После «Клёна…» Есенин пишет в клинике ещё несколько стихотворений, все любовные, и все не о Софье. А если о ней — то вот так:
…Не тебя я люблю, дорогая,
Ты — лишь отзвук, лишь только тень.
Мне в лице твоём снится другая,
У которой глаза — голубень…
[31]
Толстая безропотно, с истинно христианским терпением всё это сносила, не высказав ни единого упрёка.
Но ещё через день, когда он при посторонних кричал на неё, не выбирая слов, написала, кусая губы, записку: «Сергей, ты можешь быть совсем спокоен. Моя надежда исчезла. Я не приду к тебе. Мне без тебя очень плохо, но тебе без меня лучше».
Даже здесь, в этой записке, была надежда, что он её окликнет, позовёт.
Прислал ответное письмо: мол, прости, прости, мне тоже без тебя плохо.
Это всё, что нужно было её сердцу для абсолютного счастья.
Но у Есенина уже новые планы — к чёрту весь этот брак, к чёрту.
За границу всё равно не пустят. Тогда… Кавказ?
Нет, Ленинград, решено.
Он ждёт, этот город.
7 декабря Эрлиху приходит телеграмма: «Немедленно найди 2–3 комнаты, 20 числах переезжаю жить Ленинград телеграфируй — Есенин».
Перед нами очевидная болезненная попытка второй раз войти в одну реку.
Сначала возникает заграница.
Потому что помнил, с каким чувством вылетал туда и как там, пусть всего несколько раз, особенно в самом начале, было хорошо, свободно, одиноко. А как пели «Интернационал»! Как ходили к лучшим портным! Как в ванну забрался — а там пены столько, что можно всю Тверскую вымыть.
А помылся, свистнул — и Кусиков появился. Надоел Кусиков — убежал от него.
О том, что за границей он проживал, прожигал, тратил налево и направо деньги Айседоры, Есенин не думал.
О том, что там нет никакого Евдокимыча, никакого Воронского, никакого Чагина, никакого Кирова, никакого Дзержинского, никакого Луначарского, никакой треклятой советской власти, которая платит по рублю за строку, думать не желал.
Или Кавказ?
Как хорошо было на Кавказе!
Особенно в тот раз, когда впервые приехал к Чагину.
Там эти чудесные грузинские поэты, «Голубые роги», коровьи глаза Тициана Табидзе, невозможные застолья, вино, от которого не пьянеешь…
И Абхазия! И Азербайджан! И Персия зовущая!
То, что в следующий раз он где-то там пытался утопиться, а потом, в другой заезд, ещё и с веранды бросался оземь — это не важно, это второстепенное, третьестепенное.
А Ленинград, Петроград, Петербург?
Это ж было совсем недавно, позавчера! Надо только оглянуться!
Он был такой юный, такой красивый, такой свежий.
От него константиновским лугом пахло, яблоком, Яблочным Спасом.
Надо снова туда собираться.
9 декабря, вдруг потеплевший к жене, Есенин пишет ей записку: «Соня! Пожалуйста, пришли мне книжку Б.».
По свидетельству Софьи Толстой, последние книги, которые читал в своей жизни Есенин, — это два томика стихов Блока.
…А то ведь явишься к Александру Александровичу — и на память не процитируешь, чем ему обязан, чему научился у него.
Есенин, пришло время признаться, научился у Блока очень многому.
Это ничего, гений у гения может поучиться, им можно.
Например, научился графике.
(До той поры Есенин чаще работал акварелью или маслом.)
Поэма «Двенадцать» сделана, конечно, в графике, отточенным карандашом, в чёрно-белой гамме: «Гуляет ветер, порхает снег, / Идут двенадцать человек. / Винтовок чёрные ремни, / Кругом огни, огни, огни…»
Графикой сделаны и поздние революционные вещи Есенина — и «Баллада о 26», и «Поэма о 36» с их точёными линиями и резкими углами, в том числе ритмическими.
Равно как и частушечный, раёшный, скомороший перепляс есенинский «Песни о великом походе», безусловно, будет апеллировать всё к той же поэме «Двенадцать».
Есенин научится у Блока городской музыке.
«Москва кабацкая» — это, конечно же, цикл романсов (хотя там гармонист «пальцы льёт волной»). Это — Блок с его кабаками и вконец опустившимися незнакомками («Излюбили тебя, измызгали…» — а с Блоком, тварь такая, ещё таинственной была, ещё надушенной, туманной).
«Чёрный человек» — тоже, безусловно, Блок (интонационно — «Да, я мёртв», а смыслово — частая у Блока тема двойников).
Наконец, главное.
Последние годы, при всём непрестанном пьяном мандраже и гонке куда-то, в чём-то главном — в стихах, во взгляде — Есенина всякий раз, когда он бывал трезвым хотя бы час, характеризовала стоическая предсмертная несуетность.
Столь же несуетно в преддверии смерти вели себя и Пушкин, и Лермонтов; но они были сотню лет назад, а Блок — только что, почти на глазах.
Он показал, как это делается.
Связь Есенина и Блока была незримой, но неотвязной.
Блок будто бы проводил Есенина через всю его жизнь.
В своё время Блок встретил его из Москвы — «чистого, звонкого, голосистого» (блоковские эпитеты).
Теперь приходила пора встретить его снова: без чистоты, без звона, без голоса.
Это ничего. Это жизнь. Это смерть.
* * *
18 декабря Толстая в очередной раз пришла навестить Есенина, принесла ему домашние угощения, постиранное бельё.
Он отказался к ней выходить.
Подождала час.
Не вышел.
Возвратившись домой, она решает покончить жизнь самоубийством.
Пишет прощальное письмо:
«Я думала сделать это, ничего вам не объясняя, пусть бы вы думали, что это минута ненормальности, но зная, что вас замучают вопросы, сомненья, догадки и вы будете больше мучаться, чем если я скажу вам всю правду. Да, мама, я ухожу… я встретила Сергея. И я поняла, что это очень большое и роковое. Это не было ни чувственностью, ни страстью. Как любовник он мне совсем не был нужен. Я просто полюбила его всего. Я знаю, что иду на крест, и шла сознательно, потому что ничего в жизни не было жаль. Я хотела жить только для него. И незаметно построила и для себя. Я всю себя отдала ему. Я совсем оглохла и ослепла, и есть только он один. Теперь я ему больше не нужна, и у меня ничего не остаётся. И самое страшное, у меня нет сил искать.
Если вы любите меня и если после смерти моей моя просьба вам дорога, то я прошу вас ни в мыслях, ни в словах никогда Сергея не осуждать и ни в чём не винить. Что от того, что он пил и пьяным мучил меня. Он любил меня, и любовь его всё покрывала. И я была счастлива, безумно счастлива. Умирая, благодарю его и за всё его прощаю…»
Написав это, Толстая задумалась — а как это делается?
Верёвкой? В ванной? Ножом можно? Это удобно?
Измучившись, свернулась на кровати и снова рыдала.
Позвонили в дверь.
Принесли записку от Есенина.
Бросилась — всё лицо красное; раскрыла, замирая сердцем…
Там было написано: «Соня. Переведи комнату на себя. Ведь я уезжаю и поэтому нецелесообразно платить лишние деньги, тем более повышенно».
Всё это как-то разом её отрезвило.
Не то чтобы она, стеная, стала повторять: «Боже, какое ничтожество! Какой подонок! Какой идиот!» — нет.
Просто эта записка парадоксальным образом вернула ей рациональное сознание.
Пошла, выпила воды. Целый стакан, большими глотками.
— Да, действительно, ведь я его прописала.
Да, надо выписать.
К чему платить лишние деньги.
Пусть будут лишние деньги.
Пусть будут.
* * *
От Эрлиха пришла ответная телеграмма: «Приезжай ко мне — устрою».
Надо было срочно сматываться отсюда.
Всё равно ведь эти сволочи, работающие на дипломатического курьера Рога, доберутся до него.
Или Толстая опять придёт, будет рыдать.
Заявились недавно посыльные от Зины Райх — требовали денег на содержание детей. Если точнее — на содержание Тани. Знали, что, если упомянуть Костю, Есенин взбесится и будет орать про чужого ребёнка.
Всем надо только денег.
Родители недавно писали — им тоже надо денег.
Матери — на другого сына, наверняка.
И сёстрам надо денег.
Сначала Есенин уговорил отпустить его с врачом в Госиздат — по делам.
Отпустили.
Пришёл к Евдокимову и попросил никогда, никому, ни при каких условиях его денег не выдавать.
Вернулся с врачом обратно.
Но покоя всё не было.
19 декабря Есенин из клиники сбежал.
Оказалось, всё просто. Переоделся для прогулки. Смешался с толпой посетителей, выходящих за ворота, — и вот уже свободен.
Хорошо, когда ты не псих, а просто прикидываешься.
Просто прикидываешься.
Просто прикидываешься.
Из месяца в месяц…
Первым делом в ближайшей пивной с огромным удовольствием наелся капусты с пивом и отправился… правильно, к Мариенгофу.
Теперь у него опять был, можно сказать, друг: изломанный, как старая игрушка, найденная где-то за шкафом; в сущности, ненужный. Но… он такой один: можно сказать, из детства.
Прятаться Есенин решил у него.
В больнице объявили тревогу: пропал поэт, за него такие люди просили — и нет его. Позор.
Бросились искать.
Попросили помочь Матвея Ройзмана.
Тот обзвонил всех, у кого были телефоны, — Есенина нигде не было.
Но Ройзман уже догадывался, где Сергей может скрываться. Он же помирился с Толей…
Есенина вернули в больницу.
20 декабря его пришла навестить Берзинь.
Отведя её в свой кабинет, врач Александр Яковлевич Аронсон спокойно сообщил:
— Сергей Александрович неизлечимо болен, и нет никакой надежды, что он поправится.
Она трижды переспросила.
Аронсон трижды повторил: надежды нет.
В истории болезни у Есенина значилось: белая горячка и алкогольный галлюциноз.
Матвей Ройзман вспоминал, что Аронсон в разговоре с ним назвал диагноз: «ярко выраженная меланхолия». Сегодня это называется маниакально-депрессивным психозом или биполярным расстройством личности.
21 декабря Есенин вновь самовольно покинул клинику.
Через пару часов уже был полноценно пьян.
Напившись, снова заявился к Евдокимову — тот вспоминает: «…злой, крикливый», — и уже не на словах, а в письменной форме затребовал никому его денег больше не отдавать.
От десяти тысяч рублей — колоссальной суммы гонорара за собрание сочинений — оставалось всё меньше.
Есенин ухитрился в кратчайшие сроки прогулять по тем временам целое состояние.
Вечером того же дня его видели в двух местах.
Сначала на заседании правления Союза писателей.
Поэт Семён Фомин: «…в 11 часов вечера в Доме Герцена я читал свои стихи. Неожиданно вошёл расстроенный чем-то, удручённый Есенин. Сел у входа, послушал минут пять, несколько раз пытался что-то сказать».
Сказать ничего не получалось. Есенина увели.
Писатель Семён Борисов: «В клубе, внизу, я нашёл Есенина. Он сидел за столом, уронив на руки взлохмаченную голову. Когда я подошёл, он поднял на меня голову, и более жуткого, истерзанного, измученного человеческого лица я не видел… Глаза были совершенно красные, веки опухшие, щёки совершенно втянулись, кожа была грязно-жёлтого цвета. Безумным блуждающим взором посмотрел он на меня…»
По дороге в Померанцев переулок Есенин с кем-то подрался и попал в милицию.
Отпустили без протокола.
* * *
По большому счёту есть два варианта реакции современников на отъезд Есенина в Ленинград.
Первая — чуть ироническая — от Василия Наседкина, как бы пересказывающего планы Есенина: «В Ленинграде он, возможно, женится, только на простой и чистой девушке. Через Ионова устроит свой двухнедельный журнал, будет редактировать, будет работать».
Никакого журнала «через Ионова» быть не могло в принципе — Ионов таких вещей не решал. О «простой и чистой девушке» умолчим: кому здесь нужна ирония…
Вторая — удивлённая и горькая — от Воронского: «Перед отъездом в Ленинград я спрашивал его по телефону, зачем он едет туда, но внятного ответа не получил. Правда, он был нетрезв».
Самая спокойная, констатирующая факт, реакция у Анны Изрядновой: «Видела его незадолго до смерти. Сказал, что пришёл проститься. На мой вопрос: „Что? Почему?“ — говорит: „Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверное умру“».
Попросил её беречь и не баловать сына.
В ночь на 23 декабря Есенин ещё раз появился в Доме Герцена.
Застал компанию литераторов. За столом сидели издатель Сергей Поляков, сын коменданта Дома Герцена Константин Свирский, поэт Евгений Сокол.
Есенин опять был пьян; когда наливал себе вино — руки сильно дрожали.
Однако внимательно всех оглядывал.
Выглядел, как всегда в последнее время — чудовищно.
Что-то говорил — о себе, о Ширяевце, о поэзии; потом задал один вопрос:
— Умру — жалеть будете?
Когда ресторан стал закрываться, потащил Сокола с собой — благо, тот оказался соседом по переулку и ему несложно было зайти.
— А как жена? — спросил Сокол.
— Никак, — сказал Есенин. — Мы разводимся… Пойдём.
Было нужно, чтобы кто-то находился рядом. Чтобы не ложиться к Соне в кровать. Чтобы не повеситься раньше времени. Чтобы не воткнуть себе нож в горло на кухне.
Сидели за столом, ощущения были тягостные, еле двигался.
Иногда надолго замолкали, Есенин даже, кажется, задрёмывал — Сокол поднимался, чтобы тихо уйти; но хозяин тут же встряхивал головой, поднимался, усаживал гости:
— Ещё посиди, ещё. Что ты хочешь? Если устал — ляг вот здесь на диван…
— Серёж, у меня дом рядом.
— Нет-нет, побудь здесь. Ещё немножко.
Сокол еле-еле уговорил отпустить его в шесть утра.
— Постой здесь, — попросил Есенин, когда Сокол уже обулся.
Вдруг выяснилось, что в доме спит сестра Есенина Шура.
Есенин разбудил её, вывел, полусонную, на кухню и только тогда сказал Соколу:
— Иди. Привет.
Около девяти проснулась Софья.
Увидев, как она прошла из комнаты в ванную, Есенин тут же оделся и ушёл из дома.
Проспавший урывками в лучшем случае часа полтора, он отправился в Госиздат — забирать очередную часть гонорара.
Евдокимов сказал, что деньги будут только после обеда.
В очередной раз обсудили верстающееся собрание сочинений. Евдокимов пообещал выслать гранки. Спросил, будет ли автобиография.
Есенин отмахнулся:
— Я писал автобиографии… Всё ложь, Евдокимыч, ложь!.. Любил, страдал, пьянствовал… Обо мне напишут ещё!.. Напи-ишут!
Кажется, эта фраза ему понравилась самому, и за этот день он повторил её ещё то ли дважды, то ли трижды.
В Госиздате работал писатель Александр Тарасов-Родионов; Есенин сообщил и ему, утащив в пивную:
— Обо мне напи-ишут! Ой, напишут!..
Третьим, кто услышал этот рефрен, вроде бы оказался Василий Казин, хотя, возможно, пересказывал со слов Евдокимова.
Дождавшись, наконец, открытия кассы Госиздата, Есенин пристроился в очередь, где уже стояли в числе прочих Пильняк, поэты Герасимов и Кириллов.
«Я заметил, — вспомнит Кириллов о Есенине, — что он чрезвычайно возбуждён, глаза лихорадочно блестят, движения резкие и неестественные. Я намеренно не подходил к нему, зная, что говорить с ним будет и трудно, и неприятно. Но Есенин сам увидел…»
Евдокимов:
«Он обнял попеременно Пильняка, Герасимова, меня, расцеловались… Я шутливо толкнул его в спину „для пути“.
— Жди письма, — сказал, уходя, Есенин и, свесив голову на грудь, заковылял к выходу пьяными нетвёрдыми шагами».
— Ну, прощайте, — сказал всем, оглянувшись.
Напротив Камерного театра — судьба подгадала, чтобы не расстались, не простившись, — встретил Мариенгофа.
Тот, сидя на скамейке, ждал свою Никритину.
Помолчали минуту.
Предполагается, что в пространстве звучала незримая музыка; но нет — ничего не звучало. Было холодно и неприятно.
— Пойду с ним попрощаюсь, — сказал Есенин.
— С кем, Серёж? — спросил Мариенгоф, ёжась.
— С Пушкиным.
Они кивнули друг другу. Не целоваться же!.
В пять вечера Есенин вернулся в Померанцев.
Ходил туда-сюда злой, собирал вещи, не глядя в глаза Софье и даже с Шурой не общаясь.
Софья несколько раз порывалась помочь.
— Давай я, — шёпотом.
Сквозь зубы:
— Отойди.
Через 15 минут зашёл Наседкин, на днях расписавшийся с Катей Есениной.
Есенин выписал ему чек на 750 рублей и продолжил собираться, путаясь и по десять раз перепроверяя какие-то вещи: взял, не взял.
Наседкин запомнил, что Есенин говорил несуразности и был почти невменяем.
Так и напишет: «Почти невменяем».
Сестра Шура: «Сказав всем сквозь зубы „до свидания“, Сергей вышел из квартиры, захлопнув за собой дверь».
Вещи, видимо, помог снести Наседкин.
Большой дорожный кожаный чемодан с одеждой. Брезентовый чемодан с рукописями, перепиской, бельём и туалетными принадлежностями. Маленький тёмно-коричневый чемодан с обувью. Средних размеров кожаный чёрный чемодан со всем подряд.
Шура и Софья выбежали на балкон.
Есенин грузил вещи на извозчика и наверх смотреть не хотел.
Сестра почему-то крикнула:
— Прощай!
Он, наконец, запрокинул голову и улыбнулся.
Уселся, пихнул извозчика в спину.
У него был ещё большой запас времени.
В другой раз Есенин отправился бы в привокзальную пивную и засел там.
Но не в этот.
Сначала заехал в квартиру Мейерхольда.
Всеволода и Зины, слава богу, не было.
Домработница еле узнала Есенина, поначалу вообще не хотела впускать.
Последнюю встречу дочь запомнила.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказал он ей.
«…сел, не раздеваясь, прямо на пол, на низенькую ступеньку в дверях. Я прислонилась к противоположному косяку. Мне стало страшно, и я почти не помню, что он говорил, к тому же его слова казались какими-то лишними, например, он спросил: „Знаешь ли, кто я тебе?“
Я думала только об одном — он уезжает и поднимется сейчас, а я убегу туда — в тёмную дверь кабинета.
И вот я бросилась в темноту. Он быстро меня догнал, схватил, но тут же отпустил и очень осторожно поцеловал руку».
Оставив дочь, пошёл прощаться с Костей.
Костя был в детской комнате. У него был диатез, и он держал руки над медицинской лампой.
Есенин посмотрел на него несколько секунд молча и вышел, ничего не сказав.
Последним, с кем Есенин простился в тот день, был художник Георгий Якулов.
Встреча у Айседоры случилась здесь, у него в мастерской. Надо было навестить это место, тот самый диван погладить, где впервые прилёг к ней на колени.
К тому же последнее время Георгий часто пускал Есенина на ночлег. Как не обнять такого товарища в последний раз?
Обнял.
* * *
Случайно совпало, что Александр Сахаров ехал в Ленинград тем же поездом, но в другом вагоне. Встретились на платформе, поговорили о чём-то, разошлись.
Уже в Ленинграде бросился искать Есенина на платформе, надеясь, что тот поедет к нему.
Но тот — пропал.
Оказывается, сразу направился к Эрлиху.
Поезд прибыл в 10.40. В половине двенадцатого уже был у Эрлиха: улица Бассейная, дом 29/33, квартира 8.
Эрлиха не было дома, но Есенина впустила предупреждённая домработница.
Есенин оставил свои вещи и записку: «Вова, я поехал в ресторан Михайлова, что ли, или Фёдорова. Жду тебя там».
Ресторан Фёдорова был на Малой Садовой, дом 8.
Есенин приехал туда. Ресторан оказался закрыт.
Делать нечего — поехал в «Англетер» к Устиновым.
Спросил у портье, здесь ли живёт Устинов.
— Живёт. Его номер 130.
— Я знаю, — ответил Есенин. — Свободные номера есть?
Номер был. Пятый. Именно в нём останавливались с Айседорой в 1922-м. Снова совпадение.
Зачем он заселился, если оставил вещи у Эрлиха?
А чего ему было делать? Вдруг Эрлих пропадёт до самого вечера? Гулять по Ленинграду, пока тот не явится?
Отдыхать не стал — где-то раздобыл четыре полубутылки шампанского и тут же поднялся этажом выше, к Устиновым.
— Пойдёмте ко мне!
Был возбуждён, улыбался, говорил больше всех.
Впрочем, даже это не ввело Устинова в заблуждение — он уже знал о стремительных переменах в есенинском настроении.
В своём номере Есенин рассказал Георгию и его жене Елизавете, что развёлся с Толстой, что с концами перебрался сюда, что у него большие планы.
Пил в основном сам.
Днём отправил Эрлиху записку с посыльным: «Вова! Захвати вещи ко мне в гостиницу».
Жить у Эрлиха передумал. Ему тут понравилось.
Уже к часу приехал Эрлих.
Посидели совсем немного.
Эрлих:
— Поедем ко мне на Бассейную, хоть в гости.
Есенин:
— С Жоржем хочу побыть, мы старые друзья. С ним, с Лизой. На Бассейную их сложно будет привезти. Тут буду. Сам приходи. Здесь просторней.
Днём Есенин с Устиновой съездили за продуктами — приближались праздники.
По дороге рассказывал, что сестра Катя вышла замуж, и смеялся, что сам от этих проблем избавлен навсегда — он был уже трижды женат, а больше по закону нельзя.
Есенин купил гуся, коньяка, шампанского, закусок, разного вина.
Вечером, после четырёх, снова все собрались: Эрлих, Устиновы, их знакомый — журналист Дмитрий Ушаков, старинный друг Гриша Колобов, тот самый, у которого был свой салон-вагон, его жена.
Просидели до одиннадцати.
Есенин говорил о Пушкине («Порок Пушкина в том, что он писал письма с черновиками. Он был большим профессионалом, чем мы») и о Ходасевиче («Вот дьявол! Он моё слово украл! Я всю жизнь искал это слово, а он нашёл! Жидколягая!»).
Постепенно стали расходиться. Когда остались Устинов и Эрлих, Есенин читал новые стихи и «Чёрного человека».
Устинов пишет, что впечатление было «тягостным».
Гусь, ещё не приготовленный, лежит в углу, на столе вино, закуски — и звучат строчки о человеке, утратившем не просто синь очей во мгле, а себя самого.
Эрлих остался ночевать с Есениным.
Когда уже потушили свет, Есенин говорил о двух вещах: о журнале, который хочет издавать, и о смерти.
Заснули не очень поздно.
* * *
Есенин проснулся в пять утра.
Эрлих ещё спал.
Пошёл к Устиновым в красном халате, поднял их. Проснулись, не стали ругаться.
Поговорили часок.
Упросили Есенина ещё отдохнуть.
Он вернулся к себе, растолкал Эрлиха.
Было шесть утра.
— Слушай, Вова, поехали к Клюеву.