сталина внушает опасения, раз пошли такие разговоры за пределами ближнего круга.

— Говорю, чтобы ты знал, — Завенягин склонился ближе. — Скоро Лаврентий Павлович будет нуждаться в особой поддержке соратников. Подумай, готов ли ты встать рядом. Сможешь ли, если надо, выступить с нами единым флангом?

Поворот крутой, Авраамий один не взял бы на себя такую смелость. Значит, это сам Берия прощупывает почву среди окружения. Слухи давно шелестят вокруг Кремля — Сталину семьдесят четыре года, возраст немалый. Гаков в свои сорок девять все застарелые болячки чувствует в теле, что говорить о той нагрузке, которую несет генералиссимус.

Берия почти ровесник Гакова, ему пятьдесят три. Арсений не раз видел наркома на заседаниях в Совмине. Что мог сказать о нем? Сдержанный, проницательный, ироничный. Грамотный специалист, сам механик и техник, работал когда-то в нефтяной компании Нобиля. Умеет досконально вникнуть в дело, найти нестандартные решения.

Конечно, как организатор Лаврентий Павлович незаменим, вклад его в Победу гигантский. С начала войны он контролировал огромный массив работ по производству вооружения, ему подчинялись Наркоматы угольной промышленности, путей сообщения, все оборонные заводы.

К нынешнему времени член ЦК партии, фактически второе лицо государства, Берия сосредоточил в своих руках управления черной и цветной металлургии, нефтяной, химической, бумажно-целлюлозной, электротехнической промышленности. А ведь на нем и ответственность за внешнюю и внутреннюю безопасность страны, управление разведками, борьба со шпионами и диверсантами. А этот фронт едва ли не важней военного.

Что думал Гаков о Берии в глубине души? Знал, какой страх внушает одно это имя. Помнил липкое рукопожатие, застывший взгляд из-под очков. Понимал, что обстоятельства жизни и борьбы сделали этого человека безжалостным, едва ли не чудовищем.

Такому встать во главе государства? Тяжело принять эту мысль.



Два противоречивых мира существовали в сознании Арсения Гакова, почти не соединяясь между собой. Простой и ясный мир труда, справедливости, всеобщего счастья. Солнцем этой вселенной был рабочий человек, гимном — хор миллионов голосов, славящих родину, партию, великую силу народа. Для них, бесстрашных героев, развевался флагами Первомай, хор пионеров приветствовал День Конституции, гремел салют в честь годовщины Октября. Для них росли московские высотки и прорезали степи километры железных дорог.

Одновременно с этим существовал другой мир — призрачный, страшный.

Там человек мог исчезнуть бесследно, переместиться в темноту мгновенного забвения. Знавшие его продолжали жить как ни в чем не бывало, не задавая вопросов — зачем на соседней двери появилась пломба с печатью? Почему за столом сослуживца сидит незнакомый человек?

В этом мире боялись ночи, отсвета автомобильных фар, шуршания шин по асфальту, шагов на лестнице. Словно чума, ползучий страх этот заставлял людей отрекаться от родных и близких, бежать из столиц в глухие углы, наушничать, доносить.

В мире тьмы махали лопатами, валили лес, тянули «железку» по мерзлым болотам сотни тысяч советских граждан, изможденных голодом, изнуренных непосильным трудом, словно древнеегипетские рабы. Их кости ложились в фундамент пятилеток, но ни благодарности, ни даже благосклонного упоминания это незримое воинство не заслуживало. Не люди — «вредители», «враги», «шпионы», «предатели», «саботажники». Даже на Комбинате Гакова, где условия труда и содержания считались почти курортными, было свое кладбище заключенных — заросшие могилы без оград и памятников, без имен и званий.

Нет, Гаков признавал необходимость жестокости. Война продолжалась не только на внешних, но и на внутренних рубежах. Вот и теперь в газетах пишут о шпионских заговорах, о врачах-вредителях, подкупленных иностранной разведкой. Сомневаться в правдивости обвинений Гаков себе не позволял. Но порой мысль о сумеречном мире, осознание его огромности и бесчеловечного устройства вышибала ледяной пот.

И теперь Арсений ощутил, как рубашка под пиджаком прилипает к телу, когда увидел, что по разбитой дороге к воротам строительного объекта подъезжают несколько машин с государственными номерами и спецпропусками на лобовом стекле.

Застряли в колее, остановились. Вышли люди — кто в штатском, кто в форме МВД, и среди них Берия в черном пальто, в фетровой шляпе с мягкими покатыми полями.

Завенягин глянул затравленно, трусцой побежал к машинам начальства. Пошел и Арсений. Сообразил, что встреча эта не случайна.

Приветствия, рукопожатия. Комиссия Спецстроя, многие лица были знакомы.

Вот кряжистый, с шишковатым, бритым «под Котовского» черепом, Борис Львович Ванников. Гаков знал, что перед войной Ванников, дважды Герой Социалистического Труда, был арестован по обвинению в шпионской деятельности. Ни в чем не сознался, никого не обвинил. И это, возможно, спасло ему жизнь — в июле сорок первого Бориса освободили, вернули к должностным обязанностям, как заподозренного «по недоразумению».

Тут и Василий Махнев, начальник Спецкомитета, с кустистыми бровями на бледном, одутловатом лице, и третий заместитель наркома Иван Серов, элегантный, похожий на английского киноактера.