Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Ефимов

НОБЕЛЕВСКИЙ ТУНЕЯДЕЦ 

Предисловие

В разных воспоминаниях об Ахматовой мелькает такой эпизод. Будто к ней в начале 1960-х, в Комарово, приехала юная особа, говорила исключительно о поэзии и, среди прочего, упомянула, что у нее \"есть весь Бродский\". Ахматова возразила: \"Как это можно говорить весь Бродский, когда ему только двадцать два года?\" В этот момент распахнулась дверь, и на пороге появился сам поэт — он принес в домик два ведра воды. Ахматова указала на него своей гостье и сказала с улыбкой:

— Вот вам ваш \"весь Бродский\".

Если бы автор обладал дерзостью Цветаевой, можно было бы — прячась за ее \"Мой Пушкин\" — назвать книгу \"Мой Бродский\". Под этой обложкой собраны мои письма к Бродскому и о нем, покрывающие три десятилетия (1963—1995), статьи, посвященные ему, необходимые фактические комментарии и уточнения. Если друг вашей юности был так жесток, что в зрелые годы сделался знаменитым, а вы были так беззаботны, что сумели пережить его, положение ваше нелегко. Каждый, кто был связан с Бродским, знает, что думать и говорить о нем он обречен до конца дней своих. И каждый знает, что память его обречена на неполноту и при этом слабеет с каждым днем. В какой-то момент говоришь себе: \"Хватит откладывать. Пора перенести на бумагу все, что так волновало сердце и ум в связи с этим человеком, с этим голосом. Никто не ждет и не требует от тебя исчерпывающего портрета, пятитомной биографии. Но и без твоих заметок картина останется в чем-то неполной. Пускай каждый расскажет о том, что ему довелось — посчастливилось — расслышать в этих стихах, в этой жизни. Тогда и выстроится на полках библиотек шеренга книжных корешков Subject: Joseph Brodsky, сложится мозаичный портрет, заслуживающий названия \"Весь Бродский\".

И все же трудно взяться за такую работу без толчка извне. Таким толчком для меня явился горячий интерес, проявленный моим издателем Игорем Захаровым. Это он произнес вслух то решительное \"пора\", которое заставило меня извлечь из личного архива папку с надписью \"Бродский\" и превратить ее в книгу.



И.М.Ефимов

Часть первая

В РОССИИ

Я входил вместо дикого зверя в клетку, Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке... И.Бродский
В газету \"Вечерний Ленинград\"



Декабрь 1963 г.



Уважаемый т. Редактор!

В номере Вашей газеты за 29.11.1963 была опубликована статья трех авторов под названием \"Окололитературный трутень\". И форма, и содержание этой статьи настолько возмутили меня, что я не могу не написать Вам, хотя и не знаю, может ли это что-нибудь изменить.

Мне кажется, что любой здравомыслящий человек, даже не читавший никогда стихов Иосифа Бродского и не знающий его лично, должен с первых же строк статьи проникнуться отвращением к тому тону огульного, неумного и злобного шельмования, для которого все средства хороши. Не беда, что предмет издевательств не носит узких брюк и модных пиджаков с разрезом. Вельветовые штаны, портфель с бумагами, рыжеватые волосы — все годится авторам как ясное отображение самых страшных пороков. Каких? А каких хотите. Мы покажем цитатами. Ох, какое это замечательное дело — цитаты! При некоторой сноровке чего только не докажешь ими, умело выдергивая и слегка обрезая там, где нужно. Можно выставить А.С.Пушкина врагом русской литературы:





...в сочиненьях одичалых,
где русский слог да русский дух
зады твердит и лжет за двух.





Можно выставить Л.Н.Толстого хулителем русского народа: \"...русский самоуверен, потому что ничего не знает и знать не хочет\" (\"Война и мир\"). Все годится, чтобы смешать человека с грязью. Даже слово \"романс\" изобличает Бродского — тут и приказчики с гитарой, и особый надрыв, ну а то, что не было русского композитора, который не писал бы романсов, это, конечно же, мелочи. Невозможно понять, по ограниченности или по той же злобе, очень интересную строфу из \"Баллады лжеца\", всю построенную на игре противопоставления и сопоставлений, которая читается так:





Я шел по переулку по проспекту
как ножницы шаги как на бумаге,
вышагиваю я. шагает Некто
средь бела дня наоборот — во мраке.





авторы приводят, разрезав каждую строчку посредине и поместив четыре правых обрывка под четырьмя левыми. Действительно, трудно что-нибудь понять.

Когда люди показывают себя настолько небрезгливыми в выборе средств, трудно верить тому, что они пишут. Я не знаю никого из тех, кого они именуют окружением Бродского, но я не могу поверить тому, что о них написано, и не потому что там что-то ужасное — нет, просто авторы потеряли уже доверие. Когда же они скатываются до дешевого детектива с неким иностранцем в номере гостиницы и попыткой похищения самолета — это воспринимается только как пародия. Ничего себе \"похитители велосипедов\" — двое мальчишек, которые и машину-то, наверно, водить не умеют, собираются прокатиться на такой простой игрушке, как самолет, но им, видите ли, не удалось проверить заполнение баков. Бензина, видите ли, не хватило. Анекдот!

К сожалению, я очень мало знаю Бродского лично, но читал его стихи и слушал выступления. По-моему, это очень сложный и очень талантливый поэт. Действительно, некоторые из его стихов, будучи опубликованы сейчас, не нашли бы широкого читателя, но другие доставляют уже людям настоящую человеческую радость, и, конечно же, их хочется переписать и потом перечитывать еще и еще раз. Я знаю, что Бродский много переводит, у него есть договоры с издательствами — разве это не форма работы? Сколько людей, не являясь членами Союза писателей или Союза журналистов, живут литературным трудом — как же можно так безответственно обвинять в тунеядстве тех, которым пока тяжелее, чем другим, которых еще почти не печатают? О талантливости же поэтов, наверное, лучше всего могут судить сами поэты. Спросите у старейшей советской поэтессы, А.А.Ахматовой, которая к одному из своих стихотворений взяла эпиграф из Бродского (журнал \"Новый мир\", №1, 1963 год), что она думает о его творчестве. Наверное, ее мнение будет более авторитетным, чем мнение людей, которые не умеют правильно прочесть стихотворную строфу.

Т. Редактор! Не мне говорить Вам о том, какая сила заключена в печати. Трудно, очень трудно изгладить впечатление от статьи, которая уже опубликована и дошла до читателей, тем более что авторитет печатного слова у нас очень высок. Поэтому ни в коем случае нельзя допускать в журналистику таких людей, которые лишены чувства ответственности за свои слова, которые, смешивая полуправду с полуложью, подрывают авторитет газеты — таких, какими показали себя авторы этой статьи. Я прошу Вас либо опубликовать мoe письмо, либо пересмотреть весь материал и высказать мнение редакции — во всяком случае не оставлять все в таком положении, как сейчас.

Копию этого письма я посылаю в \"Литературную газету\".

С уважением,



И.М.Ефимов, преподаватель Ленинградского Политехнического института им. М.И.Калинина

Адрес: Ленинград, Д-123, ул. С.-Щедрина, д. 48, кв.5. Тел. А-5-38-95.



В \"Литературную газету\"



Декабрь 1963



Уважаемая Редакция!

В одном из номеров газеты \"Вечерний Ленинград\" была опубликована статья трех авторов, озаглавленная \"Окололитературный трутень\" и посвященная целиком молодому ленинградскому поэту Иосифу Бpoдскому. Я убежден, что появление подобных статей в нашей печати наносит огромный вред советской литературе, и думаю, что Ваша газета не сможет не заинтересоваться этим материалом. Посылаю Вам вырезку из \"Вечернего Ленинграда\" и копию своего письма его главному редактору. Чтобы Вам легче было разобраться в той невнятной и непоследовательной брани, с которой авторы статьи обрушиваются на талантливого поэта, советую Вам разбить всю эту брань на три основные группы.

Первая сводится к тому, что Бродский — бездарный поэт. Нужно быть либо очень неосведомленным, либо очень наглым человеком, чтобы, ничего не понимая в стихах, говорить так о поэте, который, не имея еще серьезных публикаций, завоевал признание в литературных кругах Москвы и Ленинграда, которого переводят и печатают в дружественной Польше, которого знают и ценят многие заслуженные поэты старшего поколения.

Вторая группа состоит из обвинений в тунеядстве. Нет ничего нелепее, чем обвинять в тунеядстве человека, который столько времени, сил и душевной энергии тратит на главное дело своей жизни. Неужели нужно состоять в штате какого-нибудь учреждения, чтобы быть огражденным от подобных нападок? Я думаю, что одна только Ваша газета имеет несколько десятков внештатных сотрудников, которые трудятся ничуть не меньше, чем штатные. А радио? А телевидение? Да о чем тут говорить!

И наконец о бегстве за границу. Даже автор детского детектива не разрешил бы своим героям убегать на самолете — уж если герой где-то выучился водить самолет, то наверняка ему должно быть известно, что без знания сегодняшнего радиошифра он будет сбит первой же дежурной батареей. Если соответствующие органы, осведомленные более подробно, чем авторы статьи, о причастности Бродского к делу Шахматова, не сочли нужным привлечь его к ответственности, то верхом самоуверенности можно назвать такие писания, в которых работа этих органов как бы ставится под сомнение.

С искренним уважением,

И.М.Ефимов



Было решено, что письма в газеты в защиту арестованного Бродского будут посылать только те друзья его, у кого есть постоянная работа, — чтобы пасквилянты не могли заявить, будто \"окололитературного трутня\" защищают только такие же тунеядцы, как он сам. \"Вечерний Ленинград\" опубликовал \"отповедь защитникам\", в которой упоминались И.Ефимов, Е.Кумпан и еще два-три человека (не помню их имен). \"Литературная газета\" не ответила.

После суда было подготовлено коллективное письмо протеста, адресованное в Комиссию по работе с молодыми авторами (при Союзе писателей), которое подписали около тридцати человек. Полный текст этого письма сохранился в архиве Якова Гордина и приводится в его статье, напечатанной в журнале \"Нева\", №2, 1989 г.



\"В Комиссию по работе

с молодыми авторами

при Ленинградском отделении

Союза советских писателей



Уважаемые товарищи!

В Ленинграде работает большое число молодых прозаиков, поэтов, переводчиков и критиков, которые, не являясь членами Союза писателей, уже несколько лет серьезно занимаются литературным трудом и неоднократно публиковали свои произведения в сборниках и журналах. Эти люди разного возраста, разного жизненного опыта и разных профессий объединены интересом к центральным проблемам жизни нашей страны, нравственному росту и становлению нового человека, его внутреннему миру.

Большинство молодых авторов совмещает напряженную творческую работу с трудом по своей основной профессии, с учебой. Некоторая часть вступает в договорные отношения с издающими организациями и фактически находится на положении профессиональных литераторов. Молодые авторы, которые не порывают с производственной деятельностью, в творческих интересах бывают вынуждены на некоторое время прервать ее. Не являясь членами Союза писателей, эти люди оказываются не защищенными от возможных обвинений в тунеядстве со стороны лиц, некомпетентных в этой области и неспособных разобраться в существе дела.

Как правило, молодые авторы зарегистрированы Комиссией по работе с молодыми литераторами при ЛО ССП. Мы не знаем всех функций этой организации, но считаем, что Комиссия призвана проявлять внимание к проблемам, встающим перед молодыми литераторами. В последнее время произошли события, которые серьезно встревожили нас. Мы видим связь этих событий с появлением на месте секретаря Комиссии Е.В.Воеводина, который по своему положению практически осуществляет решения Комиссии.

Молодые литераторы, сталкиваясь с Е.В.Воеводиным, все более убеждаются в том, что этот человек совершенно чужд их поискам и не желает понять и поддержать то хорошее, что они стремятся внести в литературу. У всех, кто с ним встречался и разговаривал, создалось впечатление, что перед ними человек совершенно случайный, не обладающий культурным уровнем, душевными качествами, необходимыми для этой деятельности. К своим обязанностям Е.В.Воеводин относится легкомысленно. Заявления, поданные в Комиссию, лежат без движения месяцами, устные просьбы не принимаются во внимание. Разговаривать с Е.В.Воеводиным неприятно и бесполезно: он совершенно не уважает людей, обращающихся к нему, держится с ними пренебрежительно, с пошловатой фамильярностью и лишает этой своей манерой желания быть с ним откровенным.

Особенно недостойно и непорядочно повел себя Е.Воеводин на суде над молодым поэтом и переводчиком И.Бродским, которому предъявлялось обвинение в тунеядстве. Мы убеждены, что справедливость по отношению к И.Бродскому будет восстановлена в законном порядке, но Е.Воеводин, выступивший на суде свидетелем обвинения, действовал так, чтобы не допустить справедливого решения дела. Он бездоказательно обвинил И.Бродского в писании и распространении порнографических стихов, которых, как нам известно, И.Бродский никогда не писал. Таким образом секретарь Комиссии оклеветал молодого литератора.

Он предъявил суду заявление, подписанное им одним, и обманул суд, утверждая, что это заявление, порочащее личность и работу И.Бродского, одобрено большинством членов Комиссии. Так Е.Воеводин совершил подлог и лжесвидетельство.

Мы, молодые литераторы Ленинграда, не можем, не желаем и не будем поддерживать никаких отношений с этим морально нечистоплотным человеком, порочащим организацию ленинградских писателей, дискредитирующим в глазах литературной молодежи деятельность Союза писателей.

Я.Гордин, А.Александров, И.Ефимов, М.Рачко, Б.Иванов, В.Марамзин, Б.Ручкан, В.Губин, А.Шевелев, В.Халупович, Я.Длуголенский, Е.Калмановский, М.Данини, Г.Шеф, В.Соловьев, С.Вольф, А.Кушнер, М.Гордин, A.Битов, И.Петкевич, В.Бакинский, B.Воскобойников, Т.Галушко, Г.Глозман, О.Тарутин, Э.Зеленин, Г.Горбовский, Г.Плисецкий, Е.Кумпан, Л.Глебова, Л.Агеев, Е.Кучинский, Н.Королева (с оговоркой: \"Согласна не со всеми положениями письма, но считаю, что после выступления на суде Е.Воеводин не может оставаться в Комиссии по работе с молодыми авторами\"), А.Городницкий, М.Земская (с оговоркой: \"Не имея собственных претензий к Е.Воеводину по отношению ко мне лично, присоединяюсь к заявлению в целом\"), Е.Рейн, В.Щербаков, Р.Грачев, А.Зырин, Т.Калецкая, А.Леонов, Л.Штакельберг, Д.Бобышев, Н.Столинская, А.Вилин, А.Ставиская, И.Комарова\".



Подписи под этим письмом собирали три дня в нашей комнатенке, в коммунальной квартире, ул. Разъезжая, дом 13. Помню, что в какой-то момент писатель Олег Базунов (брат Виктора Конецкого) позвонил и попросил снять его подпись. Один из подписавших, В.Щербаков, несколько лет спустя послал большой донос в обком комсомола, описывая вечер поэзии в Доме писателей, на котором выступал и Бродский, как сионистское сборище.

В статье Гордина есть такая фраза: \"Ленинградский Секретариат писательской организации ни за что не хотел принимать наше письмо. Мы его подавали, нам его возвращали\". Насколько я помню, возвращал письмо один из тогдашних секретарей Даниил Гранин. По поводу участия Гранина в деле Бродского мне впоследствии довелось напечатать небольшую заметку в нью-йоркской газете \"Новое русское слово\".



Письмо в редакцию НРС, 19 февраля 1988 г.



Еще о \"Деле Бродского\"



Уважаемый господин Редактор!

В номере НРСлова от 5 февраля 1988 года была помещена интересная статья Раисы Берг \"Осторожный полулегал Даниил Гранин\". Мне хотелось бы добавить несколько подробностей, касающихся участия Гранина в деле Бродского.

После ареста поэта в декабре 1963 года молодые литераторы Ленинграда пытались что-то предпринять, чтобы помочь товарищу. Несколько дней у меня дома толпился народ: обсуждали текст письма, спорили о том, к кому обратиться, собирали подписи. Наконец решили отвезти письмо с 30 (примерно) подписями Гранину. Он действительно умел прятаться в опасные моменты. Но мы отыскали его в Доме творчества в Комарове, дождались, когда он вернется с лыжной прогулки, пришли к нему в номер. \"Ох, не хочется мне брать в руки это письмо\", — сказал он, глядя на нас и криво усмехаясь. Но мы настояли. Все же он был ответственным за работу с молодыми писателями — к кому же еще нам было обращаться? Однако никакого хода этому письму не было дано. На следующий день он позвонил одному из трех делегатов, посетивших его, договорился о встрече где-то в сквере, пришел, по-заговорщически оглядываясь, сказал, что после некоторого раздумья он понял, что письмо может только повредить Бродскому, сунул письмо в руки собеседнику и быстро удалился.

Что нам оставалось делать? Те, у кого была постоянная служба, написали письма в газету \"Вечерний Ленинград\". (Про остальных бы ведь сказали, что тунеядцы защищают своего собрата.) Газета, естественно, дала \"достойный ответ защитникам \"окололитературного трутня\"\". В Москве в защиту Бродского выступали более влиятельные люди: Маршак, Чуковский, Лидия Чуковская. Нам стало известно, что в поисках поддержки они дошли до крупного партийного деятеля по фамилии Черноуцан. Тот обещал разобраться, но через несколько дней позвонил защитникам и сказал весьма недовольным тоном: \"Что вы мне морочите голову? Я позвонил в Ленинград Даниилу Гранину, спросил, из-за чего там у них шум, что это еще за Бродский, и он мне без обиняков ответил: “Тунеядец”\".

Но искусство Гранина-лицемера уже тогда было на весьма высоком уровне. Каким-то образом ему удалось сохранить репутацию либерала и отмежеваться от инициаторов дела Бродского — А.Прокофьева, отца и сына Воеводиных и других. Даже такой \"энциклопедист\" диссидентского движения, как Людмила Алексеева, пишет в своей отличной книге \"История инакомыслия\", что Гранин был \"единственным в прежнем секретариате, взявшим сторону Бродского\" (стр. 273). (Вообще \"делу Бродского\" не повезло в этой, в остальном необычайно емкой, достоверной и информативной книге: Бродский был арестован не \"через месяц после свержения Хрущева\", а за год до этого события, т.е. в конце 1963 года, и провел он в тюрьме и ссылке не несколько месяцев, а почти полтора года; неверно также, что \"в зал пустили лишь Вигдорову и еще двух-трех его знакомых\": примерно половина зала была заполнена друзьями или сочувствующими, что и создавало такое напряжение; были возгласы и в защиту Бродского: нескольких человек дружинники выволокли из зала; когда по распоряжению судьи дружинники двинулись в сторону Вигдоровой, чтобы отнять у нее стенограмму, стало ясно, что им придется продираться силой через весь ряд, — возможно, именно это заставило судью Савельеву отменить свое распоряжение.)

Наверное, у многих осталось в памяти, что во время исключения Солженицына Гранин (один из членов секретариата Союза писателей в те дни) был единственным, кто воздержался. И, наверно, не все знают, что на следующий же день, вернувшись в Ленинград, Гранин позвонил в Секретариат (в Москву) и изменил свой голос на \"исключить\". Раиса Берг абсолютно права, когда пишет, что Гранин — великий искусник в умении манипулировать историческими фактами. Похоже, он очень озабочен и своим местом в истории русской литературы. Он знает, что историки верят \"документам\". Запись в протоколе заседаний остается документом, а телефонный звонок, как правило, нигде не фиксируется. Поэтому-то так важны статьи-воспоминания, подобные статье Раисы Берг: они не дают \"полулегалам\" украсить лавровые венки, возлагаемые на них сегодняшним литературным начальством в Союзе, несколькими изящными терновыми шипами, до которых они так падки, когда опасность остается позади.

С уважением,

Игорь Ефимов.



Таким же запомнился Гранин Сергею Довлатову. В книгу \"Ремесло\" он включил такой эпизод:

\"Гранин задумался, потом сказал:

— Только все это не для печати.

Я говорю:

— Может быть. Я не знаю, где советские писатели черпают темы. Все кругом не для печати...

Гранин сказал:

— Вы преувеличиваете. Литератор должен публиковаться. Разумеется, не в ущерб своему таланту. Есть такая щель между совестью и подлостью. В эту щель необходимо проникнуть.

Я набрался храбрости и сказал:

— Мне кажется, рядом с этой щелью волчий капкан установлен.

Наступила тягостная пауза\".



После суда над Бродским и приговора были предприняты усилия, чтобы как можно скорее переправить стенограмму Вигдоровой на Запад. Свидетели защиты — В.Адмони, Н.Грудинина, Е.Эткинд — хотели, чтобы кто-то из присутствовавших на суде заверил подлинность этой стенограммы. Если я правильно помню, это происходило в квартире Адмони. Мы с ныне покойным Борисом Вахтиным читали стенограмму и ставили свои подписи под каждым листком. Как она была переправлена на Запад — не знаю.

Ссылка в Норенском осталась в моем архиве только несколькими фотографиями, сделанными Гординым во время нашей поездки к Бродскому осенью 1964 года, и обрывочными записями в записной книжке. Но один день, проведенный с осужденным тунеядцем год спустя, я попытался восстановить в памяти подробно.



Шаг вправо, шаг влево





Я вернулся в мой город, знакомый до слез...

О.Мандельштам






Воротишься на родину. Ну что ж.
Гляди вокруг, кому еще ты нужен...

И.Бродский




В полицейском государстве люди не ведут дневников, не доверяют ничего важного бумаге писем. (\"Потом не вспомнить платьев, слов, погоды.../Так проходили годы шито-крыто...\") И сегодня мне нелегко восстанавливать детали того теплого ленинградского дня, проведенного с Бродским — как потом оказалось — под неусыпным всевидящим оком.

Первый вопрос: когда?

Год ясен — 1965-й. Видимо, конец лета. Потому что мы с женой только что вернулись с юга. Кажется, ездили в Гагры. Кажется, с Поповыми, Валерой и Ноной. Город за прошедший месяц то ли помыли, то ли покрасили. Или это просто — оттенок новизны. После отпуска он ложится даже на череду привычных хлопот, на круг бытовой беготни: гастроном, аптека, сберкасса, прачечная, рынок, почта. Даже если в полученных конвертах — только возвращенные рукописи. Новые отказы — значит можно посылать в новые редакции. Авось где-нибудь да прорвется.

А тут вдруг из телефона выпрыгивает и настоящая новость — чудесная: Бродский в городе!

— Как? Неужели выпустили?

— Нет еще, — отвечает Рейн. — Разрешили повидать родителей. На десять дней. Приходите вечером с Мариной, он будет у нас.

Вообще надежды на его освобождение из ссылки пузырились и булькали с весны. Все-таки ОНИ должны когда-нибудь прислушаться к голосам знаменитых заступников: Маршака, Чуковского, Ахматовой. И зарубежные писатели не умолкают. После свержения Хруще-

ва (октябрь 1964-го) явно что-то сдвинулось, подули какие-то новые ветры. Даже у нас, в Ленинграде. Вот уже и нам что-то перепало: трех молодых приняли в Союз писателей. Битов, Ефимов, Кушнер. Правда, этим молодым примерно столько же, сколько было Лермонтову в год его смерти. Но ведь до них-то самому молодому члену Союза в Ленинграде было сорок три. Нет, гордиться членством в Союзе никто не собирается. Но, по крайней мере, нас теперь не смогут арестовать и судить за тунеядство.

Бродский пришел озабоченный, загорелый, возбужденный. Читал новые стихи. Если заглянуть в собрание сочинений, то можно увидеть, что летом 1965 года были написаны \"Одной поэтессе\", \"В деревне Бог живет не по углам...\", \"Колокольчик звенит\", \"Два часа в резервуаре\". Его картавинка едва слышна в бытовой речи, но при чтении стихов она перестает прятаться, звучит почти самозабвенно.





Есть истина. Есть вега. Есть Господь.
Есть газница меж них. И есть единство.
Одним вгедит, дгугих спасает плоть.
Невегье — слепота. А чаще — свинство.





В какой-то момент он отвел меня в сторону и спросил, свободен ли я завтра.

— Для тебя — всегда.

Он сказал, что ему нужно срочно лететь в Москву. Не соглашусь ли я поехать с ним в аэропорт? Он не уверен, что ему — с его меченым паспортом — продадут билет.

— Тебе нельзя лететь в Москву, — сказал я. — У тебя разрешение только на поездку в Ленинград.

— \"Можно-нельзя\" сейчас не имеют значения. Некоторые так называемые друзья сообщили, что моя так называемая подруга в Москве. И сообщили, с кем. Так что придется лететь.

(Позже про это в стихах: \"...моя невеста / третий год за меня — ни с места. / Правды сам черт из нее не выбьет, / но сама она — там, где выпьет\".)

Я вижу, что уговаривать его бесполезно. И соглашаюсь. Почем знать — может быть, и проскочит. Мы уже знаем, что полицейская машина не так уж всевидяща. Да и зачем мы ей нужны? Горстка молодых людей. Надежно отгороженная от читателя цензорами, редакторами, парторгами. Пусть себе декламируют друг другу на своих коммунальных кухнях, на лестничных площадках, в электричках.



И вот утро следующего дня. Бродский позвонил около восьми.

— Выезжаю...

— Хорошо. Я буду около парадной.

Мы не называем имен, не называем улиц. Мастера конспирации, ученики Джеймса Бонда. Но при этом есть и ирония к себе, и опаска — не впасть бы в многозначительную важность. Тоже мне, государственные преступники. Смешно.

Новенькое солнце блестит на диабазе Разъезжей, новенькие цветочки бобов алеют на прутьях нашего балкона.





Я с каждым днем все чаще замечаю,
Что все, что я обратно возвращаю —
То в августе, то летом, то весною, —
Какой-то странной блещет новизною.





За последние три года это стало спасительной привычкой. Оказывается, всякую пустую паузу жизни можно заполнить стихами. Долгий проезд в трамвае, стояние в очереди, лекцию о международном положении. \"Шествие\" я перепечатывал для друзей раз пять (\"Эрика\" берет четыре копии) и помню его наизусть большими кусками. Чем эти строчки так завораживали нас? Откуда текло в горло почти физическое наслаждение — произносить их вслух, бормотать себе под нос? Тайна, загадка — и до сих пор, после всех умных книг и статей о лауреате Нобелевской премии 1987 года.





Все потому, что, чувствуя поспешность,
С которой смерть приходит временами,
Фальшивая и искренняя нежность
Кричит, как жизнь, бегущая за нами.





Дом Бродского — угол Литейного и Рылеева. Мой — угол Разъезжей и Правды. Такси появляется минут через десять. Он открывает мне дверцу изнутри. Сажусь. Едем. Выезжаем на Лиговский проспект.

Нет дневника — и я не могу вспомнить, пытался ли я отговаривать его во время поездки. Скорее всего — нет. Едем — и едем. Там видно будет. Тихо переговариваемся. О чем? Наверное, как всегда: колеблем старые литературные троны, водружаем новые. Бродский в разговоре — как путник в лесу, который откуда-то знает, что все старые тропинки — обман. И нужно ломиться через чащу напролом. И напряженно вглядываться в сумрак впереди. Искать неясный просвет.

Дневника не было, но записная книжка была всегда. И какие-то задевавшие меня разговоры там застревали. (Ведь необязательно указывать имя собеседника.) Русские разговоры, как известно, лучше всего цветут в тюрьме и ссылке. Когда мы с Гординым навестили Бродского в ссылке в деревне Норенская, у нас на разговоры было три дня и две ночи. И он изголодался по ним. Но как раз в эти дни у него разболелся зуб. А ближайший врач — за тридцать километров. То есть недоступен. Когда боль накатывала очень сильно, он вскакивал, выбегал из избы, кружил некоторое время в осеннем мраке, потом возвращался и подхватывал с оборванной фразы.

В поезде на обратном пути, по памяти, я кое-что записал:

\"Бродский говорил о близком ему духе искусства. Вот то, что мы видим вокруг себя и среди чего живем, — это как частичка, ископаемая косточка от какого-то огромного целого, и по ней мы восстанавливаем это целое ничтожными долями, устремляемся наружу, вовне. Все, в чем не содержится такого устремления — хоть немного, — чуждо ему и неинтересно.

Еще он говорил, какая это жуткая штука — взгляд на себя со стороны, осознание собственных приемов и ходов, повторяющихся, пытающихся оседлать успех, и отвращение к себе за эти приемы до отчаяния, до ненависти к работе. Единственное, что может спасти здесь, — это величие замысла. То есть надо ломиться через все эти стыды и страхи — с последующим подчищением, с возвратами назад, — но в процессе писания плевать на все, идти ва-банк, рискуя полным провалом и неудачей, очертя голову кидаться — может быть, в пустоту, может быть, в гибельную, — но только так.

— Упорная, зараза, — говорит вдруг Бродский.

— Что? — не понял я.

— Синяя \"Волга\". Прицепилась еще на Литейном и не отстает.

Я оглядываюсь, всматриваюсь в стада машин сзади, ничего не вижу.

— Она там, за самосвалом.

И действительно — скоро выныривает. И перед въездом на Московский проспект останавливается на красный свет рядом с нами. Человек, сидящий рядом с водителем, опускает стекло. И говорит нашему таксеру:

— За светофором — остановитесь.

Помню, меня больше всего удивило: почему таксер подчинился? Почему не спросил: \"Да кто ты такой?\" На синей \"Волге\" не было никаких опознавательных знаков. Говоривший был в штатском. Каким образом шофер немедленно узнал в нем \"начальника\"?

Синяя \"Волга\" проезжает вперед, объезжает Московские ворота, останавливается у тротуара. Мы — метрах в пяти за ней. \"Начальник\" выходит, идет к нам. Лет тридцати пяти, невысокий. Волосы — волной назад, точь-в-точь как на витринах всех городских парикмахерских. Заглядывает к нам на заднее сиденье, долго вглядывается в лица. Наконец, говорит:

— Извините. — И таксеру: — Пройдемте со мной.

Иронизировать больше не получается. Два доморощенных Джеймса Бонда начинают быстро сочинять \"объясниловку\". \"Все нормально, гражданин начальник, все по закону. Да, едем в аэропорт Пулково. Но летит в Москву вот этот — Ефимов, а этот — Бродский — только его провожает\".

Для пущего правдоподобия я кладу себе на колени его рюкзак.

— Быстро говори: что у тебя там?

— Кеды, две рубашки, механическая бритва, томик Джона Донна по-английски, зубная щетка, польско-русский словарь...

Я старательно повторяю, пытаюсь заучить список наизусть. К тому моменту, когда дверь синей \"Волги\" открывается, мне это почти удается. И лишь тут я замечаю, что на рюкзаке, сбоку, химическим карандашом крупно выведено: \"И.Бродский\".

Но шофер возвращается один.

— В чем дело? — спрашивает Бродский.

— Говорят, будто я на Литовском на красный свет проехал...

Видно, что врет. Не о нарушении правил уличного движения шла у них речь. Конечно, ГАИ иногда разъезжает в замаскированных машинах. Но, как правило, в форме. И не станет гаишник приглашать остановленного водителя в свой автомобиль. Сомнений нет: теперь в синей \"Волге\" знают, куда мы едем.

Тем не менее мы продолжаем путь. Но на самом выезде из города, у площади Победы, Бродский просит остановить машину. Расплачивается. Мы выходим. Такси уезжает. Синей \"Волги\" нигде не видно.

Мы садимся в подъехавший автобус. Только вперед! О том, чтобы отказаться от задуманного, не может быть и речи.

Автобус приезжает в аэропорт. Это конечная остановка. Пассажиры выходят в обе двери. Мы всматриваемся в толпу снаружи. \"Студентики, курсантики, крупа... / Однообразна русская толпа\". И вдруг из этой толпы, прямо на нас, выбегает \"начальник\" из синей \"Волги\". Он явно недоволен, растерян. Знаками посылает своих подручных: туда, сюда... Потом поворачивается, видит нас за стеклом, застывает.

Минуту мы смотрим друг другу в глаза. Похоже, ни мы, ни он не знаем, что полагается по сценарию дальше.

Опустевший автобус закрывает двери, проезжает несколько метров вперед, к длинной очереди пассажиров, едущих в Ленинград. Мы опускаемся на сиденье.

— Ничего, ничего, — бормочет Бродский. — В крайнем случае можно и на поезде.

Автобус снова заполняется людьми. Ладно, поедем обратно в город. Но удастся ли таким простым ходом оторваться от слежки? Успел парикмахерский начальник подмешать к толпе пассажиров своих подручных? Может быть, вот эта тетка с противной рожей? Или морячок с нашивками на рукаве? Или неприметный юнец в пламенеющих прыщах? Да разве их распознаешь по виду!

Автобус въезжает в город.

Бродский тихо объясняет мне свой план. На Московском проспекте мы встаем и идем к передним дверям. Юнец вылезает в проход и как-то нехотя тащится к задним. Там к нему присоединяется коренастый дядька с пропеченным лицом.

Остановка. Двери открываются. Бродский выходит, я — за ним. Те тоже выходят. Автобус пытается закрыть двери. Задняя закрылась, передняя — нет. Потому что я \"уронил\" на нижнюю ступеньку рюкзак. Мы быстро протискиваемся обратно.

Автобус отъезжает.

Те двое растерянно смотрят ему вслед.

Водитель громко делится с пассажирами горестными мыслями о современной молодежи. \"В институтах небось учатся, а где им выходить — и того запомнить не могут\".

Две остановки спустя мы выходим по-настоящему. Быстро погружаемся в лабиринт новостроек (\"...парадиз мастерских и аркадия фабрик\"). Озираемся на ходу. Ни синей \"Волги\", ни автобусной парочки не видно. Но все равно не исчезает чувство близкой погони. Увернулись от сети — но ведь это просто маленькая удача. Когда им будет очень нужно — достанут.

Мы звоним в какую-то квартиру. Открывает молодая женщина с ребенком на руках. Это старинная приятельница Бродского. Я стараюсь тут же забыть, как ее зовут. \"Нет, гражданин начальник, я понятия не имею, кто давал приют беглому ссыльному\".

Она не очень рада нашему визиту. У нее какие-то свои семейные огорчения, трудные отношения со свекровью. Слушает наш рассказ о \"хвостах\" скептически, почти насмешливо.

А Бродский? Его вдруг прорывает. Куда девался хладнокровный зэк, умеющий ловко уходить от слежки?

Он начинает бродить по комнате взад-вперед. Сжимает виски. Мычит как от боли. Словно цепь натянулась и капкан захлопнулся. А как он, наверное, ждал этих подаренных ему судьбой нескольких дней в Ленинграде! Как мечтал провести их со своей \"Новой Августой\"! Она навещала его несколько раз в деревне. И вообще — то любила, то уходила. Сама непредсказуемость. Но другие, надежные, ему не нужны. Надежная его не насытит. Наскучит через неделю.

Он все ходит по комнате и бормочет что-то невнятное. Можно разобрать лишь обрывки фраз. И много раз повторенное:

— За что? Что я им сделал? Что я им сделал?





Пишу и вздрагиваю: вот чушь-то,
неужто я против законной власти?
Время спасет, коль они неправы.
Мне хватает скандальной славы...





Такое бывало с ним не раз. Пока лицом к лицу с противником, с \"загонщиками\", он — сама выдержка, твердость, спокойствие. Как он держался все шесть (или даже восемь) часов на суде! Напряжение в зале становилось таким ощутимым, что трудно было дышать. Кому-то уже сделалось плохо. Какой-то немолодой человек на реплику судьи \"Бродского защищают только такие же тунеядцы, как он сам\" — не выдержал и закричал: \"Это Маршак и Чуковский — тунеядцы?!\" Дружинники вытащили этого человека из зала.

— Я вижу, в зале кто-то ведет записи, — сказала судья с угрозой.

— Она! Она все время записывает! — закричали какие-то тетки, указывая на журналистку Вигдорову.

Дружинники двинулись к \"нарушительнице\", но люди, сидевшие в ряду, молча сомкнулись и не пропустили их. И посреди этого невероятного нервного напряжения Бродский сохранял самообладание и чувство собственного достоинства — будто речь шла не о его судьбе.

Но, оставшись наедине с собой или с близкими, он снимал запоры. И чувства захлестывали его, как прорвавшаяся река. Он не пытался бороться с ними. Каким-то инстинктом он понял очень рано, что, если подавлять свои чувства с утра до вечера (а силы у него на это были), они умрут. И ты незаметно станешь таким же бесчувственным чурбаном, как судья Савельева, как дружинник Лернер.





За ваши чувства высшие
цепляйтесь каждый день,
за ваши чувства сильные,
за горький кавардак
цепляйтесь крепче, милые...





Прошел час — а Бродский все не мог успокоиться. Несколько раз он пытался звонить по разным телефонам в Москву — безрезультатно.





...Тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
протяжным воплям зуммера в ночи.





Время от времени он порывался снова ехать в аэропорт — и будь что будет!

— Плевать я на них хотел! Чем они меня испугают? Тюрьмой? Психушкой? Это я все уже хавал! И ничего — выжил...

Я не пытался его отговаривать. Я только сказал, что, если его арестуют на трапе самолета, в Москву он точно не попадет.

— Давай сделаем так: ты оставайся пока здесь, а я съезжу в аэропорт еще раз и погляжу, что там происходит. Если замечу наших новых знакомых, мы меняем диспозицию и вечером едем на Московский вокзал. Если их нет — звоню сюда, и ты приезжаешь.

Постепенно мне удалось уговорить его на этот план.

По дороге в аэропорт я пытался вспомнить какой-нибудь полицейский роман, который помог бы мне проникнуть в психологию пинкертонов. Личного опыта отношений с КГБ у меня тогда почти не было — только рассказы друзей, какие-то кусочки из передач западного радио. Но даже сегодня, оглядываясь назад, я не уверен, что могу убедительно объяснить весь этот эпизод.

Ясно, что в Ленинграде, как и во всей стране, проходила постепенная смена аппарата, как это всегда бывает при смене партийной верхушки в коммунистическом государстве. Ясно, что Бродского арестовали и судили хрущевцы, а в 1965 году их вытесняли с руководящих постов брежневцы. Но волюнтаризм был объявлен порочным — поэтому для виду каждый раз нужно было указать на \"промахи\" снимаемого руководителя. Если борьба за реабилитацию (или хотя бы помилование) Бродского, которую вели в Москве влиятельные заступники, увенчается успехом, тогда все его дело можно объявить \"промахом\", вызвавшим ненужный международный скандал. И полетят в Ленинграде, посыпятся со своих мест важные партийные и полицейские шишки, которые приложили свою руку к этому делу.

Конечно, этим местным шишкам очень хотелось бы оставить приговор Бродскому в силе. А что могло быть лучше для этого, чем поймать его на нарушении режима ссылки? И быстренько добавить за это новый срок. Вот, мол, какой закоренелый преступник, этот ваш \"окололитературный трутень\".

Хорошо — но тогда зачем начальник из синей \"Волги\" так явно показал нам себя? Не лучше ли было незаметно доехать за нами до аэропорта и взять Бродского на трапе самолета? Или они боялись упустить \"объект\"? Или не были уверены, что едут за правильным подозреваемым, и таким грубым приемом пытались проверить? Проверили, убедились, что тот самый, но сами при этом \"засветились\" — разве такого у них не бывает? Да сколько угодно!

Для полноты картины можно сегодня даже выдвинуть такую версию: слежка направлялась брежневцами, чтобы отвлечь, отпугнуть Бродского от опасного шага. Но этот вариант уж слишком отдает сусальным кино про добрых шпиков. Не водилось за ними таких тонкостей.



Я бродил по лестницам и залам аэропорта. Вглядывался в лица. Ни парикмахерского начальника, ни прыщавого юнца, ни пропеченного дядьки нигде не было видно. Но, с другой стороны, если бы они решили устроить засаду, неужели торчали бы на виду? Вполне возможно, что меня-то они сейчас прекрасно видят через какое-нибудь свое двустороннее зеркало и с нетерпением ждут, когда появится второй — главный объект.

Я пошел к телефону-автомату. Нащупал в кармане двухкопеечную монету и \"запустил ее в проволочный космос\".

— Они здесь, — сказал я.

До сих пор надеюсь, что они там были и, значит, я не соврал Бродскому. Но если соврал — это было в первый и последний раз. Лучше уж соврать, чем дать им снова упрятать его за решетку. Казнил бы себя потом всю жизнь.

— Я поеду домой и вечером буду ждать твоего звонка. Обсудим трудовые победы железнодорожников и расписание поездов.

— Хорошо, — сказал он.

В голосе — уныние, обида, боль. И бесконечная усталость.



Двадцать лет спустя он давал интервью для журнала \"Antioch Review\". Журналистка спросила его:

— Вы ненавидели людей, которые проделывали с вами такое?

— Не то чтобы. Я знал, что они — хозяева, а я — это просто я. Люди, которые делают скверные вещи, заслуживают жалости. Понимаете, я был молодым и довольно легкомысленным. В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Menage a trois — обычное дело, двое мужчин и женщина, — и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом.

(Цитируется по изданию \"Иосиф Бродский. Большая книга интервью\"; Москва, \"Захаров\", 2000 год, стр. 212.)

Вообще, живя в Америке, Бродский часто реагировал с раздражением на попытки журналистов ворошить его тюремное прошлое, травлю, преследования. Ему виделась в этом попытка увильнуть от трудной темы \"судьба поэта\" и оседлать легкую — \"судьба жертвы советского режима\". Но в стихах говорил об этом не раз — и с горечью.





Двадцать шесть лет непрерывной тряски,
рытья по карманам, судейской таски,
ученья строить Закону глазки,
изображать немого.





Самым болезненным для него был опыт пребывания в психушке. Об этом — большая поэма \"Горбунов и Горчаков\". Он был сильным человеком и не дал себя сломить ни тюрьме, ни ссылке, ни \"передовой советской психиатрии\". Но в нашем литературном поколении — ленинградские 1960-е — не все обладали такой стойкостью. Я знаю по крайней мере трех талантливых писателей — Рид Грачев, Генрих Шеф, Федор Чирсков, — у которых развилась настоящая мания преследования.

(Генрих Шеф приходил к нам иногда, делился своими переживаниями.

— Я ездил на днях в Псков. Моя поездка обошлась государству в тысячи рублей. По дороге туда и обратно КГБ подстроил три автомобильные катастрофы. Одна — с человеческими жертвами. И все для того, чтобы сыграть на моих нервах.

— Гера, — спрашивал я его, — ты ведь веришь, что все люди, которые вступают с тобой в контакт, делают это по заданию КГБ. Значит, и я действую по их заданию?

Он немного смущался и объяснял:

— Некоторые делают это по приказу. Но есть другие, хорошие, которыми КГБ манипулирует скрыто.

— По-твоему, они знают, что я помогаю тебе перепечатывать твои рассказы? Переправляю их за границу? И если они тебя спросят, ты и не подумаешь скрывать это?

Он снисходительно пожимал плечами, будто сочувствовал моей наивности. О чем тут говорить? Конечно, они все знают.

КГБ в его глазах стал Верховной силой, правящей мирозданием. Благодаря КГБ картина мира в его сознании обретала стройность, последовательность, логичность. Когда коммунизм рухнул и КГБ развалился, Генрих Шеф выбросился из окна.)



Телефон в нашей коммуналке зазвонил только в девять вечера. Я заранее предупредил жену, что мне надо будет уехать, помочь Иосифу. Но звонил не Бродский, а Найман.

— За плохие новости рубят головы, — сказал он. — А за хорошие?