Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Она была настоящая революционерка, эта Айседора. Она хотела революции всерьёз.

Вскоре ей предоставили целый особняк на Пречистенке, ранее принадлежавший эмигрировавшей балерине Балашовой.

Мраморная балюстрада, колонны, золотая лепка на потолках. Купеческий ампир.

— Здесь нужно всё ободрать и выбелить! — отрезала Дункан.

Исторический анекдот состоял в том, что Балашова, подыскивая себе жильё в Париже, попала в особняк Дункан: строгий, аскетичный, без излишеств… и отказалась там жить.

* * *

Отношения Есенина и Дункан могли завершиться в то же утро.

Его проводили и могли больше никогда не позвать.

Айседора не предложила ему перевезти костюмы, рукописи и цилиндр на Пречистенку.

Было и было. Мало ли какие капризы у танцовщиц?

8 октября, на свои именины, Есенин снова встречается с Бениславской и дарит ей Библию.

В Библии было несколько отчёркнутых им мест.

Одно гласило: «И нашёл я, что горче смерти — женщина, потому что она — сеть, и сердце ея — силки, руки ея — оковы; добрый пред Богом спасётся от нея, а грешник уловлен будет ею».[27]

В середине октября имажинисты затеяли в «Стойле Пегаса» костюмированный бал. Есенин явился в матросской бескозырке и весь вечер провёл с Галей.

Галя, несмотря на свою, казалось бы, сумасшедшую влюблённость, менее чем через месяц вдруг поймала себя на мысли: а кто я теперь — «любовница»? И, цитируем её дневник. «какое-то чувство скуки и неудовольствия мелькнуло».

Она всерьёз ждала, что он позовёт её замуж?

Ну а отчего бы девушке этого не ждать?

В октябре о романе Есенина и Дункан в Москве никто ещё не говорил. Кто-то из них раздумывал — вполне возможно, что даже оба.

Одна никогда не собиралась замуж, а второй… с чего бы он через три дня после ночёвки в особняке на Пречистенке находил такие цитаты в Библии. Ужели только для Гали? Нет, конечно.

Мариенгоф пишет, что компания имажинистов была у Айседоры уже на другой вечер, — путает.

Но прошёл день, другой, третий, может, даже неделя, и Айседора его разыскала — или сам не сдержался, позвонил (позвал этого, как его, Шнейдера: «Передай ей, что Есенин звонил. Я») — и всё закрутилось: судьбы было не избежать.

И теперь Есенин путался в двух сетях поочерёдно: то с Галей, то с Изадорой — так он стал её называть, потому что никакого «айс» в русском языке нет, а «задор» — есть.

Галя проживёт в неведении, что она не просто любовница, а одна из, где-то месяц; Изадора так и не узнает никогда. Да и узнала бы — виду не подала. Она была очень взрослой женщиной. И она влюбилась.

3 ноября Есенин ещё жил в Богословском (приболел, отлёживался, его навещал ташкентский знакомый Вольпин), а 19 ноября уже написал Мариенгофу и Колобову письмо с Пречистенки, что Изадора его заездила и он стал походить на изнасилованного. Значит, съехал где-то между этими двумя датами.

Наверное, накануне праздничного дня 7 ноября.

Потому что 7-го Айседора танцевала и Сергей собирал, зазывал на выступление своих товарищей — как на собственное мероприятие, гордясь и волнуясь: пойдём, брат, на мою И задору смотреть.

Шнейдер напишет, что Есенин привёл с собой целую толпу.

Это было её первое выступление в Советской России, в Большом театре, посвящено всё было четвёртой годовщине Октябрьской социалистической.

Танцевала под «Славянский марш» Чайковского, сделав из этой консервативной вещи нечто совсем иное, созвучное новому времени.

В ложе сидел… Ленин и внимательно наблюдал за ее выступлением.

Есенин разрывался, на кого ему смотреть.

Когда Айседора закончила танец, Ленин склонился над барьером ложи и громко, во весь голос, воскликнул:

— Браво, мисс Дункан!

И следом овации, конечно.

«Известия ВЦИК» отчитывались: «Это было полное красоты пластическое и мимическое толкование музыкальных шедевров, причём толкование революционное».

Значит, «мисс Дункан» «браво» — а как же «поэт Есенин»? Почему ему не «браво»?

Разве он, его стихи, не «полны красоты»?

Надо было срочно всё это исправлять.

Сергей плюс Айседора — дальше только так.

К финалу ноября скрывать было уже нечего: Есенин начал обживаться на Пречистенке и звать гостей — естественно, имажинистов.

Обстановку Мариенгоф описывал так: «На полу волосяные тюфяки, подушки, матрацы, покрытые коврами и мехом.

Люстры затянуты красным шёлком. Изадора не любит белого электричества». (Свет её старил.)

Гришка Коробов, вспоминает Мариенгоф, крутит рукоятку дешёвого музыкального ящика, а Есенин танцует «барыню». Айседора смотрит на него с натуральным, почти материнским восхищением. Танцует сама. Много шампанского, много коньяка. Много шума.

Толя и Вадим, Сандро Кусиков, начальник салон-вагона Колобов здесь постоянно. Периодически Ивнев. Вернулся с Кавказа Городецкий — Есенин тащит его на Пречистенку. Якулов тоже, естественно, здесь. И ещё два художника, близко приятельствовавших с имажинистами (оба потом покинут Россию), — Сергей Конёнков и Юрий Анненков. Последний так прямо и напишет в мемуарах: Есенин сделал из особняка Айседоры штаб-квартиру имажинистов.

Есенин атакует Айседору по главной своей теме: может ли она через свои связи публиковать его стихи.

У неё есть международная слава? Пусть у него тоже будет! Он искренне верил, что поэт может быть известен во всём мире. Если здесь, в Москве, в Политехническом, толпа кричит: «Е! Се! Нин! Е! Се! Нин!» — не желая слушать других поэтов, отчего бы людям так же не кричать в Берлине, в Париже, в Риме, в Нью-Йорке?

Здесь же знают Верхарна и Верлена, здесь же встречали, как короля, Маринетти — так он лучше их всех! Красивее, ярче, талантливее!

Изадора, помоги. Илья Ильич, переведи ей, понял? Прямо сейчас переводи!

Есенин предлагал иностранцам в первую очередь свои стихи, а следом — Мариенгофа и Кусикова. Его щедрость стоит ценить. Клюева и Орешина не предлагал.

Есенин бесхитростно думал, что в состоянии сделать имажинизм международной поэтической школой, а себя прославить на весь свет.

В России, рассуждал он, бедные, любимые, корявые крестьяне не читают. А там, на Западе, люди образованные — они читают. Они ждут откровения из России. И вместо тысяч читателей, если перевести его стихи, у него будут миллионы иноязычных: английских, французских, немецких, испанских. На всех континентах.

«Да, Изадора?» — «Да! Ты гений!»

— Кстати, Изадора, может, тебя тоже в имажинистки записать? Твои же танцы, вся это пластика — это образы, имажи.

(Странно, что не записали.)

19 ноября в шутливой записке Мариенгофу и Кусикову он сообщает, что ему уже прислали переведённые на еврейский его «Исповедь хулигана» и «Разочарование» Мариенгофа; что через Ригу налажен контакт с американскими издателями; что Вена готовит немецкое издание имажинистов и т. д., и т. п.

«Ну что, сволочи?! — ликует Есенин. — Сукины дети?! Что, прохвосты?! Я теперь после всего этого завожу себе пару кобелей и здороваться буду со всеми только хвостами или лапами моих приближённых».

В ноябрьском номере журнала «Печать и революция» нарком Луначарский публично отвечает имажинистам, что в их диспутах участвовать не будет, потому что любой диспут они обернут в свою рекламу (и был прав), и что высылать поэтов не имеет права (а если бы имел — не воспользовался бы).

Есенин в ответ, за пьяным столом на Пречистенке:

— Луначарский считает, что мы занимаемся саморекламой? И больше ничем? А стихи наши кто пишет — он? Наш нарком просто не знает, что такое самореклама. Но мы ему покажем.

Есенину — море по колено: он и так не сильно боялся, а с Изадорой под боком, к тому же не слишком часто трезвея, бояться и вовсе перестал.

На этот раз имажинисты во тьме ночной срывают таблички с названиями центральных московских улиц и развешивают новые таблички — с собственными именами.

Когда изготовитель табличек с некоторым сомнением поинтересовался: «А в честь кого это улицы будут переименовывать?» — ему уверенно ответили: «Это красные партизаны, они освобождали Сибирь от Колчака!»

Петровка стала улицей имажиниста Мариенгофа, Кировскую забрал себе Николай Эрдман, Большую Дмитровку — Кусиков, Большую Никитскую — Шершеневич, а Есенин переименовал в честь себя Тверскую. Теперь она именовалась: «Улица имажиниста Есенина».

Характерно, что поначалу Тверскую хотел получить Кусиков, напирая на то, что таблички выкупил он; но Есенин резонно ответил на это:

— Зато я гений.

На Советской площади стоял тогда памятник Советской Конституции: обелиск с текстом и аллегорическая женская статуя, олицетворявшая Свободу. Кусиков не без цинизма украсил её табличкой «Благодарная Россия — имажинистам».

Спустя час Есенин, налюбовавшийся улицей своего имени, явился к памятнику Конституции и потребовал табличку снять, сказав, что это уже перебор.

Его послушались.

В любом случае получилось весело.

На следующий день имажинисты катались на извозчиках, показывая знакомым и подружкам новые столичные улицы.

В милицию их не вызвали.

* * *

У Есенина и Дункан взгляды на самые главные вещи были противоположны.

Они об этом пока не догадывались.

Айседору, едва узнавшую Есенина, спросили, что больше — слава или любовь.

Айседора сразу ответила (уже дожила до этой мысли):

— Искусство — туман, дым, ничто. Искусство — это чёрное, негр любви, слуга, раб. Без любви — нет искусства.

У Есенина всё было наоборот. Любовь — служанка поэзии, холопка её, крепостная крестьянка. Только поэзия имеет смысл, всё остальное — дым, ничто.

Она полюбила его безоглядно.

Но и его чувство — имело место быть.

Пожалуй, он сам был удивлён этим обстоятельством.

Не простивший Зинаиде Райх её, возможно, единственной добрачной связи, даже не собиравшийся связывать судьбу ни с Надей Вольпин, ни с Галей Бениславской, отдавшими ему свою девственность, Есенин для совместной жизни всерьёз выбрал Айседору.

Препарируя есенинскую психологию, можно предположить, что с помощью Айседоры Есенин лечил свою чудовищную детскую травму, когда рос один и недополучил материнской любви. Но в других своих женщинах Есенин ни ранее, ни после ничего материнского не искал.

Она могла к нему относиться по-матерински, но это вовсе не означает, что он играл в эту игру.

Айседора ему действительно нравилась: в ней было совсем не иссякшее женское обаяние, она была ещё красивая и, что называется, горячая, ласковая, обволакивающая.

Вольпин прямо скажет о сильнейшем сексуальном влечении Есенина к Айседоре. Сам Есенин признается однажды, что после Айседоры молодые кажутся ему скучными.

Ещё его обескураживало натуральное обожание Айседоры.

Мариенгоф вспоминал, как напившийся Есенин замахивался на неё — а она влюблённо смотрела на эту занесённую руку и, перехватив её, целовала.

Есенина примагнитили не только её слава и открывающиеся возможности — он категорически не смог бы так долго себя обманывать и врать, — но весь этот клубок возникших чувств.

Он тоже испытывал страсть.

Он и ярился оттого, что поймал себя, в кои-то веки, на искренней, охватившей его, болезненной влюблённости.

В случае Есенина только так и можно определить, кого он любил: да кого ненавидел больше всех, тех и любил. Зину, Изадору.

(Незадолго до смерти в разговоре с писателем Тарасовым-Родионовым он сам назовёт именно эти два имени, а про остальных — отмахнётся: так, пришлись кстати.)

В отношениях с Дункан ведущей, конечно, была она, а он — ведомым.

Её это, безусловно, устраивало. Она спокойно принимала то, что любила Есенина больше, чем он её. Писала ему в конце ноября: «Я сегодня была пьяна от того, что ты подумал обо мне». Не зная подоплёки этой надиктованной Айседорой Шнейдеру записки, мы можем предположить, что Есенин оказал ей какие-то знаки внимания, вполне возможно — минимальные; но и это сделало великую женщину счастливой.

Нельзя не отметить, что она стоически переносила всех его гостей: вечно являвшийся за полночь, а то и под утро глубоко хмельной Есенин поднимал её, требовал накрывать на стол, требовал музыки, требовал от неё танцев — всё делала.

Но, между прочим, она ещё и работала! 3 декабря Айседора Дункан, отобрав 25 учениц из числа показанных ей детей, официально открыла свою школу в том самом особняке, где жила с Есениным, — и тут же начала преподавать им искусство танца.

В конце концов, Айседора имела право проявить характер, покапризничать, постараться как-то угомонить своего любимого. Нет, ничего такого.

Каждого нового гостя встречала и спрашивала:

— Есенин ты друг? Ты тоже друг? Изадора любит Есенина!

Материнское всеприятие.

Её трёхлетний сын Патрик (от бизнесмена Париса Зингера) и семилетняя дочь Дердри (от режиссёра Эдварда Гордона Крэга) в 1913 году попали в Париже в автомобильную катастрофу: машина в дождливую погоду снесла ограду моста и упала в Сену; все, включая гувернантку и водителя, погибли. В 1914 году Айседора родила мальчика, но он скончался спустя несколько часов. Больше у неё детей не было — только шесть удочерённых учениц, среди которых была и приехавшая с ней в Москву Ирма.

В силу всего этого материнские чувства Айседоры изначально имели какой-то болезненный характер.

Она не просто прощала Есенину все его выходки, но и одновременно просила прощения у своего Патрика. Они почти слились для неё.

Есенин кричит и дебоширит? Это Патрик расшалился, ничего.

Мариенгоф пишет, как Есенин опрокидывал шампанское фужер за фужером, а его Изадора восхищалась:

— Есенин крепкий! Крепкий!

Как про ребёнка.

В какой-то мере её обожание оказалось для Есенина губительным.

Потому что есенинский алкоголизм берёт начало, увы, здесь, на Пречистенке.

Продукты и алкоголь в огромных количествах поступали к Айседоре из кремлёвских запасов и никогда не переводились. Есенин начнёт пить под финал 1921-го и за четыре года полноценно сопьётся. Его здоровье не было рассчитано на такие перегрузки. Ничего богатырского в нём, вопреки утверждениям, не было. По сути, Есенин так и не превратился в «мужика» — устойчивого, нахрапистого, тяжёлого, кряжистого, — какими бывают деревенские выходцы, крестьяне, способные и в тридцать, и в шестьдесят, и в восемьдесят пить вчёрную, ковшами, а с утра вставать и дрова рубить. Есенин так и остался почти подростком, почти юношей, из взросления сразу перебравшись в смерть.

Искусствовед Михаил Бабенчиков, зашедший в гости на Пречистенку, был поражён: «Есенин вышел ко мне, кутаясь в какой-то пёстрый халат. Меня поразило его болезненно-испитое лицо, припухшие веки глаз, хриплый голос».

Это первое появление в мемуарах такого Есенина. Ему, между прочим, 26 лет! Откуда взялось «испитое лицо»?

Дальше Бабенчиков описывает, как ярко накрашенная Айседора лежала на тахте и жаловалась, что уже 15 минут не целовала Есенина, а тот «сидел в кресле, медленно тянул вино из высокого бокала и упорно молчал».

Симптоматичная картина.

Веселя себя, Есенин научил свою Изадору самой низкопробной матерщине и просил повторять. Она повторяла. Он смеялся.

С какого-то момента Ирма всерьёз считала Есенина дьяволом.

Она напишет, что это Есенин приучил Айседору пить крепкие напитки в любое время суток.

Сойдёмся на том, что они приучили друг друга.

Как, в конце концов, им было не пить, если они даже разговаривать толком с друг другом не могли! Трудно понять, как они ухитрились так долго прожить — безъязыкая, по сути, пара.

Пить и целоваться. Танцевать и пить.

Мариенгоф в самом начале истории с Дункан заметил качественное изменение есенинских разгулов и начал подговаривать Колобова спасти Сергея: может, увезти его куда-нибудь подальше, в сторону Персии? Отвлечь как-то.

Тот, глядя на всё происходящее, соглашался.

Есенин на аккуратные уговоры не реагировал и ехать никуда не хотел.

В дневнике Рюрика Ивнева есть запись от ноября 1921 года о том, как он в компании Есенина и Айседоры отправился обедать в сад «Эрмитаж».

«Сережа вёл себя ужасно: напился пьяным, ругал Айседору и „жидов“ на весь ресторан. Любимое его выражение: „ебал я всех“. Кроме этого, другие ругательства и выражения вроде этого так и сыплются у него из уст. Зал был шокирован».

Это — новый Есенин, такого ещё мало кто знал.

По Москве, наконец, поползли слухи: у нашего Серёжи роман с Айседорой.

Надя Вольпин узнала, но она уже была отставлена и не тешила себя, в рифму к собственному имени, надеждами. Она была спокойная и сильная женщина. Продолжила с ним общаться. Поругались они в те дни, на пару недель, вовсе не по причине Айседоры, а потому, что Есенин отказался печатать присланную Хлебниковым поэму «Разин».

— Денег ему вышлю, — бросил Есенин, — чтоб с голода не умер в своём Харькове, а публиковать такое… Нет.

— Возомнил себя хозяином русской поэзии! — кричала Вольпин. — Не будет он издавать! Это Велимир, ты понимаешь? Велимир!

Про хозяина Есенин запомнил. О Велимире своего мнения не изменил.

Он чувствовал себя хозяином. Рюрик зацепил ключевую фразу из есенинского лексикона.

Есенин шёл безоглядно.

Галя Бениславская тоже всё узнала. Ей было ужасно больно.

* * *

Вслед за отповедью Луначарского в журнале «Печать и революция» газета «Правда» в номере от 13 декабря публикует памфлет Якова Окунева «Муть» о «Стойле Пегаса». Имена имажинистов там не названы, но само кафе описывается как место обитания проституток, кокаинистов, религиозных невротиков и антисоветчиков.

Под занавес года, 22, 24 и 26 декабря, Есенин посещает три выступления Дункан, последнее — в Театре Зимина для рабочих; вступительное слово произносит Луначарский — они с Есениным наверняка столкнулись. Можно даже, памятуя Рюрика, предположить, что именно Есенин подумал, встретив наркома.

После выступления, назло всем на свете памфлетистам и наркомам, Есенин привозит Айседору в «Стойло Пегаса», где специально собирает имажинистов — не только уже отлично известных ей, маститых, но и молодых. Каждого поэта, включая Надю Вольпин, представляет Айседоре. На французский переводит Шершеневич.

Есенину важно показать ей: не только у тебя, Изадора, школа — у меня тоже. И я тоже не лыком шит. Мне есть что показать, есть что привезти в Европу помимо собственных стихов: у меня за плечами своя банда, и я — её предводитель. А что там в «Правде» про нас пишут, так ты знаешь, что я по этому поводу думаю.

В последние дни года выходит, наконец, отдельным изданием поэма «Пугачёв».

С посвящением Мариенгофу.

Надо понимать, что за этим стоит.

Главное своё произведение, самую большую гордость свою Есенин посвящает именно ему.

Пожалуй, именно эти месяцы, до отъезда за границу, становятся в их дружбе самыми пронзительными, тёплыми.

Айседора понимала это как никто.

Есенин специально приводил её в Богословский — они там сидели вчетвером, с Толей и Никритиной, очень тихо, почти лирично, выпивали, разговаривали.

И Айседора, воспользовавшись тем, что мужчины вышли покурить, вдруг сказала Никритиной: «Я энд ты — чепуха, Эсенин энд Мариенгоф — это всё, это дружба».

Но, что не менее важно, осознавая грядущий переход в какой-то новый, ещё не до конца понятный статус, Есенин вдруг, после стольких лет раздора, в том же декабре пишет Клюеву — трезвыми, выверенными, сердечными словами:

«Мир тебе, друг мой!

Прости, что не писал тебе эти годы… Душа моя устала и смущена от самого себя и происходящего. Нет тех знаков, которыми бы можно было передать всё, чем мыслю и отчего болею. А о тебе я всегда помню…»

И в этих — где расхристанных и резких, а где тишайших и бережных — жестах Есенина видны и его удивительный ум, и его назревающая трагедия одновременного родства со всеми дорогими ему людьми и болезненной отчуждённости от всего земного. Его мука — от невозможности собрать себя воедино, чтобы объяснить свою огромную правоту смотрящим на него и слушающим его.

Из деревни он ушёл, а город не полюбил. Юность закончилась, а зрелость не пришла. Сила ещё есть, но сердечная усталость всё настойчивее. И праздник этот треклятый, непрестанный — тоже от усталости. Слава есть, но словно подворованная у кого-то.

Он, как пишут за кордоном, советский поэт — ну, точно не антисоветский, — но его костерят на главных печатных площадях советской прессы. Как с этим мириться? Как на это смотреть? Не послать ли эту советскую власть к чёрту, раз так?

Он гордится своей независимостью, как и все собратья-имажинисты, однако, когда бы сложилось по-другому, был бы рад вниманию и опеке государства. Но ведь не складывается!

Он так или иначе дерзит власти за невнимание и минимум почёта — но с лёгкостью пользуется материальными благами, идущими из кремлёвских запасников в пречистенский дом.

Он легко расстался с казённой Церковью, которую давно разлюбил, но не расставался с Христом; крайне значимо, что Гале Бениславской он подарил Библию: он точно не атеист и совсем недавно писал: «Наша вера не погасла». Но если всё-таки погаснет? Тогда как?

Он растерял своих детей и живёт с женщиной, которая своих — похоронила.

Он полюбил её. Но в Константиново такую никогда не привезёшь. И даже непонятно, какими словами говорить про неё матери с отцом. Потому что у матери и Айседоры разница в возрасте всего два года. Никакой, по сути, разницы. Это что ж такое?

Показать мог бы, скажем, Галю Бениславскую, которую легко поманил и столь же легко, как бы походя, не задумавшись ни на миг, отставил.

Он обожает собрата Толю, поэтического забавника и остроумца, давшего ему множество важнейших советов и человеческих, и стихотворных, но помнит огромную правоту Клюева: и поэтическую, и крестьянскую, и религиозную.

А что общего между Мариенгофом и Клюевым? Да ничего. Только он, Есенин, общий.

Наконец, он по-прежнему жутко влюблён в поэзию, и отнюдь не только в свою; но как же его распирает от чувства собственного — чаще всего реального, но иногда мнимого — превосходства над собратьями по перу.

Ему хочется по-мальчишески их всех заломать, положить на лопатки, усесться сверху победителем.

Новый, 1922 год Есенин начинает встречать в Доме печати, среди других литераторов, но заявится, конечно, в компании Мариенгофа.

Будут там прохаживаться и шёпотом друг другу на ухо острить по поводу всех присутствующих.

Из числа самых известных в Дом печати забредут Маяковский и Каменский.

Есенин, нарываясь на скандал, исполнит свои литературные частушки: «Ах, сыпь! Ах, жарь! / Маяковский бездарь».

Каменского тоже не забыл:

Квас сухарный, квас янтарный,

Бочка старо-новая.

У Васятки, у Каменского

Голова дубовая.

Маяковский с Каменским отреагируют с ироничным безразличием.

Каменский был добродушен, а Маяковский шутить умел лучше Есенина.

Приберёг свои шутки на потом.

После Дома печати идут на Пречистенку: Изадора, Ирма, шампанское рекой…

Но что удивительно: после Нового года Есенин снова приболеет — вполне возможно, на фоне непрестанного пьянства, — и болеть уйдёт в Богословский.

Будет там отлёживаться под трезвым Толиным присмотром, хотя на Пречистенке у него огромный собственный кабинет на втором этаже.

Айседора начнёт посещать его, приносить еду в свёртке (мама же!) и апельсины (зимой! в Советской России! наверняка специальный запрос в Кремль сделала). Гладить Патрика — то есть Серёжу — по голове и звать его домой.

— Выздоровею — приду, Изадора. Толя смотрит за мной. Всё хорошо! Иди. Приду.

К середине января вернулся.

* * *

Изадора его любит (подарила ему дорогущие золотые часы).

Толя его любит (пишет ему прекрасные, полные мрачных предчувствий стихи о дружбе: «Какая тяжесть!..»).

Остальные друзья любят: и великий Конёнков (сделал восхитительный бюст Есенина и подарил ему), и даже Мейерхольд (по-прежнему собирается ставить «Пугачёва»).

И Зина Райх любит. Есенин между тем, всякий раз спьяну, начинает заходить, чаще всего ночами, к ним с Мейерхольдом, громыхать в дверь и требовать показать детей. Пока не поднимут и не покажут, не унимался. До того как Райх сошлась с Мейерхольдом, дети у него подобного интереса не вызывали.

Зина прощает ему и это.

Даже Анна Изряднова, в одиночку растящая уже семилетнего Юру, видевшего отца разве что пару раз мельком, и та — любит.

И Надя Вольпин, знающая о нём всё вышеперечисленное, любит — хотя мало ли вокруг поэтов, ухаживающих за ней! Замышляет родить от него ребёнка, но не знает, как подступиться теперь.

А как любит Николай Клюев! В январе пишет ответное письмо: «Камень драгоценный душа твоя, выкуп за красоту и правду родимого народа, змеиный калым за Невесту-песню».

И далее: «Серёженька, душа моя у твоих ног. Не пинай её! За твоё доброе слово я готов пощадить даже Мариенгофа».

А Галя Бениславская? 1 января пишет в дневнике (первая мысль наступившего 1922 года): «Хотела бы я знать, какой лгун сказал, что можно быть не ревнивым! Ей-богу, хотела бы посмотреть на этого идиота! Вот ерунда! Можно великолепно владеть, управлять собой, можно не подать вида, больше того — можно разыграть счастливую, когда чувствуешь на самом деле, что ты — вторая; можно, наконец, даже себя обманывать, но всё-таки, если любишь так по-настоящему — нельзя быть спокойной, когда любимый видит, чувствует другую».

И, несмотря на это, клянётся сама себе: «…буду любить, буду кроткой и преданной, несмотря ни на какие страдания и унижения».

Проходит месяц, и в последний январский день появляется ещё одна запись, о том же: «Когда он „провожал“ тогда ночью, пауки ползали, тихо, нежно, тепло. Проводил, забыл, а я не хочу забывать. Ведь Есенин один».

Есенин вновь лежит на Пречистенке, потягивает своё вино, запивая коньяком, и даже выступать периодически отказывается, что на него вообще не похоже.

Когда тебя любят все, а тебя не хватает даже на то, чтобы себя любить, — тоже плохо.

Стихи не пишутся.

В первые дни февраля Мариенгоф и Кусиков, наконец, добиваются своего — заручаются согласием Есенина на поездку в южную сторону.

Неофициальная версия — закупиться разнообразным товаром для «Стойла…» с последующей продажей и пополнением имажинистской кассы.

Дружеская версия — соблазнили Персией: «Серёжа, что ты киснешь в Москве? Стихи не идут, а надо, чтобы шли. Увидишь Персию — напишешь такое, что никому не снилось».

Вроде кивнул: хорошо, еду, а то Изадора совсем укатает.

Несмотря на подаренные золотые часы (которые Есенин безо всякого повода демонстрировал знакомым и незнакомым), его отношения со временем оставались своеобразными, есенинскими. Это не он должен был поспевать за временем, а время должно было его дожидаться. Доставая часы, на стрелки он не смотрел, не имел такой привычки. Разве что золотой крышкой солнышко ловил.

На свой поезд Есенин опоздал: салон-вагон уехал без него.

Собрался уже вернуться на Пречистенку, допивать своё недопитое и не двигаться с места, но Мариенгоф и Кусиков вцепились в него железной хваткой: всё равно езжай. Нагоняй поезд.

Принудили, в конце концов, уехать.

Спустя неделю Есенин пишет Мариенгофу: «Чёрт бы тебя побрал за то, что ты меня вляпал во всю эту историю».

Купе ему досталось дрянное, вытрясло всю душу. В Ростове-на-Дону — слякоть и несусветная грязь.

Явился к Нине Грацианской — той самой, неземной красоты — в дом её родителей на Никольской.

Она, конечно, обрадовалась — но и только: гармонист и пролетарский поэт Вася Казин, которого Есенин в своё время пытался направить к ней сватом, сделал ей официальное предложение и добился взаимности на всех уровнях — и у неё самой, и у её родителей.

Дойдёт до того, что Казин обратился к наркому Куйбышеву с просьбой вернуть отцу Нины, врачу-венерологу Осипу Гербстману, его частную клинику. И вернут! Вот сколько весили тогда просьбы молодых, но многообещающих (а Казин был самым многообещающим) пролетарских поэтов.

Есенину тут ожидать было совершенно нечего; переночевав у Гербстманов, поцеловав Нину в гладкую ароматную щёку и мысленно обозвав Васю пролетарским прохиндеем, он покатил дальше, на Тифлис.

Нина запомнит и запишет потом, что у Есенина был совершенный разлад в личной жизни.

Вместо персидских стихов ему приходит в голову совсем другая идея.

Написать ещё одну драматическую поэму.

В прошлую поездку в направлении Ростова-на-Дону он сочинил едва ли не половину «Пугачёва»; может, и в этот раз поэтический фарт сложится? Даже название придумал — «Страна негодяев».

Есенинскому настроению такой взгляд на родное отечество соответствовал.

Главными действующими лицами поэмы изначально должны были стать Ленин и Махно.

Заявка!

Признавая огромность Ленина, поэт, кажется, хотел посредством поэмы прокричать вождю свою, крестьянскую, разгульную, анархистскую правду. И на роль ретранслятора этой правды предназначался Махно.

Впервые явившие себя в «маленькой поэме» 1919 года «Кобыльи корабли» сложные, никак не однозначные чувства Есенина по отношению к большевизму достигнут наивысшего развития именно в этой поэме.

Если с женщинами разобраться невозможно, то хотя бы родине все счета выложить.

* * *

Догнав наконец Коробова, Есенин по неизвестной причине разругался с ним вдрызг.

Разбушевавшись, Есенин последовательно перебьёт все стёкла в салон-вагоне, который так долго служил ему приютом и рабочим кабинетом, и будет наутро спроважен Коробовым обратно.

Это первая есенинская выходка подобного толка; впоследствии их будет очень много.

С Персией повстречаться не удалось. Работа над поэмой застопорилась.

К 9 февраля Есенин уже был в Москве.

Ещё в пути поймал себя на мысли, что соскучился по Айседоре.

Хочет её видеть. Быть с ней.

«Она имеет надо мной дьявольскую власть!» — горько признается одной знакомой в том феврале.

Айседора без Есенина впала в депрессию, несколько дней ничего не ела, Шнейдер её выхаживал, еле заставил подняться на ноги и приняться за дела.

Возвращение Есенина, вызвавшее у Дункан невиданный восторг, совпало с её отъездом в Петроград.

Есенин поёживался от грусти — опять одному оставаться. Толя весь растворился в своей жизни с Никритиной, толку от него мало; «Страна негодяев» не пишется. Чем себя занять? — Нечем.

Отправился провожать Изадору на Николаевский вокзал.

Пока ждали поезда, Айседора чертила для Есенина на листке роль хора в древнегреческом театре.

Казалось бы, к чему? Она была умная женщина.

По центру нарисовала кружок, написала под ним «Поэт» и провела множество линий от кружка к зрителям.

— Мы будем выступать вместе, — сказала Есенину. — Ты заменишь древнегреческий хор.

Есенин просиял.

Выяснилось, что поезд задерживается до двух часов ночи; но Айседора только обрадовалась: лишние два часа с её ангелом.

Видя его в отличном настроении, шепнула Шнейдеру:

— Уговорите Езенин ехать вместе в Петроград.

Но Шнейдер и так видел, что Есенин в отличном настроении.

— Не надо его уговаривать, — сказал громко. — Сергей Александрович, едемте?

Тот радостно согласился.

Сразу стало шумно и задорно. Айседора вдруг явила свой новый талант — карикатуриста, начав рисовать ловкие и смешные шаржи на всех подряд и на Серёжу, конечно, тоже. Он хохотал больше всех.

Наконец прибыл поезд.

В Петрограде заселились в гостинице «Англетер».

Во всём этом будто бы имеется дешёвая мистика. Но мистики никакой нет — так, обычная жизнь, она иногда, под настроение, рифмует.

Гостиница была ледяной. Комната едва прогревалась до пяти градусов.

Шнейдер пожаловался директору. Их переселили. В новом номере оказалось немногим теплее.

Гуляя по Невскому, зашли в комиссионный, увидели там высокую электропечь, стоила она миллион рублей. Обесцененные нули никого не должны пугать: Есенин только что продал в Государственное издательство «Пугачёва» за десять миллионов и столько же переправил в Вытегру Клюеву, жаловавшемуся в письме, что совсем обнищал.

И вот уже электропечь греет их номер, причём весьма успешно.

Шнейдер вспоминает, что Есенин, погревшись у электропечи, вдруг ушёл и вернулся через какое-то время с массивной наполовину нефритовой, наполовину металлической чернильницей, купленной в той же комиссионке.

Сразу постеснялся, а в гостинице поразмыслил и понял, что жить без неё не может.

Чернильница эта — из того же разряда, что цилиндры, трости. Она как бы приближала Есенина к Пушкину, к вечности.

Улицы имени имажинистов — из того же смыслового ряда.

Дункан весьма скоро поняла: лучший способ держать Сергея при себе — это не целовать его каждую минуту и даже не привечать его разномастных и шумных друзей, нет.

А поставить его в центр вместо целого хора и провести от него линии к тысячам и тысячам зрителей, слушателей, почитателей.

Пока у него есть надежда на всё это, он никуда не денется.

В ту зиму Есенин искренне верил в огромное богатство Изадоры, её зарубежные счета и роскошные особняки, а значит, и возможности.

* * *

В феврале Есенин сочинит стихотворение: «Всё живое особой метой…».

Это в нём Есенин рассказывает, как, будучи худощавым и низкорослым мальчишкой, приходил домой с разбитым носом и цедил маме: «Ничего! Я споткнулся о камень…»

А теперь, став поэтом, но сохранив характер «забияки и сорванца», вышел на новый круг: если били в лицо, «то теперь вся в крови душа». И не маме уже приходится говорить, а «в чужой и хохочущий сброд» всё те же слова: «Ничего! Я споткнулся о камень, / Это к завтраму всё заживёт».

Есенин не боялся быть смешным, но точно не хотел этого.

Он хотел удачи — а удача сплошь и рядом сопровождалась снисходительной издёвкой, равнодушием государства, яростной завистью коллег, критическим гаем.

Как бы так удачу сохранить, а от остального понемногу избавиться? — вот о чём задумывался Есенин.

Потому что — больно же. Бьют в самое больное.