Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элизабет Боуэн

Плющ оплел ступени

(сборник)

ТАИНСТВЕННЫЙ КЁР

Свет полной луны затопил и обшарил весь город, не осталось и щели, где можно было от него укрыться. Результат был беспощаден: Лондон выглядел столицей лунного царства, плоской, изрытой кратерами, вымершей. Был поздний час, но еще не полночь; теперь, когда не шли автобусы, отполированные мостовые и тротуары этих кварталов подолгу отбрасывали ничем не нарушаемое отражение света. Парящие над улицей новые многоэтажки, приземистые старые дома и лавки казались одинаково хрупкими на свету, который заливал все окна, что смотрели на луну. Смехотворно бесцельна была сейчас светомаскировка — ведь с неба можно было разглядеть каждую планку на шиферной крыше, каждый побеленный бордюр, каждый контур голой клумбы в зимнем парке; а озеро, с его сверкающими изгибами и островками под тенью деревьев, на протяжении миль — да, целых миль — могло служить сверху отличным ориентиром.

Однако небо, в холодном безмолвии которого плыли не облака, а лишь темные формы аэростатов, оставалось холодно безмолвным. Немцы теперь не прилетали в полнолуние. Но зато, казалось, возникла иная, не материального свойства угроза, она-то загоняла людей под крышу. Этот день между двумя днями, это новое добавочное бремя стало для них непосильным испытанием. Люди замыкались в четырех стенах, и в их затворничестве было нечто исступленное: зажатая со всех сторон, плотно спрессованная жизнь распирала здания изнутри. Но ни один лучик света, ни единый голос, ни тишайший звук радио не вырывались наружу. Лишь время от времени урчала земля под улицами и домами: в эти часы всего отчетливее доносился гул поездов метрополитена.

Перед входом в парк — ворота его были теперь сняты — улица, ведущая вниз, с северо-запада сворачивала на юг и переходила в узкую, в глубине которой продолжали бесполезно вспыхивать светофоры, сменяя сигнальные огни. С асфальтовой площадки у входа в парк можно было увидеть обе улицы, а позади между столбами открывалась картина более привычная: вода, трава, деревья. В этом месте и в этот момент трое французских солдат, направлявшихся в общежитие, которое они никак не могли найти, прервали свою песню и насмешливо слушали водяных птиц, разбуженных лунным светом. Два дежурных пожарника из отряда противовоздушной обороны, сменившись с поста, стали переходить по диагонали дорогу — у каждого локоть лежал в жестяной каске, подвешенной на согнутой руке. Пожарники повернули розовато-лиловые в лунном свете лица к французам и взглянули на них с абсолютным безразличием. Шаги тех и других простучали в противоположных направлениях и замерли. Постепенно смолкли голоса птиц, и больше ничего не было слышно и видно, пока из метро, обогнув кирпичную стенку (ее поставили, чтобы избежать паники при налетах), не вытекла тонкая людская струйка. Все эти люди поспешно рассеялись, словно пристыженные или растворенные в белой кислоте ночи; задержались только девушка с солдатом, которых, судя по медленному их шагу, не ожидало никакое прибежище, кроме них самих, да и в этом они, видимо, были не вполне уверены. Слитая в одну тень — он высокий, она маленькая, — парочка направилась было в парк. Они заглянули внутрь, но не вошли и остановились у входа как бы в молчаливом споре. И вдруг, как по команде, поданной с улицы и воспринятой разом их живущими в одном ритме телами, повернулись кругом — туда, откуда они только что пришли. Закинув голову, солдат измерил взглядом высоту ближнего здания, и девушка видела, как блеснули белки его глаз. Ее ладонь выскользнула из рукава его шинели; шагнув к краю площадки, она произнесла:

— «Таинственный Кёр».

— Что такое? — спросил он рассеянно.



Ты, Кёр таинственный, где одиноко стены
Под одинокой высятся луной…



— Это и есть Кёр.

— О господи, — сказал он, — сколько же лет я это не вспоминал.

— А я помню всегда, — отвечала она, — и продолжила:



Не за трясинами среди песка и тлена,
Не у лагуны в сырости лесной
Ты, Кёр таинственный, где одиноко стены
Под одинокой высятся луной.



Совершенно пустой покинутый город, со стенами высокими, как утесы, и белыми, как кость, без истории.

— Но ведь что-то должно было случиться, раз он оказался покинутым?

— А кто об этом расскажет, если там никого нет?

— И долго там никого нет?

— Тысячелетия.

— В таком случае город давно разрушился бы.

— Только не Кёр, — откликнулась она мгновенно, с твердой убежденностью. — Кёр — это совсем особый город, там нет ни одной трещины, где бы могла пробиться трава; фундаменты, стены, монументы — все словно только вчера высечено из камня, а лестницы и арки держатся сами по себе.

— И все-то ты об этом знаешь, — сказал он, посмотрев на нее внимательно.

— Да, знаю, знаю об этом все.

— С тех пор как прочла книгу?

— О нет, из книги я мало что запомнила, только это название. Я сразу поняла, что именно так он и должен называться. Это имя звучит словно клич.

— По мне, скорей как воронье карканье… — И, помолчав, добавил: — А ведь стихи начинаются с не: «…Не за трясинами, среди песков и тлена…» А дальше, помнится, выходит так, что Кёр не существует нигде. Если даже в стихах говорится, что такого города нет на свете…

— Что говорится в стихах, совершенно не важно, важно то, что они мне открыли. А кроме того, это писалось довольно давно, когда люди вообразили, будто все на свете разложено по полочкам, потому что мир уже исследован, даже глубь Африки. Все на свете обнаружено и нанесено на карту, а если на карте чего-то нет, значит, этого вообще не может быть. Так считалось в те времена, вот поэтому он и написал эти стихи. Дальше там идет: «… Мир волшебства лишен…» С этого-то и началась моя ненависть к цивилизации.

— Можешь радоваться, — сказал он, — от цивилизации уже мало что осталось.

— А я и радуюсь, и давно уже. Война показала, что мы еще далеко не дошли до конца. Раз можно смести с лица земли целый город, то почему же нельзя сотворить город из ничего? Говорят, мы сами не знаем, что с нами делает эта бомбежка. К тому времени, как наступит конец, Кёр может оказаться последним городом на земле, единственным городом, который выстоял. Смешно!

— Нет, не смешно! — сказал он жестко. — Тебе не должно быть смешно, я, по крайней мере, на это надеюсь. Ты, похоже, и сама не ведаешь, что несешь, — может, из-за этой лунищи ты немножко чокнулась?

— Не сердись на меня за Кёр, Артур, пожалуйста!

— Мне казалось, девушки думают о живых людях.

— Что, в наше время? Думать о живых людях? Да разве можно сейчас, если у тебя есть сердце, думать о ком-то? Не знаю, как умудряются другие девушки; лично я думаю о Кёре.

— Не обо мне? — спросил он. Она помедлила с ответом, и он в муке повернул ее зажатую в своей ладони кисть. — Потому что меня нет рядом, когда я тебе нужен? Разве это моя вина?

— Но ведь думать о Кёре — это и значит думать о нас с тобой.

— Где, в мертвом городе?

— В нашем городе — ведь там мы были бы только вдвоем.

Еще крепче сжав ее руку, он размышлял над этими словами; обвел взглядом улицу, посмотрел назад, по сторонам, на крыши, даже на небо и заключил наконец:

— Но мы и здесь только вдвоем.

— Вот поэтому я и сказала: «Таинственный Кёр».

— По-твоему, мы сейчас — в нем, здесь — означает там, а сейчас — тогда? Что же, я не возражаю, — сказал он со смешком, скрывшим давно сдерживаемый вздох. — Тебе лучше знать, а в общем, мы и вправду могли бы сейчас быть где угодно, у меня часто появляется такое странное чувство, когда выхожу из метро. Ну-ну, как говорится, «запишись в армию, повидаешь мир». — И, кивнув в сторону светофоров, уходящих в перспективу улицы, спросил с хитрецой: — А что же это такое?

Она ответила почти без запинки:

— Это неистощимые газы. Когда-то к ним пробурили скважины и зажгли, теперь они отмечают минуты, меняя цвета, другого времени в Кёре нет.

— Но луна все же в наличии, а значит, без месяцев не обойтись.

— Ну конечно, есть и луна и солнце, но пусть они делают что хотят, мы все равно не станем рассчитывать время по их восходу и заходу.

— Может быть, нам и не придется, — заметил он, — мне, во всяком случае, полагалось бы.

— Это меня не касается, дело твое, только не спрашивай меня: «А что дальше?»

— Не знаю, как насчет «дальше», но вот что бы мы сделали в первую очередь, знаю твердо.

— Что, Артур?

— Мы бы населили город Кёр.

— Наверно, ничего страшного, — подхватила она, — если наши дети переженятся между собой?

Но голос ее замер, это было напоминанием: в первый же вечер его отпуска они оказались бездомными. Вернее — оказались в Лондоне без малейшей надежды на собственное пристанище. Пепита жила вдвоем с подругой в крохотной двухкомнатной квартирке недалеко от Риджент-парка, и к этой-то обители они и двигались теперь, медленно и неохотно. Артуру предназначался диван в столовой, где обычно спала Пепита, сама же она должна была спать в другой комнате в одной постели с подругой. Фактически в этих комнатках, забитых мебелью и разными пожитками, просто не было места для третьего, тем более — для мужчины. Пепита старалась почувствовать признательность к своей великодушной подруге Кэлли, но у нее ничего не получалось: ведь Кэлли и в голову не пришло, что лучше всего ей было бы просто отсутствовать этой ночью. Не то чтобы Кэлли была с предрассудками, скорее, не слишком сообразительна. Но так или иначе, Пепита считала, что из-за Кэлли встреча их с Артуром загублена. Можно не сомневаться: Кэлли, которая еще ни разу не возвращалась домой позже десяти, сидит сейчас в своем парадном халате и готовится к радушному приему Артура. Что означает беседу втроем, по чашечке какао на сон грядущий и затем — сон. Только это и больше ничего. Ведь они в Лондоне, военном Лондоне, переполненном еще до появления американцев, им еще повезло, что есть крыша над головой. Нигде ни одного свободного местечка, даже на кладбище: супружеские пары жаловались, что нынче приходится ставить второй гроб в могилу, да и то с трудом допросишься. Между тем как в Кёре…

В Кёре… Но видение разлетелось, как разбитое стекло: машина, гудящая осиным гнездом, приблизилась к ним, круто свернула, сверкнула фарами и унеслась по дороге. Женщина, пробираясь вдоль перил у своего подъезда, робко звала кошку; тут же начали бить полночь уличные часы, сперва ближние, потом дальние, за пестрыми огнями светофоров. Пепита вздрогнула, ощутив, что Артур внезапно, с резкостью, говорившей о силе желания, отпустил ее руку и отрывисто спросил:

— Озябла? Ну ладно, показывай дорогу, нам пора возвращаться.

Кэлли уже перестала ждать. Несколько часов назад она поставила на стол три чашки с блюдцами, банки с какао и сухим молоком и довела почти до кипения чайник на газовой плитке. Она было отвернула уголком одеяло на застеленном Для Артура диване, уютно, как научили ее дома, но в порыве скромности опять постелила сверху покрывало. Как и предвидела Пепита, Кэлли была в своем кретоновом халатике, призванном заменить сейчас домашнее платье для приема; она давно расчесала на ночь волосы, снова заплела косы и уложила их венчиком вокруг головы. Обе лампы и радио были включены, чтобы комната казалась веселее; долго прождав в одиночестве, Кэлли уже миновала ту высшую точку ожидания, когда все решительно готово и вот-вот должны появиться гости, — что так редко случается в действительности. А затем появилось чувство, что слишком рано расцветший цветок радушия начинает понемногу вянуть. И она сидела, неподвижная как идол, перед тремя холодными чашками на краешке постели, в которой скоро будет лежать незнакомый мужчина.

Присущее Кэлли простодушие невинности и ее пока еще одинокое положение породили в ней чувство какой-то собственнической гордости по отношению к Артуру; чувство это усиливалось, вероятно, тем обстоятельством, что они еще не были знакомы. Вот уж год как она жила здесь вместе с Пепитой и вполне довольствовалась отраженным жаром чужой любви. Неудивительно, что Пепита порой бывала очень счастливой, но случались дни, когда она явственно мучилась, и этого-то Кэлли совсем не могла понять.

— Но ведь ради Артура, — говорила она в таких случаях, — ты должна быть бодрой! Раз вы любите друг друга…

И спокойное чело Кэлли сияло радостью, можно сказать, она сияла вместо подруги. Кэлли приняла на себя миссию хранительницы высокого идеала, который Пепита то и дело теряла из виду. Правда, внезапное известие о близком отпуске Артура изменило положение дел, все стало куда более земным и конкретным, Артур — реальной фигурой; Кэлли была бы только рада, если бы он мог поселиться где-нибудь еще. Застенчивая по природе, росшая без братьев девственница, Кэлли инстинктивно отшатывалась от необходимости жить в одной квартире с молодым человеком. Здесь был слышен каждый шорох; бывшая викторианская гостиная в три окна была разделена тонкими стенками на три части: кухоньку, столовую и спальню. Столовая — в середине, из нее вели двери в остальные. Оранжерею полуэтажом ниже переоборудовали в продуваемую сквозняком ванную, которой пользовались и другие жильцы на этой площадке. Квартирка была, по нынешним временам, из дешевых, но все равно именно Кэлли, получавшая больше Пепиты, вносила большую часть арендной платы, вот почему возможность поселить здесь Артура в общем-то зависела от ее доброй воли.

— Что ты, это просто замечательно, если он остановится здесь! — сказала тогда Кэлли.

Пепита не выразила особой радости и благодарности за это проявление доброй воли — да и была ли она вообще способна на такие чувства? Беспокойная, скрытная, целиком поглощенная собой, она напоминала повадками молодую черную кошечку. А затем произошло нечто, озадачившее Кэлли: Пепита вроде бы намекнула, что Кэлли надо перебраться на это время в другое место.

— Но куда же я пойду? — изумилась Кэлли, уразумев наконец, чего от нее хотят. — И потом, — тут она рассмеялась, однако чело ее обладало способностью не только сиять, но и вспыхивать, — ведь это будет не совсем прилично, если я уйду и оставлю тебя вдвоем с Артуром? Не знаю, что бы сказала мне по этому поводу твоя мама. Нет уж, пусть нам будет тесновато, но зато уютно, по-домашнему. Я ничего не имею против того, чтобы побыть в дуэньях, правда же, детка.

Но дух домашнего уюта постепенно улетучивался, а Пепита и Артур все не шли и не шли. В половине одиннадцатого по правилам дома Кэлли пришлось выключить радио; тишина, объявшая безлюдную улицу, стала просачиваться в комнату, которой столь обидно пренебрегли. Кэлли вспомнила об экономии энергии и погасила свою миленькую настольную лампу с веселым абажуром в зеленых лягушачьих разводах, остался лишь верхний свет. Потрогав чайник, она убедилась, что он совсем остыл, и вздохнула — жаль было если не напрасной заботы, то зря потраченного газа. Из чайника на Кэлли дохнуло холодом, она пошла к себе и забралась в постель.

Кровать стояла вдоль стены под самым окном; Кэлли не очень-то нравилось спать так близко к окну, но иначе не получалось: не открывались дверь и шкаф. Кэлли напряженно вытянулась под одеялом у самой стенки, как раз под краем занавески, стараясь не захватить пространства, предназначенного Пепите. Это была тоже немалая жертва, приносимая во имя любви двух любящих существ, — чужое тело рядом с тобой, в твоей кровати. Сегодня Кэлли впервые — во всяком случае, с давних детских лет — предстояло спать не одной. Всю свою жизнь она — дитя, взращенное в лоне добропорядочного буржуазного семейства, — соблюдала физическую дистанцию между собой и другими. Уже сейчас, заранее, ей становилось как-то неприятно и стыдно, казалось, что грозит не одна лишь бессонница, но и нечто иное, смутное и тревожное. Что же до бессонницы, то Пепита и вправду спала очень беспокойно, почти каждую ночь из-за перегородки было слышно, как она мечется на своем диване, иногда вскрикивает, сердито или жалобно.

Кэлли знала, словно ей это было явлено в видении, что Артур будет спать крепко, спокойно и величественно. Недаром говорится, что солдат спит как сурок. С благоговейным трепетом она представила себе это спящее, закинутое к темному потолку лицо никогда еще не виденного ею человека: сомкнутые веки Артура, очертания скул и твердую линию рта. Кэлли захотелось самой окунуться во тьму, она протянула руку и погасила лампу у кровати.

И сейчас же поняла, что за окном происходит нечто необыкновенное, — за окном, на улице, во всем Лондоне, во всем мире. Идет какое-то безмолвное неудержимое движение, наступление; потоки бело-голубых лучей, разбиваясь на ручейки, пробиваются по краям плотных темных штор. Кэлли села и чуть раздвинула занавеси. Тотчас же белый луч, словно мышь, перебежал через постель. Может быть, где-то напротив ее затемненного окна включили новый мощнейший в мире прожектор и свет его пронизывает прожилками и звездами оконную маскировку? Мысль эта не позволяла снова улечься; Кэлли неподвижно сидела в кровати, подобрав колени к самой груди, и размышляла, что ей следует предпринять. Потом снова взялась за шторы, медленно развела их в стороны, посмотрела в окно — и оказалась лицом к лицу с луной. Подлунные дома на другой стороне улицы сияли отраженным светом сквозь узорные прозрачные тени, и какой-то крохотный предмет — монета или кольцо — поблескивал посреди белой как мел мостовой. Свет обтекал лицо Кэлли, и она повернулась, чтобы увидеть, куда он плывет. Отчетливо обозначились завитушки и гирлянды на мощном мраморном камине бывшей гостиной, затаенные мысли глядящих прямо в объектив родителей на повернутых к свету фотографиях и покорные озадаченные морды двух ее оставленных дома собак. Серебряно-парчовым с едва алеющими розами стал ее халат, перекинутый через спинку стула. Но луна совершила и нечто большее: оправдала и возвысила позднее возвращение влюбленных. Что же удивительного, говорила себе Кэлли, что же удивительного, если они бродят сейчас по такому прекрасному миру, если у них такая спутница сегодня? Умиротворенная этой всеобъясняющей белизной, Кэлли опять легла. Ее часть кровати была в тени, но одну выбеленную луной руку она оставила на половине Пепиты. Она все смотрела на эту руку, пока не утратила власти над ней.

Проснулась Кэлли оттого, что услышала, как поворачивается в замке ключ Пепиты. Но почему нет голосов? Что случилось? И тут она услышала шаги Артура. Услышала, как с усталым тупым звуком шлепнулся на пол тяжелый солдатский мешок, звякнула о стул каска.

— Ш-ш! — тихо воскликнула Пепита. — Может быть, она все-таки спит.

И наконец раздался голос Артура:

— Но ты ведь сказала…

— Я не сплю! — радостно крикнула Кэлли, — я сейчас приду! — прыгнув из тени в лунный блеск, торопливо задергивая молнию на своем околдованном халате, влезая в туфли и дрожащими пальцами закрепляя косы вокруг головы. Ни звука не раздалось из-за стены, пока она все это проделывала. Может, ей только приснилось, что они здесь. С бьющимся сердцем Кэлли шагнула в комнату, захлопнув за собой дверь.

Пепита и Артур неподвижно стояли по ту сторону стола, словно в строю. Лица их, находившиеся на разных уровнях — темная кудлатая голова Пепиты лишь на дюйм выше облаченного в хаки плеча Артура, — были схожи одинаковым отсутствием всякого выражения, как будто бы внутренне они все еще отказывались быть здесь. Лица казались какими-то невнятными, выветренными — может, это были проделки луны? Пепита быстро проговорила:

— Мы, наверно, очень поздно пришли?

— И неудивительно, — ответила Кэлли, — такая чудесная ночь. — Артур все не поднимал глаз — он упорно рассматривал три чашки на столе.

— Артур, очнись, познакомься с Кэлли. Кэлли, это, естественно, Артур.

— Ну, естественно, это Артур, — откликнулась Кэлли, чистосердечный взгляд которой с первой же минуты не покидал лица Артура. Чувствуя его растерянность, она обошла стол и протянула руку. Он поднял взгляд, она впервые опустила, скорее осознав, чем ощутив, коричнево-красное пожатие своей ладони в лунной перчатке. — Добро пожаловать, Артур! Я так рада, что наконец-то с вами познакомилась. Надеюсь, вам здесь будет удобно.

— Вы очень добры, — ответил он после паузы.

— Не говорите так, пожалуйста, — отозвалась Кэлли, — Пепита здесь такая же хозяйка, и мы обе надеемся, — правда, Пепита? — что и вы будете чувствовать себя как дома. Не стесняйтесь, пожалуйста. Жаль, конечно, что квартирка-та мала.

— Нет, почему же, — медленно, как под гипнозом, произнес Артур, — по-моему, здесь очень мило.

Пепита поглядела на них мрачно и отвернулась.

Хотя Артуру было в свое время об этом рассказано, он все же дивился сейчас, какими судьбами свело под общий кров этих двух столь несхожих девушек. Пепита, такая маленькая (только голова у нее была великовата), — смесь ребяческой резкости и совсем недетской страстности, и Кэлли — такая степенная, белая и высокая, словно незажженная восковая свеча. Да, она была словно свеча, что продают у церковного входа, даже в самой манере держаться у нее могло быть нечто от исполнения обета. Она и не сознавала, что своей естественной воспитанностью дочери старомодного сельского доктора выгодно отличалась от них двоих. Артур обнаружил, что его тронула наивная уверенность, с которой Кэлли носит этот свой халат, больше подходящий для шлюхи; над ним поднималось ее лицо, еще глянцево-розовое ото сна; а когда она, опустившись на колени, зажгла газовую плитку под чайником, открылась деликатная выгнутая линия босой ступни, уходящей в нарядную зеленую туфлю. Пепита стала слишком близка ему, чтобы он смог когда-нибудь увидеть ее словно впервые — так, как он видел сейчас Кэлли; в каком-то смысле он вообще никогда не видел Пепиты впервые — она была, да и теперь временами оставалась не в его духе. Да, именно так: он и думать не думал о Пепите, не помнил ее, пока не начал думать о ней со страстью. Он, можно сказать, не успел увидеть ее прихода, любовь их была как внезапное столкновение во тьме. Чтобы покончить с неловкостью этих первых минут, Кэлли, не вставая с колен, осведомилась: не хочет ли Артур вымыть руки? И, когда они услышали, что он с грохотом сбегает с лестницы, сказала:

— Как же я рада, что вам досталась такая луна.

— Почему? — спросила Пепита и добавила: — Ее было слишком много.

— Ты устала. У Артура тоже усталый вид.

— С чего ты взяла? Он привык много ходить. Все дело в том, что когда некуда деться…

— Но, Пепита, ведь ты…

В этот момент вернулся Артур, еще от двери увидел приемник и устремился прямо к нему.

— Наверно, сейчас ничего не услышишь? — сказал он с сомнением.

— Нет, после полуночи передачи у нас кончаются. Да все равно в этом доме не положено поздно слушать радио. Кстати, — прибавила Кэлли с дружелюбной улыбкой, — боюсь, Артур, мне придется попросить вас снять ботинки, если, конечно, вы не собираетесь все время сидеть. Жильцы под нами…

Пепита, вся передернувшись, пробормотала что-то себе под нос, но Артур сказал: «Конечно!» — тут же сел и принялся стаскивать ботинки. Помолчав, окинув взглядом свежее хлопчатобумажное покрывало на диване, он спросил:

— Ничего, если я буду на этом сидеть?

— Это моя постель, — сказала Пепита, — ты будешь в ней спать.

Затем Кэлли сделала какао, и они стали укладываться. Условились, кто за кем пойдет в ванную, и Кэлли отправилась спать первая: она плотно прикрыла за собой дверь, чтобы Пепита и Артур могли поцеловаться перед сном. Пепита вошла в спальню без стука, встала посреди комнаты и начала сбрасывать с себя одежду. С ненавистью глянув на кровать, осведомилась:

— На какую сторону?

— Я решила, что тебе захочется лечь ближе к краю.

— Тогда чего ты стоишь?

— Право, не знаю, раз я у стенки, лучше мне залезть первой.

— Так залезай!

Они напряженно вытянулись бок о бок, и Кэлли спросила:

— Ты думаешь, у Артура есть все, что ему нужно?

Пепита тряхнула головой.

— Мы ни за что не уснем с этой луной.

— А ты и вправду веришь, что от луны с людьми что-то происходит?

— Ну, некоторым из нас особо много дури она не прибавит, при всем старании.

Кэлли задернула шторы.

— Что ты хочешь этим сказать? Ты разве не слышала? Я спросила, все ли есть у Артура.

— Вот это я и хочу сказать, что, у тебя и вправду винтика в голове не хватает?

— Пепита, если ты будешь так себя вести, я здесь не останусь!

— В таком случае ложись с Артуром.

— А как насчет меня? — громко произнес Артур из-за стенки. — Я, девушки, слышу каждое ваше слово!

Окрик Артура не столько смутил их, как застал врасплох. Там, за стеной, в своем одиночестве он словно сбросил путы благовоспитанности, в голосе его зазвучала привычная мужская властность. Артур был раздражен, хотел спать и не принадлежал никому.

— Извините, — в унисон сказали девушки.

А Пепита разразилась беззвучным хохотом, от которого затряслось их ложе; она смеялась и смеялась и, наконец, чтобы остановиться, укусила себя за руку, при этом ее локоть задел Кэлли по щеке. Пришлось шепотом извиниться. Ответа не было. Пепита потрогала свой локоть и убедилась — да, действительно мокрый.

— Слушай, Кэлли, ну что ты ревешь? Что я тебе сделала?

Кэлли круто повернулась на бок, прижимаясь лбом к стене, к подоконнику, к нижнему краю шторы. И продолжала неслышно плакать; время от времени, не дотягиваясь до платка, она промокала глаза уголком занавески. Так и не уразумев, в чем дело, Пепита вскоре уснула, бывает все же толк от собачьей усталости.

Часы били четыре, когда Кэлли проснулась снова, однако нечто иное заставило ее поднять опухшие веки. Она услышала через стену, как Артур, шлепая босыми ногами, усиленно старается не шуметь. В результате он, конечно, налетел на угол стола, Кэлли села, рядом, чуть отвернувшись, неподвижная, как мумия, лежала Пепита, вся во власти крепчайшего цепкого сна. Вдруг Артур застонал. Задержав дыхание, Кэлли быстро перелезла через Пепиту, нащупала на каминной полке свой фонарик, снова прислушалась. Артур застонал опять. Двигаясь бесшумно и уверенно, Кэлли открыла дверь и скользнула в комнату.

— Что с вами, — спросила она шепотом, — вы больны?

— Нет, я только взял сигарету. Я разбудил вас?

— Но вы стонали.

— Разве? Извините. Я понятия не имел.

— Но это с вами часто бывает?

— Говорю вам, понятия не имею, — повторил Артур.

Воздух в комнате был насыщен его присутствием, табачным духом. Артур, видимо, сидел на краю дивана, накинув шинель. Кэлли чувствовала запах этой шинели, и с каждой затяжкой тусклый красноватый огонек бегло освещал его лицо.

— Где вы там, — спросил он, — посветите!

Непроизвольным движением Кэлли нервно тронула кнопку фонарика, и он на миг зажегся.

— Я здесь, у двери, Пепита спит, пожалуй, я тоже пойду.

— Послушайте… Вы, наверно, раздражаете друг друга?

— До сих пор этого не было, — сказала Кэлли, следя за неуверенным движением его сигареты к пепельнице, что стояла на краю стола. Терпеливо переминаясь босыми ногами, она прибавила: — Вы знаете, обычно у нас все совсем по-другому.

— Пепита чудно проявляет свои чувства — конечно, ей неловко, что мы тут мозолим вам глаза, мне, во всяком случае, неловко. Но что было делать, правда?

— Это я вам мозолю глаза.

— Что же, ведь у вас тоже нет другого выхода. Будь у нас побольше времени, можно было бы уехать за город, хотя не знаю, где бы мы там пристроились. Неженатым это еще трудней, если нет денег. Закурите?

— Нет, спасибо. Ну что ж, раз у вас все в порядке, пойду спать.

— Хорошо, что она уснула. Она так чудно спит, правда? Глядишь на нее и не можешь понять, куда она ушла… А у вас сейчас нет друга?

— Нет. Никогда не было.

— Может быть, в каком-то смысле это и лучше для вас. Я ведь понимаю, в наше время это для девушки не большая радость. Я сам себе кажусь жестоким — выбиваю ее из колеи; правда, не знаю, сколько тут моей вины, а Сколько чего-то другого, что от меня не зависит. Разве нам дано знать, как бы все сложилось? Люди забывают, что война — это не только война, а годы, выхваченные из человеческой жизни, годы жизни, которых не было и никогда уже не будет. Вам не кажется, что она теперь немножко не в себе?

— Кто, Пепита?

— И не мудрено было бы свихнуться. Сегодня особенно. Мы никуда не могли попасть, чтобы посидеть, — и в кино не смогли, никуда решительно, даже близко не подошли. В бар надо было пробиваться локтями, к тому же она терпеть не может, когда на нас глазеют, а везде такая толчея, что ее прямо отрывали от меня. И тогда мы поехали подземкой в парк, а там светло как днем, не говоря уже о холоде. У нас просто духу не хватило… впрочем, вам все это знать ни к чему.

— Нет, говорите, я не против.

— Вернее, вам не понять. Ну вот мы и стали играть… будто мы в Кёре.

— Где?

— В таинственном Кёре, городе-призраке.

— Где же это?

— Спросите что-нибудь полегче. Но могу поклясться, что она его видит, и я тоже увидел — ее глазами. Однако игра игрой, но что же тогда называется галлюцинацией? Начинается вроде бы шуткой, а потом так забирает, что уже не до шуток. Говорю вам, я проснулся сейчас и не знаю, где только что был, и мне пришлось встать и обойти вокруг стола, пока не понял, где я. Только тогда я вспомнил о сигарете; теперь мне ясно, почему она так спит, — если исчезает именно туда, в Кёр.

— Но так же часто она спит беспокойно — мне слышно.

— Значит, ей это не всегда удается. Может быть, я каким-то образом… Ну что же, я в этом вреда не вижу. Раз у людей нет своего дома, почему бы им для начала не пожелать Кёра? Желать-то можно без всяких ограничений, во всяком случае.

— Но, Артур, разве нельзя желать чего-то человеческого?

Он зевнул.

— Человеческое заводит в тупик. — Зевнул опять, пригасил сигарету, фарфоровая пепельница скользнула по краю стола. — дайте-ка сюда свет на минуту, то есть будьте добры! Кажется, я просыпал пепел на ее простыни.

Кэлли шагнула вперед со своим фонариком, но держала его на расстоянии вытянутой руки, и луч все время вздрагивал под ее пальцами. Она смотрела на выхваченную из темноты ладонь Артура, стряхивавшую пепел с простыни, а один раз он поднял глаза на маячившую поодаль за лучом света высокую фигуру в белом.

— Что это там качается?

— Моя коса. Я открою окно пошире?

— Выпустить дым? Валяйте. А как поживает ваша луна?

— Моя? — Удивившись этому вопросу, первому знаку, что для Артура она существует, Кэлли раздвинула занавеси, подтянула раму и, выглянув на улицу, заметила: — Стала послабее.

И в самом деле, безраздельная власть луны над Лондоном и воображением явно шла на убыль. Поток света понемногу снимал осаду с города, лучи закончили свой обыск, улица, видимо, вышла живой из лунного штурма, — и это было все. Крохотный предмет, сверкавший на мостовой — кольцо или монета, — больше не был заметен, а может, его подобрали. Кэлли подумалось, что такой луны уже не может быть никогда и, в общем-то, это к лучшему. Она почуяла, как воздух, будто усталой рукой, обвил ее тело, снова сдвинула занавеси и вернулась в спальню.

Остановилась у постели, прислушалась. Дыхание Пепиты по-прежнему было глубоким и мерным — она спала. За стеной скрипнул диван: это Артур снова улегся на свое ложе. Осторожно протянув руку и убедившись, что ее половина свободна, Кэлли перелезла через Пепиту и легла. С фланга, со стороны Пепиты шло живое тепло, и этому теплу Кэлли подставила свое захолодевшее, как меч, вытянутое тело; она старалась унять невольную дрожь, которую вызвали в ней слова Артура, — слова, произнесенные в темноте и к темноте обращенные. Собственные ее утраты — чувства ожидания, чувства любви к самой любви — были так ничтожны рядом с безмерностью непрожитых жизней, которые поглощала война. Внезапно Пепита выбросила вперед руку и легонько стукнула Кэлли по лицу тыльной стороной ладони.

Теперь Пепита лежала на спине лицом вверх. Рука, ударившая Кэлли, видимо, покрывала другую, которая сжала ворот пижамы. В темноте нельзя было различить, открыты ли ее глаза, сохраняет ли лицо хмурое выражение, но вскоре стало ясно, что этот акт возмездия Пепита совершила бессознательно. Она лежала все так же не шевелясь, жадно поглощая свой сон — может, Артур был его смыслом. Вместе с ним всхолила по длинным лестничным маршам, с которых спускался один лишь лунный свет, вместе с ним ступала в горностаевой пыли бесконечных залов, стояла на террасах, поднималась на высоченную башню и оттуда глядела на площади, уставленные статуями, на широкие, пустынные, нагие улицы. Артур был паролем, но не откликом: конечной целью пути стал Кёр.

ОЧАГ В КВАРТИРЕ

Боб Робертсон утром поссорился с женой и теперь возвращался домой в растрепанных чувствах, не зная, что его ждет, с неохотой, ступенька за ступенькой, взбираясь по лестнице, покрытой фибровой дорожкой — лифта в доме не было, — и на каждой площадке останавливаясь, чтобы, так сказать, морально перевести дух.

Вот и его дверь на шестом этаже: сквозь матовое стекло пробиваются красные блики от огня камина, осветившего полоску передней.

Ключ лязгнул в замке, дверь открылась. В передней пахло жасмином, ее духами; Робертсон осторожно окликнул: «Бетти!» Но тут же ощутил ее отсутствие. Конечно же ушла, отправилась в кино. «К черту!» — решительно произнес Робертсон. А он-то собирался мириться. Вот к чему ведут благие намерения. В темноте он повесил свою шляпу.

Робертсон был демобилизованным офицером; это имело теперь все меньше и меньше значения — война отодвигалась в прошлое. Все же благодаря этому факту, а также некоторой престижности оконченной им закрытой частной школы он служил теперь коммивояжером в фирме, торгующей хорошими гравюрами и учебными эстампами. Бетти, его жена, покупала на распродажах броские блестящие чулки и жаловалась друзьям, что они с Бобом не могут позволить себе завести детей. От такой жизни у нее просто опускались руки, все чаще и чаще еда приносилась в дом готовая из кулинарии, в бумажных пакетах.

Тени прыгали и отскакивали от стен; часы ценой в пять Шиллингов давно уже отбили половину. Далеко внизу судорожными толчками, словно его выкачивали из Лондона, двигался к Грейт Уэст Роу транспорт. Дверь гостиной была доверчиво распахнута; на фоне слабеющего огня два кресла, повернутые к очагу, почему-то не создавали ощущения домашнего уюта. Этот открытый очаг с его тусклым из-за скверного топлива пламенем, но все же такой традиционный, как в родительские времена, поддерживал внутри какой-то огонь. Весь в горестных мыслях о прошлом, Робертсон повернул выключатель. Свет не зажегся. Пошарил в кармане — шиллинга не оказалось.

— Господи, это ты, что ли, Бобкин? — спросила Констанс, повернувшись к нему из кресла.

— О господи! — сказал Робертсон, вздрогнув. — Констанс? Ну разве так можно?

— Я уснула.

— У тебя нет шиллинга?

— Был, да потратила. Бетти дала мне свой ключ, она ушла с Дианой. А я жду здесь, хочу занять на автобус.

— Хороша, нечего сказать! — ответил Робертсон и, разглядев в темноте поднятое к нему лицо, поцеловал Констанс — такое у них было обыкновение.

— Спокойно! — Констанс поправила на лбу локон. Ей было лет семнадцать.

— Все еще не нашла места?

— А ты как полагаешь? — спросила она язвительно.

— Лучше выходи замуж.

— Это верно, — согласилась Констанс. — Хотя, с другой стороны, как я всегда говорю…

Что именно, осталось, однако, несказанным. Робертсон опустился в другое кресло, вытянул ноги и вздохнул.

— Знаешь, — сообщил он доверительно, — а я сегодня не очень-то спешил домой. Смешно, правда?

Констанс понимала его отлично. Скрестив ноги, она беззаботно болтала ступней перед самым огнем.

— Все вы, мужчины, одинаковы, просто-напросто мальчишки. Сами не знаете, что вам нужно, пока не взбредет в голову, что этого-то у вас нет.

— Мы с Бетти поцапались. — (Она слушала спокойно, рассеянно)… — Знаешь, Констанс, может, я потом больше этого не скажу, но она просто невыносима. Честное слово, иногда бывает просто невмоготу. Я понимаю, конечно, ей приходится нелегко. Но она такая беспомощная…

И это была чистая правда: целыми днями Бетти бродила по квартире, щелкая каблуками изношенных шелковых туфель с болтающимися ремешками. А то, скорчившись у каминной решетки, стенала над серыми кучками золы: какая грязь! Он-то знал, в чем тут дело: Бетти требовался газовый камин. С утра до вечера она жаловалась, что у нее уже нет никаких сил.

— Погляди-ка на мои пальцы, — вдруг сказала Констанс. — Я только что сделала маникюр.

— Покажи.

Она протянула ладони к свету очага, ногти блеснули лаком, оба нагнулись над ними.

— Смешной ты малыш, Констанс!

— Отстань! — Она послюнявила палец и снова разгладила на лбу три локона. — Знаешь, что я думаю: маникюр, он и вправду подтягивает человека. Есть такое место, туда мужчины ходят маникюриться, стошнить может, а?

— А славно вот так посидеть вдвоем в темноте. Только ты и я, Констанс… Ты не знаешь, как мне не хватает…

— Послушай, Бобкин, мне есть хочется, — прервала его Констанс.

— И мне тоже чертовски хочется. — Робертсон нагнулся к ней через очаг, хрустнул суставами пальцев, зажатых между коленями. — Представь себе, — произнес он с жаром, — вот уже год как я не пробовал жареной баранины! Бетти не желает готовить. Едим всякую пакость из бумажных пакетов.

— Ну, она хотя бы разогревает то, что приносит из кулинарии. А я бы просто открывала банки, вот лосось, например. У вас не найдется случайно баночки лосося?

Робертсон отправился в кухню, и Констанс за ним. Он освещал путь спичками; тихо смеясь, они ощупью добрались до места. Он кидал на пол отгоревшие спички, она старательно их затаптывала. Были обнаружены: кусок пирога со свининой — почти без начинки, — три надтреснутых персика в сиропе на блюде от Уолворта, несколько печений, одно чуть обгрызенное. Они расхохотались. Но запах еды сильно чувствовался в душной кухоньке, от плиты тянуло перегоревшим газом. Кончиками пальцев Констанс деликатно выудила персик и стала есть, наклонившись вперед, чтобы сироп не капнул на ее тесно облегающее черное платье. Заглядевшись, Робертсон не заметил, как огонек спички добрался до пальцев. Громко чертыхнулся, они оказались в темноте. Держась друг за друга, двинулись обратно, мерцающие отблески огня привели их снова в переднюю. Пирог Робертсон унес с собой.

— Только вот Бетти скоро придет, — заметил он мрачно.

— Ну и что? Да нет, не так скоро, не раньше восьми. Они с Дианой ушли в полшестого и собирались смотреть всю программу. — Встав на колени, Констанс разгребла угли, и комната осветилась. Вдруг она спросила каким-то новым, незнакомым, странным голосом: — Послушай-ка, у тебя есть хоть какие-нибудь деньги?

— На автобус? Да ты не уходи еще, очень тебя прошу!

— Нет, мне настоящие деньги нужны, много.

— Выходи за богатого, — посоветовал он, сосредоточенно продолжая свое дело: сидя в кресле с пирогом на коленке, он пилил твердую корку перочинным ножиком. Молчание Констанс, так мирно и выжидательно следившей за этим занятием, внезапно заполнило комнату, и в его воображении возникло: стол, придвинутый вплотную к окну, миска с крыжовником (почему с крыжовником?), а там за окном, в сумеречном деревенском воздухе, смутно и торжественно покачиваются ветви высоких тополей. Картина эта, словно замкнутая в сферическом пространстве мечты, была округлой и законченной. Именно так можно жить на ферме, разводя цыплят. — Выходи за богатого, — повторил он дурашливо, продолжая трудиться над пирогом. Но при этом протянул руку к ее ладони.

— Какой же ты дурак! — выкрикнула Констанс, вскочила с места, мигом очутилась у двери и стала дергать вверх и вниз, вверх и вниз бессильный выключатель. — Мне сейчас нужны деньги, немедленно, неужели ты не понимаешь?

Этот неожиданный взрыв вывел Робертсона из равновесия, показалось, будто холодный ветер распахнул настежь двери жилья. Он весь сжался, обороняясь, охваченный чувством неприязни. Им было весело, а она все испортила, хоть бы она замолчала.

— А что я должен понимать, — повторил он, аккуратно разделив пирог на две части, — ничего я не понимаю. Всем нам также нужны деньги.

Она постукивала по полу высоким каблучком.

— Но мне сейчас нужно. Неужто надо объяснять все своими словами? Я должна выкрутиться, и скоро!

Стук каблука прекратился, и она замерла в отчаянном ожидании. Наконец-то до него дошло, и, словно оглушенный ударом, он едва выдавил:

— Констанс!

— Ах-ах, как ты безнравственна! — с унылой фривольностью подхватила она. — Ладно, считай, что это сказано, что дальше?

В замешательстве — потому что разве не удалось ей уже как-то втравить его в свои дела? — и начиная злиться, он спросил:

— Да, но какого дьявола ты явилась с этим ко мне?… — И быстро добавил: — Так или иначе, денег у меня нет. Да если бы и были, сама подумай, деточка, что может вообразить Бетти.

— Значит, ошибка вышла, — сказала Констанс. — Мне просто показалось. Потому что мы так хорошо ладили друг с другом. Эти деньги мне необходимы, так что хватаешься и за соломинку.

— Значит, решила, что стоит попытаться? — Возмущенный ее презрительно-беспечным тоном, ее иронией, тем, что она сумела набросить на его жилище темную сеть какой-то обреченности, Робертсон свирепо уставился на свою порцию пирога, освещаемую язычком пламени. Констанс отбила ему аппетит. Наконец ему удалось заговорить более мягким голосом:

— Зачем ты это сделала?

— За новое платье, — громко отчеканила она.

— Ах ты маленькая дрянь, убирайся отсюда!

— Ну ладно, ладно, — отвечала она. — Ухожу.

— Нет, постой. Послушай, говори со мной по-человечески, ради бога. Я ведь не браню тебя, но не желаю терпеть этот твой тон. Ну как же это с тобой приключилось, дурочка ты?

— Наверно, затмение нашло, — ответила Констанс, отвернувшись.

— Любовь? — спросил он неловко.

— Говорю тебе, затмение нашло… Только вот что, Бобкин, пожалуйста, перестань твердить о замужестве. Потому что теперь это выходит просто глупо, правда ведь?

— Но я не понимаю, — отвечал он с жаром, — почему бы тебе не выйти замуж. Я бы, например, на тебе женился… да и очень многие, не все же мужчины свиньи. Я бы обязательно женился, — повторил он, чувствуя свою безопасность.

— А я бы за тебя не пошла, — сказала Констанс, — теперь уж ни за что на свете. Лучше утопиться в Серпантине. Но все равно большое спасибо.

— Ну что же, — ответил он и прибавил почти без иронии: — Все же мы провели очень приятный вечер.

— Послушай, — сказала она, — как же все-таки насчет денег? Я серьезно говорю. Ты не беспокойся, клянусь, я все верну. Мне нужно фунтов пятьдесят, этого, наверно, хватит. Даешь или не даешь? Мне некогда с тобой любезничать.

— Видишь ли… — начал он. — Потому что, если говорить начистоту… в общем-то… Дело в том, — начал он снова с откровенностью, которая должна была ее обезоружить, — ты видишь мое положение. Я должен подумать о Бетти.

— Да уж, пора подумать о Бетти!

— Черт побери, ведь она моя жена!

— С чем ее и поздравляю!

— Знаешь, Констанс, должен заметить, вымогательница ты довольно бездарная.

— Опыта не было, — угрюмо ответила она.

— Ну а как насчет… его?

— Лучше утопиться в Серпантине.

— Проклятие! — сказал Робертсон. — Ты все на свете портишь. — Он по-прежнему сидел перед камином, подавшись вперед и обхватив голову руками. Все, нет ему нигде ни мира, ни покоя. Ведь ему чего хотелось? Чтобы женщина его подбодрила и развеселила. Но Бетти слаба, а Констанс испорчена до мозга костей.

— Жалеешь, что я пришла? — спросила она, нашаривая свою шляпку.

Робертсон сидел в той же позе и, запустив пальцы в волосы, растирал голову.

— Значит, ничего не выйдет с деньгами? — Оба прислушались: огонь вдруг затрещал в камине. — Точно, — ответила сама себе Констанс. — Ну, я пошла.

— Я что-нибудь придумаю, — сказал он. — На днях напишу тебе. Клянусь, я тебе помогу…

В этот самый момент Бетти, отдавшая Констанс свой ключ, была вынуждена позвонить в дверь собственной квартиры. Она позвонила дважды подряд, так не терпелось ей очутиться дома. Робертсон продолжал в отупении сидеть перед камином, и дверь открыла Констанс.

— Хэлло, Кон, — раздался голос Бетти, — ну как, попала в квартиру?

— Ага. Бобкин вернулся. Я пытаюсь занять у него денег.

— Не знаю, что это тебе вздумалось, — томно отвечала Бетти, — у нас денег нет. Хэлло, Бобкин! А что это со светом?

— Шиллинги кончились.

— Да вон три штуки лежат в папироснице. Там всегда что-нибудь есть. Не так уж мы обнищали, не думай, — сказала Бетти со смехом, обращаясь к Констанс. — А тебе сколько нужно, Кон?

— Шесть пенсов на автобус.

— На, возьми шиллинг.

Бетти бросила монету в счетчик. Вспыхнул свет и осветил квартиру во всех ее подробностях: стены, «художественно» окрашенные клеевой краской, шесть репродукций из серии «Лучшие картины мира», темные угловатые очертания дубовой мебели под старину. Констанс лениво подошла к зеркалу и намазала губы ярко-алой помадой, надвинула на лоб свою тесную шапочку с жокейским козырьком, подняв воротник, уткнула в него подбородок.

— Мне пора двигаться, — сказала она, — спасибо за шиллинг.

— Извини, дорогая, что мы не оставляем тебя ужинать. Но, откровенно говоря, заливное, кажется…

— Нет, мне все равно пора, мать там, наверно, бушует. К тому же я поела свинячьего пирога.

— Ну и отлично. Тогда пока. Бобкин, проводи!

Выпустив Констанс и вернувшись в комнату, Робертсон сразу увидел, до чего пришибленной и несчастной выглядит Бетти. Факт налицо: она не может жить без него. Под тяжестью его гнева она вся сжимается, разваливается на части. Видимо, она успела поплакать: вокруг глаз были обводья расплывшейся туши. А теперь она взбивала волосы, специально для него. Он не мог знать, как пылало ее горло под тугой ниткой розового жемчуга — в том самом месте, где недавно был запечатлен поцелуй на горле Марлен Дитрих. Лисья горжетка Бетти сползла с плеча, она сидела в том же кресле, в той же позе, что и Констанс, подняв к нему лицо.

— О, Бобкин, — сказала она, — я была такая… ох, я и сама не знаю. Но правда же, иногда становится так тошно…

— Бедняжка, — сказал он, прикоснувшись пальцем к ее щеке. Бетти вздохнула, поймала его ладонь и стала гладить, откинув голову ему на руку, опустив длинные ресницы.

— Мне так стыдно, — сказала она, — за все!

— Ну ладно… А ты мыла голову…

— Погляди на мой жемчуг: у Свэна и Эдгара, два фунта, одиннадцать и три. Это очень ужасно с моей стороны? Но я должна была что-то купить.

— Мне нравится, когда у тебя хорошенькие вещи.

— Да, насчет этого ты всегда такой милый… Чудная девчонка, эта Констанс, — заметила она спустя немного. — Такая независимая. Не могу ее понять. Вы долго разговаривали?

— Да нет, не особенно.

— Чем-то она жалкая. Ой, огонь-то почти погас!

Огонь в камине действительно при ярком электрическом свете совсем потускнел. Все это порядком надоело, размышлял Робертсон, вяло разгребая угли.

— Когда нас нет дома, — сказал он, — камин горит зря. Совершенно ни к чему. Может, нам и правда перейти на газ?

— Ах нет, мне нравится очаг в квартире, такой уютный, домашний… Вот только решетку чистить… Нет, все равно я люблю, когда огонь в очаге.

— А как ты полагаешь, — спросил он, — что, если мы возьмем Да и выкатимся отсюда и станем разводить цыплят на ферме? Я ведь прикопил немного. Мне все это так же осточертело, как и тебе. Где-нибудь в деревне, а?

— Бобкин! И у нас будет свой славненький коттедж?

Взявшись за руки, они погрузились в мечтательные раздумья: он думал о курятниках и цыплятах, она — о детях. Деревенское безмолвие просочилось в квартиру; там, за окном, может, высились тополя, смутно и торжественно покачивая ветвями. Возникло странное чувство — устойчивости, безопасности.

— Вдвоем, ты и я. Не очень-то нам везло до сих пор.

— Удивительно все-таки, — сказала она позднее, когда они собирались ложиться спать, — почему у этой Констанс никогда нет денег на автобус? Я часто думаю: что с ней станется?…

УЧИТЕЛЬНИЦА ТАНЦЕВ

Ноябрь был на исходе; в четвертом часу дня густой туман поднялся с моря, переполз через скалы и, застилая зеркальные стекла окон, наполнил ранними сумерками танцевальный зал отеля «Метрополь». Деревья в саду расплылись фантастическими контурами, как рисунок на промокашке; еще час красные крыши соседних домов светились призрачным лиловым сиянием, но вот и они потухли. Под золотым потолком, словно нехотя, расцвели редкими огнями три люстры с хрустальными подвесками; желтые полосы света легли на гладкий пол зала.

Дверь в дамскую гардеробную то и дело со скрипом распахивалась, и оттуда доносился гомон голосов, щебетанье еще укутанных девочек. А там — шарканье ног, приглушенное мягким ковром, шум воды, льющейся в раковины, постукивание костяных гребней о мраморные столешницы. Матери и гувернантки искали свободное место, где можно было бы заняться прическами и лентами, стянуть с шелковых чулок шерстяные гетры. С ворохом вещей они гурьбой выходили из гардеробной; холодный коридор наполнился шуршанием муслина. На радиаторах разложили шерстяные накидки и жакеты; девочки, сидя рядами на полу, надевали балетные туфли. В шубе, с дорожной сумкой торопливо прошла мисс Джеймс, учительница танцев. Грациозно склоняясь, как тростинка в потоке воды, она пробиралась по коридору, перешагивая через ноги девочек с однообразными, чуть досадливыми жеманными восклицаниями. За ней молча шла аккомпаниаторша; ее хмурый профиль резко выделялся на фоне парчовых обоев.