За мостом дорога сворачивала направо, огибала чёрную дубовую рощу и возвращалась к реке. Кое-где у берега с ночи удержался тонкий ледяной припай, его прозрачные лезвия там и тут нависали над несущейся водой. Видимо, заморозок был сильным. Даже грязь на дороге стала такой твёрдой, что копыта коней не оставляли на ней следов.
Вся кавалькада растянулась на добрую сотню ярдов. Впереди маячили высокие тульи старомодных шляп — там ехали поселенцы с западной границы. Каждый раз, являясь на выборы в Шарлоттсвилл, они держались с важной торжественностью, говорили негромко, избегали жевать табак, сквернословить, и даже даровая выпивка, выставляемая кандидатами, не могла пробить их чопорности. Местные фермеры вели себя куда развязнее. Они окружили пегую лошадку сына трактирщика, Джона Джута, и хриплыми голосами подпевали ему: «Эх, был я одинок, звенел мой кошелёк, хочу быть всегда одинок». Ещё громче их, задирая к небу красные лица и обросшие щетиной кадыки, горланили охотники за пушниной. Права участвовать в выборах у них не было (по закону избиратель должен был иметь хотя бы 50 акров земли), но, чёрт побери, они тоже были честными виргинцами и имели все основания отпраздновать наравне с прочими избрание этих славных сквайров — мистера Уокера и мистера Джефферсона — в Законодательное собрание колонии. Охо-хо, уж эти не дадут спуску зарвавшимся британцам! Они покажут им, какое это небезопасное дело — тянуть через весь океан свою загребущую лапу, чтобы запустить её в карман свободным людям.
Несколько индейцев, приехавших в городок за солью и порохом, были так захвачены общим возбуждением, что тоже пристали к кавалькаде и теперь трусили рядом с новоизбранными «вождями белых». Грубошерстные плащи спускались почти до мокасин, кое-где мерцали карминной вышивкой. Из лошадиных ноздрей вырывались короткие столбы пара.
Джефферсон оглянулся, отыскал взглядом молодых Уокеров и помахал им рукой. Они оба тотчас привстали в сёдлах, заулыбались, замахали в ответ. Джон что-то крикнул, но из-за гвалта, поднятого фермерами, слов было не разобрать. Лицо Бетси Уокер с высоко поднятыми бровями, с приоткрытым в улыбке ртом светилось тем требовательным ожиданием каких-то неведомых маленьких чудес, тем нетерпением зрителя перед опущенным занавесом, которое так больно задело его уже несколько лет назад, когда он был шафером на их свадьбе. Раньше это постоянно лучащееся из неё ожидание отзывалось в нём порой чувством тревоги, он боялся празднично-разрушительных порывов, ответно просыпавшихся в нём, боялся за целостность сложившегося уклада, за дорогую ему рутину их дружной и спокойной провинциальной жизни. Но теперь, после того, что произошло между ними летом, во время отлучки Джона, он каждый раз улавливал в её улыбке: «Видите, мы уцелели, слышали пение сирен и остались в живых» — и счастливо улыбался ей в ответ. Чувство вины перед Джоном если и было (но за что? за минутный порыв? за волшебное «ах, если бы»?), то где-то глубоко, скрытое под ощущением полноты бытия, накатывавшим на него последний год с каждым утром нового дня.
Если доводилось ему спрашивать самого себя, счастлив ли он, то чаще всего отвечал «да», всё-таки счастлив.
Счастлив не только молодостью, здоровьем, богатством, почтительной приязнью друзей и соседей, не тем, что в свои 25 лет оказался среди тех, кто управляет колонией, а главное тем, что за такую короткую жизнь выпало ему так много и горячо любить в окружавшем его мире. Он любил эту бурлящую в камнях реку, облетевший лес, полоску расчищенного поля и те острия зелёных всходов, которые появятся на нём весной, любил свой дом, выплывающий вдали из-за холма, стены кабинета в нём, закрытые кожано-золотыми рядами книг, слабый запах лака, шедший от футляра со скрипкой. Он любил буйное веселье ехавшего кругом люда, эту смесь разнузданности и достоинства, их задубелые лица и мелькавшее среди них нежное высокобровое лицо Бетси Уокер, и лица других женщин, запавшие ему в память, томившие по ночам, и особенно лицо Ребекки Барвел, из-за которой он столько намучился когда-то, и этот бумажный силуэт, который она подарила ему, и он носил его под крышкой часов, пока часы не попали под дождь и бумага не расползлась — такое было горе.
Странное, едва уловимое внутреннее сродство порой чудилось ему во всём, чем он дорожил в этой жизни, что любил.
Будто за столь непохожими внешними обличьями скрывалось некое единое мировое действо, тайная внутренняя суть, состоявшая в вечном противоборстве гармонии с хаосом, стройности с разладом, законосообразности с произволом. Хаос мог быть прёодолён возделанным полем, поэмой, плодоносным садом, справедливым законом, прекрасным человеческим обликом; мог, наоборот, восторжествовать — засухой, разрушением, бездарностью, внешним безобразием, бессмысленным насилием, смертью. За всю жизнь Джефферсон не мог вспомнить случая, когда в этой смутно угадываемой вечной борьбе он почувствовал бы себя на стороне хаоса.
Ему уже пришлось столкнуться вплотную с ужасом и страданием — в 14 лет он схоронил отца, в 22 — любимую сестру. Жестокость белых по отношению к чёрным видел с детства, видел хладнокровное беззаконие, отнимавшее у индейцев землю пядь за пядью, почти физически ощущал те невидимые щупальца, которые тянулись сейчас из далёкого города на Темзе, из-за которых им всем становилось труднее дышать. Но всё это подступало к нему тем открыто чуждым, враждебным и ненавистным, с чем он готов был, с чем чувствовал в себе силы бороться до конца дней своих.
Хуже было, когда любимое и чуждое сливались неразрывно в чём-то одном.
Например в близком человеке.
Тогда разлад мира словно переносился в собственное сердце и сидел там болезненным пятном. По мере приближения к воротам Шедуэлла одно из таких пятен в душе Джефферсона, то, которое было связано с матерью, ныло всё сильнее.
— …Нет, брат Логан, у белых всё не так просто, — втолковывал мистер Уокер ехавшему рядом с ним старейшине индейцев. — Наша ассамблея, которая соберётся весной в Уильямсберге, конечно, похожа на ваше собрание вождей. Но тот, кого мы — я и мистер Джефферсон и представители других графств — выберем в качестве главного, не будет обладать очень большой властью. Он будет следить за порядком в нашей палате, за тем, чтобы говорили по очереди и спорили вежливо, а не ругались непотребными словами и уж тем более не дрались. Мы называем такого человека «спикер». Спикер палаты представителей.
— Значит, главным вождём останется толстяк, сидящий во дворце?
— Губернатор Фуке, упокой Господи его душу, умер недавно.
— Говорят, он целыми днями играл на этой штуке, которую зажимают под подбородком, а по ночам бросал кости в тавернах.
— Что говорить, его светлость поигрывал не только на скрипке. Но был при этом человеком добрым и весьма, весьма учёным. Сейчас прибыл новый губернатор, барон Ботетур.
— Вы хотите избрать его главным вождём?
— Мы не избираем губернаторов, брат Логан. Их присылает его величество английский король.
— Брат Уокер, я учился в вашей школе для индейцев в самом Уильямсберге. Я могу понимать вашу речь и могу понимать, что написано на бумаге. Но этого я понять не мог никогда. Разве английский король завоевал вас? Вы платите ему дань?
— Не то чтобы дань, но некоторые налоги идут в пользу короля. Например, мы оплачиваем содержание губернатора, его свиты, его дворца. Мы содержим также священников, присылаемых из Лондона, хотя, честно сказать, не всем они по вкусу.
— Но зачем?!
— Ты помнишь, как мы расколошматили французов пять лет назад? Война тянулась семь лет, но в конце концов мы разбили их и прогнали отовсюду. Думаешь, одни мы смогли бы победить? Без помощи британцев?
— Моё племя помогало вам в этой войне.
— Французам помогали другие племена. Сегодня вы за нас, завтра переметнётесь — на вас надежды мало. Но пока мы остаёмся под властью и покровительством английского короля, никто не сможет напасть на нас безнаказанно. Наши берега защищает всей своей мощью британский флот. Наш табак, хлопок, мех, мука спокойно переплывают океан, взамен к нам приплывают лучшие вещи, какие только научились делать белые на своей родине.
— Да, это так. Вы умеете делать очень хорошие вещи. Прочные, красивые, полезные. Истина в словах твоих, и я не в силах с ней спорить.
Похоже, индеец был рад предлогу вежливо закончить разговор.
Но вскоре жена померла как на грех, —
распевал Джон Джут, —
Не скрою, неделю душил меня смех. На кладбище вёз — смеялся до слёз, Я снова остался один, ну их всех! Потом я женой обзавёлся другой, Как будто мне бед не хватало с одной. Заснул-то с женой — а встал с сатаной, И рад был хотя бы тому, что живой. Юнцы и мужчины, столпитесь вокруг! Бесценный совет даст вам истинный друг: Вы с первой женой обращайтесь добрей, Страшней будет втрое вторая — ей-ей!
Поселенцы с западной границы уже въезжали в раскрывавшиеся навстречу ворота Шедуэлла. Юпитер пятился от них через двор, то вздевая чёрные руки к небесам, то хватаясь за голову в деланом испуге. Угощение было накрыто в большом амбаре на длинных столах, и две негритянки, изогнувшись в талии, как раз вносили туда дымящийся котёл с варёной олениной.
— Масса Том, масса Том! — Юпитер подхватил у спешившегося Джефферсона поводья и пошёл рядом, жуя табак и кивая головой в сторону верхних окон бокового флигеля. — Хозяйка очень просила-велела зайти к ней. Сразу, как только приедет, пусть поднимется ко мне — вот что она просила-велела.
Джефферсон подождал, пока гости заполнят амбар, попросил Уокера-старшего начать пир без него и незаметно ушёл в сторону флигеля. Поднимаясь по лестнице, привычно пригибая в опасных местах голову, он подумал, что вся путаница его отношений с матерью ни в чём не отразилась так полно, как в этом глаголе, придуманном Юпитером, — просила-велела. Хотя сын распоряжался всеми работами по дому и в имении, большая часть рабов оставалась собственностью матери, и если она не находила кого-то на месте (молодой хозяин послал работать на дальнее поле), то обижалась до слёз. Болезненное пятно в груди сгустилось, затвердело, но где-то рядом с ним возникла слабая надежда — он гнал её, не разрешал себе принимать всерьёз и в то же время не мог не надеяться, что хотя бы на этот раз, хотя бы в такой день ему не надо будет прятаться от матери за стеной холодной вежливости. В конце концов, разве не могла она звать его просто для того, чтобы поздравить с победой на выборах?
Миссис Джейн Рэндольф Джефферсон сидела на кушетке у окна, далеко отставив руку с раскрытым томиком Фиддинга. Отяжелевшие книзу щёки придавали её всё ещё красивому лицу постоянно скорбное выражение. Красные глаза и мокрый комочек платка на коленях ясно показывали, что речь пойдёт отнюдь не о поздравлениях.
— Я хотела вас спросить, Томас, — сказала она, откладывая книгу и снова беря в руку платок, — хотела спросить и получить искренний ответ: чем заслужила я подобную обиду?
— О какой обиде вы говорите, маман?
Джефферсон почувствовал, что губы его сами собой стянулись в сухую, жёсткую черту, а глаза сощурились так, что узор кружевного воротника на платье матери, переплёт окна, черепица на крыше амбара за ним — всё расплылось, подёрнулось дымкой.
— Умоляю, хотя бы на этот раз не делайте вид, будто вы нанесли мне рану непреднамеренно. Не усугубляйте жестокость лицемерием.
— И всё же я прошу вас выразиться яснее.
— Вы хотите сказать, что уже не помните оскорбительных записей, сделанных вами в своей расходной книге. «Уплачено доктору Эллису 8 фунтов за нанесённый вам визит». «Уплатил вместо вас Джилю Аллегре 4 фунта». Записать такое и с терпеливым злорадством ждать моей реакции. О, как вы не похожи на своего отца!
— Маман, я записываю все траты наличными — на вас, на себя, на сестёр. Абсолютно все траты, вы прекрасно это знаете.
— Но раньше вы всегда писали «для миссис Джейн Рэндольф». Что значит это прямое обращение на «вы»? Что вы хотели им сказать? Вы вознамерились попрекнуть меня тем, что я заглядываю в ваши расходные книги? Но я владею большей половиной имения и я имею полное право как мать и совладелица проверять ваши расходы.
— Мне бы и в голову не пришло отказать вам в этом праве, если б вы обратились ко мне открыто.
— Но есть же понятия такта, душевной тонкости, щепетильности.
— Видимо, мы по-разному их понимаем.
— Значит, вы запрещаете мне проверять ваши книги?
— Я не хочу и не могу запрещать вам что бы то ни было. Я просто искал способ показать вам, что ваш тайный контроль надо мной не является тайной и что он мне неприятен. Особенно в моём нынешнем положении.
— Что это за «нынешнее положение»?
— Маман, ваш сын сегодня был избран в ассамблею колонии Виргиния от графства Албемарл. Честно сказать, я наивно полагал, что вы позвали меня лишь для того, чтобы поздравить с этим событием.
— Ах, ну о чём говорить — я поздравляю вас и желаю успеха. Воображаю, чего вам это стоило. Улыбаться всякому простолюдину, сносить их шутки, их пение, их запах, изображать приветливость и дружелюбие. Для человека вашего вкуса и воспитания это должно быть мучительно.
— Да ничуть не бывало, уверяю вас.
Нет-нет, не уверяйте, я всё равно не поверю. Тот, кто читает Гомера в подлиннике, знаком с музыкой Вивальди и Пёрселла, принят во дворце губернатора, не может не страдать от наших дурацких обычаев, от необходимости заискивать перед чернью. Что у вас общего с этим сбродом? Вы просто умеете держать себя в руках, и за это я восхищаюсь вами. Мне бы такое было не под силу.
Джефферсон подумал, что порой даже похвала матери оставляет тяжёлый осадок в его душе.
— Значит, вы не выйдете к моим гостям?
— Нет, мой друг, увольте. Ваши язвительные записи в книге расстроили меня глубже, чем вы думаете. Если Уокеры захотят меня повидать, пусть поднимутся сюда. Остальным скажите, что я прихворнула — это будет почти правдой.
Она вытерла последний раз глаза, улыбнулась ему страдальческой улыбкой и отпустила кивком головы.
Амбар встретил его гомоном, табачным дымом, головокружительной смесью запахов — сапожной мази, кожаных ремней, пота, мясного соуса, свечного чада. Бетси Уокер разливала пунш и, завидев его, послала ему большой, полный до краёв кубок — он проплыл по рукам к почётному концу стола, и под взглядами десятков требовательных и смеющихся глаз Джефферсону не оставалось ничего другого, как осушить его за здоровье гостей.
Сразу стало легко и жарко, болезненное пятно в груди начало уменьшаться, таять и вскоре почти пропало. Он обводил взглядом лица сидевших, кивал или махал рукой тем, кого знал лично и помнил по именам. Вот сидит Гордон Кольер, которому он помог отсудить у богатого отчима полоску земли. Вон Дэвид Фройм, просивший как-то возбудить дело о клевете против соседа — тот якобы видел его, женатого человека, в постели с другой женщиной. (До суда дело решено было не доводить — уж слишком красочные подробности знал злодей-сосед.) А вон старый Томбол, хорошо помнивший ещё его отца, землемера Питера Джефферсона, составлявшего карту западной границы колонии и нарезавшего новым поселенцам их участки. И этого одноглазого охотника он видел не раз в суде, в Шарлоттсвилле. Являясь туда, охотник обычно требовал, чтобы ему заплатили за убитого волка премию не в 70 фунтов табака, а вдвое больше, как за матёрого, кипятился, показывал зубы мёртвого зверя, бил себя в грудь, а когда его выставляли из здания суда, шёл в таверну и с гордостью рассказывал, какие дошлые клерки в суде — даже ему не удалось провести их.
«Что у меня общего с ними? — с горечью вспомнил Джефферсон слова матери. — Она прожила здесь почти всю жизнь и осталась чужой, и я должен пытаться объяснять ей то, что для меня просто, как воздух».
По адвокатской привычке он пытался выстроить свои мысли в яркую защитительную речь, но хмель уже кружил ему голову, и никак не удавалось уловить то главное, что он почувствовал сейчас, — вот это глубокое сердечное сродство и свою связь с разношёрстной толпой, пировавшей под его крышей. Ну да, конечно, их связывали земля, на которой они жили, и одинаковые заботы о том, как примется в этом году табак и пшеница, и не снесёт ли разлившаяся Риванна мельницы, и найдут ли уголь и железную руду на Северном ручье, и не нагрянет ли оспа или лесной пожар или какая другая беда, и какие будут цены на скот, и как уродятся яблоки для бренди, и сколько будут скупщики платить за пушнину, и всё другое, из чего плелась их повседневная жизнь в этом полудиком краю. Но кроме этого, роднило их ещё нечто неуловимое, то, чего ему порой так не хватало в изящном губернаторском дворце, — независимая повадка, вызывающий, насмешливый и уверенный взгляд, отсутствие подобострастия к кому бы то ни было. Словно каждый точно знал, что, богатый ли, бедный ли, он наделён от рождения — хвала Господу! — свободной и бессмертной душой, и так велик этот главный дар, что рядом с ним все различия по знатности, богатству, престижу лишь маловажные довески, и поэтому жалким и ничтожным можно считать только того, кто не видит и не ценит этого главного дара в себе и других.
— Достопочтенный мистер Уокер, досточтимый мистер Джефферсон! — Джон Джут, отложив в сторону гитару и отирая с подбородка олений жир, поднялся с кружкой в руке во весь свой гигантский рост. — Много уже говорилось о том, но дозвольте сказать вам ещё раз. Мы все хорошо знаем вас, знаем, что вы джентльмены учёные и справедливые, потому и выбрали вас заседать от нашего графства в Уильямсберге. И всякому закону и налогу, который вы там решите принять, мы подчинимся без слова. Но те лорды и джентльмены, которые сидят за три тысячи миль отсюда в лондонском парламенте, — их мы не выбирали, мы знать их не знаем и, если они опять решат обложить нас налогом, мы не заплатим им ни пенса. Верно я говорю, ребята?
— Верно!
— В самую точку!
— Складно сказано, Джут!
— Ни пенса они от нас не получат.
— Сладко поёт паренёк.
— Прямо как под гитару.
— Колонии Виргиния — виват!
— Новым депутатам — виват!
— Поместью Шедуэлл — виват!
Разъезжались засветло, чтобы попасть домой до темноты.
Индейцы, с трудом держась на лошадях, заплетающимися языками требовали от хозяина Шедуэлла поклясться, что он приедет к ним в гости не позже весны.
Одноглазый охотник обещал добыть для него таких бобров, каких не подносили и губернатору.
Уокеры отбыли все вместе. Сомлевшая Бетси ехала рядом с мужем, почти повиснув у него на плече, и при виде этой нежной сцены Джефферсон почувствовал, как мысль о собственном одиночестве прорвалась сквозь нестойкий хмель и кольнула душу привычной иглой.
Зима, 1769
«Осенью в Бостон прибыли таможенные чиновники из Великобритании и высадились первые войска. Вернувшись, я видел, что город полон солдат. Всю зиму полк майора Смола устраивал маршировки как раз напротив моего дома. Резкий звук барабана и пронзительный свист флейты будили меня и мою семью каждое утро очень рано, и возмущение, вызываемое ими, лишь отчасти сглаживалось серенадами, которые устраивали в мою честь Сыны свободы по вечерам. Само появление солдат в Бостоне было весьма веским доказательством того, что намерение Великобритании согнуть нас и заставить платить пошлину за ввоз было серьёзным и неизменным: все наши протесты и действия истолковывались превратно, и ничто из сказанного нами не вызывало доверия».
Джон Адамс. Автобиография
Весна, 1769
«В течение ста пятидесяти лет своего существования Американские колонии пользовались правом облагать налогом своих жителей только с согласия своих законодательных собраний. Если и бывали исключения из этого правила, то весьма незначительные. В войне 1755 года, события которой были ещё у всех на памяти, парламент ни разу не попытался затребовать у колоний людей или денег без их согласия. Вклад колоний в благосостояние империи осуществлялся за счёт того, что они подчинялись законам, предоставлявшим Великобритании монопольные права на торговлю с ними. К этому времени британский экспорт в Америку оценивался в 6 миллионов фунтов стерлингов, то есть около трети всей её внешней торговли».
Дэвид Рэмси. История Соединённых Штатов
Апрель, 1769
«Поскольку становится всё очевиднее, что наши сиятельные владыки в Великобритании не успокоятся, пока окончательно не лишат Америку её вольностей, нам необходимо что-то предпринять для того, чтобы отвести удар и отстоять свободу, унаследованную от наших предков. Вопрос лишь в том, каким путём можно вернее достичь желаемого. Я глубоко убеждён, что ни один человек не поколеблется поднять оружие для защиты столь бесценного дара, без которого всё в жизни, как доброе так и дурное, теряет смысл. И всё же, позвольте мне заметить, оружие должно быть последним, самым крайним средством. Мы испробовали уже обращения к трону, протесты, петиции парламенту и убедились в их бесполезности. Остаётся посмотреть, не станет ли правительство внимательнее к нашим правам и привилегиям, когда мы начнём подрезать доходы метрополии от торговли с нами».
Из письма Вашингтона Джордоку Мэйсону
17 МАЯ, 1769. УИЛЬЯМСБЕРГ, ВИРГИНИЯ
Ошалелый жук влетел в распахнутое окно, стукнулся о стекло и, упав на подоконник, беспомощно замахал в воздухе лапками. Джефферсон протянул ему палец, он уцепился, влез на ладонь и замер, подставляя солнцу зелёную с металлическим отливом спинку.
Голос оратора глухо доносился из глубины палаты.
Как всегда во время утренних заседаний, все кресла были заняты, и даже на диванах, стоявших вдоль стен, депутаты сидели так тесно, что некоторым доставалось не больше нескольких дюймов сиденья — далеко недостаточная поверхность для осанистых задов. Слушали внимательно, но порой казалось, что за словами говорившего пытались расслышать и что-то другое — какие-то звуки, доносившиеся со стороны лестницы и сверху, где размещались комнаты губернаторского совета. Патрик Генри сидел неподалёку от спикера и, сдвинув на лоб очки, откровенно поглядывал на потолок. Нога закинута на ногу, руки в карманах серого жилета, губа оттопырена — вид у него был самый вызывающий.
Джефферсон попытался вспомнить, носил ли Генри очки уже тогда, когда он впервые увидел его вот в этой же зале четыре года назад. Вестибюль в тот день был забит публикой, явившейся хоть краем уха послушать жаркие дебаты о первой попытке обложения колоний, о гербовом сборе. Красноречие Генри обычно вгоняло слушателей в такой транс, что, оглушённые, они потом с трудом могли пересказать смысл его речи. Но то, что он посмел выкрикнуть тогда, врезалось в память, как врезаются лишь слова, грозящие виселицей говорящему. «Цезарь был остановлен Брутом, Карл Первый — Кромвелем, и Георг Третий…» С разных сторон полетели выкрики: «Измена! Измена!» Генри пришёл в себя и, выдержав паузу, закончил: «И Георг Третий, наш государь, да продлит Всевышний его дни, сумеет извлечь урок из этих печальных примеров».
Поднялся невероятный шум, но в конце концов дело было сделано — резолюция, осуждающая гербовый сбор, прошла большинством в один голос. Джефферсон слышал, как Пейтон Рэндольф, выходя из палаты, пробормотал, отдуваясь: «Мой Бог, за один голос я бы отдал сейчас сотню гиней».
Вчера всё было по-другому.
Резолюция против введённого парламентом налога на импорт была принята почти без возражений. Облагать виргинцев налогом имеет право только местная ассамблея, а отнюдь не парламент — с этим теперь были согласны все. Решено было также выразить свою солидарность колонии Массачусетс, этим смелым бостонцам, вступившим первыми в борьбу с королевскими чиновниками. Петиция к королю была составлена со всеми выражениями почтения и верноподданнических чувств, но завершалась настоятельной просьбой избавить колонистов от «опасностей и несчастий», связанных с новым постановлением лондонского министерства.
Да, четыре года прошло — и палату стало не узнать. Что так изменило всех? То ли волна победного ликования, прокатившаяся по всей стране, когда гербовый сбор был отменён. То ли нетерпеливая горячность молодёжи, занявшей места осторожных стариков, умерших за эти годы. То ли и до самых упрямых консерваторов дошло, наконец, что всякое обложение колоний имело своей целью добыть деньги для содержания регулярных войск, а там, где появятся регулярные королевские войска, говорить придётся тише, голову держать ниже, торговать осторожнее, наживаться умереннее. Так или иначе, палата вчера показала небывалую решимость и единодушие и теперь, борясь с нарастающей духотой и тревогой, ждала, что предпримет в ответ королевский губернатор.
Жук вдруг набрался смелости, поднял зелёные надкрылья и с жужжанием умчался в сторону вязов, окружавших здание нового Уильямсбергского театра. Джефферсон проследил за его полётом, увидел, как тот вспыхнул, вылетев из тени на солнце, и потом растворился в небесной голубизне. Левее театра, внизу тянулось открытое пространство (горожане называли его «биржей»), где в тени парусиновых навесов медленно передвигались группы фермеров, плантаторов, скупщиков табака, судовладельцев, капитанов торговых кораблей, между которыми шныряли стряпчие с письменным прибором под мышкой, готовые тут же оформить любую сделку. Ещё дальше виднелись две ровные полосы молодых тополей — там ближе к вечеру устраивались скачки. По мощёной дорожке, проложенной вокруг театра, прогуливались две дамы, болтая о чём-то под большим розовым зонтом, и, заглядевшись на них, Джефферсон не заметил, как в зал вошёл клерк губернаторского совета.
Спикер палаты, всё тот же неизменный Пейтон Рэндольф, поднялся, молча прочёл послание и объявил:
— Джентльмены, его светлость повелевает нам незамедлительно предстать перед ним. Он ждёт нас в зале губернаторского совета.
Глаза его на минуту задержались на жезле — символе его власти, — лежавшем на столе. Он словно прикидывал, взять его с собой или не стоит; потом с трудом протиснул грузное тело мимо стола и двинулся к выходу. Патрик Генри хлопнул себя по обтянутой чулком икре, лежавшей на колене, вскочил и пошёл за ним. Под грохот отодвигаемых кресел и негромкий гул голосов толпа депутатов выливалась в вестибюль и на лестницу.
Губернатор Ботетур встретил их, стоя под королевским гербом, облачённый в алую мантию, увенчанный парадным париком. Полное лицо его выражало обиду и горечь — «я приехал к вам с лучшими намерениями, с протянутой рукой и открытым сердцем, но вы избрали вражду — теперь пеняйте на себя».
— Джентльмены! — произнёс он. — Мне доложили о злонамеренных постановлениях, принятых вами вчера. Так как они выражают прямое неповиновение английской короне, мне не остаётся ничего другого, как распустить ваше собрание. Поэтому властью, данной мне его величеством, объявляю вам — вы распущены.
Патрик Генри открыл рот и сделал шаг вперёд, но спикер Рэндольф заслонил его собой и почтительно поклонился губернатору. Депутаты молча, один за другим покидали залу совета. На лестнице Джефферсон оказался рядом с Уокером-старшим.
— Знаете, что скажут наши избиратели, мистер Уокер? «Ну и прытких парней мы выбрали на этот раз. Управились со всеми делами за десять дней».
Уокер усмехнулся и сжал ему локоть.
— Это ещё далеко не конец, дорогой Томас. В Аполлоновой зале таверны Рэйли мы разместимся с гораздо большим комфортом, чем здесь, в губернаторском дворце. Запахи с кухни будут, конечно, кое-кого отвлекать, но одновременно не дадут нам быть слишком многословными.
Под полуденным солнцем ракушечник, покрывавший улицу Герцога Глостерского, блестел нестерпимо. Редкие прохожие, застыв на тротуарах, со смесью недоумения и испуга смотрели на вереницу депутатов, шествовавших по теневой стороне. Горожане выглядывали из окон, узнавали идущих, окликали их, переговаривались между собой.
— Мистер Генри, что случилось?
— Куда все идут?
— Губернатор распустил ассамблею? Не может быть.
— Как это «не может быть»? Да я вчера ещё вам говорил, что так оно и будет.
— Дорогой сосед, вы всегда предсказываете только самое худшее.
— Распустил — и они послушались?
— Нет, заседания будут продолжены в таверне.
— Очень подходящее место.
— Воображаю, какие решения могут быть там приняты.
— Если вам не нравится, бегите в губернаторский дворец и заплатите все новые налоги и пошлины за год вперёд.
— Хороший совет! Может, тогда его величество отличит вас и наградит персональным ошейником с цепочкой.
— Соседи, соседи, не ссорьтесь. Коли пришла вам охота разбить друг другу нос или голову, теперь можно не утруждать себя. Приплывут солдаты и сделают это за вас.
В дальнем конце улицы сквозь дымку проступал силуэт Колледжа Вильгельма и Марии. Волнения студенческих лет, первые балы, любовные драмы, записки, мечты о славе, ссоры и примирения с друзьями, борьба с институтским начальством вдруг представились Джефферсону такими далёкими, такими облачно-пустячными по сравнению с тем, что надвигалось на них сейчас, что с каждым днём наливалось где-то вдалеке чернотой, громом, бурей. Впрочем, время ещё было, гроза могла миновать их, пройти стороной, раствориться в мирном мареве майских дней.
Уокер раскланялся с обгонявшим их депутатом, потом, словно что-то вспомнив, придержал того за рукав.
— Мистер Вашингтон, позвольте представить вам моего нового коллегу и доброго соседа — Томаса Джефферсона.
Ладонь Вашингтона была шершавой и крепкой, глаза глядели внимательно, но дружелюбно.
— Ну, джентльмены, что думают в графстве Албемарл по поводу бойкота английских товаров?
— Обходиться без чая и красок — на это людей можно будет уговорить. — Низкорослый Уокер, идя между двух великанов, которым он был по грудь, вынужден был всё время задирать голову. — Гораздо труднее заставить их отказаться покупать, например, стекло. Многие поселенцы только-только начали строиться. Не жить же им, действительно, в домах без окон.
— Я слышал, что большой стекольный завод скоро заработает в Пенсильвании. В Массачусетсе начинают понемногу делать бумагу. Да и нам в Виргинии пора уже заводить новые производства и расширять старые.
Многие опасаются, мистер Вашингтон, что бойкот сильнее всего ударит по нам самим, а английским купцам это будет, как слону дробина. Просто повезут чай, краски и стекло в другие страны.
— Полковник Мэйсон сделал кое-какие подсчёты. Если все колонии дружно откажутся покупать не только обложенные пошлиной товары, но и предметы роскоши, английская торговля потеряет к концу года миллион фунтов стерлингов.
— Насколько я могу судить, — сказал Джефферсон, — ваш камзол, сэр, сшит лондонским портным. И шляпа, по-моему, тоже переплыла океан. Да и трость, судя по её изяществу, сделана не местным мастером.
Вашингтон, в свою очередь, оглядел наряд Джефферсона, всмотрелся в кружевные манжеты, в пряжки башмаков и едва заметно усмехнулся.
— Вы правы, мистер Джефферсон. Раболепие перед модой может привести нас на порог настоящего рабства. Кроме того, британские фирмы пользуются постоянной нашей задолженностью и постепенно наглеют. Недавно рыболовные сети, заказанные мною, прибыли без пробковых поплавков, без верёвок, без грузов. Несколько лет назад, решив украсить дом бюстами великих полководцев, я послал своему агенту в Лондоне полный список: Александр Великий, Юлий Цезарь, Карл Двенадцатый, Фридрих Прусский, герцог Мальборо. Знаете, что они мне прислали? Статую Энея, уносящего отца из Трои, и Бахуса в объятиях Флоры.
Он на минуту остановился, откинув руку с тростью, вторя смеху собеседников короткими глухими смешками. Когда он так стоял, делалось понятно, что лондонский портной по присланной мерке не сумел всё-таки оценить всю мощь фигуры виргинского заказчика.
— Я вам так скажу, джентльмены: если даже наш бойкот будет не в силах побороть упрямство английского парламента, он всё равно принесёт Виргинии огромную пользу. Ибо трудно сказать, сколько наших сквайров он спасёт от разорения. Чтобы заполучить новомодную английскую коляску, которая не проедет и мили по нашим дорогам, многие готовы отдать годовой урожай табака. Другие отдадут три урожая вперёд за какие-нибудь клавикорды.
Джефферсон почувствовал, что краснеет, — клавикорды были самой горячей его мечтой.
— Женщины — вот кто вгоняет нас в долги, — сказал Уокер. — Шёлковые наряды, шляпы с цветами, чулки, ленты, духи, позолоченные туфельки! И попробуй отказать им — сразу начнутся слёзы, упрёки в скупости. Нет, я первый подпишу соглашение о бойкоте. И пусть тогда моя невестка попробует заикнуться о новом платье к осеннему балу.
Негромко переговариваясь и пропуская друг друга, депутаты входили в распахнутые двери самой большой таверны в городе. Всё уже было готово к их приходу — в Аполлоновой зале столы сдвинуты к стенам, ряды стульев широким полукругом охватывают высокое кресло, оставленное для спикера, рядом маленький столик с чернильницей и перьями для клерка. Преувеличенной взаимной вежливостью, порядком и неспешностью движений депутаты словно хотели показать всем и себе самим, что ничего особенного не происходит, что заняты они рутинными делами и что никто из них не чувствует себя заговорщиком, бунтарём, ослушником.
Начиналось первое заседание ассамблеи колонии Виргиния, не созванное королевским губернатором, то есть собравшееся вопреки королевской воле. По счастью, королевская воля, одетая в красные мундиры, с примкнутыми штыками и заряженными пушками находилась не ближе пятисот миль, в Бостоне, и ничто пока не могло нарушить торжественного тона собрания.
Пейтон Рэндольф был единогласно избран председателем.
Клерк огласил предложения о бойкоте, привезённые полковником Вашингтоном из графства Фэрфакс.
Присутствующие единогласно постановили образовать добровольную ассоциацию, каждый из участников которой давал обязательство не только отказаться от покупки обложенных товаров, но и не заказывать в Англии никаких предметов роскоши вплоть до отмены парламентом незаконных пошлин. Условия ассоциации и перечень того, что считалось роскошью, решили отпечатать в типографии, с тем чтобы каждый депутат мог отвезти в своё графство копию документа и вербовать новых членов.
Заседание закончилось провозглашением торжественных тостов за здоровье короля, королевской семьи, губернатора Ботетура, за союз между Великобританией и её колониями и, наконец, за здоровье всех истинных патриотов и защитников американской свободы.
Слуги обносили собравшихся подносами с вином.
Джефферсон взял бокал и слегка пригубил вино. Это был тот самый французский портвейн, который он обычно заказывал у английских купцов для своего погреба в Шедуэлле. Ну что ж, надо будет теперь забыть о портвейне и приучить себя к местному элю. В глубине души он благодарил Бога за то, что в список запрещённых товаров не были включены книги. Ведь он и тогда поставил бы свою подпись под соглашением, но, наверное, уже не с таким радостным чувством.
18 мая, 1769
«Мы, лояльные и верные подданные Его Величества, рекомендуем всем джентльменам, купцам, промышленникам и прочим жителям колонии Виргиния присоединиться к нашей ассоциации, которая постановила:
Первое. Всеми законными средствами и путями развивать полезные производства, поощрять бережливость и препятствовать распространению роскоши и излишеств.
Второе. Все подписавшиеся обязуются впредь не ввозить никаких товаров, обложенных пошлиной в соответствии с указом парламента, и направят купцам в Англии соответствующие распоряжения.
Третье. Все подписавшиеся обязуются до отмены указанных пошлин не ввозить из Великобритании или любой другой части Европы следующих товаров: спиртных напитков, маринада, часов карманных и стенных, столов, кресел, зеркал, карет, обивочных материй, ювелирных изделий, лент и кружев, шёлка, батиста, газа, муслина, шляп, чулок, башмаков, туфель, сёдел и т. д.
Пятое. Что они не будут ввозить или покупать ввезённых рабов вплоть до отмены указанных актов парламента».
Из условий «ассоциации, бойкотирующей импорт», принятых на заседании ассамблеи колонии Виргиния
Лето, 1769
«Если в посланных мною недавно заказах содержится упоминание тех товаров (за исключением бумаги дешёвых сортов), на которые недавно актом парламента была наложена пошлина с целью извлечь дополнительный доход из Америки, я сим выражаю своё настоятельное пожелание и просьбу, чтобы они не были посланы, ибо я всем сердцем присоединился к ассоциации, постановившей не ввозить ни одного из обложенных товаров до тех пор, пока соответствующие акты парламента не будут отменены. Я особенно подчёркиваю важность этого пожелания, ибо к участию в ассоциации я отношусь с серьёзностью почти религиозной».
Из письма Вашингтона английским поставщикам
7 июня, 1769
«Здесь, в Лондоне, министерство заверило нас, что американские проблемы недавно обсуждались в совете; что было единогласно принято постановление не вводить новые налоги в Америке; что в предстоящей сессии парламента будут отменены налоги на стекло, бумагу и краски. Будем надеяться, что за оставшееся время не случится ничего, что изменит благожелательное отношение к нам, утвердившееся в умах Его Величества и его министров».
Из письма Бенджамина Франклина в Законодательное собрание колонии Джорджия
Осень, 1769
«В сентябре губернатор Ботетур был вынужден вновь созвать ассамблею Виргинии и, когда она собралась в ноябре, обратился к ней с речью, в которой были следующие слова: “Мне могут заявить, что нынешние министры его величества не бессмертны и те, кто придёт им на смену, не будут обязаны выполнять их обещаний; на это я могу сказать лишь одно — план отмены ввозных пошлин принят правительством, и я глубоко убеждён, что оно не имеет намерения отступить от него”. Это сообщение было встречено виргинцами с изъявлениями радости».
Дэвид Рэмси. История Соединённых Штатов
20 ДЕКАБРЯ, 1769. УИЛЬЯМСБЕРГ, ВИРГИНИЯ
Рассыльный из портовой конторы ещё пятился к дверям, кланяясь и сжимая в кулаке честно заработанный шиллинг, а сияющий Юпитер уже притащил клещи и молоток, накидывался на принесённый ящик то с одной, то с другой стороны, чмокал, ахал, бестолково колотил по железным полосам, оплетавшим крышку, и безудержно улыбался. Джефферсон, накинув поверх рубашки халат, стоял над ним, с нетерпением притоптывая обутой в мокасин ногой. Потом не выдержал, вырвал инструменты и с двух ударов перерубил запорные скобы.
Крышка приоткрылась сама собой, словно кто-то живой собирался вылезти из-под неё на свет. Рождественские подарки в детстве, азарт картёжной игры или охоты, любовная записка с ещё не сломанной печатью не вызывали в груди такого волнения, как прибытие очередной посылки с книгами из Англии. Джефферсон вспорол водозащитную упаковку и бережно стал выгружать на стол том за томом.
«История парламента».
«Политическая экономия» Стюарта.
«История гражданских войн».
Боже правый — Монтескье в трёх томах!
И Локк! Бесценный Джон Локк!
О, будьте вы благословенны — Перкинс, Бьюкенен, Браун и К0. Всяческих вам барышей и процветания, большой наживы на виргинском табаке!
В приложенном письме аккуратные купцы извинялись, что «Описание Ирландии» удалось достать лишь в томиках ин-октаво, приводили цены всех книг и в конце списка добавили стоимость упаковочного ящика — три шиллинга.
Джефферсон, прихватив Монтескье, отошёл к столу, придвинул горящие свечи. На кровати были разложены парадный камзол, парик с буклями, шёлковые чулки. Он уже опаздывал на бал, но оторваться так сразу от книг было невозможно. Открыл наугад, начал читать:
«…в Древнем Риме неизбежно должны были существовать раздоры; его воины, столь гордые, смелые и грозные для врагов, не могли быть очень смирными у себя дома… Можно установить общее правило, что всякий раз, когда мы замечаем, что в государстве, называющем себя республикой, всё спокойно, то можно быть уверенным, что в нём нет свободы».
«В свободной стране очень часто бывает безразлично (для власти), хорошо или дурно рассуждают люди. Важно лишь, чтобы они рассуждали, так как это порождает свободу, которая обеспечивает от дурных последствий этих рассуждений.
Подобным образом, в деспотическом правлении и хорошие, и дурные рассуждения одинаково пагубны. Вредно само рассуждение, так как принцип этого правления подрывается тем одним, что там рассуждают».
Джефферсон негромко засмеялся, поднял глаза. Юпитер, шевеля лиловыми губами, читал подписи под гравюрами в роскошно изданной «Истории парламента». О том, что в Шедуэлле завёлся обученный грамоте негр, соседи судачили целый год. Одни ворчали, другие посмеивались над причудой молодого сквайра, советовали послать Юпитера в Гарвард для дальнейшего обучения. Третьи намекали, что при случае готовы купить редкую диковинку. Большинству окрестных плантаторов рабство чёрных казалось таким естественным, навеки установленным порядком вещей, что сам Монтескье, восстав из могилы и явившись к ним во плоти и крови, вряд ли смог бы поколебать их убеждённость.
Всё же пора было спешить на бал.
Натягивая чулки, облачаясь в камзол, прилаживая букли к парику, Джефферсон время от времени забывался, раскрывал очередной том и застывал над страницей. «Нет более жестокой тирании, чем та, которая прикрывается законами и видимостью правосудия, когда, если можно так выразиться, несчастных топят на той самой доске, на которой они спаслись». Нет, решено — он пробудет на балу от силы час, исполнит долг вежливости и вернётся домой, к книгам.
Бал давался депутатами ассамблеи в честь губернатора, и не явиться на него было невозможно. В отношении к королевскому наместнику ассамблея строго выдерживала тон почтительности и не позволяла никому из своих членов открыто злорадствовать по поводу краткости наложенного на неё наказания. За лето губернатор вполне мог убедиться, что роспуском наказал в первую очередь самого себя, ибо все дела в колонии, лишённой Законодательного собрания, просто остановились. На новых выборах в сентябре избиратели оказались на высоте — не переизбраны были только те депутаты, которые весной уклонились от вступления в ассоциацию.
Воздух на улице был сырым и тёмным, слабый ветерок тянул с реки. Сквозь тонкие подошвы бальных туфель сочился холод промёрзлого тротуара.
Но до Капитолия было рукой подать.
Сверкающие окна его заливали светом мощёную площадь, крыши карет и колясок, влажно блестящие крупы лошадей. Судя по количеству экипажей, съехался не только весь Уильямсберг, но и вся ближайшая округа.
Ни в звуках музыки, ни в гуле голосов, долетавших в вестибюль, ни в лице слуги, принявшего у него плащ и шляпу, Джефферсон не заметил ничего необычного. И, лишь войдя в зал, ахнул.
Ну да, ему говорили, он что-то слышал про готовившийся заговор виргинских дам, но из-за присланных книг совсем позабыл об этой затее. И теперь стоял в дверях, широко улыбаясь, провожая их взглядом одну за другой, проплывавших мимо в котильоне, кланялся знакомым и восхищённо качал головой.
Они все или почти все явились в платьях, сшитых из домотканого полотна!
Конечно, у этих платьев были такие же замысловатые оборки и фестоны, как и у тех, из шёлка и муслина, что присылали по заказу из Лондона, и тот же покрой, они были украшены кружевами, лентами, вышивкой, но ведь никто и не собирался накладывать запрет на импорт моды. Колония решила отказаться от предметов роскоши — и дамы показывали губернатору, английским купцам, всему миру, что они не станут помехой патриотическому делу.
— Наконец-то явился! — Джон Уокер протиснулся к Джефферсону с двумя бокалами (вина? нет, сидра, конечно). — Как тебе наши дамы?
— Восхитительны! Полотно само собой избавляет их от самого ужасного, что только может быть в любой женщине, — от чопорности.
— Надо отдать должное Ботетуру — он проглотил пилюлю не поморщась. Иногда у меня возникает ощущение, что в глубине души он на нашей стороне. Бетси даже получила от него комплимент.
— Где она?
— Вон там, справа. В паре с Патриком Генри. Она готовилась к этому дню месяца за два. Уговаривала меня переодеться индейцем. Чтоб было больше похоже на маскарад.
— Нам бы поучиться у неё умению радоваться праздникам. Зато другие ухитряются делать вид, будто ничего особенного не происходит. Взгляни-ка на Вашингтонов.
— Чудная пара. Танцуют лучше двадцатилетних. Можно подумать, что музыка сначала звучит в их ушах и лишь потом в зале.
— А кто вон там, рядом со старым Вэйлсом? -Где?
— Да вон, позади стола с пирожными.
— Неужели не узнаёшь?
— Не могу я узнать женщину со спины по волосам, уху и четверти подбородка.
— Да это же дочь Вэйлса, Марта Скелтон.
— Господь всемогущий…
Джефферсон почувствовал, как вспышка сострадания, уже пережитого раньше, давно, вдруг снова обожгла такой же болью, как год назад.
— Бедняга Бафурст, — вздохнул Джон. — Он ведь был даже моложе тебя.
— В колледже я шёл на год впереди.
— Со дня его смерти она, кажется, ни разу не появлялась в Уильямсберге.
— У них были дети?
— Мальчик. Ему сейчас года два.
— Пойду поздороваюсь. Объясню хоть, почему не приехал на похороны. Мы в Шедуэлле всё узнаём на неделю позже.
Он хотел перейти зал по прямой, но начался новый танец — его оттеснили к стене. Дойдя до угла, он протиснулся за столы с угощением, сделал несколько шагов и неожиданно близко от себя увидел горбоносый профиль старого Вэйлса, обсыпанный пудрой бант парика и плечи, и наполовину скрытое за ними лицо его дочери.
Марта. Марта Скелтон. Вдова Скелтон. Марта Скелтон Вэйлс.
Она смотрела на него, пока он шёл, не отводя глаз, не улыбаясь, чуть настороженно и в то же время с любопытством. Он понял, что она давно заметила и узнала его. С её покойным мужем они были дружны в студенческие годы, но после свадьбы молодая чета почти не появлялась в Уильямсберге. Он запомнил новобрачную застенчивой, пугливой девочкой с большим узлом тёмно-рыжих волос, который казался слишком тяжёлым для тонкой шеи. Теперь перед ним стояла спокойная, печальная женщина, пережившая такое горе, после которого перестают пугаться по пустякам. Рука, просунутая под локоть отца, закрывала и раскрывала расписной веер с двумя маркизами, укрывшимися в ажурной беседке.
— А-а, наш юный законодатель! — старый Вэйлс приветствовал его сердечным рукопожатием. — Марта, ты узнаёшь этого джентльмена?
— Да, хотя мистер Джефферсон делал всё возможное, чтобы мы его забыли.
— Что — получили? И поделом. Ну и манера у нынешней молодёжи. За два года вы не появились у нас в Форесте ни разу. А ведь каждый раз, как вы едете домой в Шедуэлл, вам всего-то надо дать несколько миль крюку.
— Я знаю, мне нет оправданий. И всё же… Адвокатская практика съедает человека целиком. Особенно при нашем бездорожье. Пока доберёшься от клиента до суда, рискуешь десять раз сломать шею, утонуть, провалиться в трясину.
— Слышишь, Марта? Теперь он намекает, чтобы мы наняли его вести какую-нибудь тяжбу. Только таким путём нам удастся заполучить его в гости.
— Помилуйте, мистер Вэйлс…
— Да полноте, дорогой мой, не краснейте. Примите мою болтовню как растянутое, витиеватое, но при этом искреннее и радушное приглашение. О, мистер Генри, на два слова! Марта, оставляю мистера Джефферсона на тебя. Надеюсь, ты поверила в его раскаяние и не станешь больше точить об него свой язычок.
Он помахал рукой и исчез за спинами гостей. Музыка гремела уверенно, но флейты всё время отставали. Свет от настенного канделябра падал на лицо Марты Скелтон сверху, углублял тени, усиливал выпуклость лба, скул, подбородка.
— Значит, вы вернулись в Форест после… Джефферсон замялся, не зная, какими словами сказать о
смерти — мужа? мистера Скелтона? Бафурста? — и Марта, чуть помедлив, пришла ему на помощь.
— Да. Одной было просто невыносимо. С отцом и сестрами гораздо легче. И с малышом они помогали мне на первых порах.
— Похож он на отца?
— Больше на деда. Вот здесь, — она провела по горбинке носа, — типичный Вэйлс.
— Вы будете теперь приезжать в Уильямсберг? Многие были бы очень рады увидеть вас вновь.
— Но меня не посвятили заранее в этот полотняный заговор, и я теперь чувствую себя ужасно. — Она сердито провела веером по складкам нарядного шёлкового платья. — Настоящая белая ворона. Вернее, сиреневая.
— Не огорчайтесь. Если бы все явились в полотне, нас бы обвинили в том, что мы учредили палочную дисциплину среди наших дам, что заставляем их носить униформу, точно новобранцев.
— За последний год я так отстала от всего. Даже в театре не была ни разу.
— Может, я не вправе бередить вашу рану… И всё же хочу сказать вам — весть о смерти Бафурста и для меня была тяжким ударом. Мы все помнили его таким горячим, живым. Он так умел любить жизнь. Я даже завидовал ему в этом.
— Он тоже часто вспоминал вас. Вас — чаще, чем других. И тоже с завистью. Он говорил, что ваше трудолюбие просто убивало его, постоянно служило живым укором. Что иногда, вернувшись с очередного кутежа и застав вас ещё за книгами, он просто опрокидывал ваш стол от злости.
— Да, было однажды такое, — усмехнулся Джефферсон. — Но, честно сказать, я повесничал ничуть не меньше. И лисья охота, и конские бега, и вино, и карты. Иногда играли за полночь, до самозабвения. Помню, один шутник незаметно для нас насыпал тонкую полоску пороха от стола к дверям, спрятался в коридоре и, когда кто-то в сердцах помянул дьявола, поджёг порох со своего конца. Мы все чуть не сгорели. Был великий переполох.
Она улыбнулась — в первый раз за время всего разговора, — и он подумал, что и в улыбке её, как и в манере говорить и двигаться, появилась какая-то плавная мягкость, несуетность.
— Что ещё рассказывал вам обо мне Бафурст?
— Что вы кладезь всяких знаний. Что кроме юриспруденции и истории увлекаетесь литературой, архитектурой, музыкой и ботаникой. Что у себя в саду вы высаживаете десятки сортов всевозможных фруктов и ягод и надеетесь путём скрещивания получить на яблоне дыни, а на виноградной лозе — чуть ли не бутылки с вином.
— Браво.
— И ещё я знаю — но это уже чистые сплетни, — что девушкам вы оказываете внимание диковинным способом — исчезая с их глаз долой на год, на два. И что с тех пор как Ребекка Барвел устояла перед таким неотразимым ухаживанием и вышла за другого, вы стали заядлым женоненавистником.
— Как сказал Фрэнсис Бэкон: «Клевещите, клевещите — что-нибудь да останется».
— Значит, это не вы переписали в записную книжку стихи Отуэя? Что-то вроде:
…О, женщина! Какое в мире зло Тобой и для тебя не совершалось? Кто был причиной долгой Десятилетней бойни, Трою обратившей В конце концов в горсть пепла?
— Вам и это известно?!
— Елена погубила Трою! Вот образец мужского способа рассуждений. Интересно, если бы вам довелось вести дело о Троянской войне в суде, кого бы признали виновным? Неужели Елену? Почему бы тогда не оправдать и всех обычных насильников. «Бедняга не мог сдержать своего вожделения, ибо его жертва была слишком хороша собой — сама виновата».
Джефферсон молчал, ошарашенный неожиданной жёсткостью её тона.
«Откуда она могла узнать про стихи? Неужели я показывал их Бафурсту, а он запомнил и пересказал? Хорошо ещё, что она не привела тех, что на следующей странице.
О, Хлоя — твой Купидон уж знает, Что грудь твоя красива, но хладна, Два снежно-ледяных холма, не боле…