Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стефан Меррилл Блок

Оливер Лавинг

Тебе, Лиз: за каждым словом – субатомная вибрация
Stefan Merrill Block

Oliver Loving

* * *

© 2017 by Stefan Merrill Block

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019

Оливер

Глава первая

Тебя зовут Оливер Лавинг. Или вовсе и не Оливер Лавинг, скажут некоторые. Это имя – просто выдумка, небылица. Но возможно, эти ярлыки к месту; возможно, ты родился только для того, чтобы превратиться в миф. Иначе зачем было твоей бабушке требовать, чтобы родители назвали тебя в честь легенды штата, знаменитого скотовода, с которым твою семью связывало лишь воображаемое родство? История твоего тезки, как и твоя собственная, сурова и грандиозна. Первому Оливеру Лавингу было всего пятьдесят четыре, когда он канул в небытие вместе со своей огромной скотоводческой империей, подстреленный команчами где-то среди зубчатых скал Нью-Мексико.

«Похороните меня в Техасе», – заклинал он своего напарника Чарльза Гуднайта, чьим именем бабушка впоследствии нарекла твоего младшего брата. Поэтому тебе было простительно думать, что твое будущее предопределено с самого начала. Как жестокость той эпохи превратила первого Оливера Лавинга в народного героя, ровно так же и жестокость твоего времени превратила тебя из мальчика в легенду иного рода.

Мальчик и одновременно легенда: тебе было семнадцать, когда пуля двадцать второго калибра расколола тебя надвое. В первом, больничном мире ты стал «мучеником из Блисса, штат Техас». Прикованный к койке, ты утратил свою физическую сущность и, словно пар, поднялся бестелесной идеей в дымчатое голубое небо над округом Биг-Бенд. Ты стал призраком надежды, а иногда отчаяния, а иногда утешения, который витал над тающим населением твоего полуразрушенного городка, историей, которую рассказывали друг другу люди, преследуя собственные цели. Твое имя появлялось на самодельных плакатах в руках возмущенных пикетчиков, собиравшихся на кирпичных ступенях твоей бывшей школы; в яростных статьях местных газет; на мемориальном щите на обочине 10-й автомагистрали. К своему двадцатому дню рождения ты превратился в беспорядочную смесь самых разных явлений: неврологический диагноз, немой пророк, одержимость, сожаление, молитва, коматозный пациент на четвертой койке Государственной больницы округа в Крокетте – последней надежды твоей матери, практически поселившейся в ее стенах.

И все же в другой вселенной, под твоей телесной оболочкой, таился тот Оливер, который был знаком и интересен всего нескольким людям, – простой тщедушный парнишка, застенчивый и неуклюжий. Круглый отличник, робевший с девушками; в угревых крапинах, но счастливо унаследовавший правильные черты лица: твердый подбородок отца и высокие скулы матери; мальчик, который часто спасался от одиночества при помощи популярной у подростков «аварийной капсулы»: научной фантастики с ее звездолетами и машинами времени. Ты был почтительным сыном, всегда старавшимся угодить родителям, и стремился быть хорошим братом, хоть иногда и позволял себе насладиться мыслью, что мать определенно отдавала тебе предпочтение. На самом деле ты ценил каждую из своих побед. Тебе было всего семнадцать. После того вечера только твоя семья могла отчетливо помнить того мальчика. Однако твои родные вспоминали тебя так часто и так старательно, что могло показаться – пусть только на краткое мгновение, – будто непомерная, покоряющая время тяжесть их воспоминаний способна пробить дыру в разделявшем вас эфире, будто твои воспоминания могли принадлежать и им.



– Наука утверждает, – говорил твой отец звездам в тот вечер, когда началась твоя история, – что наша вселенная лишь одна из многих. Из бесчисленного множества. Где-то существует вселенная, в которой все происходит в одну застывшую секунду. Вселенная, где время идет вспять. Вселенная, которая представляет собой просто содержимое твоей головы.

В свои семнадцать ты воспринял этот небольшой экскурс в популярную астрофизику точно так же, как обычно воспринимал все отцовские рассуждения, – не слишком серьезно. Твой отец, художник-любитель и учитель рисования и живописи в муниципальной школе Блисса, организовал в ней клуб юных астрономов и практически заставил тебя и твоего брата стать президентом и вице-президентом клуба. На самом деле ты разделял со своим Па лишь мечтательно-эстетический интерес к астрономии. Для вас обоих созвездия были главным образом мерцающими метафорами. Однако в тот вечер воодушевленный мерло отец оказался провидцем. Твое собственное путешествие в другую вселенную, вселенную, где твоя семья тебя потеряла, началось почти незаметно. Оно началось, вполне закономерно, вместе с робкими движениями твоей левой руки.

Рука. В тот вечер она превратилась в отдельное существо, чье поведение ты не мог предугадать. Полчаса или даже больше она просто лежала, но потом ты с немым удивлением увидел, как твои пальцы, осмелев, начали медленное движение по шерстяной ткани расстеленного под тобой индейского покрывала. Ты лежал на вершине травянистого холма посреди вашего старого семейного ранчо – двухсотакрового клочка пустыни Чиуауа, которому какой-то твой предок-оптимист дал название Зайенс-Пасчерз – Пажить Сиона. Твои глаза едва замечали сверкающие звездные хвосты, вспышки небесного сияния, пока метеорный поток Персеид лился на Западный Техас. Все твое внимание было поглощено движением пальцев, заинтересованных совсем в другом, куда менее масштабном явлении природы: Ребекке Стерлинг, расположившейся на другом покрывале всего в нескольких дюймах от твоего. Ты глубоко дышал, чувствуя, как ее ванильное дыхание пробивается сквозь исходящий от земли пряный запах растопленного солнцем креозота.

– Надо же, – сказала Ребекка Стерлинг. – Это здорово.

– Бывает и не такое. – И твой отец продолжил очередную пространную лекцию по астрономии на излюбленную тему: как базовые атомные структуры, все, что делает нас нами, возникли из огненных протуберанцев далеких звезд. Но тебя не интересовали рассуждения о стадиях эволюции. Твоя рука предлагала лучшее, наглядное доказательство неистребимой жизненной силы, торжествующей вопреки всему и вся. Твоя рука, подобно земноводному, выползающему на сушу из первичного океана, преодолела первые пять дюймов жесткой земли и сухой бизоньей травы, что отделяли покрывало Ребекки от твоего покрывала.

Ребекка Стерлинг! Целый год, с тех пор как ее семья перебралась в твой город, ты внимательно наблюдал за этой девушкой. На самом деле в тяжком молчании школьных часов ты наблюдал за многими девушками. Так что же особенного было в Ребекке, что отличало ее от остальных? Она была очень хрупкой – очертания костей проступали под ее упругой кожей. А волосы ее действительно походили на сокровищницу завитков янтарных, как написал ты потом в стихотворении. Однако Ребекка несла эту сокровищницу, словно нечто немного постыдное, словно обременительную семейную реликвию, которую велела ей надеть мать. Ребекка приминала свою сокровищницу шпильками и резинками, тянула и кусала ее кончики. На уроках литературы, куда вы оба ходили, она, казалось, тренировалась издавать как можно меньше шума. Когда ей требовалось чихнуть, она прятала лицо в ворот свитера. Ты находил особую красоту в странной грусти ее безмолвия. Но если бы не поразительное объявление, сделанное твоим отцом однажды за ужином в понедельник, твоя история с Ребеккой, скорее всего, окончилась бы ровно так же, как все твои истории с девушками: в твоей собственной, далеко не столь прекрасной тишине.

В последние годы совокупный эффект разочарования, течения времени и немалых количеств дешевого виски, выпитого Па, подточил старые обычаи семьи, однако вы сохранили «понедельник хороших вещей», когда Лавинги каждый понедельник перед ужином по очереди рассказывали об одном радостном событии, которое ожидало их на неделе. В тот вечер, вдыхая запах подгорелой патоки, исходящий от серого куска мясного рулета у тебя на тарелке, ты отделался какими-то дежурными фразами насчет книги «Игра Эндера», которую читал и которая тебе нравилась; мама ожидала, что боль в спине немного утихнет. Хорошая вещь Чарли оказалась множеством хороших вещей: его пригласили на три вечеринки в следующие выходные. Но единственной по-настоящему хорошей вещью, которую ты услышал в тот вечер, – первой бесспорно хорошей вещью за долгое время – оказалась новость, сообщенная отцом.

– Судя по всему, у нас будут гости, – сказал Па.

В списке постоянных членов клуба юных астрономов значились только люди с фамилией Лавинг, однако изредка отцу все-таки удавалось заманить на заседание кого-нибудь из своих учеников. И когда Па объявил, что уговорил свою бывшую ученицу по имени Ребекка Стерлинг прийти в Зайенс-Пасчерз, чтобы посмотреть на падающие звезды, ты судорожно вцепился в стул.

– Ребекку Стерлинг?

– Ну да. – И Па ухмыльнулся. – А что? Это имя для тебя значит что-то особенное?

– Нет… То есть немного. Мы вместе ходим на литературу.

За все то время, что вы посещали углубленный курс английской литературы под руководством миссис Шумахер, вы с Ребеккой перекинулись разве что парой слов. Ты был уверен, что на приглашение отца она не откликнется.

Шли дни, и ты пытался выкинуть из головы эту призрачную возможность, пытался смириться с унынием своего городка тем поздним летом. В том августе округ Пресидио переживал кризисный момент, однако кризис этот бурлил на протяжении многих лет – и даже поколений. Хотя границу между англоязычным севером и испаноязычным югом установили полтора столетия назад, на твоем участке приграничья подлинного мира так и не наступило. Ты рос на «белой» стороне, слушая рассказы бабушки об альтернативной истории Техаса, его «настоящей истории, о которой в твоих учебниках не напишут», о месте, где иммигранты вот уже 150 лет строили города и выполняли всю черную работу, а вечная угроза депортации влекла за собой некое подобие рабства. Бабушка Нуну рассказывала, что еще недавно, когда она была ребенком, в твоей школе устраивали потешную церемонию похорон «Мистера Испанского»: учеников латиноамериканского происхождения заставляли писать на бумажках испанские слова, а потом кидать эти бумажки в яму и засыпать землей. «Скверная, скверная история. Слава Господу, все это в прошлом, но забыть такое невозможно», – говорила бабушка Нуну.

Однако в твоем собственном детстве эти давние линии размежевания казались уже не столь жесткими. Испанский был обязательным предметом в школе, англосаксонских и латиноамериканских детей часто приглашали на одни и те же дни рождения. Однако в последние годы, когда в Мексике большую силу обрели картели, белое население с беспокойством, переходящим в панику, слушало истории о происходивших по соседству нарковойнах. Ниже по реке, в пограничном городке Браунсвилл, полиция обнаружила раскиданные по автостраде расчлененные тела гондурасских иммигрантов. А выше, в Пресидио, местные владельцы ранчо сообщали, что наемники этих картелей ночью шастают по их земле целыми бандами. Количество иммигрантов подскочило до величин, неведомых многим поколениям. И все эти растерянные переселенцы переправились через реку и очутились в округе, где экономика находилась на грани вымирания. Скотоводство и горное дело в твоих краях давно сошли на нет. Остались только пограничные службы, вялый туризм в национальных парках да несколько местных предприятий. Меньше всего обнищавшим жителям Блисса хотелось конкурировать с пришельцами, которые соглашались вкалывать за скудную черную зарплату.

Необходимо было что-то делать, считали белые, и поэтому то лето стало летом множества депортаций: целые семьи иммигрантов переправляли из Блисса на другой берег Рио-Гранде. Ополченцы Западного Техаса – националистически настроенные дружины, которые патрулировали пустыню в поисках нелегальных мигрантов, – устраивали перед телекамерами представления на берегу реки: стреляли из ружей, целя в небо над мексиканской территорией.

В то время как беспокойная граница между двумя народами находилась в тридцати милях к югу от Блисса, другая граница пролегала прямо по центру твоей школы. Как городки по всему округу раздваивались, разделенные языком и цветом кожи, так же, понял ты, и муниципальная школа Блисса на самом деле представляла собой две школы. Спецкурсы были почти полностью «белыми», а стандартные – главным образом латиноамериканскими. Все официальные школьные мероприятия – танцы, футбольные матчи, кружки и клубы – были «белыми», а все развлечения латиноамериканцев школьное начальство пыталось пресечь: например, ежедневные собрания теханос[1] прямо на ступенях школы, где они врубали музыку, порождая постоянный фоновый шум.

И именно там, за школьными воротами, в первую учебную неделю произошла большая драка, когда Скотти Колтрейн и его бледнолицые дружки принялись выкрикивать оскорбления служителям.

«Ándale, ándale!»[2] – орал Скотти газонокосильщику, и тут какой-то мексиканский парень подкрался к Скотти сзади и расквасил ему нос. В обычных обстоятельствах на этом все бы и кончилось: мальчиков вызвали бы к мистеру Диксону, директору, а потом их на время отстранили бы от занятий. Но тем напряженным августом потасовка превратилась в побоище, где друг на друга наскакивали больше десятка парней.

Но даже и в такой разделенной школе ты чувствовал свою особую отдельность – мальчик, который только хотел проводить свои дни незаметно для остальных. Впереди маячил очередной одинокий год, самый худший в твоей жизни, как вдруг произошло настоящее чудо.

В тот четверг после уроков ты сидел в отцовском кабинете рисования и проглядывал задание по биологии, пока Па оттирал с парт краску. Брат что-то набрасывал за мольбертом – кричащую балерину в пачке, чьи ноги пожирали львы, – и внезапно повернулся к кому-то в дверях. В кабинет робко вошла Ребекка Стерлинг.

– Ребекка! – сказал ты, стыдясь, что произносишь перед ней ее имя.

– Итак! – сказала Ребекка. – Значит, сегодня я увижу, где живет Оливер Лавинг.

Сквозь цветущий румянец щек ты пристально вглядывался в нее – ее ухмылка наводила на мысль, что смотреть на звездопад Ребекка идет для смеха. Или скорее – приглашение отца она приняла из вежливости. Но потом, когда Па повез вас домой, случилось нечто чудесное.

– Чур, я вперед! – вскричал Чарли, едва вы вышли на парковку, и тут же впрыгнул на переднее сиденье. И так как заднее сиденье было завалено папиной коллекцией бумажных кофейных стаканчиков и оберток из-под фастфуда, тебе и Ребекке пришлось сидеть вплотную друг к другу; ваши облаченные в джинсу бедра уютно соприкасались, и каждый скачок машины сопровождался восхитительным трением.

– До темноты еще пара часов, – сказал Па по прибытии. – Давай ты покажешь Ребекке окрестности, пока мы тут устроим пикник?

И он подмигнул тебе, не особенно скрываясь.

Большая часть земли Зайенс-Пасчерз представляла собой засушливую местность, напоминая виденные тобой на фотографиях греческие острова, только Эгейского моря вокруг не хватало. Но тебе хотелось показать Ребекке редкий для этих мест клочок буйной растительности на плодородной земле вдоль ручья Лавинг-Крик. Ты вел Ребекку по прорубленным с помощью мачете тропам, и твое волнение превращало тебя в своего рода экскурсовода:

– Мой прапрадед со своей семьей приехал из Уэльса, это рядом с Англией, и у них была безумная идея, что Техас особенно от Уэльса не отличается, только земли будет достаточно на всех… – Ты умолял свой язык умолкнуть, но тот отказался прерывать лекцию: – Вот это столетник. Считается, что цветет только раз в сто лет. Чтобы размножиться, – неловко добавил ты.

Ребекка шла молча, держась за твой локоть. Ты выбирал самые сложные тропинки, и не раз тебе приходилось приподнимать ветку, чтобы девушка нырнула в тоннель под твоей рукой. Наконец вы достигли цели – небольшой прибрежной пещерки, где ты нередко проводил вечера и выходные: учил уроки и писал свои рифмованные стихи за старым ломберным столом, который притащил сюда из сарая.

– Вот оно, – сказал ты. – Мое тайное пристанище.

– Тайное пристанище? Ты что, Супермен?

– У него была Крепость Одиночества.

– Значит, ты тут бываешь не в одиночестве? Часто ты сюда кого-нибудь приводишь? Тут очень круто.

– Ты первая. То есть первая из не-Лавингов.

– Какая честь.

– Именно. Это редкая удача.

Тихонько хмыкнув, Ребекка поглядела вверх, на жирные наросты мини-сталактитов под сводом пещеры. Было время, когда твое мальчишеское воображение могло наполнить тайной эту выемку в скалах, представить ее хранилищем утерянных мексиканских сокровищ, о которых любила рассказывать бабушка. Теперь же пещера была для тебя просто дырой – пустой и серой.

– О господи! – вскрикнула Ребекка, судорожно подпрыгнув. – Змея!

Ты засмеялся – громче, чем намеревался.

– Это просто змеиная шкурка. От какой-то гремучей змеи, видимо.

Вы оба опустились на колени и принялись разглядывать тончайшую пленку. Прозрачные чешуйки отливали радужным блеском.

– Класс, красиво как, – сказала Ребекка.

Ты ткнул в сиявшую радугой оболочку, и хрупкая материя рассыпалась под твоим пальцем. Ребекка прикрыла лицо рукой.

– Ты ее разрушил.

– Извини.

– Зачем ты это сделал?

– Ничего страшного, тут кругом полно змеиных шкурок. Видимо-невидимо. Правда! Если хочешь, сейчас еще найдем.

Ребекка слегка отстранилась и недовольно фыркнула. Ты не совсем понимал, что сделал не так, но ясно осознавал, что ваш первый разговор ты почти испортил.

– Послушай, – сказал ты. – Тебе вовсе не обязательно торчать здесь до вечера, если тебе не хочется. Па может отвезти тебя домой.

– «Па». Очень по-техасски.

Ты передернул плечами:

– Ма и Па. Мы всегда их так называли. Думаю, это бабушка постаралась. Она хотела, чтобы мы все делали, как в старину.

– Как бы там ни было, – сказала Ребекка, – спасибо за совет, но когда я захочу уехать, я сообщу тебе об этом первому.

– Просто это как-то странно, что ты здесь. И у тебя такой вид, как будто тебе тоже странно.

– Я выгляжу странно?

– Нет, я не то хотел сказать… Наверное, нет.

– На самом деле, глядя на все это, я начинаю немножко завидовать. Это место. Твоя семья. Ты так живешь каждый день.

Но кто по-настоящему завидовал, так это ты – завидовал парням, более достойным такой девушки, как Ребекка, с ее печальным отрешенным взглядом.

– Мой папа почти каждый вечер сидит один в сарае и пьет, – сказал ты, стараясь подстроиться под ее тон, грустный и приглушенный. – А мама смотрит на меня так, будто мне три года.

Подняв на тебя глаза, Ребекка печально улыбнулась:

– Что ж, значит, у нас есть кое-что общее.

А потом Ребекка протянула руку и потрепала тебя по голове, как ребенка. Да, возможно, как ребенка, но на обратном пути, когда от ног по земле протягивались длинные тени, ты все еще чувствовал тепло ее руки, покоившееся на твоей голове, словно невидимая корона.



– А вы знаете, как ученые определяют размеры вселенной? – спросил Па двумя часами позже. Вы лежали на холме, кругом были разбросаны остатки пикника. В честь гостьи Па ограничился вином, и теперь рядом валялась пустая бутылка мерло. – Они нашли способ измерить ее вес. Подумать только – взвесить вселенную! Невероятно!

– Невероятно, – отозвался ты, но мысли твои были заняты куда более интересными измерениями.

Кончики твоих пальцев наконец-то преодолели разделявшую вас великую пропасть и замерли в изнеможении на полиэстровом краешке покрывала Ребекки. Теперь вас разделяло не более шести дюймов; ты ощущал тепло, исходившее от ее кожи. Твои пальцы, прикинув расстояние, начали последний марш-бросок. И вдруг темно-фиолетовую пелену над вами прорезала сияющая полоса.

– Ой, смотрите, смотрите! – закричал Чарли.

– Что ж, Ребекка, расскажи нам что-нибудь о себе. – Мать говорила тоном, который обычно использовала с посторонними; сама она называла его скептическим, а твой брат – злобным. – Ты тут недавно поселилась, так ведь?

– Мы прожили тут чуть больше года. Папа работает в нефтяной компании. Занимается фрекингом. Мы никогда нигде не задерживаемся надолго.

– Бедная девочка, – сказала Ма. – Я знаю, каково это. Когда я была ребенком, мы очень часто переезжали. До того как мне исполнилось пятнадцать, я успела поучиться в восьми школах.

– Да, это тяжело, – ответила Ребекка.

– Должен признаться, – сказал Па, – я видел в газете небольшую заметку про твоего отца, что-то об их разработках возле Альпины. Будем надеяться, у них все получится, видит бог, нам здесь очень нужны новые предприятия.

Ребекка пожала плечами:

– Мне он почти ничего не рассказывает. Просто сообщает, если опять надо переезжать.

– А наша семья уже миллион лет здесь живет! – пропищал Чарли. – Мы никогда никуда не ездим! Должен сказать, у нас далеко не всегда такое веселье.

– Чарли!

– Извините, – хихикнул Чарли.

Даже если не принимать во внимание чудесное появление именно этой гостьи, было очень странно наблюдать, как твоя семья ведет себя с посторонним человеком. Ты не мог вспомнить, когда в Зайенс-Пасчерз в последний раз принимали гостей.

Несколькими годами ранее твоя мама, стремясь спасти от плесени напольные часы, на два дня выставила их во двор. «Солнце их вылечит», – объяснила она. И можно простить семнадцатилетнего нецелованного мальчика за то, что для него Ребекка уже превращалась в целительное солнце над одинокой, заплесневелой жизнью Зайенс-Пасчерз.

– И как тебе тут у нас? – спросил Па. – Со школой все в порядке в этом году?

– Все хорошо. Только по вашим урокам рисования скучаю.

Ты заметил, что Ребекка жестикулирует левой рукой, а правую оставляет лежать в темноте без движения.

– Знаете, – сказала Ребекка, – все эти разговоры о звездах напомнили мне ту песню: «Они зовут, зовут меня, из глубины вселенной…»

Все четверо тугоухих Лавингов в изумлении слушали, как Ребекка пропела кусочек битловской песни.

– Ну ничего себе! – воскликнул Чарли.

– Прекрасно! – Па присвистнул. – У тебя голос что надо.

– Ну, это уж я не знаю, – ответила Ребекка. – Просто люблю попеть иногда.

Помедлив немного, Па продолжил урок астрономии:

– Вам, конечно, известно, что выражение «падающие звезды» неточно. На самом деле то, что мы видим, – это лишь мелкие астероиды, которые сгорают в атмосфере. Но примечательно, что…

Но ты уже не слушал его. Твоя рука поняла, что времени остается мало. И вот, одним отчаянным и безрассудным рывком, призвав на помощь запястье и предплечье, она сжалась и прыгнула. И казалось, никогда не будет радости более острой, чем радость прикосновения к теплым и мягким, покрытым пушком пальцам Ребекки, которые не стали отстраняться. Целых несколько мгновений ваши руки оставались сомкнуты тыльными сторонами, нагреваясь до красноты и порождая новые атомы. Но твоя рука кое-что соображала. Она понимала, что змеиная шкурка была своего рода знаком: задержись чуть подольше – и нежная материя рассыплется в прах.

Спустя полчаса вы все уже брели назад по проселочной дороге, и слабый свет ваших дешевых фонариков окружал дрожащим ореолом то пыль на дороге, то кактусы по обочинам.

– Господи, уже полдесятого! – сказала Ма Ребекке. – Тебя, наверное, ждут родители?

– Ага, наверное, – ответила та.

– Что ж, тогда нам лучше отвезти тебя домой.

– Да, так будет лучше, – сказала Ребекка, и Ма, кивнув, прошла вперед и прибавила шагу.

Всего на секунду ты обернулся, чтоб взглянуть на Ребекку. Всходила луна, и ты видел, как ее тонкие губы изогнулись в улыбке. Ты улыбнулся ей в ответ. Однако у тебя давно появилась почти аллергическая реакция на долгий зрительный контакт, так что ты сразу отвел взгляд и неуклюже уставился на небо, приоткрыв рот, – большая ошибка с твоей стороны. Прежде чем ты успел понять, что произошло, твой нос заполонил резкий металлический запах крови. Твой ботинок зацепился за камень, и ты плашмя растянулся на земле.

– Ого! – заорал брат. – Опять его угораздило!

– Оливер! – вскрикнула мать. – Твой нос!

– Все в порядке.

– Не в порядке. У тебя кровь!

– Ничего страшного.

– Ничего страшного? Почему ты улыбаешься?

– Не знаю.

Сидя на земле, ты наблюдал, как брат прыгает с ноги на ногу, привычно потешаясь над твоей подростковой неуклюжестью с ее частыми падениями:

– Просто не верится! Ты превзошел сам себя! Просто чемпион! Снова показал класс!

– О Господи, – пробормотала Ребекка.

– Зажми нос! – скомандовала мать. – Вот, салфетку возьми! Тебе надо лечь. Оставайся здесь, а мы машину подгоним. Или нет, подожди… Джед, у тебя ведь есть диван в мастерской?

– В мастерской? – отозвался Па. И после паузы: – Хорошо, идем.

Тебе было очень стыдно, но этот стыд был ничто в сравнении с изумлением, которое тебе теперь пришлось подавлять. Вы направлялись в папину мастерскую? Мастерской назывался расположенный в полумиле от дома покосившийся сарай, вход в который был закрыт всем, кроме отца. Точно так же, как вот уже сколько месяцев закрытым казался и сам отец.

Он мог порой приволочь свое тело к накрытому для ужина столу, но мысленно всегда оставался там, за дверью сарая, запертой на щеколду, в парах виски и мутных облаках сигаретного дыма. В последний раз он отсутствовал дольше, чем когда-либо, однако еще в твоем детстве Па пропадал в мастерской почти каждые выходные. Бесчисленные часы, которые Па проводил за мольбертом, никогда не приводили к какому-либо ощутимому успеху – словно это был научный эксперимент, призванный опровергнуть давнее техасское убеждение, будто упорство и вознаграждение напрямую связаны. Отец с презрением отверг повсеместную в тех краях пейзажную живопись – все эти изломанные каньоны и воинственных команчей, бегущих за бизоном, что могло бы приносить ему деньги, – в пользу «истинного искусства», то есть ловкого подражания старым мастерам, которые любили густо накладывать яркие мазки. Ван-Гогу, Кандинскому, Мунку, Шагалу.

Только раз за всю его тупиковую саморазрушительную карьеру ты видел, как отец продал одно-единственное полотно. Это был твой первый год в старшей школе. Муниципалитет Блисса устроил на лужайке перед школой традиционную благотворительную ярмарку. Среди шатров, заваленных упакованными в фольгу кексами-брауни, пирогами в жестяных формочках и плотными старомодными вышивками, Па установил прилавок с работами своих учеников. Разумеется, почти все эти акварели с потеками и рисунки углем с отпечатками пальцев были куплены по исходной цене собственными родителями художников. Однако в середине дня одна работа все еще оставалась непроданной. Это была та самая картина маслом, которую Па продемонстрировал в минувший понедельник хороших вещей, – школьное здание, выполненное вихревыми мазками. На фоне ярко-желтого неясного массива располагалась толпа детей, школьные башенки и карнизы выгибались, принимая очертания веселых облаков. На синей табличке, которую Па прикрепил к картине, значилась исходная цена: двести пятьдесят долларов.

Уже и пироги исчезли с прилавков, и музыканты муниципального духового оркестра Блисса начали складывать свои инструменты, а картина Па все еще томилась, никем не востребованная. Брат дернул тебя и Ма за рукав и увлек вас за шатер. «Мы должны купить его картину, – сказал Чарли. – Должны!» Ма прикоснулась к его щеке. «Ты самый чудесный мальчик в мире», – произнесла она. Не желая отходить на второй план, ты ощупал карманы в поисках сэкономленных денег и предъявил маме двадцать четыре доллара. Чарли смог внести только шесть, а у Ма в сумочке нашлось еще восемьдесят пять. Стиснув в кулаке деньги, она намотала на палец кудрявую прядь.

«Ждите меня здесь», – бросила она, а когда вернулась пять минут спустя, то улыбалась так широко, что видны были даже задние пломбы.

«Смотрите внимательно». – Она указала на отца, к которому, протягивая руку вперед, приближался директор школы Дойл Диксон. Он показал Па смятую пачку купюр, и было видно, что тот с трудом сдержался, чтобы не броситься директору на шею. Вместо этого Па сунул деньги в карман, кивнул и передал директору свою картину.

«А теперь слушайте, – сказала Ма. – Дойл сам добавил остальное и пообещал мне, что о нашем с вами взносе он никогда и словом не обмолвится. Обещаете, что тоже будете молчать?»

«А ты…» – начал было Чарли, но в этот момент из толпы вынырнул отец, чуть ли не пританцовывая.

«Дойл купил эту чертову штуку, – сообщил Па. – Говорит, повесит ее в школе. Кажется, все оказалось не так плохо, как я опасался».

«А что я тебе говорила! – воскликнула Ма, подавляя ухмылку. – Она очень красивая».

Однако эта сделка не особенно придала отцу уверенности в себе.

«Родовые муки» – так Па называл долгие часы работы в мастерской, но каков был результат всех этих страданий? Большинство картин он сжигал вместе с мусором в костре.

«Слышали о художественных инсталляциях? – любил шутить Па. – Ну а я устраиваю художественные кремации». Новых его работ ты не видел уже давно.

И вот ты направлялся в мастерскую Па – вместе с Ребеккой Стерлинг!

В своих легких плетеных сандалиях отец зашагал вперед, в пустынную ночь, указывая путь скорбному, угрюмому шествию. Под твоими ногами простиралась жесткая каменистая земля, где-то в воздухе подавали сигналы невидимые летучие мыши. Ты позволял своим родным вести тебя, точно слепого; кровь у тебя в носу начинала сворачиваться.

В сарае ты устроился на усеянном пятнами диване, а Па зажег две лампы на камфорном масле. И хотя ты чувствовал в своих ноздрях струйки крови, тебе было невыносимо держать голову запрокинутой и не смотреть на это странное зрелище. Последние картины отца, расставленные посреди пепельниц, полных окурков, и бутылок из-под виски «Джордж Дикель», к твоему сожалению, разочаровывали. Тебе показалось, что это всего лишь продолжение все того же художественного воровства.

Ребекка, однако, двинулась прямиком к холстам и замерла, словно молчаливо приветствуя каждый из них. Прижав к губам кисть, Па с тревогой наблюдал за ней.

– Написано грубовато, конечно, – произнес он наконец. – Я знаю. С кистями беда, и я думаю…

– Нет, – сказала Ребекка плотному лазурному небу, расположенному в нескольких дюймах от ее лица. – Они прекрасны.

– Правда? – Па смотрел, как затылок девушки медленно опускается в кивке.

– Это что, мы? – спросил Чарли.

Брат заметил нечто, ускользнувшее от твоего внимания. На самой кромке каждого полотна – под взвихренными узорами вангоговского звездного неба, на краю пульсирующего поля резких цветовых пятен, посреди яростных абстрактных полос и мазков – безошибочно угадывались четыре фигуры: твои родители, твой брат и ты сам.

– Это серия картин, – пояснил отец. – По крайней мере, так я это задумал. Она основана как раз на том, о чем я вам сегодня рассказывал – про мультивселенные. Если и правда существуют другие вселенные, где-то должна быть целая вселенная, заключенная в картинах Винсента Ван Гога, правда ведь? Еще одна в Мунке. И в Кандинском. А потом я подумал: каково было бы жить в таких мирах?

Тогда это космологическое объяснение отцовских подражательных картин показалось тебе надуманным, сентиментальным, немного пьяным. В целом эта идея напоминала истории, которые вы с братом в детстве рассказывали друг другу: о потаенных переходах, порталах в иные миры, погребенные под землей, – фантазии, которые вы оба давно переросли. Картины вызывали у тебя чувство неловкости за отца. Ты видел, что в этой так называемой серии Па соединил две главнейшие неудачи своей жизни: узость своего нереализованного творческого воображения и все более молчаливые отношения со своей семьей на этой планете. Это казалось немного жалким: Па создавал все эти вселенные для своих родных, в то время как куда проще было бы всего лишь разговаривать с вами в реальной жизни.

– Но если существуют другие вселенные, то где они находятся? – Брат всегда был более доверчивым, более жизнерадостным мальчиком, его не мучили темные сомнения. – И как туда попасть?

– Не знаю я, – хмуро бросил отец, словно этот вопрос давно его терзал. – Возможно, через черную дыру.

– Черную дыру? – удивился Чарли. – Я думал, там просто сплошная темень.

– Точно этого никто не знает. Возможно, там чернота, а может, портал в другую вселенную. С этими черными дырами, как я читал, такая штука: наука про них толком ничего сказать не может. Приблизиться к ним, чтобы рассмотреть получше, нельзя – гравитация разорвет на части.

Меньше трех месяцев спустя в Западном Техасе раскроется черная дыра, и ты обнаружишь, что в наивной космологии отца все же была толика истины. Его теория была верна в той части, где речь шла о черной дыре, что растворит землю у тебя под ногами ночью пятнадцатого ноября; ты начнешь прозревать правду – о Ребекке, о своей роли в ужасах той ночи, – только утратив способность выразить ее. Сквозь тебя прорвется страшная яркая вспышка. И страшна она будет потому, что никакой боли ты не почувствуешь.

Дрожащий луч света скользил по густым мазкам папиных импрессионистских мультивселенных: фонарик дрожал в его пропитых руках.

– Вообще, – сказал ты, – Ребекка права: очень красивые картины.

Па широко улыбнулся, и ты тоже улыбался. Может быть, думал ты, тебе не надо было делиться с Ребеккой вашими несчастьями, может быть, ей не нужны были еще и ваши грустные истории. Может быть, ее к вам привела надежда увидеть счастливую семью? Завтра же, решил ты, ты наконец выдашь секрет той картины Па со школьным зданием. Какое бы разочарование у тебя ни вызывали его последние творения, ты с удовольствием представлял, как расскажешь Ребекке эту историю: как вы втроем прятались за ярмарочным шатром, как собирали свои скудные сбережения, стремясь переписать конец этого дня, сделав его счастливым для отца.

О, конечно, как просто пожалеть этого паренька – мальчика, который все еще чувствует чудесное прикосновение рук и готовится рассказать свою лучшую историю о том, что делало его семью настоящей семьей. Мальчика, обреченного на будущее, которое он никогда бы не смог предугадать. И все же, возможно, в тот вечер ты уже начинал репетировать свою роль в этой истории? Скоро должна была раскрыться черная дыра, и тебе суждено было упасть в нее, а твоей семье – остаться на краю. И как после всего этого юношеского эпоса – фэнтези, научной фантастики, постапокалиптических миров и прочих столь любимых тобой небылиц, да еще и после рассказов Па о параллельных вселенных – как не поверить, что твое собственное нездешнее коматозное повествование действительно было предсказано? Как иначе объяснить невообразимые страдания, выпавшие на долю тебе и твоей семье, мифологические трансформации, которые тебе пришлось претерпеть? Больше того: как не поверить в твою избранность?

Нет, тебе недолго придется себя жалеть. Может, ты и упал в черную дыру, но судьба твоих родных оказалась не менее горькой. Им пришлось остаться здесь, на планете Земля.

Ева

Глава вторая

Эта утерянная, выпавшая из памяти минута больше всего мучила Еву Лавинг. Чем она занималась ровно в 21:13 пятнадцатого ноября? Еве не удавалось вспомнить, во всяком случае не в точности. Скорее всего, просто стиркой. Просовывала руку в скрипучую, жалобно кряхтящую стиральную машину, вытаскивала комья мокрой, накопившейся за неделю одежды и швыряла их в разинутую пасть сушилки. Позже явилась смутная картина: ветхие трусы мужа проваливаются в пыльную щель между машинами, она наклоняется за ними и бросает к остальному белью. «Крутиться» – так хозяйственные дела называли у них дома.

Позже Ева будет вспоминать, что очень много крутилась по дому в тот вечер, последний вечер, когда ее вселенная еще сохраняла цельность. Пока старенькая сушильная машина издавала свои жуткие звуки, Ева сновала из гостиной в кухню, из кухни – на крыльцо, с крыльца – в спальню, гонимая потребностью чем-то себя занять. Евин свекор умер на несколько десятков лет раньше, чем она познакомилась с Джедом, свекровь – Нелли, или Нуну, Лавинг – уже несколько лет как скончалась, но дом все еще оставался домом бабушки Нуну: фарфоровые статуэтки в буфете с посудой, солнечные пустынные пейзажи в золоченых рамах, кособокие напольные часы ворчливо отсчитывают секунды… Ева была одна в их доме посреди Зайенс-Пасчерз: Чарли отправился в кино («Машина смерти. Робот-7» или какая-то подобная дребедень), Джед дежурил в школе на Осеннем балу, а Оливер, несчастный кавалер без партнерши, в последний момент неизвестно почему решил надеть один из отцовских костюмов и отбыть на танцы в одиночестве. До конца жизни Еву будет мучить следующий факт: она сама отвезла его к школе.

Накануне вечером Джед повел себя очень необычно (повлияло ли это на последующие события? – гадала она потом): вернувшись из мастерской, он скользнул под одеяло рядом с Евой. За годы их совместной жизни она выучила все оттенки настроений, которые пробуждал в Джеде алкоголь. Среди них были Унылый, Возмущенный, Одержимый – однако тем вечером он пришел к Еве в редчайшем из своих обличий: как Любвеобильный.

– Так спать слишком жарко, – сказала она, отодвигаясь.

– Кто сказал, что мы будем спать?

– Ты серьезно?

– А почему бы и нет? Не думаешь, что заключенному полагается супружеский визит?

– Заключенному? То есть я в твоей метафоре тюремщик?

– Ева.

– Что?

– Ничего.

Несколько длинных минут они просто лежали молча во влажной тишине спальни.

– Завтра танцы, – сказал наконец Джед.

– Да?

– Да. И кажется, наш несчастный сын так и не нашел себе партнершу.

– Знаю. Не думаю, что это такая уж трагедия. В его возрасте я никогда не ходила на танцы.

– Я думаю, тебе стоит пойти подежурить со мной, – сказал Джед. – Может быть, удастся и Оливера вытащить, и Чарли тоже. Повеселимся там.

– Ты приглашаешь меня на Осенний бал?

– Окажешь мне такую честь?

– Джед, – ответила Ева, – ты меня прости, но мне от этих школьных вечеров как-то не по себе. Видимо, плохие воспоминания.

В своей страннической юности Ева всегда и всюду оставалась Новенькой, нездешней, немного экзотической чужестранкой, беззаконно затесавшейся среди обычных бледнолицых учеников. История ее детства представляла собой трагическое и перманентное переизобретение себя. Раз за разом, садясь на свое новое место в первом ряду, она чувствовала на себе взгляд новых глаз, ждущих, как она себя проявит. И даже после двадцати лет в Западном Техасе Ева все еще ощущала себя изгоем среди этих по-христиански жизнерадостных людей, коллег Джеда и их семей, в обществе которых она казалась себе каким-то иностранным вторженцем, подозрительной еврейкой, чужаком из того туманного межрасового пространства, что расположено между белыми и латиноамериканцами. В результате она научилась даже не надевать маску, а ловко обороняться. Издалека Ева напоминала невинный одуванчик, но подойди ближе – и она превращалась в хищную венерину мухоловку.

– Жаль, что так, – сказал Джед, чье тело уже застывало в неподвижности.

(Могло ли быть так, что все ее будущее оказалось предопределено тем ночным отказом? Если бы только она позволила этому ослабленному алкоголем телу взять над ней верх – после почти годичного перерыва, – может быть, она дала бы себя уговорить и пошла бы на танцы? Могло ли ее присутствие все изменить?)

– Джед, послушай, – спустя некоторое время произнесла Ева, но тот уже спал.

Следующим вечером 21:15 перетекло в 21:16. Ощутила ли она, как аккумулирует свой горячий заряд ее собственный Большой взрыв, как начинают искажаться время и пространство? Как ни отвратительно, нет. Ева просто слонялась по этому склепу, принадлежащему семье, которой – как казалось ей тем одиноким вечером – уже не существовало. Научно-фантастические книги на полке в комнате Оливера, рубашки ее мальчиков, аккуратно развешенные в узеньком шкафу, сияющие лаком бычьи черепа на стенах… Меньше чем через два года Оливер поступит в колледж и уедет, через четыре года то же сделает Чарли; Ева уже прибегала к старой уловке всех хранительниц опустелого гнезда: включала телевизор, просто чтобы не было так тихо.

21:30, 21:45, 22:00… В это время Чарли уже положено быть дома, почему же он еще не вернулся из кино? Потом она будет вспоминать, как протиснулась за сетчатую дверь, как тяжело плюхнулась на заржавленный алюминиевый стул на перекошенной каменной веранде. Ноябрьский вечер, летний стрекот сверчков, хруст чьих-то тяжелых лап в траве и сухом кустарнике, что росли вдоль берегов ручья. Может, еще до того, как мальчики уедут, ей стоит вернуться в университет, стать каким-нибудь исследователем? Может, уехать из Западного Техаса, бросить своего незадачливого выпивоху-мужа, защитить диссертацию в каком-нибудь колледже неподалеку от того, – а может, и вообще в том же самом? – где будет учиться Оливер. По правде говоря, Ева не представляла себе будущего, в котором она не смогла бы каждый день видеть Оливера – конечно, обоих мальчиков, но в особенности (бессмысленно отрицать) Оливера. Она понимала, что выпускной Оливера станет для нее своего рода смертью.

Внезапно в окружающем ее пространстве что-то переменилось, что-то умолкло. Ах да, сушильная машина.

Последняя жестокая подробность. Радуясь возможности чем-то себя занять, Ева с особым тщанием принялась сортировать белье. Она, должно быть, провела минут десять, рассеянно складывая и перекладывая вещи. Аккуратно разложив белье в плетеной корзине, Ева ухватила ее за соломенные ручки и понесла в комнату. Она уже миновала телевизор, но тут ей пришлось остановиться. Как однажды в детстве, когда она, десятилетняя, сломала руку, в первый и единственный раз в жизни попробовав прокатиться на скейтборде, в момент удара Ева ощутила только какое-то оцепенелое недоумение. Изображение на телеэкране. Сумятица проблесковых маячков, смазанные дрожащие кадры. Ева вернулась к телевизору, но никак не могла понять, что такое эта женщина, Трисия Флип с шестого новостного канала, говорит в камеру. «Невозможно» – вот первое слово, которое пришло Еве в голову, слово, сразу же связавшее ее с сотнями подобных ей матерей, к которым до этого вечера она испытывала абстрактную жалость, когда узнавала о внезапных вспышках разрушительной жестокости, думая: невозможно, нет, зачем добавлять такую трагедию к долгой череде ее тревог, подобное не может случиться в их городе. Однако же в кухне надрывался телефон. Ева выпустила из рук корзину, ее содержимое рассыпалось по полу. Путаясь ногами в чистом белье, Ева метнулась к телефону. Прижала к уху трубку – и как ни старайся, никогда ей не удастся забыть последовавшего за этим мгновения.

Почти десять лет спустя: бескрайний беж пустыни, иссохшая скупая плоть в веснушках колючей растительности, какие-то ржавеющие железки; порой – длиннорогий бык, которого держат в хозяйстве из ностальгии и который таинственным образом ухитряется выживать на сухой траве и упрямстве. Асфальтовый капилляр, протянувшийся на север от Биг-Бенда, большой излучины Рио-Гранде, и разрезающий пустыню пополам. Пыхтящий серый «хёндэ» даже женщине за рулем казался едва реальным. Словно мошку с руки, Еву легко можно было смахнуть с дороги.

Она чувствовала песок на стиснутых зубах, вдыхала душный бензинный запах; дорога расширилась, соединяясь с запутанной круговой системой внутренней трассы № 10. И там, на случайной плоскости, где дорога встречалась с другой дорогой, показались внушительные цементные короба и гигантский рекламный щит с указателем на относительно новый торговый центр. Центр находился в ста милях от того места, где на своей койке бился в судорогах ее парализованный сын, – но Ева все равно чувствовала его рядом. Она знала, что для Оливера начиналось новое безликое утро на четвертой койке в больнице Крокетта, но Оливер был и здесь – в ее ногах, ее руках, во влаге под ее воротником.

Ева завернула на парковку магазина «Сказки и не только», крупнейшего сетевого книжного к западу от реки Пекос. Вдыхая тяжелый спертый воздух, который кондиционер в этой паршивой машине просто гонял туда-сюда, Ева припарковалась всего в двадцати футах от широких автоматических дверей. Было девять часов утра, солнце стояло уже довольно высоко и над асфальтом клубились туманные миражи. Заметив свое отражение в затемненном стекле витрины, Ева подумала, что еще не поздно повернуть обратно. Она резко ухватила двумя пальцами правое веко, чувствуя, как кожа отлепляется от воспаленного шарика, а потом внимательно посмотрела на белую головку извлеченной реснички. Внезапный хлесткий удар боли выключил ее из реальности ровно на пять секунд.

Было двадцать второе июля – день, когда впервые за много лет Оливера должны были по-настоящему обследовать. В сотне миль от книжного магазина уже разогревался магнитно-резонансный томограф. Конечно, Оливер и раньше проходил подобные обследования, но сейчас это было для Евы слабым утешением. Она давно приучила себя верить в самые призрачные обещания, которыми, подобно шарлатану-проповеднику, бесстыдно сыпала ее собственная надежда, однако ничто не могло затмить значение грядущего события. Девять лет прошло с тех пор, как Оливеру в последний раз делали нейровизуализацию; вполне вероятно, что сегодня последний день надежды на то, что врачи могут найти какой-либо проблеск сознания в запертом разуме ее сына. Думать о приближении этого дня значило для Евы навлекать на себя непроглядный, всепоглощающий ужас, белую громаду цунами, несущуюся на нее сквозь пустыню.

Ева вытащила себя из машины и сквозь пекло западнотехасского июля прошла в надежно упакованный куб кислорода. Кроме пары осовелых продавцов, прихлебывающих за прилавком какую-то коричневатую бурду, в магазине никого не было. Стараясь остаться незамеченной, Ева скользнула в секцию научной фантастики и фэнтези.

С того самого момента, как она, проснувшись, осознала предстоящий ужас этого дня, в стеклянной витрине ее воображения засиял предмет, словно талисман способный защитить от неблагоприятных результатов. Предмет – заключенное в коробку подарочное издание пятитомной саги Дугласа Адамса «Автостопом по Галактике». Однажды, когда Оливеру было пятнадцать, он упрашивал Еву купить эти книги, но таких денег у нее не было – ни тогда, ни тем более сейчас.

И вот теперь эта коробка стояла перед ней в стеллаже из фальшивого дуба. Словно крошечная частица ее сына. Чувствуя стоны своей поясницы, Ева наклонилась, и ее копчик тяжело приземлился на темно-синий ковер. Аудиоколонки сотрясала Пятая симфония Бетховена. Ева достала футляр с книгами и взвесила его тяжесть в руке, покачивая его, словно футбольный мяч. Следующий шаг по плану: оценить, не видно ли поблизости скептических взглядов и камер слежения. Однако сегодня тяжесть книг в ее руках притупила бдительность Евы, и она лишь бегло обвела магазин глазами.

Ева знала: хоть Чарли говорил, что она одержима иллюзиями, на самом деле это было не так. Сковыривая магнитный ярлычок с футляра, она прекрасно понимала: даже если свершится невозможное и Оливер встанет с койки, где он провел последние девять с половиной лет, вряд ли ему немедленно понадобятся произведения Дугласа Адамса. Но ее непреодолимая потребность походила на любое суеверие: Ева в нее не верила, возможно, позже даже посмеялась бы над ней, но все же какая-то атавистическая, идолопоклонническая часть ее существа боялась ей противиться. Ева никак не могла повлиять на сегодняшнее обследование, но могла устроить себе другую проверку: верит она, что у ее сына есть будущее, или нет? Она раскрыла свою вместительную бордовую кожаную сумку и опустила туда утешительно увесистую коробку. Цепляясь обгрызенными ногтями за краешек книжной полки, Ева поднялась на ноги и быстро прошла мимо мониторов службы безопасности, расположенных по обеим сторонам автоматических дверей. Она успела выйти на слепящую белизну тротуара, обливаясь потом под своим блейзером, когда запястье ее сжали чьи-то толстые пальцы.

– Какие мы ловкие! – сказал мужчина.

Охранника – как следовало из медной таблички на столе в душной подсобке – звали Рон Тауэрс. Ева уже встречалась с Роном: он тогда работал в местном магазине сети «Олд Неви». Ей запомнилось это обветренное моряцкое лицо – возникало ощущение, будто «Олд Неви» отбирал своих защитников по внешности. И вот сейчас Рон Тауэрс молча изучающе смотрел на нее, словно пытаясь разгадать загадку. Наконец узнавание подсветило его суровые черты.

– Лавинг, – сказал он. – Ева Лавинг.

Она кивнула, и Рон Тауэрс тоже кивнул с довольным видом:

– Эти ваши безумные глаза. Такие разве забудешь?

– А разве можно забыть Рона Тауэрса?

Ухмыльнувшись, он напечатал на своем компьютере ее имя. Нажал «enter» и осклабился:

– У нас тут прям-таки ой-ой-ой…

– Ой-ой-ой, – эхом повторила Ева.

Рон открыл серый металлический канцелярский шкаф. Порывшись в ящике, достал какую-то бумагу и продемонстрировал ее, словно почетную грамоту:

– Посещение магазина будет расценено как правонарушение. О новой попытке кражи будет сообщено полиции.

Рон придвинул документ к ней поближе. Еве не требовалось его читать: она и так знала, что там написано.

Количество магазинов, которые внесли Еву Лавинг в черный список, постоянно росло. За последние девять лет ей довелось подписать немало подобных соглашений в разнообразных желтоватых подсобках. Пузатые и тощие охранники всегда напускали на себя суровый вид. «Нам эти глупости здесь ни к чему», – неизменно говорили они, изучающе вглядываясь в ее лицо. Но постыднее всего было то, что пристальное внимание этих ребят, их стремление разгадать, что таится за ее нервной улыбкой, всегда казались Еве потенциальным лекарством от одиночества.

Когда эти самодовольные мужчины брали ее за локоть твердой рукой, Ева чувствовала, что близится шанс облегчить душу признанием, что все, случившееся с ней за последние месяцы и годы, наконец-то движется к кульминации. Когда эти мужчины читали ей нотации, угрожали ей, размахивали своей ничтожной властью, данной им медной табличкой, в Еве вздымалась вся история ее жизни. Но в итоге охранники довольствовались ее извинениями и подписанием соглашения. Безумие или горе заставило женщину пятидесяти лет украсть подростковую книгу? Этот вопрос люди вроде Рона Тауэрса запирали в ящик вместе с новой подписанной бумажкой.

– Ну и что же нам теперь делать?

Больше Рон ничего не сказал, только смотрел на Еву так, словно она не просто попыталась украсть несколько книг, словно охранник действительно надеялся вызвать у нее куда более глубокое чувство вины.

Ева бросила взгляд на телефон. Прикинула, не рвануть ли к двери. Рон Тауэрс улыбался чуть похотливой улыбкой.

За последнее десятилетие, полное жестоких парадоксов, одной из самых злых шуток, которые преподнесли Еве ее трагические зрелые годы, была высвеченная в ней страданием красота. И без того большие глаза на похудевшем лице казались огромными, словно у диснеевской принцессы. Бесконечные дни, проведенные на улице, подальше от сырого душного дома, придали Евиным семитским чертам приятный бронзовый налет. Из-за болей в спине ей приходилось чуть отклячивать свой аккуратный зад, словно турнюр, а грудь нести так, как официант несет поднос с закусками. Ева старалась не задумываться о том, почему ей так идет ее горе.

– Пожалуйста… – сказала она.

– Одного я никак не пойму, – задумчиво произнес Рон, – зачем такой милой даме этим заниматься? Какой-нибудь безденежный паренек, какой-нибудь нарик – это в порядке вещей, но такая женщина, как вы… Чтоб нервы себе пощекотать?

Ева не могла определить, действительно ли Рон Тауэрс озабочен этим вопросом или это часть его игры. Этот молодчик с угреватым лицом вряд ли понял бы ее преступления, но все же Ева с облегчением сказала:

– Я мать Оливера Лавинга.

Охранник сощурился. Вспомнил ли он это имя? Он, без сомнения, слышал о Евиной семье в новостях, когда все только случилось. В представлении, которое устроили новостные программы после той чудовищной ночи, Лавингам, возможно, досталось больше жалости, чем какой-либо из семей, которые когда-либо благочестиво и прилюдно жалели. Но с тех пор прошло почти десять лет, они находились в ста милях от Блисса, так что Рон Тауэрс, скорее всего, давно забыл об Экторе Эспине и муниципальной школе.

– Моего сына разорвало на кусочки. Он разбросан по всему свету, – произнесла Ева. – И мне надо его собрать.

Она давно научилась этой хитрости бродяг и заключенных: у сомнительного поведения есть точка перегиба. Ведешь себя немного странно – тебя поправят; ведешь себя как безумец – люди постараются держаться от тебя подальше.

– Простите? – сказал Рон.

Потянувшись к нему через стол, она завладела его крупной, волосатой рукой. Рон не высвободился; Ева держала его ладонь, словно отдельное живое существо, словно нечто покалеченное, что они только что вместе нашли, о чем теперь оба беспокоились. Ева нащупала массивное кольцо с дешевым самоцветом и, покрутив, сняла его, словно оно душило толстый палец охранника. Она знала, что рука связана с самодовольным покрасневшим лицом, но теперь эта ладонь действительно казалась чем-то отдельным, неким предметом, который Еве хотелось бросить к себе в сумку. Ева подняла тяжелую руку и поцеловала ее. Но потом допустила ошибку: она подняла глаза. Ее взгляд развеял странные чары, которые на мгновение исказили разделявшее их пространство. Охранник отдернул руку и вытер ее о лежавшую на столе бумагу.

– Вам надо к врачу, – сказал Рон Тауэрс.



Часы на приборной доске показывали 9:53. Цифры подрагивали, сотрясаемые двигателем. «Хёндэ», который Оливер когда-то прозвал Голиафом, дребезжал и фыркал, пока Ева выруливала с парковки. Теперь, когда Рон Тауэрс отпустил ее, у Евы не было предлогов, чтобы не возобновить свой утренний маршрут – девяносто четыре мили вглубь пустыни.

Путь от торгового центра до приюта Крокетта прорезал до клаустрофобии необъятную пустоту. Одни и те же пять видов растений – несуразные головки бизоньей травы, готические переплетения фукьерии, пучки веслообразной опунции, сюрреалистические канделябры агавы, колючие, окруженные сухой землей морские ежи, которые зовутся лечугилья, – бесконечно тянулись на юг вплоть до мертвенных гор и на север вплоть до горизонта. Вот уже тридцать лет Ева жила на крайнем западе штата, и до сих пор она не привыкла к этим инопланетным пустым пространствам, к трехзначным числам, указывающим расстояние в милях между редкими городками Биг-Бенда. И теперь, трясясь на дороге через пустыню Чиуауа со скоростью сто миль в час, Голиаф походил на фантастический космический корабль, один из этих звездолетов с обложек Оливеровых книг.

Ева не была дочерью Техаса, как не была и дочерью какого-либо другого места. Единственный ребенок отца-одиночки, агента по продаже автомобилей Мортимера Франкла, она таскалась вместе с ним по американскому Западу в темно-бордовом «катлассе» 1976 года. После того как смерть отца положила конец ее несчастливому детству, проведенному по большей части в унылых гостиничных номерах или пахнущих плесенью тесных съемных квартирах, Ева познакомилась с Джедом Лавингом и пришла в восторг от свободы, которую обещали его двухсотакровые владения. Она и представить себе не могла, как мало будут значить для нее эти акры. Мать Джеда однажды рассказала ей, что апачи считали эту пустыню строительными отходами, оставшимися после Сотворения мира. Необработанным сырьем, остатками материала, из которого были сделаны более привлекательные места.

«Люди едут в Нью-Йорк, чтобы стать кем-то, а в Биг-Бенд – чтобы стать никем», – заключил как-то Чарли.

Прошло почти десять лет, а Еве все никак не удавалось наложить свою разрушенную жизнь на простой вектор из времени до. В один миг двадцатилетний парень по имени Эктор Эспина расколол время. Девять с половиной лет назад Ева, работавшая матерью на полную ставку, видела, как ее срок на этой должности подходит к концу и перед дверью дома в Зайенс-Пасчерз уже поджидают ее непонятные перспективы одиноких, бездетных, никому не нужных четырех десятков лет. Спустя десять лет она была де-факто (хоть и не де-юре) разведена и у нее было два сына: один – жертва насилия, другой – жертва собственного эгоизма. Она жила одна в «витринном» доме мертворожденного жилого комплекса «Звезда пустыни» – квартала недостроенных каркасов на пустынном плато. Ее новый дом был проклят. Он жаждал обратиться в прах.

В апреле, когда Ева попыталась включить кондиционер, тот запинаясь произнес несколько предсмертных слов и скончался. «Ремонт и содержание, – сказала обслуживающая компания по телефону, – согласно договору является вашей ответственностью».

Ева, постанывая, поерзала на потертом сиденье, мучимая болью в пояснице. За те годы, что она растила двух детей с уроженцем Западного Техаса, ее личный словарь стал ханжески-целомудренным, но тут из нее вырвался целый поток ругательств. «Сука! – вскрикнула Ева. – Мать твою налево!»

Она припарковала Голиафа на квадратике асфальта перед заправкой, расположенной в пятнадцати милях от приюта Крокетта. На высоком металлическом столбе виднелся старый плакат с выцветшим от времени фото – дань памяти Реджинальду Авалону, застреленному учителю сценического искусства из муниципальной школы Блисса. Снимок был сделан в его молодые годы, когда Реджинальд прославился в их краях как исполнитель мексиканской музыки. Одетый в традиционный костюм мариачи, он пел, обращаясь к выскобленному голубому небу, а ниже тянулся библейский свиток со словами: «ПОКОЙСЯ С МИРОМ, РЕДЖ АВАЛОН, ЛЮБИМЫЙ НАСТАВНИК». Ева знала, что справа от портрета мистера Авалона располагается пара строк из стихотворения Оливера; ей было приятно, что эти строки там есть, но в тот день взглянуть на них было выше ее сил.

Стихотворение Оливера «Дети приграничья» стало чем-то вроде гимна для скорбящих жителей Блисса. Оливер написал его для своего курса по литературе всего за несколько недель до, и с тех пор стихотворение воспроизводили множество раз в местных газетах и памятных листовках. Один раз «Детей приграничья» напечатал даже журнал, продававшийся по всему Техасу. И хотя Оливер действительно на удивление ловко обращался со словами, Ева понимала, что популярностью это стихотворение обязано сентиментальной скорби жителей Блисса. Но, судя по всему, местечковая литературная слава, которую принесла Оливеру случившаяся с ним трагедия, вдохновила его младшего брата. И вот теперь, сидя в какой-то затрапезной нью-йоркской квартирке, Чарли следовал по стопам брата, тратя свою юность на книгу, в которой рассказывал о трагической судьбе своего брата, злосчастного барда из Блисса.

Все еще немного дрожа от притока адреналина, вызванного разговором с Роном Тауэрсом, Ева толкнула дверь в магазинчик при заправке. Увидев лицо кассирши, она почувствовала себя так, будто ее предали. Почему вселенная дожидалась именно этого дня, чтобы посадить Эбби Уолкотт за эту конторку? Правда, в любой другой день в такой час Ева уже находилась бы в приюте Крокетта. Давно ли Эбби, бывшая коллега мужа, учительница математики, работает в дневную смену в этом магазинчике? «Звезда пустыни» находилась в пятидесяти милях от того, что некогда было Блиссом, и чтобы сердце у нее не разрывалось на части – ровно так, как оно делало сейчас, – Ева изо всех сил старалась держаться подальше от любых мест, где могли оказаться старые блисские знакомые.

– Ева! Боже мой!

– Эбби! Ты теперь здесь работаешь?

Фигура Эбби, когда-то по-мальчишески красивая, расползлась до размеров футболиста. Под перьеобразными высветленными прядями ее лицо приобретало простодушную искренность болонки. На секунду Ева почти прониклась к ней жалостью, но зародившееся было сочувствие мгновенно разорвал на клочки взрыв бурной радости со стороны Эбби.

– Да! Работаю! Не бог весть что, конечно, но все лучше, чем дома сидеть.

– Здорово.

– Ну и всегда можно с кем-нибудь поболтать. Ты ведь знаешь, какая я разговорчивая!

– Значит, это для тебя идеальная работа.

Эбби преувеличенно, словно героиня мультика, пожала плечами.

– А ты-то как? – спросила она. – Целую вечность не виделись!

– Да, целую вечность.

И обе женщины замолчали, припоминая последнюю встречу, случившуюся много лет назад: тогда Ева не пустила Эбби в палату к Оливеру, отвергнув запеканку, которую та явно надеялась обменять на какую-нибудь новость о больном. Но Эбби была тогда лишь одной из множества посетителей, приходивших к пациенту на четвертой койке. В течение примерно года после в приемные часы без приглашения являлись одетые в черное одноклассники, учителя, родители погибших, ссутулившийся директор Дойл Диксон, иногда какой-нибудь религиозный деятель – чтобы прикоснуться к единственному мальчику, чья трагедия еще не завершилась.

– Как он? – наконец спросила Эбби.

Ева видела, какого труда ей стоило приглушить свою жизнерадостность, чтобы подстроиться под настроение собеседницы.

– Адвил. – Ева ткнула пальцем в ряды коробочек. – Он? Ты про Оливера? В порядке, Эбби. В порядке. Прости, я очень тороплюсь. Шесть долларов?

– Пять девяносто пять. – Голос Эбби Уолкотт звучал мрачно и сострадательно.

– Точно.

– Знаешь, – сказала Эбби, – я все еще поминаю Оливера всякий раз в вечерней молитве.

Нащупывая в сумке деньги, Ева сильно, до боли, сжала в пальцах монетку.

– Замечательно.

– И всех вас поминаю. Чарли, Джеда. Бедный Джед…

– Бедный Джед, – отозвалась Ева.

– Послушай, не хочешь купить такую штуку? Деньги пойдут на памятник к десятилетней годовщине.

И Эбби указала на картонную коробку, где под табличкой «$5» лежали наклейки на бампер. На каждой наклейке среди молитвенно сложенных рук, распятий и ангелов выделялся слоган, официальный предсмертный хрип Блисса: «ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ». Ева ненавидела эту фразу, ее трескучую, оруэлловскую интонацию. И придуманный оргкомитетом «Пятнадцатое ноября» памятник был просто отвратителен.

Мать одного из погибших прислала ей эскиз памятника: четыре железных креста, смутно напоминающие знаменитые перекрещенные балки, найденные после терактов во Всемирном торговом центре. Четыре креста, олицетворяющие четырех убитых. Ну а как быть с Евиным сыном? Может, удостоить его половины креста? Оставить только горизонтальную балку? Оливер ведь наполовину еврей.

– Годовщина, да? Есть повод отметить?

– Они делают хорошее дело. Сохраняют воспоминания.

– Вот честно, Эбби, весь город – это памятник. Зачем нам еще один?

На этот раз Эбби пожала плечами с некоторым трудом.

– Ева… – Эбби потерла мочку уха. – Ты не одна в своем горе.

Эбби произнесла это своим мягким, по-христиански утешительным голосом, но, разумеется, Ева понимала, что в ее словах кроется упрек. Эбби имела в виду небольшое войско из скорбящих родных, друзей, учителей и соучеников, официально называемое «Семьи Пятнадцатого ноября», которому и принадлежала идея грандиозного памятника. В основном группу составляли родители. Почти все младшее поколение исчезло из этих мест, надеясь (как полагала Ева, да и кто мог их в этом обвинить?) оказаться как можно дальше от той ночи – и географически, и психологически.

Вернувшись в машину, Ева полезла в коричневый бумажный пакет за таблетками и обнаружила, что Эбби Уолкотт подложила ей наклейку на бампер в подарок. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Как будто хоть кто-нибудь здесь мог о нем забыть. Как будто они вдвоем с Оливером не были заперты внутри этой даты. Как будто все вопросы о той ночи, все, что Ева знала или так никогда и не узнала о произошедшем с ее сыном, могло когда-нибудь померкнуть, превратившись в прошлое. ПОМНИМ ПЯТНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ. Ева так многое хотела бы не помнить. Вся ее прошлая жизнь валялась, разбитая и перепачканная, на полу в том школьном кабинете. Почему? Она так старалась не думать об этом, пыталась ограничить свои тревоги лишь пространством палаты, где находилась четвертая койка, но сейчас, почти десять лет спустя, этот вопрос был все еще с ней, в этой комнате, неотступно, каждый день.

Глава третья

Сколь-нибудь значимых ответов у Евы не было. Ей было известно ровно то же, что и всем остальным. Пятнадцатого ноября в 21:09, во время Осеннего бала в муниципальной школе Блисса, двадцатиоднолетний выпускник этой школы Эктор Эспина – младший, тощий, бритоголовый юноша, густо татуированный и с запавшими глазами, припарковал свой пикап у задних дверей школы и вошел в здание с боевой винтовкой типа AR-15, которую приобрел на выставке огнестрельного оружия в Мидленде. Он направился не в спортзал к танцующим, где мог бы устроить масштабную мясорубку, а в один из ближайших к задней двери кабинетов, где члены театрального кружка готовились выйти на сцену и исполнить свою традиционную подборку испаноязычных хитов. Выжившие ученики из того кабинета утверждали, что, прежде чем вскинуть винтовку, Эктор не произнес ни слова. Ужас усугубляла стремительность произошедшего: все длилось менее минуты. Спустя шестьдесят секунд троих ребят и Реджинальда Авалона не стало. Выйдя из кабинета, Эктор столкнулся с еще одним учеником – вдали от всех увеселительных мероприятий. Что делал там Оливер? Ева знала, что это бессмысленный вопрос, хотя неразумный вопрошатель в ее душе никогда не переставал его задавать. Ева пыталась принять случившееся как непреложный факт: Эктор увидел Оливера, прицелился и убил будущее ее семьи.

Может быть, Эктор планировал проливать кровь и дальше, уже в спортзале; а может, его чудовищная миссия на этом была завершена. Никто никогда не узнает этого, потому что в тот момент, когда Эктор шел по коридору к центральному входу, за одной из ионических колонн портика затаился вахтер по имени Эрнесто Руис, в тот вечер работавший сверхурочно. Когда Эктор проходил мимо, Эрнесто выскочил из своего укрытия и в последовавшей потасовке сумел вырвать из рук парня винтовку. Эктор умчался прочь, но – как выяснилось впоследствии – не безоружным. В тот вечер за поясом джинсов у него было еще одно орудие – тупоносый кольт сорок пятого калибра, который Эктор утащил из-под кровати своего отца.

Техас – штат, где так много людей было повешено и расстреляно, – и по сей день часто и с гордостью выносил смертные приговоры, но в тот раз, стоя на крыльце школы, Эктор сам позаботился о приговоре и его исполнении: приставил к своему лбу дуло отцовского пистолета, нажал курок и оставил город разрывать себя надвое вопросами без ответа.