Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Иногда, – говорил Па, – во вселенной появляется трещина, через которую можно увидеть другую вселенную». И хотя ты и смог заглянуть в непостижимую расщелину, которая чуть приоткрылась перед тобой в тот вечер, и заметить, насколько невероятны обстоятельства, которые привели вас обоих к дому Стерлингов, ты не мог знать, как тесно твоя судьба переплетена с судьбой этого молодого человека. Ты не мог знать, что так же, как он найдет спасение из ада, начнется ад для тебя. В тот раз ты ничего не сказал Эктору Эспине.

Много позже будет очень легко распекать более молодую версию себя. Заговори с ним! Ты смог бы спасти себя, свой город, свою семью – если бы просто опустил стекло в окне машины и задал Эктору пару вопросов. Но в тот вечер ты просто круто развернулся на Монте-Гранде-Лейн, гадая, кто это приходил к дому Ребекки, что это за сердитый молодой человек; теперь ты не увидишь его до вечера пятнадцатого ноября. Он был черной дырой, в которую ты провалишься. Но в тот момент он оставался лишь еще одним вопросом, над которым ты размышлял по пути домой.

Ева

Глава десятая

В прошлой жизни, когда ей было всего девятнадцать, Ева сама провалилась в бездну иного рода. Всего лишь двумя месяцами ранее ее отец (а ему было всего сорок шесть) умер от инфаркта на полу представительства компании в Эль-Пасо; в последовавшие сюрреалистичные, невесомые недели Ева нашла работу в дешевом кафетерии «Пироги Блисса», сняла квартиру в Маратоне, купила помятый джип с хлипкими дверцами. Она создала некий симулякр жизни, а потом постаралась поверить, что это и есть ее жизнь. В Западном Техасе Ева продолжала болтаться только потому, что после бесконечных перемещений в сиротской юности не могла придумать, куда еще податься.

Мать Евы, воспитанница приюта по имени Девора, умерла, когда Еве было всего четыре года (глупая смерть: инфекция мозга из-за абсцесса на зубе, который Девора много месяцев не могла показать врачам), и Евины воспоминания о женщине, которую она звала мамеле, теперь походили на смутные впечатления о давно потерянном фотоальбоме: мимолетные образы, которые могли быть и настоящими фотокарточками, и более поздними фантазиями. Кудрявые волосы щекочут пухлые цепкие Евины пальчики; руки такие белые, что на них видна вся машинерия вен и суставов.

К несчастью, Евины воспоминания об отце в первые недели после его смерти были убийственно ярки. Мортимер Франкл прожил свои зрелые годы в мятых пиджаках в косую клеточку и в заляпанных супом галстуках, Евин отец не раз получал увольнение или сам уходил из компаний по продаже автомобилей в Топике, Сент-Луисе, Крестед-Бьютте, Пасадине, Альбукерке. «Не знаю, чего ты ноешь, – нередко выговаривал ей отец. – Хоть мир увидишь. У меня в твои годы не было возможности начать все заново».

Заново? В то время как Франклы колесили по неопрятным, малолюдным городам и стерильным, бездушным пригородам, отец Евы оставался все тем же хмурым, дерганым мужчиной с сигарой во рту – разве что становился еще больше самим собой. Родители Морти – морщинистые, говорившие на идише работяги из Балтимора – судя по всему, знать ничего не хотели ни о сыне, ни о внучке. Отец и бродяжье детство научили Еву не ждать от жизни ничего, кроме одиночества, и именно так она и жила после похорон. Свободное время девушка проводила в великой пустыне, раскинувшейся к югу, – в бесконечности, где она могла быть совершенно одна. Ева даже немного влюбилась в эту колючую, потрескавшуюся, раскаленную местность и прилежно изучала ее красоты. Она посетила горное озеро Эрнст-Тинаха, прошла по туристической тропе в национальном парке, не раз ночевала в палатке в горах Чисос.

Мортимер Франкл обращался с дочерью, как со своей машиной – обременительным и капризным устройством, которое тем не менее ему приходилось использовать и содержать, – и Еве казалось невероятным, что еще какой-нибудь мужчина однажды согласится взвалить на себя такую тяжелую ношу. У Евы никогда не было парня, и ей бы и в голову не пришло искать его теперь. Позже Ева будет представлять, как бы она в конце концов одичала, если бы не решила однажды ночью посмотреть на так называемые огни Марфы на поросших жестким кустарником пригородных равнинах.

Эти светящиеся шары породили немало легенд. Предполагалось, что невозможно объяснить, почему ночью по пустыне бродят беспокойные сгустки света. Одни говорили, что это отражения, другие – что это электричество, большинство считали их природу сверхъестественной.

Ева приехала на смотровую площадку – парковку у трассы 90 – сразу после полуночи. Там уже собралась небольшая толпа. Целый час они стояли, вглядываясь в окутанную дымкой пустыню и слушая стук проходивших мимо поездов, но огни все не появлялись.

«Вон там! – вдруг сказал стоявший рядом мужчина прямо у нее над ухом. – Видите? Слева от той горы». И пускай Ева не увидела пресловутые огни, но она заметила кое-что другое: пронзительно красивое, восхищенное лицо мужчины, указывающего в плоскую пустоту ночи. Мужчину звали Джед, и к весне они уже будут женаты, а Ева станет студенткой Государственного университета Сала Росса, расположенного всего в нескольких милях от того места, где они сейчас стояли. Но в тот момент она лишь склонилась к протянутой руке, почти положив голову мужчине на плечо, чтобы проследить, куда указывает его палец. «Ничего не вижу, – сказала Ева. – Покажите!»

Почти тридцать лет минуло с тех пор, и вот Ева, всего в нескольких десятках миль оттуда, ожидала на пустынной равнине другое потустороннее явление. Через три дня после того утра в фургоне фМРТ Ева вышагивала туда-сюда перед грязным стеклянным кубом (постеры на стенах изображали муравейник лос-анджелесских огней и бледно-зеленые волны Миссисипи), который служил автобусной станцией городка Альпина. Сойдя с тротуара на белый квадрат мостовой, Ева смотрела на уходящую вдаль идеально ровную линию шоссе 28, ожидая, что в клубящемся мареве возникнет автобус, везущий Чарли.

В последние годы Ева не раз мысленно обращалась к Чарли с пламенными обличительными речами, но сейчас, стоя у станции и отдирая ноготь, она никак не могла вспомнить, что же собиралась сказать сыну. Она еще не сообщила Джеду о неизбежном возвращении Чарли, так же как не упомянула в своих многочисленных голосовых сообщениях к последнему, что Джед был с ней во время обследования. Словно Великая техасская стена, которую спятившие политики так мечтали построить, отца и сына разделяла непреодолимая преграда. И хотя Ева порой жалела, что сама поучаствовала в строительстве этой преграды, она понимала: карта ее семьи была начертана слишком давно, чтобы теперь пересматривать границы.

Наконец в дымчатом далеке материализовался междугородний автобус и, фырча, неспешно направился к Еве. Поравнявшись со станцией, он зашипел и остановился; его бока покрывала бурая техасская пыль, сквозь которую проглядывал более густой и черный слой грязи Восточного побережья. Стекла были исцарапаны вандалами, бока пестрели пятнами выцветшей краски из баллончиков, и в целом вся эта штуковина выглядела так, как будто от Нью-Йорка отрезали дрянной кусок и поставили его на колеса. А единственным пассажиром, сошедшим в Альпине, был молодой житель Нью-Йорка собственной персоной. Даже сквозь тонирующие наклейки на окнах автобуса Ева видела, как Чарли старается походить на самого обычного пассажира, всем своим видом театрально демонстрируя скуку. Словно, еще не заговорив, он сообщал матери: «У меня теперь такая увлекательная жизнь, что возвращение домой – всего лишь краткая остановка на этом блистательном пути». Словно огромный верблюд, автобус неуклюже осел на брюхо, спуская своего наездника; Чарли ступил на землю и помахал Еве рукой, точно незнакомому водителю с табличкой в руках. Автобус с шипением захлопнул двери, и Чарли нехотя поплелся через асфальтовое поле – крохотная фигурка на пустынной равнине. Ева еле сдерживалась от смеха, глядя на него – в клетчатой поплиновой рубашке, разрисованных джинсах, с хулигански растрепанными волосами и выбритыми висками. Чарли поправил очки в массивной роговой оправе – с каких это пор он носит очки? – с почти трогательным смущением.

– Ма! – воскликнул он, иронически копируя душещипательную сцену из какого-нибудь фильма. – Твой малыш вернулся домой, любезная матушка!

– Чарли, заткнись. – Обнимая сына, Ева почувствовала, что его новый облик не исчерпывается одеждой. Парень теперь мог служить пособием по анатомии – сплошные кости да жесткие мышцы. Чарли подавил возглас боли, и Ева заметила, что его губа и правая щека распухли, а левую руку стягивает гипс.

– Господи, что это с тобой?

– Ты про повязку? Оступился. Тротуары-то неровные. Мэру нашему до окраин и дела нет. В городе черт-те что творится.

– Но лицо!

– Не уберегся вовремя.

Ева только языком прищелкнула.

– Кажется, тебе не помешает немного материнской заботы.

– Как и всем нам.

Стекла у этих дурацких очков так блестели, что разглядеть выражение его глаз не получалось; Ева видела в линзах только свое усталое лицо, а за ним – отражение далеких гор и приземистых зданий в последних лучах солнца.

– А где твой бедный щеночек? Боже, только не говори, что она…

– С ней все в порядке. За ней приглядывают до моего возвращения.

– До возвращения? А когда ты планируешь вернуться?

Чарли вздохнул:

– Давай разбираться со всем постепенно, ладно?

– Ладно.

– Черт побери. – Чарли указал своей негнущейся загипсованной рукой: – Неужто это Голиаф?

– Старый надежный друг.

– Надежный? Единственная известная мне машина, которая в буквальном смысле пердит.

Дверцы Голиафа с жалобным стоном распахнулись, и Ева скривилась: Чарли загоготал, наблюдая, как потихонечку просыпается этот старый зверь. Конечно, очень смешно, когда твой банковский счет в таком аховом состоянии, что приходится ездить на этой рухляди! Когда они тронулись с места, в голове Евы начался яростный спор по поводу ее материального положения. Там же роились и туманные призраки других споров – все эти одинокие ночи, в течение которых Ева беззвучно упрекала этого мальчика за то, что он ее покинул, за то, что собирался превратить их семейную трагедию в пикантную историю на потребу публике. Однако сейчас, в теплом, спертом воздухе Голиафа, Ева могла различить – за вонью немытых волос и несвежей одежды Чарли – его прежний запах. Аромат арахисовой пасты жульническим образом уничтожал годы разлуки и на мгновение возвращал мать и сына на просторы Зайенс-Пасчерз. Весь последний год Ева каждый день мысленно сопровождала Чарли, и в ее представлении Нью-Йорк был переполнен опасностями куда более страшными, чем опасности реальные. Ее бедному Чарли угрожали грабители, мчащиеся такси, монеты, брошенные с верхнего этажа Эмпайр-стейт-билдинг, срывающиеся из-под окон кондиционеры, парни с ВИЧ на вечеринках. Чувство облегчения, оттого что можно просто протянуть руку и коснуться его, было непреодолимым. Но ее пальцы ощутили жесткий гипс и отдернулись, вернувшись к потрескавшейся резине руля.

– Ты поспал в автобусе?

– Почти нет. Я был слишком… бодрым?

Ева кивнула. То же самое происходило и с ней все три дня после обследования. Словно фМРТ профессора Никела сумела обнаружить еще и какой-то новый неисчерпаемый источник энергии. Даже сейчас, слегка одуревшая от бессонницы, Ева все еще могла подключиться к мощному потоку, который по-прежнему испускало то утро.

«Оливер, – повторила тогда Ева в микрофон, который, возможно, ей дали только затем, чтобы успокоить. – Ты меня слышишь? Оливер? Это Ма. Пожалуйста, сосредоточься, они просят тебя сосредоточиться. Сделай это ради меня».

Эта бодрая речь поначалу звучала неловко, но постепенно наполнялась искренней убежденностью.

Профессор Никел и его косоглазые подчиненные сидели перед своими экранами и навороченными панелями, со скукой выполняя привычные действия. Но Ева? Даже тогда она знала то, что знает каждая мать: несмотря ни на какие данные, ее ребенок отличается от остальных. Ну а потом? Не то чтобы кто-нибудь ахнул или вскрикнул – никто вообще не издал ни звука. Однако, сжимая плечо Джеда и приникнув к микрофону, Ева чувствовала: ошибки быть не может. Какая-то сила сгущалась вокруг них, как собирается электричество вокруг того места, куда должна ударить молния.

«Оливер?»

Один из ассистентов, пузатый парень с козлиной бородкой, отпрянул от компьютера и ткнул зеленоватым полукружием ногтя в стекло экрана, отображавшего мозг Евиного сына; картина очень отличалась от черно-белых распечаток МРТ, проведенной много лет назад. Сейчас Ева могла четко видеть все складки и бороздки мозга, наблюдать, как нейронная активность подсвечивает участки серого вещества. Профессор Никел и ассистент притихли, и, хотя после всех ее судорожных поисков в интернете Евины знания можно было назвать разве что любительскими, она понимала, что происходит на экране. Она была убеждена, что понимает. Перед ними был человеческий мозг, озаренный пульсирующей мыслью.

– Господи… – Профессор Никел, внимательно рассмотрев это маленькое окошко в тюремную камеру, где лежал заточенный, но не забытый пленник, повернулся к Лавингам: – О нет…

– Оливер, – снова заговорила Ева в пропахший кофе микрофон, стараясь совладать со своим голосом, стараясь не рыдать. – Оливер, мой храбрый мальчик, я всегда знала… – Так говорила она – или примерно так, потому что в тот момент она немного выпала из реальности. Лицо ее пылало, по коже ползло холодное пламя. Ей вдруг показалось, что Оливер вот-вот окончательно преобразится. Словно этот аппарат сработает, как птица-мать, клювом помогающая птенцу вылупиться из яйца. Словно прямо в этот момент Оливер сможет расколоть хрупкую скорлупу своего тела, выскочить оттуда, расправить крылья. Но, конечно же, Оливер продолжал лежать за стеклом, все так же содрогаясь. Однако на цветных мониторах била крыльями прекрасная птица, и в последующие три дня Ева старалась принять и это как подлинное чудо.

– Сейчас важно, – сказал ей и Джеду Никел во время незапланированной встречи после обследования, – не делать поспешных выводов. Мы ничего еще не знаем наверняка. Например, ясно, что в целом структура удивительно хорошо сохранилась. Поразительна и активность, которую мы сейчас наблюдаем. Но также мы видим значительную деградацию фронтальной коры и затемнения в теменной доле. Мы только замеряем показатели, но не в нашей компетенции давать заключения по поводу когнитивного состояния пациента. Сознание – это ведь не бинарная вещь, которая либо есть, либо нет. Оно может присутствовать только отчасти, и вот какова эта часть, мы и должны выяснить.

То, что профессор Никел излагал свое мнение, сидя в кресле, обычно занимаемом Рамблом, казалось намеренно символичным. Доктор Рамбл, сосланный вглубь комнаты за письменный стол, дергал вверх-вниз зажим своего галстука-шнурка.

– Именно, отчасти, – неуклюже встрял он. – И вполне вероятно, эта часть очень мала. Я бы не советовал слишком обольщаться.

– Я бы не стал говорить, что она мала или велика, – сказал профессор Никел. – Нам необходимо провести еще немало обследований.

– Так что же все это значит? – спросила Ева. – Оливеру просто поставили неверный диагноз? Или что-то изменилось?

– Трудно сказать, изменилось ли что-нибудь, хотя это, безусловно, одна из возможностей. Доктор Рамбл показывал мне результаты фМРТ десятилетней давности. Мне кажется, даже на них можно заметить признаки активности, которая так хорошо видна сейчас. Но в то время оборудование было намного примитивнее, так что сказать наверняка невозможно.

– Тогда я вот чего не понимаю, – обратилась Ева к доктору Рамблу. – Фрэнк, вы сказали мне, что его больше нет. Вы сказали, остался только рептильный мозг.

Доктор Рамбл издал протяжный вздох.

– Откровенно говоря, мы и сейчас ничего не знаем.

Еве пришлось сцепить пальцы, чтобы не придушить доктора его нелепым галстуком. Некомпетентность! Произнесла ли она это слово вслух? Все зло от вашей некомпетентности! Но даже в этот момент Ева понимала, почему у нее жжет в груди: много лет назад именно доктор Рамбл предлагал ей обратиться за сторонней консультацией – хоть и в своей надменной, снисходительной манере. Но у Евы так и не хватило духу настоять на других больницах, на других обследованиях.

– Так или иначе, – продолжил профессор Никел, – я уже связался с одним неврологом из Эль-Пасо. Ее зовут Марисса Гинзберг, она блестящий ученый, опытный специалист как раз по таким случаям. У нее есть целая куча тестов, с помощью которых можно определить сохранность сознания. Снимки мозга, ЭЭГ, уйма тестов на стимулы. Мы записали Оливера к ней на длительное исследование через восемь недель. Вы даете свое согласие?

– Восемь недель? – переспросила Ева.

– Это большой срок, понимаю, – сказал профессор. – Но с такой страховкой, как у Оливера, быстрее подготовить документы не получится.

– Это не просто большой срок, – сказала Ева. – Это издевательство.

И все же Ева была столь переполнена надеждой, что не могла злиться даже на безалаберного доктора, который теперь кривил губы за своим столом. Она осознавала, что и это долгожданное обследование не дало окончательных результатов. Но Ева ничего не могла поделать: только надежда заставляла ее кровь течь по жилам.

– Ну так и что это все означает? – спрашивал теперь Чарли, когда она ввела его в курс дела. – Что нам делать с этой информацией? До нового обследования восемь недель. А нам-то что делать все это время?

– Радоваться. Радоваться этой невероятной новости.

– Ну а тот-кого-нельзя-называть? – спросил Чарли. – Он знает?

– Отец твой знает, – ответила Ева. Да, возможно, сказалась привычка: ложь стремительно сорвалась с ее губ, та самая маленькая ложь, только делавшая ярче настоящий, истинный образ отца, который никогда не поддерживал семью, как подобает отцу. – Доктор Рамбл сказал, что у твоего папы был очень счастливый голос, когда они разговаривали по телефону. Хотя я сомневаюсь, что понятие счастья как-то вяжется с этим человеком, – на всякий случай добавила она.

Еще одного потрясения, помимо возвращения Чарли, Ева бы не вынесла, и была просто не в силах приглашать Джеда в их компанию. И потом, раз Джеду хочется угрюмо торчать в своем бунгало в Марфе, зачем ему мешать?

Горы полыхали в лучах заката. Сидя в Голиафе рядом с сыном, Ева по старой привычке поехала не в ту сторону. Вскоре она поняла, что свернула не к «Звезде пустыни», а на Зайенс-Пасчерз. Они ехали по этой дороге десять минут, прежде чем Ева хлопнула себя по лбу, словно приводя в действие засбоивший механизм.

– Не надо так, мама, – сказал Чарли. – Конечно, это невероятно. Правда. То, что мы узнали. Невероятно.

– Он опять с нами.

– Да? На самом деле мы этого точно не знаем. А если он и с нами, то был ли он здесь все это время? Или его мозг типа раз – и включился? Как лампочка?

– Последние три дня я только об этом и думаю. Полагаю, отвечать на эти вопросы будут специалисты. На следующем обследовании.

– Но, Ма… Если он действительно был там, каждый день, ну, в смысле правда нас слышал и видел… – Чарли запнулся.

– А мы и не знали.

– Но это же настоящий ад. Для нас это, может, и хорошие новости. Но для Оливера? Значит, он все это время провел в аду.

– Ах, а я уж успела забыть… – сказала Ева. – Успела забыть, что это такое, когда сынок мой дома. Это хорошая новость, Чарли. Просто замечательная новость. Как насчет того, чтобы «разбираться со всем постепенно»? Теперь, когда мы знаем, мы можем помочь.

Чтобы не пускаться в лишние объяснения, Ева решила не показывать Чарли, что сбилась с маршрута, и продолжала ехать к Зайенс-Пасчерз. Уже было так темно, что, когда дорогу перебежал койот, глаза его в свете фар сверкнули синими огоньками.

– Помочь? – удивился Чарли. – Как помочь?

– Помнишь Марго Страут?

– Никаких ассоциаций.

– Ну та женщина-логопед! Обычно она работает с теми, кто пережил инсульт или у кого деменция. Но с завтрашнего дня она будет заниматься с Оливером ежедневно. Говорят, она просто чудеса творит.

В эту неделю великих перемен случилось, в частности, и такое немаленькое событие: после стольких лет, в течение которых Ева демонстративно не замечала Марго, отворачиваясь от нее в коридорах, как от ходячего неприятного запаха, – Ева внезапно начала превозносить добродетели этой женщины.

«Это удивительно, не правда ли? – задумчиво молвил однажды доктор Рамбл, заметив за окном Марго. – Какая женщина – столько вытерпела, потеряла дочь, и все равно теперь всю себя посвящает другим людям».

Ева на секунду перестала расчесывать редеющие волосы Оливера, повернулась к доктору Рамблу и сказала: «Просто герой».

Но через несколько дней после обследования не кто иной, как Марго Страут, постучалась в дверь.

– Давайте так, – сказала она. – Давайте мы с вами вместе попробуем начать все сначала?

Голубые глаза Марго с густо накрашенными ресницами смотрели на Еву так бесстрашно, с таким ужасным, победоносным пониманием.

– Значит, теперь вы готовы ко мне прислушаться? Решили, что, может, я и не сумасшедшая? – спросила Ева.

– Я никогда не считала вас сумасшедшей, – отвечала Марго. – Но вы правы, Ева. И всегда, все это время были правы насчет Оливера.

Ева не смогла противиться, когда женщина взяла ее руки в свои. Ей так страстно хотелось разделить свою радость с другим живым существом. После обследования Джед ушел оторопелый, словно человек, изучивший налоговый кодекс; доктор Рамбл и медсестры теперь обращались с Оливером, словно просители с умирающим королем.

– Не могу себе даже представить, – продолжала Марго. – Нет. Могу. Это как если бы дочка моя ко мне вернулась. После всех этих лет. Ева, Ева, милая моя! Как милостив Господь, не правда ли?



– Творит чудеса, говоришь? – переспросил Чарли. – Это хорошо. Нам как раз нужно чудо.

– Одно уже произошло.

– Похоже, нужно еще одно. Для Оливера.

Вздохнув, Чарли поерзал на сиденье в своей обычной страдальческой манере, словно неприятные факты его биографии были тяжелыми коробками, которые ему приходилось таскать по приказу Евы.

– Знаешь, что сказал мне профессор из Принстона? – Ева с силой сжимала руль, выворачивая запястья. – Оказывается, так бывает намного чаще, чем все думают. Ужасно, но, судя по всему, пациентам вроде Оливера сплошь и рядом ставят неправильные диагнозы. Господи. Только представь себе. Но никто об этом не знает.

Чарли кивнул, словно это был еще один довод в пользу его собственных предположений.

– Мы по-прежнему ничего не знаем. Не можем знать. Что там у Оливера в голове. Что он обо всем этом думает. Что он вообще думает или не думает. – Чарли обращался к приборной доске, к воздуху, к воображаемой аудитории в своей голове. – И вообще, как он думает. И мне кажется…

Но Ева уже не слушала. Она моргала и моргала, глядя на прохладную лиловую пустоту со всех сторон.

– Что такое? – спросил Чарли. – Почему ты остановила машину?

– Слишком много всего. Ты вернулся. Нет, не ты, а мужчина с лицом моего мальчика. И Оливер. Почему мы не можем хоть минуту просто порадоваться? Почему ты не позволяешь мне провести один счастливый вечер за десять лет?

– Ма, ну хватит. Я правда слишком устал, чтобы слушать про твои мучения.

– Ну конечно. Я ведь истеричная, пассивно-агрессивная старая крыса.

Опять начиналась эта их привычная перепалка. Им потребовалось меньше получаса, чтобы дойти до этой точки. За краткими репликами слышался гром приближающейся ссоры, но Ева была слишком обессилена, чтобы вынести эту бурю, у нее слишком болели вечно открытые раны от постоянных упреков сына. Чарли, строя из себя психолога, утверждал, что у Евиной личности есть скрытая часть, над которой она не желает размышлять, в то время как Евина жизнь и представляла собой бесконечный круг размышлений и размышлений над размышлениями. Еве хотелось разорвать себя надвое, показать Чарли свои самые потаенные глубины, где якобы обитала эта лицемерная, пассивно-агрессивная крыса.

– Ну пожалуйста, Ма, успокойся, ладно? Послушай… – Чарли потянулся к ее затылку, забыв, что его рука загипсована. Уголок гипсовой повязки заехал Еве по лицу.

– Черт!

Как смешно: даже когда у Евы от боли из глаз сыпались искры, она сожалела, что выругалась при сыне.

– О Боже, Ма.

Она схватилась за больное место, и Чарли другой, свободной рукой попытался отвести ее пальцы от лица. Ева знала, что дело пустяковое – боль уже прошла, – но продолжала сидеть в той же позе, чтобы Чарли еще немного помучился. Чарли зажег в Голиафе слабый верхний свет, и Ева наконец смилостивилась и открыла свое лицо, яростно моргая. Чарли был так близко, и глаза у него были прежние – серые, лучистые.

– Из нас получится отличный дуэт, – заметила Ева. – Клоуны хоть куда.

Чарли захихикал, и Ева тоже. Всего несколько мгновений назад они шли по узкой тропинке, по краю чего-то необъятного и глубокого – и вот этот смех сбил их с ног, швырнул со скалы. Мать и сын не просто смеялись – они кувырком, все глубже и глубже, катились в смех.

– О-о, хватит, хватит, надо остановиться, не то я описаюсь! – сказала Ева, отчего оба только сильнее расхохотались. Они смеялись и смеялись, пока у них не возникло чувство, что они перебрались на другой берег. Ева завела припадочный мотор, привела Голиаф в движение и развернулась под стенание шин.

– Мы куда?

Ева ухмыльнулась в темноту на востоке, где уже зажигались звезды.

– К твоему брату.

В полдевятого вечера в воскресенье фонари на парковке приюта Крокетта не горели. Само здание, освещенное только несколькими сенсорными лампочками, казалось шлюпкой в открытом море.

– Приемные часы давно прошли, так что нам придется проникнуть через заднюю дверь. Главный вход в ночное время охраняет гномик по имени Донни Франко.

На самом деле среди всех работников приюта печальный апатичный Донни был одним из немногих, кого Ева не презирала. Услышав свои интонации, Ева поняла, что снова возвращается к их обычной иронической манере, к этому саркастическому обмену репликами, который им с Чарли удавался лучше всего.

– Донни Франко? Этот бедный олух, мой бывший одноклассник?

– Он самый.

– Ха! – По-видимому, Чарли казалось смешным, что люди, от которых он давно уехал, продолжали жить своей жизнью. – И что случится, если старый добрый Донни обнаружит, как мы вламываемся в приют?

– Давай не будем проверять.

Ева знала, именно так они ладят лучше всего: как сообщники. Даже в последние, непростые годы домашнего обучения Ева с Чарли любили иногда покататься вокруг ближайшей школы, издеваясь над этими несчастными придурками в потрепанной одежде, перехваченной ремнями рюкзака.

Чарли крался на цыпочках к темному зданию, изображая из себя заправского вора. Глядя, как ее сын превращает в место шутовского преступления эти стены, где она страдала столько лет, Ева едва сдержала новый приступ смеха. Но как насчет Евы три часа назад, Евы всего этого безмолвного десятилетия, Евы, которая ждала здесь, пока Чарли гонялся за своими фантазиями в Нью-Гэмпшире и Нью-Йорке? Материнская любовь – вещь бесцеремонная. Она непререкаема и беспощадна; это полицейская бригада, которая бездумно молотит дубинками протестующих, как бы ни были справедливы их претензии.

– Все-таки умеем мы с тобой повеселиться, – сказала Ева. – Ну, когда оказываемся вместе, конечно.

– А когда мы оказываемся вместе?

Внутри все те же коридоры (линолеум на полу, пластик на стенах), по которым Ева проходила шесть дней в неделю в течение девяти с половиной лет. Но теперь, в полутьме, рядом с Чарли, прижимавшимся к стенам, это был одновременно и приют Крокетта, и причудливый сон о нем. Через три поворота Ева приостановилась, чтобы прыснуть в кулак, и схватилась за холодную стальную ручку двери, за которой стояла четвертая койка. Ева повернулась к Чарли; веселье, вызванное их маленькой проделкой, исчезло. Ожидая, что скажет мать, Чарли казался таким юным.

В другом конце коридора какой-то слабоумный кричал в пустоту: «С днем рожденья тебя! С днем рожденья тебя!»

– Он выглядит не так, как в твоих воспоминаниях. Тебе важно это понимать. Вообрази все самое худшее, хорошо? Сделай это прямо сейчас, прошу тебя. А потом мы войдем.

К ее удивлению, Чарли повиновался. Он закрыл глаза, и Ева увидела, как под веками движутся глазные яблоки. Ей пришло в голову, что она никогда не видела человека, так отчетливо, с такой серьезностью представлявшего себе что-либо; она подумала, что, может статься, когда-нибудь потом она попросит Чарли прочитать ей несколько страниц из этой его книги.

– Готово, – сказал Чарли.

Ева повернула дверную ручку, нажала, дверь отворилась – и вот они опять все вместе. Лунный свет очерчивал силуэт кровати, отчего тело на ней казалось чем-то мифическим, немым оракулом, слепым прорицателем из древних легенд. Недавно купленная приютом кровать – механическое устройство, которое должно было препятствовать возникновению пролежней, – постанывала и вздыхала.

Ева нащупала металлический круг прикроватной лампы и, найдя выключатель, чуть не вскрикнула от возникшей перед ней картины. Лицо сына, лицо, на которое она смотрела каждый день, она теперь увидела заново – глазами Чарли. Поредевшие на макушке волосы, стиснутые напряженные челюсти, тяжелый подбородок, кожа как шелушащийся пергамент. Но потом в ярком и теплом свете лампочки глаза Оливера сделали то, что по-прежнему умели делать. Веки задрожали и приоткрылись – рефлекторно, как объяснял доктор, под действием нейронов рептильного мозга, но каждый раз Еве на долю секунды казалось, что это не так. Даже этим вечером казалось, что взгляд Оливера наконец встретится с ее взглядом.

– Оливер, – сказал Чарли, – это я.

За последние четыре дня Ева спала в общей сложности часов двенадцать, и все же, проводив Чарли в спальню, которую постаралась для него обустроить, – это была не настоящая спальня, конечно, просто четыре стены, лампочка без абажура на ящике и матрас, который Ева оптимистически эвакуировала из Зайенс-Пасчерз на маловероятный случай такого визита, – она заставляла себя не спать еще час после того, как затихли шарканье и скрип, доносившиеся из комнаты сына. За два бессонных часа, проведенные в доме, половину времени Ева думала о коробке на чердаке, как будто ее содержимое могло внезапно ворваться к ней в комнату. Сердце Евы, ее предательское сердце, билось сейчас не у нее в груди, а над головой в заветной коробке. Не то чтобы она знала, что делать с этой досадной пульсацией, но решила, что нужно навестить это сердце, убедиться, что замки надежно заперты. Так что Ева встала с постели и прокралась в ванную, переживая из-за каждого скрипа и хруста дешевого напольного покрытия под лысеющим ковролином. Потянула за веревку, открывая невидимый потолочный люк, и перед ней выпала складная лестница.

В семье, состоящей сплошь из мальчиков, невозможно сохранить рассудок без надлежащей дисциплины; и что бы там ни говорил Чарли, даже он не мог отрицать, что Ева прекрасно умела поддерживать порядок. Свой чердак – помещение с запахом сухой плесени и с клочьями розового утеплителя, торчащими изо всех щелей, – Ева аккуратно поделила на два равных отсека со множеством подразделений, где стояли пластиковые коробки. Левый отсек – Прошлое. Коробки, которые после переезда она не открывала ни разу, коробки с останками Зайенс-Пасчерз, выбросить которые ей не хватало духу. По большей части там хранились поблекшие техасские реликвии семейства Лавинг – все эти заржавленные ножи, выцветшие снимки предков Джеда и столько покрытых лаком рогов, черепов, бедренных костей и копыт, что хватило бы на целое стадо. Еве никогда не было никакого проку от этих коробок, но она была рада, что притащила весь этот хлам в «Звезду пустыни»: по крайней мере, теперь здесь что-то отвлекало ее от важнейшей коробки, которая стояла в другом отсеке и символизировала Будущее.

Не реальное будущее. Ева понимала это, понимала ясно. Всего лишь будущее сына, на которое все еще надеялись ее руки. Почему-то Ева испытала облегчение, увидев, что все эти вещи – целая лавина дешевых электронных устройств и DVD-дисков, подарочные издания научной фантастики и фэнтези, обернутые в пленку канцелярские наборы, сотня авторучек, несколько неношеных и устаревших предметов одежды – лежали ровно так, как она их оставила: в коробке, запертой на два замка. Но потом Еве пришло в голову, что эти замки – так же как и бросающаяся в глаза обособленность коробки – не помешают никому, не помешают Чарли обнаружить ее краденые сокровища, а, напротив, привлекут внимание, если ее любопытный сын будет любопытничать и дальше. И Ева, стиснув зубы, принялась погребать Будущее под Прошлым. Спустя десять минут, когда одна коробка была укомплектована, прогнувшийся под ней деревянный пол издал жуткий гул, и Ева запаниковала. Словно девчонка, которая вернулась домой позже положенного, она побежала к себе в комнату и осторожно закрыла дверь, надеясь, что сын ничего не услышал.

Улегшись в постель, Ева проверила телефон, прежде чем выключить свет, и обнаружила целую вереницу сообщений с незнакомых номеров. «Вашу мать», – шепотом выругалась она, хотя едва ли была удивлена. В таких местах, как Биг-Бенд, где изменения происходят раз в миллион лет, любая интересная новость распространяется по сухой жесткой земле, словно ливневый паводок. Неизвестные номера смутили бы Еву, если бы ей не довелось уже один раз стоять там – с завязанными глазами под винтовками журналистских вопросов. Вечером пятнадцатого ноября Ева из мало кому интересной женщины превратилась в развлекательное зрелище; на протяжении недели или двух после она стала чем-то вроде трагической актрисы, выходящей на сцену каждый раз, когда оказывалась на парковке возле больницы, – и к ней тут же слетались электронные стервятники, информационные падальщики, которые питаются человеческими слезами.

Ева не знала, кто рассказал журналистам о последнем обследовании Оливера, и, глядя на все эти номера, она по-прежнему не питала никаких теплых чувств к репортерам, которых теперь интересовала не трагедия ее семьи, а поразительная новость, выболтанная каким-то сплетником из приюта Крокетта. Мир всегда рад проведать о новой жестокости, и одна из самых жестоких вещей заключалась в том, что Ева была так бесконечно одинока, когда нуждалась в помощи, но при этом те аспекты ее жизни, которые она желала скрыть, оказывались выставлены на всеобщее обозрение.

На самом деле были вещи, которые Ева скрывала от всех, даже от мальчика, которому предоставила почти неограниченный доступ к своему внутреннему миру. Она не рассказала Оливеру, и уж тем более Чарли, о печальном заключении, вынесенном Марго Страут после ее первого дня работы у четвертой койки, как не рассказала и о своей странной беседе с доктором Рамблом.

– Можете зайти на минутку ко мне в кабинет? – Доктор Рамбл ошивался в коридоре возле двери в палату Оливера; казалось, он поджидал Еву. Он даже ухватил ее за рукав блузки, словно намереваясь в случае необходимости потащить ее в кабинет силком. И там, среди кактусов в горшках и винтажных френологических скульптур, доктор Рамбл даже не стал садиться в кресло. Он заговорил с Евой в уголке, торопливым шепотом, словно боясь, что помещение прослушивают.

– Чтобы не было никакого недопонимания: я говорил вам обратиться за сторонней консультацией. Много лет назад. Помните? Я говорил. Дело обстояло именно так.

– Именно так? – переспросила Ева. – Дело обстояло вот так: вы девять с половиной лет говорили мне, что шансов нет. Что Оливер все равно что умер. И я единственный человек, который думал по-другому.

Доктор Фрэнк Рамбл был старым болтливым техасцем, созданным для того, чтобы сидеть на веранде и размышлять о прошлом над стаканчиком виски. Унылый, опасливый человек, он вел себя так, словно дело его жизни осталось далеко позади. Но Ева не испытала ожидаемого удовольствия, видя, как перепуган этот отживший свое халтурщик, тюремный надзиратель ее сына. Его ужас смутил ее.

– Господи, Фрэнк, в чем, собственно, дело? Боитесь работу потерять, что ли?

– Ева, – отвечал доктор Рамбл. – Тот полицейский. Мануэль Пас. Он заявился утром с кучей вопросов. Почему не провели обследование раньше? Почему не провели другие обследования? Как подобное могло произойти? Говорил со мной как с преступником.

– К вам приходил Мануэль Пас?

Сколько Ева уже не видела Мануэля? Месяца четыре, возможно больше. Воспоминание о страдальческом, беспомощном взгляде рейнджера, который так часто в эти годы был устремлен на Оливера: от этого Ева почувствовала легкий толчок тревоги.

– Я хочу сказать, – продолжал доктор Рамбл, – что этому человеку вообще нужно?

– Ни малейшего понятия, – ответила Ева, но это было неправдой.

В течение последних десяти лет, не имея никаких разумных объяснений случившемуся тем вечером, Мануэль пересказывал Еве абсурдные теории, которые ему предлагали местные жители, одну сенсационнее другой: якобы Эктор Эспина был племянником мексиканского наркобарона-миллиардера, чей картель и заказал убийства. Якобы у Эктора Эспины был тайный роман с Роем Лопесом, и первый решил заткнуть рот последнему, прежде чем все вышло наружу. «Только на прошлой неделе, – один раз сказал Мануэль, вздыхая, – отец Николаса Йорка пришел ко мне в кабинет и на полном серьезе уверял, что есть причины полагать, будто Эктор перед смертью перешел в ислам». И все же в своей обычной непоколебимо-терпеливой манере Мануэль всегда обещал жителям Блисса проработать любую бредовую теорию, которую ему излагали.

Но однажды, очень давно, Мануэль явился в палату Оливера с вопросами, полностью игнорировать которые Ева не могла.

– Я должен задать вам один вопрос, – обратился к ней Мануэль в тот день, всего через несколько недель после, приведя Еву в конференц-зал приюта, чтобы поговорить наедине. – Я хочу поговорить об этом только один раз, и потом, надеюсь, мы больше к этому возвращаться не будем. Я понимаю, как вам сейчас тяжело.

– О чем поговорить один раз? – спросила Ева.

Мануэль кивнул; сомнение комом стояло у него в горле.

В действительности Мануэль Пас не был даже главным следователем по этому делу, однако именно его мрачное лицо – лицо окружного капитана рейнджеров и коренного жителя Блисса – чаще всего мелькало в уже идущих на убыль новостях о трагедии, которые показывали по телевизору в приемной.

– Видимо, я хочу поговорить о Ребекке Стерлинг, – сказал Мануэль.

– О Ребекке? – спросила Ева так, будто услышала незнакомое слово.

– Их учительница, – пояснил Мануэль, – миссис Шумахер, говорит, Оливер и Ребекка вроде как дружили.

– Что вы хотите сказать?

– Мне интересно, насколько хорошо они были знакомы. Не были ли их отношения романтическими. Оливера и Ребекки.

– И ради этого, значит, вы вызвали меня из палаты. Об этом хотели поговорить наедине.

Мануэль поменял позу, и дрянное больничное кресло под ним отчаянно запищало, словно в его пружинах жило целое семейство возмущенных мышей.

– Ева, – сказал Мануэль. – Спросите меня, так Эктор Эспина – зло во плоти. Даже хуже. Возможно, мы никогда не узнаем его мотивов, если это вообще можно назвать мотивами. Но пострадали не только те трое ребят, но и бедный Оливер, вам не кажется это странным? Что Оливер оказался там? Я просто пытаюсь понять почему.

– Я думала, – ответила Ева, – суть в том, что Эктор хотел что-то доказать. В отместку за то, как мы обращались с вашими людьми. По крайней мере, именно так считают почти все.

– С нашими людьми, – мрачно произнес Мануэль. – Разумеется. Так все говорят, но мне кажется, тут концы не сходятся. Например, как насчет того, что мистер Авалон наполовину мексиканец, что родители Роя Лопеса приехали из Боливии? И в любом случае, насколько нам известно, этот парень никогда не участвовал в протестах и волнениях.

– И какая у вас теория?

– Знаете, что мне рассказывал один тип из тех, кому Эктор продавал наркотики? Молодой парень, укурок, зовут Кен. Говорит, Эктор немного зациклился на его, Кена, девушке. Все закончилось дракой, когда Эктор решил к этой девушке подкатить. Он не мог вынести отказ. А знаете, что всем говорят в школе полиции в первый день? Поведение в прошлом предсказывает будущее. Похоже, проблема этого чувака – ревность, а не политика.

– И как это все связано с Оливером?

– Дело в том, что ко мне приходили школьники и клялись, будто видели, как Эктор с Ребеккой разговаривали на парковке за пару недель до. К тому же почти все ребята, кроме Оливера, были в спортзале. Только театральные ребята и Оливер. И Ребекка из всего этого выходит без единой царапины? Так что мне пришло в голову, что, если Ребекка и Эктор и вправду были знакомы, может такое статься, что у нас как бы было, я не знаю, ну, что-то вроде любовного треугольника? С Оливером.

– Так вы мне говорите сейчас, что мой сын?.. Что он был мотивом? Причиной, по которой сумасшедший убил тех детей?

– Ничего такого я не говорю. Я просто задаю вам вопрос, – сказал Мануэль.

– Ага, – произнесла Ева. – Ага. – Спичка чиркнула, но ветер Евиной ярости был так силен, что не давал вспыхнуть полноценному предложению.

– Ева…

– Мануэль, у меня просто нет на это времени. Мой сын в жизни никому не причинил вреда, и сейчас я нужна ему, поэтому я ухожу.

– Хорошо. Все в порядке. И я понимаю. Никто ничего дурного не говорит об Оливере, разумеется, нет. Но если бы можно было немного прояснить…

– Почему бы вам не задать ваши вопросы Ребекке? – сказала Ева. – Или хоть Джеду?

– Мы задавали. Девушка не особенно хочет с нами разговаривать, и я не могу ее винить. Но она говорит, что Оливера почти не знала. И клянется, что до того дня в глаза не видела Эктора, и, если по правде, мы не можем доказать обратное. У нас есть только двое ребят, которые утверждают, что видели их вместе, но сейчас нам чего только не рассказывают. А что касается Джеда, то скажем так: беседа с вами представляется немного более, хмм, плодотворной. Этот бедняга вообще не поймешь, что бормочет себе под нос.

– С Ребеккой Стерлинг я почти не знакома. Джед пригласил ее однажды к нам посмотреть на метеориты. Оливер знал ее по школе. Помнится, они с ней какой-то проект вместе делали, но, насколько мне известно, этим все и ограничивалось. Больше мне рассказать нечего. Вот мой ответ.

Уставясь в столешницу, Мануэль потер свою голову, словно магический шар.

– Мне нужен. Ответ. Всему городу нужен. Слышали, наверное, о протестах Донны Грасс и ее группы перед школой? В тюрьму мексиканцев, выслать нас всех за реку, всякое такое. Телефон мой трезвонит весь день напролет, у всех есть мысли по этому поводу, а некоторые разговаривают со мной так, будто я был с этим чудовищем заодно. Я! Словно я не жил с этими людьми бок о бок всю жизнь. – Свой монолог Мануэль закончил, низко опустив плечи, словно каждое слово грузом ложилось ему на спину.

– Я хотела бы вам помочь, правда. Конечно хотела бы. Но проблемы города сейчас точно не главная моя забота. Кстати говоря, мне правда пора к Оливеру.

Мануэль протяжно фыркнул, словно удрученный бык. И кивнул, глядя на свои ладони:

– Вы правы. Простите, что побеспокоил со всем этим. – Протянув руку через стол, он дотронулся до Евиного плеча. Касание почти прожгло ткань ее рубашки. – Я очень сожалею. Просто мне очень нужно найти… не знаю, найти что-то. Те следователи из Остина, может, скоро отвалятся, ну а я не остановлюсь. Обещаю вам. Использую каждый след, даже если он ведет в тупик. Я никогда не брошу это дело, обещаю вам.

Теперь, почти десять лет спустя, Ева не могла точно вспомнить, что случилось после того разговора в больнице. Возможно, Мануэль задавал ей еще какие-то вопросы; возможно, она плакала у него на плече. Ева знала, что она не солгала, – проигрывая в голове свои реплики, она видела, что с формальной точки зрения ее слова были абсолютно правдивы. Но этот разговор не просто так въелся Еве в память. Хоть Ева и упомянула о проекте, который Оливер делал с Ребеккой, она ничего не сказала ни о том, как Оливер все выходные проводил, мечтая в своей пещерной крепости, ни о том, как при виде Ребекки, уходящей на телеэкране в темноту парковки, в Евино сердце вонзился осколок льда.

Однако Ева знала: ее сын – невинная жертва, и она не позволит Мануэлю превращать его в персонажа из болезненной истории этого Эктора. Пусть история Эктора умрет вместе с ним, думала Ева, разве заслуживает убийца внимания к своей персоне? Какой, так сказать, гештальт это может закрыть? Пусть жители Блисса рассказывают какие угодно истории; сама Ева верила только в одну – о том, как Оливер возвращается к ней.

В течение последовавших лет в памяти Евы иногда всплывали обрывки из того давнего разговора с Мануэлем, но она всякий раз говорила себе: «Дело прошлое, какое все это теперь имеет значение?» Она по опыту знала, что любая мелкая деталь из тех первых ужасных недель была песчинкой, которую десятилетие ее страданий могло превратить в гору. И все же была и еще причина, почему в том конференц-зале Ева не рассказала Мануэлю всей правды. Дело в том, что Оливер пытался поговорить с ней о Ребекке, всего раз, в один из последних дней до.

– Я даже не знаю, с чего начать, – запинаясь, сказал Оливер однажды вечером; Ева сидела в позе понимающей матери, положив сыну руку на плечо.

И что же ответила Ева?

– Поверь мне, – сказала она сыну, – с некоторыми людьми лучше даже не пытаться понять.

Тогда Ева подумала: «Пускай девушки, разбитое сердце, все это бессмысленное томление приходят позже». В конце концов, он был еще мальчик. Но почему же она не могла хоть раз помолчать и послушать? Что хотел рассказать ей сын?

Но на самом деле тот разговор прервала, прежде чем он успел начаться, не совсем Ева; и не совсем Ева скрыла от Мануэля часть правды в тот день в конференц-зале. То была прежняя, меньшая версия самой Евы, которая до сих пор пряталась под ее кожей, – робкое, зависимое, недокормленное создание из детства, поблекшее в сумраке и духоте тесных комнат. Эта девочка, ставшая хрупкой от одиночества, просто была на это не способна. Она не вынесла бы даже мысли о том, что Мануэль может узнать совсем другую историю, в которой Ева выслушала Оливера в тот вечер и сделала что-нибудь такое, что изменило бы ход событий.

Но теперь, понимала Ева, Мануэль решит, что все неразрешимые загадки, возможно, получат объяснение, словно все ответы на вопрос «Что случилось тем вечером?» все эти годы в действительности пребывали во сне вместе с Оливером и теперь Мануэль наконец-то сможет их найти. Но Ева, конечно, понимала, что это иллюзии. Она хорошо усвоила, какие причудливые узоры рисует порой тщетная надежда, и понимала, что это просто очередная фантазия, которой Мануэль позволил себе увлечься. И все же громадность этой идеи давила Еве на лицо, словно подушка: короткая паника – и вот она уснула.

Глава одиннадцатая

Проснувшись следующим утром, она услышала громыхание своего пылесоса – тот гудел на первом этаже в гостиной. За стопкой рукописи «Иисус – мой лучший друг» (сдать ее надо было неделю назад, а Ева еще даже не приступала к правке) светились цифры будильника – 7:04.

Накануне, когда они наконец добрались до «Звезды пустыни», Чарли ходил по дому на нетвердых ногах, пьяный от усталости. Но теперь в гостиной глазам Евы предстало почти фантастическое зрелище. Чарли стоял на коленях; голова его была повязана косынкой на манер Клепальщицы Рози. Здоровой рукой он держал серебристую трубку пылесоса «Эврика», водя ею по каркасу заплесневелого диванчика.

– Ма, этот твой дом…

Чарли подошел к серой каменной кладке камина, которая вертикальной дорожкой тянулась по стене к трещинам гипсокартонного потолка. Два купленных с рук дивана с грязными бордовыми подушками напоминали мертвые туши неведомых монстров. На пыльном стекле журнального столика стояло полдюжины кружек, жидкости внутри были подернуты плесенью. Чудесное сияние на экране фМРТ так ослепило Еву, что ей даже в голову не пришло убраться к приезду Чарли.

– Знаю, – ответила она. – Поверь, знаю. Но выбора не было.

– Выглядит, как Мак-особняк после ядерной зимы. Какой-то холокост в пустыне.

– Метко сказано, мальчик мой.

– И тут жутко грязно! – жизнерадостно заметил Чарли. – Грязь проникает через окна. А эти трещины на потолке! Не знал, что ты живешь в таких условиях.

– Ты и не мог знать.

– В общем, я тут убираюсь.

– Не надо было этого делать.

– Не стоит благодарности. Кстати, вот посмотри. – Чарли вытащил из кармана мобильник и показал матери зажегшийся экран: НОВОЕ ОБСЛЕДОВАНИЕ ПОКАЗАЛО, ЧТО ЖЕРТВА… – Судя по всему, – с широкой жадной улыбкой сказал Чарли, – об Оливере как-то стало известно. Мне приходят гугл-оповещения на все упоминания его имени, и сегодня моя почта – это просто кошмар. Все говорят, это чудо. Никто не упоминает о следующем обследовании, о том, чего мы еще не знаем.

– Наверно, люди здесь истосковались по чуду.

– И не только здесь! Даже в «Хьюстон – мать ее – кроникл» написали! Коротенькая заметка, но тем не менее.

– И не говори. Видел бы ты, сколько у меня в телефоне пропущенных звонков.

– Будешь перезванивать?

– Не думаю.

– Не думаешь? – Чарли отвернулся, превратившись в неясный силуэт в окне. Но то, что он там увидел, – все эти деревянные скелеты недостроенных особняков, – кажется, что-то для него прояснили.

– Давай позавтракаем где-нибудь? – предложил Чарли. – Где недорого, конечно. Кафе «Магнолия»? Оно ведь недалеко отсюда, правда?

– Не понимаю, зачем деньги тратить. У меня есть яйца.

Чарли потребовалось почти хирургическое усилие, чтобы сунуть руку в карман своих узких джинсов и вытащить оттуда потрепанную банкноту. Он держал мятую двадцатку, как держит свой факел статуя Свободы, словно его независимость только что признало иностранное государство.

– Я угощаю, – сказал Чарли.

Часом позже они сидели в кафе «Магнолия» среди занавесок из бусин и полупогасших рождественских гирлянд. Они устроились друг напротив друга за все тем же скособоченным ламинированным столом – с потрескавшимся изображением Девы Марии Гваделупской, – который был их излюбленным местом пятнадцать лет назад. Все та же официантка Ана Мария принесла Чарли его яичницу с авокадо и суп с тортильей. Ева видела, как расслабляется лицо Чарли, словно его самодовольная городская гримаса крепилась к нему с помощью скрытых шнурков, теперь развязанных невидимыми пальцами жирного сыра и перца халапеньо.

Пока Ева тщательно очищала от скорлупы крутые яйца, Чарли, торопливо поглощая свою фасоль и тортилью, пытался шокировать мать рассказами о Нью-Йорке. О парнях, с которыми встречался. О Терренсе, Кристофере, Брэдли – без умолку и без конца. Чарли изображал как нечто грандиозное свою нью-йоркскую сущность, ожившую в уединенном полумраке кафе «Магнолия»: теперь оставшаяся за дверью пустыня исчезла, и Чарли вернулся в атмосферу Бруклина. В какой-то момент он даже сказал: «У этого парня тело – точно разветвленная молния». Ева не могла понять, зачем Чарли ей это рассказывает: хочет что-то доказать, пытается выдавить из матери несколько разоблачительных капель консервативного неодобрения – из матери, которая на самом деле всегда гордилась нестандартными романтическими наклонностями сына и никогда их не осуждала? Или просто Чарли теперь всегда так рассказывает истории людям, которым симпатизирует? В поисках ответа Ева попыталась поймать его взгляд, но глаза Чарли были устремлены вверх и в сторону; он ораторствовал в пустоту, словно все эти истории случились только в его воображении (мать может на это понадеяться).

Ева старалась держаться так, как, по ее представлениям, полагалось держаться матери, когда ребенок рассказывает ей о своей взрослой жизни. Поощрительно кивала; старалась напомнить себе о совершенно логичном выводе, к которому пришла за эти годы: у Чарли не было другого выбора, кроме как уехать и построить для себя жизнь вдалеке от потрясений своего детства. И все-таки та неуверенная в себе девочка, которая по-прежнему скрывалась внутри Евы, не давала себя убедить. Эта несчастная девочка все еще крутила шестеренки и шкивы Евиного сердца, изготавливая собственные выводы: Чарли бежал не от Биг-Бенда. Как и Джед, как и собственный Евин отец, он хотел освободиться от нее, Евы.

– Все, хватит с меня сальностей, – сказала она.

Лицо у Чарли вытянулось, словно от этого упрека ему и правда стало стыдно.

– Я кое-что тебе не рассказал.

– Так-так.

– Ничего такого уж особенного. Обещай, что не будешь особо психовать, хорошо?

– Сначала скажи, в чем дело.

– Ну, мне тут просто денег надо бы призанять.

– Денег?

– Зелененьких бумажек. С портретами президентов.

– Тебе нужно занять денег… для чего?

Чарли испустил свой обычный вздох – будто поднимал тяжести.

– Должен признаться, что дела идут не очень хорошо. В смысле с книгой.

– Ну а деньги тут с какого бока?

– Я задолжал за квартиру. За несколько месяцев. У меня долг, Ма. Вот и все. Вот и вся история. Так что помоги мне Господь.

Ева глянула на его загипсованную руку, на нижнюю губу, все еще пухлую, как огурчик. И поднесла руку ко рту.

– Кому ты должен денег?

– О, только не бесись! Сумма не такая уж большая, пять тысяч всего. Пустяк по сравнению с тем, что я получу, когда закончу книгу.

– Пять тысяч. Ты спятил? Я серьезно, Чарли. Надо быть психически больным, чтобы сейчас просить у меня пять тысяч долларов. Думаешь, мне нравится ездить в этой машине? Нравится жить в этом доме?

– Ну хорошо.

– Прости меня, но нет. Нет! Зачем я буду спонсировать то, что не одобряла с самого начала?

Чарли рассмотрел гипсовую повязку на своем запястье и убрал руку под стол, словно нечто постыдное.

– Не знаю, Ма. Может быть, затем, чтобы поддержать своего сына.

Откровенно говоря, ей было немного жаль мальчика, но в свое время Ева очень много размышляла обо всем этом. Она даже терпеливо выслушивала накофеиненные тирады Чарли о его «работе», но ей удалось зафиксировать только одно: существовала тревожная вероятность, что младший Лавинг унаследовал от отца все самое худшее и теперь превращает Нью-Йорк в собственную версию убыточной мастерской. Кроме того, Ева не могла объяснить проект Чарли ничем, кроме очевидного и возмутительного желания использовать трагедию семьи как карьерный трамплин.

– Вообще-то, – сказала она Чарли, – во время финансовых переговоров критиковать заимодавца не принято. В любом случае у меня денег нет. Даже если бы я могла – как там? поддержать тебя – мне нечем. Может, хоть раз обратишься к отцу?

– Жестокое предложение.

– Рациональное.

– Ну конечно. Как будто у Па могут водиться деньги. Удивительно, как он себя ухитряется прокормить.

Лицо Чарли приобрело фиолетовый оттенок. «Па» – кажется, впервые за много лет он в разговоре с матерью произнес это слово.

– И потом. – К Евиному удивлению, он схватил ее за руку. – Я никогда не перейду на темную сторону, сколько бы денег Дарт Вейдер мне ни предложил.

– Чарли, он не Дарт Вейдер. Он просто несчастный человек, который не может ничего с собой поделать.

– Так значит, теперь ты Па будешь защищать?

– Нет, – сказала Ева. – Не буду.

Как ни удивительно, деньги у Евы были. Согласно последней выписке из банка, на счете у нее значилось 7817 долларов, а ожидалось еще полторы тысячи – пятьсот из губернаторского фонда и тысяча, если у нее получится остановить глаза на абсурдистских притчах из «Иисуса – моего лучшего друга» (в книге Спаситель давал советы подростку, размышляющему о предложенном косяке, о запотевшей банке пива, о непристойном посте в соцсетях). Но Ева вела и другие подсчеты – и как часто она ощупывала их, словно струпья. Пять лет: столько она живет без Чарли. Девять раз: столько он звонил ей за последние двенадцать месяцев. Почти две тысячи: столько раз она посещала приют, пока Чарли не было.

Следующая встреча с Марго Страут была назначена на девять утра; когда они вышли из кафе, Ева с ужасом обнаружила, что уже 8:50. В набирающем силу зное Голиаф заворчал и закашлял, словно бродяга, которого разбудили, ткнув в него дубинкой. Ева спрашивала себя, не следовало ли ей рассказать Джеду о назначенной встрече; она довольно сильно злилась на него за то, что он не проявлял никакого интереса к событиям после явившегося им чуда.

Равнина за окнами машины до самого края земли была утыкана жалкими клочками чапараля и опунции. После двадцати безмолвных обидных минут Чарли внезапно заерзал на сиденье, пытаясь достать из кармана вибрирующий мобильник. Извлек его и посмотрел на вспыхнувший экран так, как однажды в детстве смотрел на стакан с соком, который выскользнул из его руки и разбился.

– Что? – спросила Ева. – Кто это?

Дрожащей рукой Чарли повернул к ней светящийся дисплей, на котором шрифтом Arial было написано имя.

– Ребекка Стерлинг? – сказала Ева. – Тебе сейчас звонит Ребекка Стерлинг?

Еще мгновение Чарли смотрел на мобильный, но тут имя исчезло, и экран погас. Чарли встряхнул телефон, словно тот сломался.

– Видимо, до нее дошли новости? – сказал он словно самому себе.

– Да откуда она знает твой номер? Вы что, общаетесь?

– Да нет, – ответил Чарли тонким голосом. – Я звонил ей пару раз, когда в Нью-Йорк перебрался. Подумал, что ей интересно будет узнать, что в городе теперь живет ее знакомый из Техаса. Но она, похоже, не хотела вступать в контакт.

– Так что же ей сейчас-то могло понадобиться? – Ева не могла придумать, что еще спросить.

Она бросила взгляд на сына; камни и кустики фукьерии за окном размывались из-за стремительного бега Голиафа и пятен, которые Чарли оставил на стекле, выглядывая наружу, словно заключенный. Но Чарли не ответил, просто робко пожал плечами, не отрывая глаз от окна. Ева смотрела на сына опасно долго, надеясь увидеть выражение его лица, но он не повернулся к ней.

Ребекка Стерлинг, или, по крайней мере, ее имя, снова в Евиной жизни; ужасно думать, что эта девушка по-прежнему существует, почему-то неприятно осознавать, что Ребекка не осталась просто образом в Евиной голове: далеким воспоминанием о фигуре, ускользающей в темноту, сотней вопросов без ответа, запертых в прошлом. Даже сейчас Еве не удавалось облечь в слова вопрос, бившийся внутри: чего Чарли пытался достигнуть в разговоре с Ребеккой? Ева потянулась к приемнику, включила музыку с потрескиваниями – волна 93.3, «Золотые хиты». Так случилось, что играла песня Боба Дилана «Like a Rolling Stone».

Ева и Чарли наконец посмотрели друг на друга, и на короткое мгновение их взгляды встретились.



Солнце уже стояло высоко, приклеивая их короткие тени к асфальту под ногами на парковке возле приюта. Пока они шли по коридорам, масляно-сметанная суспензия супа с тортильей, несколько ложек которого Ева по глупости все-таки съела, поддавшись на уговоры Чарли, клокотала в ее животе, словно лава.

Подойдя к палате, Ева часто заморгала, увидев открытую дверь.

– Мануэль?

– Ева! А это Чарли? Господи, только посмотрите, какой стал!

– Приветик! Слишком долго на меня смотреть опасно.