— Но ждала-то она ее осенью?
— Мало ли что.
Лебедев стал объяснять Коле, что стихи о зиме.
— Погодите, — сказал Коля. — Сейчас запомню. О зиме, о зиме, о зиме… Зима… Зима… Зима… Запомнил.
— Мало запомнить, надо понять, — стал раздражаться Лебедев. — «На стеклах легкие узоры». Что это значит?
Коля ответил:
— От мороза.
— Правильно.
— Хорошо, — сказал Коля. — От мороза, от мороза, от мороза. Запомнил. Стихи о зиме, о зиме, о зиме… Узоры от мороза, от мороза, от мороза. Теперь знаю, не собьюсь.
— Почему вы все долбите наизусть? — уже не скрывая раздражения, сказал Лебедев. — Надо же и головой соображать немножко.
— Мне так удобней, — ответил Коля. — Так я лучше уроки знаю.
«Ну и черт с тобой», — решил Лебедев. С досадой захлопнул книгу.
— Давайте алгебру.
Тут уж с зубрежкой было трудней. Коля пыхтел, краснел, морщил лоб.
А когда Лебедев ушел, Коля достал тетрадь, где уже набело были написаны решенные с репетитором задачи, и на всякий случай, для собственного успокоения, немножечко подолбил их по тетрадочке наизусть.
— А плюс Б минус Ц… равно… А, Б…
И так много раз, пока заснул.
А папа отложил в сторону газету и сказал маме:
— Завтра я выступаю в суде. (Папа был прокурор). Завтра я расправлюсь с этими агитаторами. Подумай, до какой дошли дерзости. Требуют! Рабочий день им сократи, штрафы им отмени…
— Алексис, — равнодушно перебила его мама, — а ведь наш Коля скоро именинник. Надо ему подарить что-нибудь хорошенькое. Что бы подарить? А?
— Да… Хорошо… Но я не о том. Пойми, я не зверь, я не против того, чтобы кое-что дать рабочему. Почему иногда не дать? Почему несколько не улучшить его жизнь? Но проси, а не требуй! Иди к хозяину и проси. А они что? Стачку затеяли, на заводе шум-гвалт подняли, в администрацию камнями швыряют. Укрывают подстрекателей. Это безобразие. Дикость. Беспорядки!
— Как это скучно, — зевнула мама. — Сколько же человек под судом?
— Трое. Двое рабочих и один без определенных занятий. Этакий весьма подозрительный тип!.. Профессиональный подстрекатель!..
— Подстрекатель? — удивилась мама. — Разве есть такая профессия?
— Есть, — сердито встал из-за стола папа. — К сожалению, есть. Ссылают их туда (папа показал за окно, в темную ночь), а они бегут оттуда и снова за свое, за возмутительные прокламации, за стачки… Подпольные типографии устраивают…
— Боже мой, — сказала мама. — Какой ужас… Варя! — крикнула она. — Не забудьте завтра купить апельсинов к чаю.
Вздохнула и встала.
— Поздно, — сказала она. — Спокойной ночи, Алексис. Я пойду.
Вскоре все в доме уснули…
Не спал лишь папа. Он в своем кабинете. Сидит и внимательно перелистывает бумаги. Он готовится. Завтра надо энергично выступить в суде: быть твердым и говорить красиво. «Надо упечь непокорных в Сибирь, — думает он, — а может быть, и подальше».
— Да… — улыбается папа. Его речь будет записана. Ее прочтут папины начальники и, кто знает, быть может, наградят еще одним орденом…
«В ТОТ ГОД ОСЕННЯЯ ПОГОДА…»
Звонок.
Распахнуло, как ветром, все восемь дверей. Из классов хлынули гимназисты. Старшие шли степенно — парами, одиночками, младшие — беспорядочной гурьбой. Не успели преподаватели скрыться в учительской, как начались писк, визг, драка и беготня.
Попочка без устали метался по коридору, хватал то одного, то другого за ухо и ставил к стене. Не прошло и трех минут, как вся стена украсилась вереницей наказанных. Среди них первым был поставлен, конечно, Самоха.
Однако ему неплохо.
Вот идет мимо Алешка Медведев. В руках — кусок булки. Поравнявшись, он молча отламывает добрую половину.
Самоха доволен. Набил щеки, стоит жует, улыбается, корчит рожи.
Подходит Коряга.
— Уже? — спрашивает он сочувственно.
— Уже, — отвечает Самоха. — Стою, выстаиваюсь.
— Постоять с тобой вместе?
— Нельзя! — подбегает Попочка. — Нельзя стоять с наказанным рядом.
— Я тоже наказанный, — врет Коряга. — Афиноген Егорович еще на уроке сказал, чтобы я на перемене к стене прилип.
— Тогда стойте молча, — требует Попка и летит в другой конец коридора ловить «преступников».
— Что, Самоха, делать будешь, когда из гимназии выгонят? — начинает Коряга «развлекать» приятеля.
— В цирк поступлю.
— Нет, правда, что делать будешь?
— Улечу на воздушном шаре.
— Фу, я серьезно, а ты…
— Чего спрашиваешь? Разве я знаю. Может, и правда в цирк пойду. Акробатом… Акробатом, по-моему, ничего, интересно…
И, вздохнув, добавляет:
— А разве как выгонят из гимназии, так мне домой можно? Отец у меня, знаешь, какой…
И совсем тихо:
— Раньше еще ничего, а теперь то и дело пьет. А как напьется — бьет. А потом сидит и поет: «Выхожу один я на дорогу».
Сережке жалко Самоху. Чтобы утешить, говорит он ласково:
— А ты не давайся отцу в руки. Чего ради? Как начнет! — беги к нам.
— Приду… А Афиногену Швабре я еще умудрю штуку. Я письменный содрал у Медведева. Слово в слово содрал, ну точь-в-точь, а что вышло? Медведеву тройка с плюсом, а мне два с минусом. Справедливо это?
— Хочешь, я задачу тебе списать дам? — совсем разжалобился Сережка. — Хочешь, я для тебя у восьмиклассников папиросу выпрошу?
— Не надо, — говорит Самохин, — акробатам курить нельзя: мускулы портятся. А у меня, смотри, какие.
Хотел засучить рукав, а тут сам Амосов Коля собственной своей персоной вышел из класса. Идет, держит книгу перед глазами и читает про себя:
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе…
Стояла долго на дворе…
Стояла долго на дворе…
И опять сначала:
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе…
Амосов захлопнул книгу, вздохнул и, мерно шагая по коридору, начал снова, но уже наизусть:
В тот год осенняя погода…
— Да брось ты, — сказал Корягин. — Ведь и так выдолбил, как попугай. Какого, лешего по сто раз зубришь одно и то же? Не надоело, что ли?
— Сегодня вызовут, — ответил Коля. — «В тот год осенняя…»
— Почему ты знаешь, что вызовут?
— Чувствую…
Но Коля вовсе не чувствовал, а просто знал это наверняка. А знал потому, что Швабра у них в доме вчера чай пил.
— Завтра, Коля, я тебя в классе спрошу вот это и вот это. Ты смотри же, выучи хорошенько.
— Балуете вы его, Афиноген Егорович, — кокетливо говорила мама. — Разве так можно?
А сама была рада. Складывая губы бантиком, любезно спрашивала:
— Чайку стаканчик еще позволите? Вам с вареньем или с лимоном?
— Если можно — с ромом, — отвечал Швабра.
А Коля уже бежал в кабинет к папе и приносил оттуда Швабре дорогую сигару.
После чая Колин папа, Швабра и еще кто-нибудь из гостей садились играть в карты, а Коля отправлялся в свою комнату и принимался зубрить уроки. Часто он входил в гостиную и говорил отцу, но так, чтобы непременно услышал Швабра:
— А я уже выучил. Хорошо выучил…
Иногда даже отец не выдерживал и одергивал тихо:
— Николай! Иди к себе.
Тогда Коля принимался мучить Варю. Ставил ее перед собой и говорил:
— Я буду отвечать, а ты слушай.
— О, барчук, — пугалась Варя, — да ничего же я не понимаю. Отпустите вы меня, пожалуйста.
— Ну и убирайся! Без тебя обойдусь.
Выпроводив Варю, он ставил перед собой стул или половую щетку, шаркал перед ней ногами, любезно раскланивался и, откашлявшись, отвечал урок:
В тот год осенняя погода…
Однако, как бы ни вызубривал, а перед тем, как отвечать в классе, робел и терял уверенность.
— А вдруг забуду? А вдруг собьюсь? — трусил Коля и снова долбил и долбил без конца.
Так и сегодня. Не обращая внимания на насмешки Корягина, он присел на подоконник и, мечтательно глядя в потолок, продолжал:
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе…
Корягин не вытерпел и крикнул:
В тот год зубрилка на окошке
Сидел, как сыч, поджавши ножки.
Но Коля давно уж привык к насмешкам. Раньше жаловался родителям, но отец внушал ему строго:
— Помни, из какой ты семьи. Держись подальше от этих Самохиных и ему подобных. Не пара они тебе.
Коля так и делал. Дружил с Бухом, немного с Нифонтовым и больше ни с кем.
Колкие стишки Корягина и Самохи задели его, но он не показал виду. Выбрав самый дальний подоконник, уединился, сел поудобней и продолжал шепотом:
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе…
Потом вздохнув, захлопнул книгу и задумался. Стало вдруг скучно-скучно.
Подошел Бух. Коля равнодушно посмотрел на него, медленно сполз с подоконника и зашагал по коридору. Проходя мимо заразительно хохотавшего Самохина и его друзей, он невольно остановился.
— Что? — спросил Медведев.
— Ничего… Так…
— Скучаешь?
Коля удивился. Как Медведев мог угадать его настроение? Однако не признался и сказал грубовато:
— Разве у меня на лбу написано?
— Конечно, написано. На всей морде написано. Фасонишь, а потом бродишь один, как…
— Как кто? — насторожился Коля.
— Как пустынник библейский.
— Пустынник и медведь, — показал Самоха на Амосова и Медведева. Все засмеялись.
— Эх ты, — довольный своей шуткой, улыбнулся Самоха и добродушно добавил: — Был бы ты, Коля, как все, а то… И чего ты такой, Амосик?
— Какой — такой? — пожал плечами Коля. — Это вы все от меня сторонитесь, а я вовсе и не думаю…
— Да, в месяц раз ты бываешь хороший, — откровенно заметил ему Корягин и, схватив обеими руками за пояс, спросил:
— Поборемся?
— Поборемся, — засмеялся Коля, стараясь незаметно высвободиться из рук Корягина, — только подожди, не сейчас, в другой раз…
— Через сто лет? Да?
— Через двести, — отшучивался Коля, все еще стремясь отстранить от себя цепкие пальцы Корягина.
— Эх ты, — продолжал добродушно шутить Корягин. — Эх ты, курица… Скажи, на следующей перемене играть с нами в разбойников будешь?
Коля обрадовался, хотел сказать: «Буду», но в это время в конце коридора показался Швабра.
— Будешь? — повторил вопрос Корягин.
— Не знаю… Да… Нет… — смутился и покраснел Коля. — Пусти, не держи меня…
А Корягин, заметив Швабру, нарочно еще крепче ухватился за Колин пояс. Коля не хотел показать виду, что боится начальства, однако не совладал с собой и рванулся так, что его пояс остался в руках Корягина.
Все захохотали, а Коля, окончательно растерявшись, вырвал из рук Корягина свой черный лакированный пояс, еще гуще покраснел, подпоясался и, одергивая на себе блузу, быстро засеменил по коридору. Услышав за собой звонкие шаги Швабры, он поспешно раскрыл учебник и зашептал:
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе…
Стояла долго на дворе…
«ЕЩЕ ОДНО ПОСЛЕДНЕЕ СКАЗАНЬЕ…»
Урок шел, как всегда: Швабра наводил страх, ученики прятали головы в плечи, тайно крестились под партой, шептали:
— Господи… Не дай бог вызовет, окаянный…
Не тревожился один Самохин. Он мирно сидел, развернув перед собой книгу, и от скуки читал слова наоборот:
— Адогоп яяннесо дог тот в…
Слова показались красивыми.
Он так увлекся своим занятием, что даже не услышал, как Швабра вызвал его к доске.
— Самохин! Что, вас по двадцать раз приглашать?
— А? — вскочил тот. И, сообразив, наконец, в чем дело, испуганно пошел к доске.
— Стихотворение выучили? — брезгливо спросил его Швабра.
— Да, — коротко ответил Самохин.
— Воображаю… это было бы удивительно. Очень даже было бы удивительно. Так-с, так-с, так-с… Ну-с… Глагольте… Поражайте нас.
Самохин знал стихотворение еще с прошлого года. На тройку, во всяком случае, мог бы ответить, и уже открыл было рот, как Швабра перебил его.
— Ждем, — сказал он, — горим нетерпением. Отверзайте уста. Изрекайте.
«Еще не начал, а он уже издевается, — с обидой подумал Самохин. И почувствовал, как гневом наполнилось сердце. Решил: — Я ж тебе изреку!»
И сказал:
— Адогоп яяннесо!
— Как? — остолбенел Швабра.
— Извините, я нечаянно… Я… Надо было сказать «осенняя погода», а я… А я, наоборот, с другого конца произнес…
Подобной дерзости Швабра не ожидал. Он до того взбесился, что даже не знал, что сказать. Побледнел и дрожащей рукой вывел в журнале жирную единицу.
— Вы!.. Ты!.. Явишься после урока в кабинет Аполлона Августовича!
И вдруг, потеряв самообладание, Швабра взвизгнул:
— Марш на место!
Потом тише и спокойней:
— Уу! Остолопина!
Все съежились. Ждали, что будет дальше.
Самоха переглянулся с ребятами и пошел к своей парте.
«Уж если теперь вызовет, — с ужасом думал каждый, — добра не жди».
Но Швабра больше никого не вызывал. Он не то что спрашивать, даже дышать спокойно не мог. Тигром бегал от доски к кафедре и обратно. Вдруг схватил мел, повертел-повертел его в дрожащих руках и с гневом швырнул на место. Прикусил губу, задумался. С треском захлопнул журнал, сел и уставился на класс.
Долго смотрел, как удав на кроликов.
Кролики окаменели…
Удав молчал…
И если бы не звонок, кто знает, чем бы все это кончилось.
А к концу перемены Самохина действительно вызвали в кабинет директора.
Подтянув пояс, Самохин высморкался и пошел, но Корягин решительно воспротивился.
— Нет, — строго сказал он, — так мы тебя не отпустим.
Он быстро собрал ближайших друзей Самохина, суетливо расставил парами и скомандовал тихо:
— Хор, вперед… Ре… ля… фа…
И вдруг гимназия огласилась дикой и жалобной песней, давно еще сочиненной Самохиным для будущих поминок Швабры:
Грохотал на небе гром,
Тучи мчались кувырком,
Волк протяжно завывал,
Швабра с ведьмой пировал…
Тихо плакал домовой…
Со святыми упокой!..
— Попочка! — крикнул кто-то. Все шарахнулись, кто куда, и рассыпались по коридору.
Лишь Самохин не побежал. Он подумал, почесал затылок и покорно поплелся один.
У роковых дверей он еще раз подтянул пояс, остановился и постучал.
— Войдите.
Робко приоткрыл дверь и очутился лицом к лицу с его превосходительством Аполлоном Августовичем.
— Ага… — протянул директор. — Это ты…
— Я… Самохин Иван…
— Вижу-вижу. Стань-ка вот здесь, — указал директор на свободный простенок в своем кабинете. — Постой-ка пока в углу.
И обратился к широкоплечему мужчине, рядом с которым стоял незнакомый Самохину рыжеволосый гимназист.
— Видите ли… Бумаги вашего сына, конечно, в порядке, но…
— Нет, уж вы примите его, — настойчиво сказал широкоплечий. — Мальчик учится хорошо. Я переехал с семьей в ваш город, пришлось, понятно, и сына перевести.
— Понимаю, но… Видите ли… Я хотел только вам напомнить, что гимназия… Вы должны сами это понимать — привилегированное учебное заведение. У нас учатся дети очень порядочных родителей, и вполне естественно, что мы более чем внимательны к подбору учеников. Вы говорите, что работаете на железной дороге машинистом?
— Да, — спокойно ответил широкоплечий, — вот уже шестнадцать лет не расстаюсь с паровозом. А что?
Директор поиграл разрезным ножом из слоновой кости и сказал недовольным тоном:
— Ну хорошо. Мы вашего сына примем в гимназию. Неудобно немного, что вы переводите его к нам среди учебного года, но не в этом дело. Дело в том, чтобы ваш сын не компрометировал, не ронял бы достоинства нашего учебного заведения. Здесь у нас есть несколько мальчиков… Вот в седьмом классе, например, учится сын… кухарки — Лихов. И, представьте, ведет себя довольно прилично. Неотесан, правда… Я надеюсь… Как зовут вашего сына?
— Владимир.
— Фамилия?
— Токарев.
— Так вот, Токарев Владимир, — обратился к новичку директор, — ты должен вести себя хорошо, брать пример с лучших. Хотя бы с Амосова. Есть у нас такой прекрасный ученик.
— Мой сын, — сказал широкоплечий (брови его чуть сдвинулись), — уже четвертый год в гимназии. Никто на него не жаловался. Люди мы, конечно, простые, но, извините, господин директор, я сам видел детей, которые из благородных, а они, между прочим, баклуши бьют. Мой Володька учится добросовестно.
— Ну, ладно, вы можете идти, — поднялся с кресла директор, — только я еще должен вам сказать, что некоторые явления, наблюдаемые нынче в обществе, заставляют нас быть сугубо осторожными в приеме учащихся. Вы понимаете, о чем я говорю? Появились вольнодумцы. В городах вспыхивают какие-то стачки, все чаще и чаще проявления неподчинения начальству. Агитаторы какие-то развелись. Представьте, что это проникает даже в среду наших гимназистов. Какие-то брошюрки ходят, про-кла-ма-ции… Я имею в виду, конечно, старшие классы, но и в младших это начинает проявляться в непочтительном отношении к преподавателям, в нарушении порядка. Вот, полюбуйтесь (директор показал на Самохина), отец — приличный чиновник, служит в казначействе, а сын его просто позорит всю нашу гимназию.
Аполлон Августович вынул толстую папиросу и сердито постучал ею о крышку тяжелого портсигара.
Широкоплечий сдержанно поклонился и вышел из кабинета.
Володька остался.
— Вот, — еще раз показал директор на Самохина, — не будь, Токарев Владимир, таким олухом, как этот, стоящий перед тобой экземпляр.
Володька внимательно посмотрел на Самохина. Тот опустил голову и уставился на паркет.
— Да-да, — продолжал директор, — не учится, грубит, ведет себя отвратительно. Мы исключаем тебя из гимназии, Самохин. Слышишь?
Самохин молчал.
— Завтра же явишься сюда с отцом, заберешь свои бумаги и можешь отправляться на все четыре стороны. Понял?
— Понял, — тихо ответил Самохин.
У Володьки забилось сердце. Не выдержал, сделал шаг вперед и сказал неуверенно:
— Вы его простите… Он больше не будет.
Директор с любопытством уставился на новичка и сердито оглядел его с ног до головы.
А Самохин подумал: «И чего лезет? Не знает, а распинается… С директором без спросу разговаривает. Задается… Вот в коридоре как стукну по рыжей макушке!..»
Долго и нудно пилил еще Аполлон Августович Самохина. В конце концов еще раз, самый последний раз, простил и не выгнал окончательно из гимназии. Наказание Самохину было ограничено сидением в карцере, стоянием в углу каждую перемену в течение целого месяца и тройкой по поведению с предупреждением исключить из гимназии при первой малейшей провинности.
— Ступай! — резко приказал директор.
Самохин неуклюже поклонился и пошел к дверям. Следом за ним — Володька.
В коридоре ожидала ватага. Коряга — впереди всех.
— Ну как? — с тревогой спросили друзья.
— Живой! — радостно улыбнулся Самохин и, почесав за ухом, добавил: — Только того… «Еще одно последнее сказанье, и летопись окончена моя». А вот, — указал он на Володьку, — новенький. За меня, чудак, клянчил… А рыжий, как лиса. В наш класс… Принимайте. Только чур — без меня не бить. Я еще посмотрю, что за человекус…
МУХОМОР
— Н-начнем, — сказал Швабра и весело спрыгнул с кафедры. Потирая руки, улыбнулся сладко и вызвал длинного Нифонтова отвечать урок. Нифонтов шагнул. Худой и высокий, он встал у доски и замер, как кипарис в безветренную погоду. Откашлялся и понес чепуху. Швабра гонял его минут пять, расщедрился: поставил кол и принялся за Корягина.
Корягину сразу же влепил «пару».
— С-следующий!
Следующим оказался Лобанов.
Лобанова срезал с двух слов.
— Медведев!
И пошел, и пошел гонять всех по очереди.
И вот, как только Швабра начал всех резать в классе, Амосов не вытерпел и сказал:
— Афиноген Егорович, а у нас новенький есть.
— Что ж, спросим и новенького, — обрадовался Швабра и сказал с расстановкой:
— Токаре-ус Владими-рус. Шествуйте.
Токарев Владимир не первый год учится. И в той гимназии, где учился раньше, насмотрелся он на разных учителей, но таких, как Швабра, еще не встречал.
«Сумасшедший он, что ли?» — с удивлением подумал Володька и, недоумевая, пошел к доске.
Швабра долго и молча разглядывал новичка. Все утихли а ждали, что будет дальше. Под пристальным взглядом Швабры Володька чуть-чуть смутился.
— Так-с… — улыбнулся Швабра и неожиданно заговорил быстро-быстро, точно высыпал дробь из стакана.
— Неправильные глаголы третьего спряжения, Токареус Владимирус, перечислить все по порядку!.. Начи… найте!
Володька опешил. В первый момент даже не понял, чего от него хотят. Однако успокоился, сообразил и не спеша, отчетливо перечислил глаголы.
Швабра щелкнул пальцами и посмотрел на учеников: вот, дескать, какой я. Погулял цаплей перед партами, остановился перед Володькой и спросил ласково:
— Наизусть басню какую-нибудь по-древнегречески можете или не можете, Владимирус? Нуте-с…
— Могу.
И так же спокойно Токарев прочитал басню.
— Недурно. Сколько вы имели раньше по-гречески?
— Пять.
Амосов заерзал.
— А по-русски?
— Тоже пять.
Амосов шумно вздохнул.
— Коробит Амоську, — шепнул Самоха. — Ведь вот же завистливый!
— Пять… — смотря в окно, повторил Швабра. И вдруг, повернувшись, резко: — А сколько же вы думаете иметь у меня? Ась?
Володька пожал плечами.
Швабра дружески передразнил его, сделал такой же жест. Амосов хихикнул.
«Начинается», — сердито подумал Самоха и, рванув из тетради клочок бумаги, быстро написал Амосову записку: «Сиди и не рыпайся, а то на перемене башку чернилами оболью».
— Так сколько же вы будете получать у меня? — повторил свой вопрос Швабра. — Поразмыслите-ка.
— Не знаю. Буду стараться.
— Ну-ну, старайтесь… Переведите-ка вот это, — Швабра ткнул пальцем в книгу.
Володька наморщил лоб. В двух местах чуть не сбился, но все же перевел без ошибки и облегченно вздохнул.
— А вот это?
И Швабра перевернул страницу.
Володька задумался. Амосов немедленно поднял руку:
— Я переведу.
— Сядь, ватрушка! — не выдержал Самоха и, поймав на себе строгий взгляд Афиногена Егоровича, поднялся и сказал с досадой: