Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Волконский

Александр Макколл-Смит

Брат герцога

Будьте осторожней с комплиментами

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Стивену Барклаю
I. СТРАННАЯ СВАДЬБА

К церкви Сампсония Странноприимца, что на Выборгской стороне, подъехала тяжелая, в шесть стекол, запряженная четверкою цугом карета с гербами рода Олуньевых на дверцах.

Глава первая

— Возьмем сто человек, — сказала Изабелла.

Был исключительно теплый, как нарочно выдавшийся, августовский вечер, какие редко бывают в сыром Петербурге в это время года. Косые лучи заходящего солнца, словно жалея расстаться с потухавшим теплым днем, обдавали красным светом все широкое пространство, далеко видное кругом.

Церковь стояла на окраине города, почти не заселенной, с бесконечными пустырями, среди которых только изредка попадались маленькие мазанки. Тем страннее было видеть в этой чуждой всякой роскоши местности богатую карету, остановившуюся у церкви.

— Предположим, — кивнул Джейми.

Да и церковь была, по тогдашним временам, совсем особенная, окруженная надмогильными крестами, простыми, сосновыми, хоть вокруг нее и не было отведено участка под постоянное кладбище. Эти кресты стояли на могилах, подойти к которым боялись даже самые смелые.

— А теперь подумаем, — продолжила Изабелла, — сколько из этих ста доброжелательно настроены к миру?

Это был один из тех типичных сложных вопросов, которые регулярно задавала себе Изабелла и которые не имели однозначного ответа. Когда дело касалось человечества, она становилась оптимисткой, не боясь показаться старомодной. В общем, по ее мнению, ответ звучал так: девяносто восемь, а быть может, и девяносто девять человек. Джейми, реалист, поразмыслив несколько минут, остановился на восьмидесяти.

Могилы принадлежали умершим страшною смертью на эшафоте или в застенке. Тут хоронили казненных преступников. Были тут еще свежие могилы Волынского, Еропкина и Хрущова, сложивших около двух месяцев тому назад свои головы на плахе.

Но от этого вопроса было не так-то легко отделаться: за ним по пятам следовали другие, более тревожные. Почему эти один-два человека стали такими? Что это, игра ДНК? Так легла карта — генетическая карта? Или причина кроется в какой-то темной комнате из их детства? Конечно, была еще одна возможность: они сознательно сделали свой выбор. Сидя сейчас в магазинчике, торгующем деликатесами, Изабелла вспомнила этот разговор с Джейми. Со своего удобного наблюдательного пункта она взглянула в окно. Вон тот мужчина, к примеру, который в эту минуту переходит улицу, — у него тонкие губы, нетерпеливая походка, а кончики воротничка застегнуты на пуговицы, — быть может, это один из крошечного меньшинства «недоброжелателей». Есть в нем что-то такое, от чего чувствуешь себя неуютно: что-то безжалостное во взгляде; этот человек никому не уступит дорогу, ему на всех наплевать, его высокомерие ощущается даже в походке… Она улыбнулась при этой мысли. Но в его поведении определенно есть что-то настораживающее — не то какая-то болезненная сексуальность, не то затаенная жестокость, словом, что-то не совсем доброкачественное.

Из кареты вышла, поддерживаемая двумя гайдуками, откинувшими подножку, полная видная барыня с властным, резким лицом, по чертам которого сразу становился ясен ее характер. Орлиный нос, выдающийся подбородок, густые, почти сросшиеся брови и черные, быстрые, не по годам живые глаза обличали в ней женщину своевольную, привыкшую к подчинению себе окружающих.

Изабелла отвела взгляд: лучше, чтобы такой субъект не заметил, что его разглядывают. К тому же, напомнила она себе, ей не следует предаваться подобным размышлениям. На первый взгляд может показаться, что воображать разное о совершенно незнакомых людях — довольно безобидное занятие, но оно может повлечь за собой нелепые фантазии и страхи. А Изабелла знала, что один из ее многочисленных недостатков, причем весьма крупный, — это склонность давать волю своему воображению.

За ней гайдуки почти вынули и внесли на руках в церковь молодую девушку в белом подвенечном платье, с фатою на голове. Она была бледна и, казалось, не сознавала того, что происходило вокруг.

Когда они вошли в церковь, стройный хор, поместившийся на клиросе, в парадных кафтанах певчих, видимо, не принадлежавших церкви, но нанятых за большие деньги, запел встречу.

Конечно, магазинчик деликатесов в Эдинбурге — не самое подходящее место, чтобы предаваться мыслям о природе добра и зла, но Изабелла считала себя философом, и ей было доподлинно известно, что философские идеи приходят внезапно, в самых неподходящих местах и в самое неподходящее время. Магазин принадлежал ее племяннице Кэт, и здесь не только торговали продуктами, типичными для таких магазинов, — вяленые помидоры, моцарелла, свежие анчоусы и австрийские марципаны, — но и подавали посетителям кофе за тремя столиками с мраморными столешницами. Кэт нашла их во время путешествия в долину Луары и привезла в Шотландию.

Церковь была совсем пуста. Ни гостей, ни посторонних любопытных тут не было. Гайдуки, стоявшие у растворенных дверей церкви, не пускали никого, да и никого почти не было в это время в этой глухой, забытой части Петербурга.

Изабелла сидела за одним из этих столиков, перед ней стояла чашечка с капучино и лежал утренний номер газеты «Скотсмен», раскрытый на странице с кроссвордом. Кофе для нее только что приготовил помощник Кэт, Эдди, — застенчивый молодой человек, с которым в прошлом, вероятно, произошло что-то ужасное и который с большим трудом общался с Изабеллой и со всеми прочими. Правда, в последнее время Эдди стал гораздо увереннее в себе — особенно с тех пор, как увлекся молодой женщиной из Австралии, которая нанялась на несколько месяцев в магазин Кэт. Однако Эдди все еще внезапно краснел и прерывал разговор, отворачиваясь и что-то бормоча себе под нос.

Невесту подвели к разостланному ковру, и от группы стоявших у стенки мужчин отделился один и стал возле нее.

— Вы сегодня одна, — сказал Эдди, ставя кофе на столик Изабеллы. — А где же… — Голос его замер.

Это был молодой еще человек. Его высокий лоб, прекрасные темные глаза, правильный нос и тонкие, красиво очерченные губы, слегка улыбавшиеся под усами, казалось, не могли принадлежать человеку происхождения низкого. Он держался прямо, осанисто, руки его были белы, и ноги, несмотря на стоптанные башмаки с откровенными заплатами, показывали в нем породистость. Но одет он был очень странно. Он был простоволос — без парика, что, впрочем, служило ему в пользу. Его темные густые волосы красиво вились и падали почти до плеч, по старому, бывшему еще при Петре в моде обыкновению. Кафтан на нем тоже казался давно вышедшим из моды. Этот потертый по швам, с не везде целыми пуговицами кафтан лоснился и выцвел. Галун на камзоле почернел и протерся. Чулки были заштопаны, и на правом колене ясно виднелась заплата.

Изабелла улыбнулась ему, подбадривая:

Но, несмотря на свой наряд, а может быть, именно вследствие него, он как-то подчеркнуто гордо подошел и стал на свое место, словно хотел показать всем, что нисколько не стыдится своих заплат и своего потертого кафтана. Подойдя, он оглядел невесту очень внимательно с ног до головы, как человек, который первый раз в жизни видит ее.

— Малютка? Между прочим, его зовут Чарли.

Эдди кивнул, бросив взгляд в сторону кабинета Кэт, занимавшего заднюю часть магазина.

Она была очень хороша. Вся ее прелесть заключалась в необыкновенной миловидности и какой-то наивной моложавости чуть ли не детского, невинного личика. Она стояла с опущенными ресницами, бледная, в полуобморочном состоянии. Ее поддерживали сзади под руки.

— Да, конечно, Чарли. Сколько ему сейчас?

Жених оглядел ее, отвернулся, но его глаза опять невольно скосились в ее сторону.

— Три месяца. Примерно.

Священник быстро, скороговоркою начал обряд венчания.

Эдди обдумал эту информацию и задал следующий вопрос:

Все казались как-то сконфуженными, боявшимися взглянуть в глаза друг другу и торопились; только привезшая невесту барыня вошла и стала с гордым сознанием правоты и необходимости того, что происходило теперь, да жених не казался смущенным, потому что, видимо, ничто в жизни не могло смутить его. Было что-то как будто наглое и дерзкое в его походке и выражении, когда он, отделившись от остальных, подошел к ковру, но при первом же взгляде его на невесту это выражение исчезло и сменилось ровною, спокойною задумчивостью. Рука его дрогнула, когда, меняясь кольцами, он коснулся ее тонких, почти прозрачных пальцев; а она как будто и не чувствовала этого прикосновения.

— Значит, он еще ничего не говорит?

Священник торопился, но венчание, казалось, тянулось все-таки целую вечность. Наконец он взял венчающихся за руки и повел их к аналою. У аналоя, как следует, лежал розовый шелковый плат, и они вступили на него.

Изабелла чуть было не улыбнулась, но вовремя спохватилась: ведь Эдди так легко спугнуть.

Еще беспокойнее, еще торопливее заговорил священник, и еще ниже опустилась головка той, которая стояла теперь в подвенечном платье перед аналоем.

— Они начинают разговаривать гораздо позже, Эдди. Когда им годик или около того. А уж тогда болтают без умолку. Правда, он гулит. Издает странные звуки, которые означают: «Я совершенно счастлив в этом мире». Во всяком случае, я понимаю это именно так.

В этом движении головы единственно промелькнул проблеск сознания в ней. Во всем остальном она была безучастна. Она вовсе не ответила на вопрос. Впрочем, священник задал его так быстро, как будто и не ждал ответа. Она едва передвигала ноги, когда шла под венцом; она не коснулась губами поднесенной ей чаши и, когда кончилось венчание, послушно отдалась в руки, перенесшие ее обратно в карету. Во все время церемонии она ни разу не подняла глаз.

— Хотелось бы мне как-нибудь на него взглянуть, — неопределенно сказал Эдди. — Но я думаю, что… — Он не докончил фразу, но Изабелла поняла, что он имеет в виду.

Барыня, приехавшая с нею, гордо и важно последовала к карете; ее подсадили те же гайдуки, усадившие туда «молодую»; подножка закинулась, хлопнула дверца, гайдуки вскочили на свои места, и карета, тронувшись, закачалась на высоких рессорах.

— Да, — поддержала она разговор, взглянув в сторону кабинета Кэт. — Видите ли, тут есть некоторые сложности, как вам, вероятно, известно.

Затем показался на паперти «молодой». Он вышел, приостановился, поглядел вслед удалявшейся карете и, надвинув крепко на голову порыжелую шляпу, пешком отправился в город.

Эдди отошел от ее столика: в магазинчик вошел покупатель и принялся рассматривать пасты в витрине, так что Эдди нужно было возвращаться к своим обязанностям.

В этот день в метрические книги Сампсониевской церкви была занесена запись о бракосочетании князя Бориса Андреевича Чарыкова-Ордынского с девицею Наталией Дмитриевной Олуньевой.

Изабелла вздохнула. Она могла бы прихватить с собой Чарли, но решила не делать этого и оставила его дома со своей домоправительницей Грейс. Она часто привозила его, походившего на кокон — так он был укутан, — в детской колясочке в Брантсфилд, — осторожно перебираясь через край тротуара, преисполненная гордостью как новоиспеченная мать и чуть ли не удивленная тем, что вот она, Изабелла Дэлхаузи, идет со своим собственным ребенком, своим сыном. Но в таких случаях она не заходила в магазин Кэт, потому что знала, что Кэт все еще переживает из-за Чарли.

Кэт простила Изабелле Джейми. Когда Кэт узнала, что у Изабеллы с ним роман, она просто не могла в это поверить: «С ним? С моим бывшим бойфрендом?! Ты?!!» За удивлением последовал гнев, выразившийся в стаккато задыхающимся голосом: «Мне жаль. Я не могу. Я просто не могу к этому привыкнуть. К этой мысли».

II. КТО БЫЛА НЕВЕСТА

Позже Кэт приняла случившееся, и они с Изабеллой примирились. Но когда Изабелла объявила о беременности, Кэт замкнулась в своей обиде, смешанной со смущением.

Только старуха Олуньева, известная всему Петербургу под именем Настасья бой-баба, могла задумать, начать и привести в исполнение то, что произошло на ее глазах в церкви Сампсония.

— Ты этого не одобряешь, — сказала Изабелла. — Определенно не одобряешь.

Настасья Петровна Олуньева, дожившая безбрачно до старых лет, была одною из влиятельных фрейлин царствующей императрицы. Императрица Анна Иоанновна любила слушать рассказы про старину и про нынешнее время, и никто, как Олуньева, не умел угодить ей рассказами. Ни у кого не было такого запаса воспоминаний, как у нее, и никто не умел с таким поистине прирожденным талантом собрать ходившие по городу сплетни и преподнести их в целом ряде историй, одна другой занимательнее. Редкий вечер проходил без того, чтобы Настасья Петровна не являлась к государыне. Она становилась перед нею, и тогда откуда что бралось у нее.

Кэт взглянула на тетушку, и та не знала, как истолковать выражение ее лица.

Олуньева много видывала на своем веку. Прозвание бой-бабы, несмотря на то что постоянно оставалась в девах, получила она еще при покойном императоре Петре I, при котором исполняла даже какую-то должность на учрежденном им «всепьянейшем» соборе. Затем она сумела устроиться и удержаться при дворе, благополучно выплыв из всех разнообразных течений, беспрестанно сменявшихся и уносивших многих с собою. Она была в почете при дворе Екатерины I, ладила с Меншиковым, потом была в дружбе с Долгоруковыми и осталась цела после их падения. Анне Иоанновне она сумела услужить, когда та, еще незначительною герцогиней Курляндской, приезжала в Петербург хлопотать по разным делам своим.

— Я знала, что он был твоим бойфрендом, — продолжила Изабелла. — Но ты же дала ему отставку. И в мои планы вовсе не входило забеременеть. Поверь мне, вовсе не входило. Но раз уж так вышло, отчего бы мне не родить ребенка?

И теперь Олуньева являлась в придворном мире лицом, с которым приходилось считаться. Языка ее боялись и перед нею заискивали. Сам всемогущий Бирон находил нужным ласково относиться к бой-бабе Настасье.

Кэт ничего не ответила, и Изабелла вдруг поняла, что просто столкнулась с завистью в чистом виде. Да, это зависть, безмолвная, невыразимая. Зависть заставляет нас ненавидеть то, что хотели бы иметь мы сами, напомнила себе Изабелла. Мы ненавидим то, что не можем заполучить.

Главная сила Олуньевой заключалась в ее известной всем смелости. Она, по-видимому, не боялась никого, и потому другие боялись ее. Она всегда говорила резким голосом, каким обыкновенно высказывают резкую правду, и все верили, что она не страшась каждому в глаза правду режет.

К тому моменту, когда Чарли явился в этот мир — кубарем, как показалось Изабелле, — под яркими лампами Королевского лазарета, Кэт уже снова разговаривала с Изабеллой. Но она не проявляла к Чарли особого тепла: никогда не выказывала желания взять его на руки или поцеловать, хоть он и был ее кузеном. Это уязвляло Изабеллу, но она решила, что лучше не навязывать Чарли племяннице, а подождать, пока та привыкнет к его существованию.

Положим, смелость ее была рассчитанная — она всегда отлично знала, когда и где показать ее и насколько именно, и когда смолчать, и когда заговорить — но этого не замечали, удивлялись Олуньевой и боялись ее.

— Невозможно долго дуться на малютку, — сказала Грейс с присущей ей народной мудростью, благодаря которой она верно судила о многом. — Малютки умеют справляться с равнодушием к себе. Дайте Кэт время.

Настасья Петровна, сумевшая устроить свою жизнь и достигнуть такого положения, какого не достигла ни одна из ее замужних сверстниц, весьма естественно гордилась собою и своим положением, вследствие чего невольно относилась с легким оттенком презрения к мужчинам, сумев без помощи мужа добиться и почета, и значения.

В душе она не любила мужчин. В свою долгую жизнь она видела столько браков, и столько из них оказывались несчастливыми, что она в конце концов стала уверять, что ежедневно благодарит Бога за то, что Он избавил ее от «султанского тиранства». И всегда в ее глазах в несчастном браке был виноват муж.

Время. Изабелла взглянула на часы. Она уложила Чарли спать почти два часа назад, и скоро он проснется. И тогда его нужно будет покормить. Хотя Грейс вполне могла с этим справиться, Изабелла любила делать все сама. Она перестала кормить сына грудью, когда прошло всего несколько дней с его рождения, и хотя неважно себя чувствовала из-за этого, процедура кормления вызывала у нее слишком сильное чувство неловкости и ужас. Ей подумалось, что так не устанавливают контакт со своим ребенком: ведь ему может передаться напряжение матери, ее нежелание вступать в контакт. И она перевела Чарли на детское питание.

Изабелле не хотелось уходить из магазина, не обменявшись парой слов с Кэт, какими бы натянутыми ни были их отношения. Поднявшись из-за столика, она направилась к полуоткрытой двери в кабинет. Эдди, стоявший за прилавком, бросил мимолетный взгляд в сторону Изабеллы и тотчас же отвел глаза.

Олуньева жила в Петербурге большим, богатым домом, обладая хорошими средствами, доставшимися ей по наследству. Эти средства увеличились еще со смертью ее брата-вдовца, оставившего после себя маленькую дочь Наталью.

— Ты занята?

Олуньева, как опекунша, взяла племянницу к себе и вступила почти в бесконтрольное управление ее состоянием.

Когда Наташа стала подрастать, Настасья Петровна увидела в ней мало-помалу развитие тех же вкусов и склонностей, какие были в ней самой. Наташа рано начала понимать и рано выказала свою характерность. Игры, какие она придумывала себе, настойчивость, с которою добивалась того, чего хотела, все свидетельствовало в ней, что из нее выйдет прок, как говорила Олуньева.

Перед Кэт лежал каталог, и ручка в ее руке повисла над фотографией, на которой была изображена баночка с медом.

— Ой, растет девка — вся в меня будет, — повторяла она, с искренним удовольствием глядя на племянницу.

— Мед хорошо покупают? — спросила Изабелла. Вопрос был банальный: конечно же, мед всегда хорошо покупают, — но она просто хотела таким образом завязать разговор.

Воспитывала она ее довольно своеобразно. Ласкать — не ласкала никогда, но почти никогда и не наказывала. Она смотрела строго за тем, чтобы Наташа была одета, обута и сыта, а об остальном не заботилась.

Кэт кивнула.

С семи лет она приставила к девочке двух гувернанток: одну — немку, другую — француженку, которые сейчас же поссорились между собою и пришли жаловаться друг на друга Настасье Петровне. Та прикрикнула на них и приказала, чтобы этого вперед не повторялось.

— Покупают, — сдержанным тоном произнесла она. — Ты хочешь меда? У меня где-то тут есть образец. Мне прислали баночку верескового меда из приграничных районов между Англией и Шотландией.

Гувернантки, видя свой неуспех, действительно более не являлись к ней, но это не мешало им чувствовать глубокий, зародившийся с первого раза антагонизм между собою.

— Я бы взяла для Грейс, — ответила Изабелла. — Она любит мед.

Следствием этого антагонизма было то, что за девочкой почти не смотрели. Наташа делала что хотела. Живая, бойкая от природы, она приводила в отчаяние окружающих, чем, однако, доставляла несказанное удовольствие тетке, никогда не сердившейся за ее проделки.

Последовала пауза. Кэт пристально смотрела на фотографию баночки с медом. Изабелла сделала глубокий вдох. Так больше не может продолжаться. В конце концов Кэт примирится с ситуацией — Изабелла знала, что так и будет, — но на это могут уйти месяцы. Месяцы натянутых отношений и молчания.

— Послушай, Кэт, — начала она, — думаю, так больше не должно продолжаться. Мне кажется, ты меня избегаешь.

Впрочем, жизнь Настасьи Петровны была слишком полна интересами общества, где она вращалась, чтобы она могла уделить много времени племяннице. При этом она вполне искренне верила, что делает для Наташи все от нее зависящее и что та растет при самых лучших условиях, какие лишь возможны для будущей самостоятельной женщины, какою она, по собственному подобию, воображала себе впоследствии Наташу.

Кэт не отрывала взгляда от меда.

Она с одобрением видела, как у маленькой девочки при игре в куклы всегда страдательными лицами являлись мальчики, как для этой девочки все мужское являлось чем-то низшим, служебным и подчиненным и как впоследствии Наташа, когда подросла, стала охотно предаваться занятиям, совершенно не свойственным, как казалось, девушке. Летом в деревне она ездила верхом, стреляла из лука, ловила рыбу, только пешком не любила ходить.

— Не понимаю, о чем ты, — сказала она.

Все эти занятия очень любила императрица, и Настасье Петровне приятно было рассказывать ей про свою племянницу. Она видела одобрение государыни.

— Нет, понимаешь, — возразила Изабелла. — Конечно, ты понимаешь, о чем я говорю. И я хочу сказать, что это нелепо. Ты должна меня простить. Ты должна меня простить за то, что у меня Чарли. За Джейми. За всё.

Однако, несмотря на такие наклонности, Наташа оставалась по внешнему виду миловидно-женственною и ездила верхом и стреляла с такою чисто женскою грацией, словно так только, нарочно, шутя и шаля, занималась этим.

Она сама не могла бы объяснить, зачем просила прощения у племянницы, но тем не менее она это сделала. Разумеется, что касается прощения, то не важно, действительно ли мы причинили кому-то зло, — главное, что этот человек считает себя обиженным.

В 1739 году Наташе минуло семнадцать лет.

— Мне не за что тебя прощать, — сказала Кэт. — Ты же не сделала ничего плохого, не так ли? Ты только родила ребенка. От моего… — она осеклась.

Настасья Петровна и не заметила, как наступило это время, и очень удивилась, когда однажды, всмотревшись за обедом посерьезнее в племянницу, открыла в ней совсем взрослую девушку.

Изабелла была удивлена.

— Мать моя! — сказала она с удивлением. — Да ведь ты совсем дюжей девкой стала. Когда же это ты успела вырасти?

— От твоего — кого именно? — спросила она. — Твоего бойфренда? Ты это хочешь сказать?

С этого дня Настасья Петровна, видимо, все еще не пришедшая в себя от удивления, стала говорить каждому встречному:

Кэт поднялась на ноги.

— Нет, представьте, моя-то Наталья, племянница, ведь выросла!.. Так-таки совсем и выросла.

— Давай не будем ссориться, — решительно заявила она. — Давай просто забудем об этом.

Наташе заказали длинное платье и вывезли на первый бал, где она сразу имела успех; и с этих пор молоденькая, хорошенькая Наташа Олуньева сделалась одним из заметных украшений петербургского общества.

Если бы в тоне Кэт чувствовалось тепло, Изабеллу утешили бы эти слова и у нее отлегло бы от сердца. Но тон был бесстрастный, и она поняла, что Кэт все еще переживает случившееся и лишь хочет сменить тему. Изабелле хотелось возразить, обнять Кэт и покончить со всем этим, но ей показалось, что между ними по-прежнему висит невидимое облако обиды. Она отвернулась.

III.ЛАВРОВЫЙ ВЕНОК

Зима 1740 года весело проходила в Петербурге.

— Ты бы как-нибудь зашла к нам домой… — предложила Изабелла. — Приходи повидаться с нами.

Несчастный Волынский строил свой ледяной дом, где венчали Голицына с Бужениновой, затем потянулся целый ряд празднеств и «мирных торжеств» по случаю подписанного 7 сентября мира с турками в Белграде.

С нами. Она уже привыкла к этому местоимению в первом лице множественного числа, но, конечно же, здесь, в этой атмосфере, оно прозвучало многозначительно — не слово, а какая-то подводная мина.

Эти празднества начались 27 января торжественным въездом в столицу гвардейских войск, участвовавших в кампании.

Изабелла вышла из кабинета Кэт. Эдди, стоявший за прилавком, поднял глаза и обменялся с ней взглядом. Напрасно считают, будто этот молодой человек ничего не понимает, — это вовсе не так, подумала Изабелла.



День был холодный, морозный. Войска входили с музыкой и развернутыми знаменами. У офицеров шляпы были украшены лавровыми листьями, а у солдат — ельником, «чтобы зелень была», как говорилось в расписании порядка шествия.

— Он орал как резаный, — сообщила Грейс. — Так что я дала ему детское питание. И теперь он всем доволен. Вот, посмотрите.

Впереди гвардейских батальонов, окруженный адъютантами, скороходами, пажами и егерями, ехал начальник отряда генерал-лейтенант, гвардии подполковник и генерал-адъютант Густав Бирон, брат временщика Эрнста-Иоганна. Это было его торжество.

Войска прошли по Невскому к Зимнему дворцу, куда были приглашены офицеры, которых встретила сама государыня.

Грейс, встретившая Изабеллу в холле с Чарли на руках, передала его матери.

— А ведь глядя на него сейчас и не скажешь, — сказала Изабелла, — не так ли? И откуда берется такая громкость при таких крошечных легких?

— Удовольствие имею, — сказала она, — благодарить лейб-гвардию, что, будучи в турецкой войне в надлежащих диспозициях, господа штаб— и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чем я через фельдмаршала графа Миниха и подполковника Густава Бирона извещена, и будете за свои службы не оставлены.

Затем Анна Иоанновна каждого офицера изволила жаловать «из рук своих венгерским вином по бокалу».

Она понесла сына в свой кабинет и уселась в кресло у окна. Ей все еще странно было видеть Чарли в своем рабочем кабинете. Малюткам совсем не место среди бумаг, папок, телефонов — их должны окружать колясочки, мягкие одеяльца и яркие игрушки. А философия, которой занималась Изабелла в качестве редактора журнала «Прикладная этика», так далека от мира детства! Сумел бы Иммануил Кант правильно взять на руки младенца? — спросила она себя. В высшей степени сомнительно; младенцы были бы для него слишком иррациональны и беспорядочны, хотя, конечно, он бы признал, что каждый младенец — сам по себе цель, а не средство для достижения цели. И, таким образом, следует производить на свет ребенка, потому что ты хочешь, чтобы он родился, а не потому, что хочется доставить себе удовольствие; это подразумевалось в любом взгляде Канта на вопрос. Но даже если бы Кант признал неотъемлемую ценность каждого младенца, имел бы он хоть малейшее представление о том, как обращаться с малюткой? И знал бы он хотя бы, где у того низ, а где верх? Таково холодное и официальное лицо философии, подумалось Изабелле; нечто столь далекое от мира обычных людей — их мира неупорядоченных страстей и бессмысленных разногласий — таких, как у нее с Кэт. Тут просматривалось кантовское недружелюбное отношение к детям, — Юм знал бы, как обращаться с детьми, решила она. Ему было бы хорошо в компании малюток, потому что у них столько эмоций, быть может, невыраженных или доведенных до сведения окружающих самым примитивным образом, — но тем не менее это были эмоции. И Дэвид Юм, «добрый Дэви», как его называли, был легким человеком, и дети его бы любили.

14 февраля счастливый триумфатор Густав Бирон командовал парадом двадцатитысячного войска и был произведен в этот день в генерал-аншефы и пожалован золотою саблею.

Для народа были выставлены жареные быки на площади и били фонтаны красного и белого вина. Государыня кидала в толпу жетоны. Двор веселился на празднествах, маскарадах, балах и обедах.

Разнежившись на руках у матери, Чарли снова задремал. Изабелла наблюдала, как затрепетали, а затем прикрылись его веки. Она могла бы часами наблюдать за ним, бодрствующим или спящим; трудно было поверить, что она — и конечно, Джейми — создали этого маленького мальчика, эту личность с его собственным будущим. Это казалось ей чудом: несколько маленьких клеточек размножились, и в результате получилось существо, наделенное сознанием и способностью мыслить.

И везде первым лицом, героем торжества был вернувшийся из похода брат всесильного герцога Бирона.

Грейс появилась в дверях и спросила:

Густаву было под сорок, но благодаря военной выправке и природной молодцеватости он казался моложе своих лет, и его бравый вид производил приятное впечатление. Последнее усиливалось благодаря ореолу почестей и славы, окружавшему теперь Густава.

— Вы хотите, чтобы я отнесла его в кроватку? Чтобы вы смогли поработать?

Он был вдовец. Жена его, дочь в свое время знаменитого Меншикова, умерла четыре года тому назад. Он жил с нею недолго, но счастливо и первое время глубоко, как казалось, чувствовал свою потерю. Однако мало-помалу горе смягчилось, растаяло в заботах по службе и затмилось улыбками счастья, которыми награждала судьба близкого родственника царского любимца.

Изабелла передала Грейс спящего ребенка и уселась за свой письменный стол. Рождение Чарли не особенно отразилось на «Прикладной этике», поскольку Изабелла предусмотрительно подготовила во время беременности два специальных материала: статью о моральном партикуляризме в произведениях Айрис Мёрдок («моральные дилеммы оксфордских типов», как называл это Джейми) и статью о моральной стороне контроля над границами. Материал о Мёрдок был опубликован сразу же после рождения Чарли, а второй предполагалось напечатать в течение ближайших месяцев. Последний материал вызывал у Изабеллы чувство беспокойства, поскольку тема была весьма щекотливой. Государства имеют право контролировать свои границы — таково общее мнение, — но когда они пытаются ограничивать въезд иностранцев, начинают кипеть страсти и слышатся обвинения в бессердечии. У Одена[1] есть об этом стихотворение, которое Изабелла процитировала в своем «слове редактора». Оно написано с точки зрения перемещенного лица, которое слышит речи своих гонителей, исполненные ненависти, и далее следует та проникновенная строка, которая с такой силой доводит смысл происходящего до сознания: «Он говорил о тебе и обо мне, дорогая», — говорит этот мужчина своей жене. О тебе и обо мне — за каждым запретом на въезд в страну, за каждой этнической чисткой, за каждым проявлением бессердечия стоят «ты и я».

Время шло для Густава беззаботно и весело. Жил он в великолепном доме на Миллионной, почти во дворце — по крайней мере, мало было тогда в Петербурге таких домов, высоких, каменных, с колоннами из черного мрамора. Отказывать себе ему ни в чем не приходилось, и ему ни в чем не отказывали — ни в почестях, ни во внимании. Захотел он отличиться на любимом своем ратном поприще — его послали в Турцию, и вот он вернулся оттуда, покрытый военного славою, и возвращение его чествовали, как только могли.

Кроме официальных торжеств: въезда, парада, представлений и наград, на каждом балу, на каждом вечере, так или иначе, в угоду герцогу Бирону устраивались овации в честь его брата.

И все же, рассуждала Изабелла, это было написано во времена фашизма. У современных государств и их чиновников все по-другому: им нужно принимать трудные решения в эпоху торжества законов, защищающих права человека, в эпоху открытости мира. Мы не можем все уехать в Соединенные Штаты, Канаду или Австралию, или в другую благополучную страну, даже если нам этого очень хочется. В какой-то момент люди, которые уже там живут, имеют право — не так ли? — сказать, что ресурсы их страны ограничены и что их общество больше не может никого принять. Или они могут заявить, что, несмотря на необъятные просторы своей родины, они имеют право на сохранение культуры собственной страны. Мы здесь живем, могут сказать они, все это наше, и мы будем сами решать, кого пригласить. Но в ответ кто-то может возразить, что сами хозяева или их предки, вероятно, отняли эту землю у кого-нибудь еще и не ясно, почему это дает им право отказывать тем, кто явился позже. Если покопаться в истории, то окажется, что в конечном счете все прибыли откуда-то еще и даже те, кто заявляет о своих правах, на самом деле не являются коренным населением, а приплыли с какого-то другого континента.

Одно из них особенно осталось памятно Густаву.

Изабелла находила эту тему крайне сложной и замечала, что большинство людей избегают этого вопроса и не обсуждают его в открытую. Сердце подсказывало одно: тем, кто хочет начать новую жизнь, нужно по возможности помогать; но разум говорил совсем другое: о том, что невозможно пустить все перемещения на самотек. Отсюда паспорта, квоты и ограничения. «Пожалуйста, не приезжайте, — гласили эти правила. — Пожалуйста, не просите».

Это было на балу у Нарышкина. Густаву вовсе не хотелось ехать на этот бал — празднества утомили его; но на этот раз нужно было подчиниться. Брат сказал ему, что у Нарышкина будет государыня, и этого, разумеется, было довольно. Требовалось снова надевать узкий мундир, прицеплять золотую саблю, садиться в карету и ехать и снова быть центром устремленных отовсюду глаз пестрой, разодетой толпы.

Она оглядела свою комнату, письменный стол, книги. Все это не будет принадлежать ей вечно, а перейдет в другие руки, и тут появится кто-то другой, и он даже не будет знать, что она существовала. Он взглянул бы на нее в изумлении, если бы она (позволим себе такую фантазию) вдруг вернулась и сказала: «Это мой письменный стол — он мне нужен». Наш мир принадлежит нам только временно: мы накладываем свою печать на то, что нас окружает, даем названия земле вокруг нас, возводим свои статуи — но все это исчезает так быстро, с такой легкостью!.. Мы думаем, что мир — наш навеки, но мы — всего лишь его временные владельцы.

Но все это казалось утомительным лишь вначале, а когда наступило время и Густав, подчиняясь необходимости, надел свой расшитый измайловский мундир, прицепил саблю и со шляпой под мышкой, красиво выгнув вперед широкую грудь, вошел в освещенный зал, его невольно охватило блаженное, самодовольное и себялюбивое чувство сознания собственной цены и значения. Он словно молодел в эти минуты; по крайней мере, для него было что-то молодое, упоительно-радостное в сознании, что вот сотни глаз ищут его взгляда, сотни людей ждут с замиранием сердца, когда он обратится к ним, и если он действительно обратится, то они будут бесконечно счастливы этим.

Бесконечно счастлива будет и та, к которой он подойдет, чтобы пригласить ее танцевать, потому что и среди этих робких, молодых, хорошеньких личиков нет ни одного, которое не было бы обращено в его сторону и на котором не выказывалось бы трепетного желания обратить на себя внимание.

Все еще углубленная в свои размышления, Изабелла просмотрела скопившуюся почту, прибывшую за последние два дня, — она была аккуратно уложена в красный металлический ящик. В основном это были рукописи. Изабелла не принимала материалы для журнала в электронном виде, поскольку не любила читать с экрана, и требовала, чтобы ей подавали статьи в распечатанном виде. А это означало, что каждый месяц дом захлестывала бумажная река, и образовавшиеся водовороты, покрутившись с неделю в кабинете Изабеллы, отправлялись в контейнеры для мусора. Отвергнутые рукописи, которые она считала недостойными внимания редакционной коллегии, часто были работами докторантов, обеспокоенных судьбой своих первых публикаций. Изабелла отказывала им в мягкой форме, выражая надежду, что авторы найдут кого-нибудь другого, желающего опубликовать их материалы. Она знала, что это маловероятно и что «Прикладная этика», наверное, уже пятый или шестой порт захода. Но ей не хотелось быть резкой: ведь когда-то она и сама была докторантом и еще не забыла, каково это.

Густава внове на первых двух-трех балах это тешило, но барышни оказывались очень робки и глупы и слишком уж как-то заискивающе относились к нему. То, что было приятно в мужчинах, невольно отталкивало в женщинах, и ни одна из них не нравилась Густаву.

Взяв верхний конверт из стопки, она вскрыла его.

И тут, у Нарышкина, он после поклона хозяину обвел равнодушным, стеклянным, начальническим взглядом, таким, как оглядывал солдат во фронте, этих распудренных и разодетых красавиц с тем, чтобы, по обыкновению, отвернуться, не встретив симпатичного лица.


Дорогая миз[2] Дэлхаузи!
Прилагаемая статья, возможно, подойдет для публикации в «Прикладной этике», и я был бы благодарен, если бы Вы ее рассмотрели. Она называется «Концепция сексуального извращения как орудия подавления», и в ней я исследую некоторые идеи, которые выдвинул Скрутон в своей книге «Сексуальное желание». Как Вы знаете, концепция извращения подверглась критической переоценке…


И вдруг словно какой-то чужой, внутренний голос сказал ему, что он ошибся. На этот раз не все смотрели на него так, как привык он. Была одна, которая казалась ничуть не смущенною, даже равнодушною. И Густав сразу нашел ее. Словно во всем зале не было никого выше ее — такою непринужденностью, почти гордостью веяло от ее маленькой, стройной, хорошенькой фигурки. Она держалась твердо и прямо и взглянула в сторону Бирона, как будто не он, а она была тут героем, пред которым должно все преклониться. Она глянула и отвела глаза, точно ее вовсе не интересовало, смотрят на нее или нет, и, спокойно играя своим обшитым кружевами и усыпанным драгоценными камнями веером, отошла в сторону.

Изабелла со вздохом отложила этот материал. Ей присылали многочисленные статьи о сексе. Вероятно, некоторые философы были убеждены, что прикладная этика почти исключительно связана с сексом. Часто эти статьи бывали интересными, но порой попадались такие грязные, что при их чтении хотелось надеть перчатки. Абсурдность этой мысли сразу же стала для нее очевидной, но было забавно представить себе редакторов, читающих присланные материалы в перчатках, чтобы не запачкать руки: казалось, что от страниц исходит какая-то страшная зараза.

Недавно она получила статью, озаглавленную «Этично ли притворяться геем, не являясь таковым». Изабеллу удивило название, — впрочем, автор явно на это рассчитывал. «Привычнее, когда вопрос ставится таким образом: этично ли притворяться, что вы не гомосексуалист, когда на самом деле вы гей, — писал автор, — как будто есть что-то постыдное в том, что у вас нетрадиционная ориентация. Однако не исключено, что у некоторых может появиться желание сойти за гея».

— Кто это такая? Я ее вижу в первый раз, — спросил Густав у своего адъютанта.

Тот поспешил ответить ему, что это — Олуньева, племянница известной Настасьи Петровны.

Она улыбнулась, вспомнив эту статью, которую передала на рассмотрение членам редакционной коллегии, чтобы они вынесли вердикт. Они порекомендуют опубликовать этот материал, подумала Изабелла, даже если будут не в восторге от его содержания. «Это именно такого рода статья, которым мы должны давать зеленый свет, — уже писал один из членов редколлегии. — Нам нужно убедить общественное мнение, что мы отнюдь не старомодны, как полагают некоторые». Комментарий исходил от Кристофера Дава, профессора философии из маленького английского университета, — этот человек был известен своим радикализмом. Его замечание было шпилькой в адрес Изабеллы, чьи взгляды он считал устаревшими. И она оказалась на высоте, написав ему следующее: «Благодарю Вас за поддержку. Я не была уверена, готова ли редколлегия к такого рода материалам. Рада убедиться, что теперь готова».

— А, знаю — Настасья бой-баба, — ответил Бирон и пошел было искать старую фрейлину, чтобы она представила его своей племяннице.

Она взяла в руки следующий конверт — коричневый и пухлый. Вероятно, какой-нибудь каталог. И действительно, это был каталог предстоящего аукциона «Лайон энд Тёрнбулл». «Лайон энд Тёрнбулл» была известной фирмой, занимавшейся аукционами, на одном из которых Изабелла что-то купила ради того, чтобы ей присылали каталоги. В этом каталоге были лоты, описанные как «хорошая антикварная мебель», и картины. Ни то, ни другое не было нужно Изабелле: в ее доме и так было слишком много мебели и картин. Но она не могла устоять перед каталогами аукционов, даже если в ее намерения не входило что-нибудь приобретать.

Но в это время все в зале забегало, засуетилось, зашумело и вдруг стихло. Грянула музыка. Государыня в сопровождении хозяина, герцога Курляндского и царской фамилии показалась в дверях. Густаву необходимо было выйти вперед, и он вышел.

Он был почти уверен заранее, что бал начнется каким-нибудь торжеством в его честь. Вероятно, одна из этих барышень, конфузясь, кусая губы и краснея чуть не до слез, возложит на него лавровый венок.

Изабелла пролистала страницы, посвященные мебели, остановившись лишь на библиотечной лесенке из красного дерева с бронзовыми украшениями. Приблизительная цена была невероятно высокой, и Изабелла перешла к изучению картин. И тут она действительно заинтересовалась. Ее внимание привлек лот номер восемьдесят семь — картина, на которой был изображен человек, стоявший на берегу; за ним виднелись плетеные корзины с лобстерами, а на заднем плане возвышалась гора. Несомненно, перед ней был пейзаж Северо-Шотландского нагорья — на это указывали серые скалы на скудной почве, зеленая трава, мягкий свет. Да и обветренное лицо мужчины было характерно для этой местности. Изабелла взглянула на подпись под картиной: «Эндрю Мак-Иннес, шотландец, родился в 1961 году. «У моря»». А еще ниже мелким шрифтом были даны более подробные сведения: «Мак-Иннес был, пожалуй, самым одаренным из студентов, учившихся в Эдинбургской академии художеств, когда Робин Филипсон последние годы был там ректором. Репутация этого художника быстро упрочилась, что отразилось на стоимости его картин в годы после его смерти».

Густав молил Бога об одном, чтобы при этом не было бы читано стихов. С венком он еще мирился, но стихи, выслушивать которые уже не однажды заставляли его в подобных случаях, были невыносимы.

Изабелла внимательно изучила картину. Ее заинтересовало выражение лица мужчины. Этот человек познал тяготы и лишения, но они его не сломили. И в то же время в чертах его читались доброта и мягкость, не свойственные тем, кто добывает средства к существованию в тяжелых условиях — в море или на острове, продуваемом всеми ветрами.

И действительно, и на этот раз было приготовлено такое торжество. Возложение венка обыкновенно поручалось самой хорошенькой, по всеобщему мнению, девушке, но до сих пор Густаву не приходилось разделять это мнение. Однако теперь с лавровым венком подошла та, которая была на самом деле лучше всех: у Нарышкина венчание героя было поручено молодой Олуньевой.

Изабелла потянулась к телефону и набрала номер Джейми. На другом конце послышались долгие гудки, и она хотела было положить трубку, как вдруг услышала голос Джейми. Было заметно, что он запыхался.

Она подошла и исполнила свою трудную задачу — трудную потому, что на нее смотрели и шептались, — так просто, естественно и смело, словно ей это решительно ничего не стоило. И Густав чувствовал, как сильнее забилось его сердце, когда Наташа подошла к нему. Казалось, он смутился гораздо более, чем она.

— Похоже, ты бежал по лестнице, — сказала Изабелла. — Давай я перезвоню тебе попозже?

И с первой же встречи, с самого этого бала у Нарышкина, он заметно стал искать дальнейших встреч с Наташей.

— Да нет, все в порядке. Я услышал звонок еще на площадке, но почему-то никак не мог вставить ключ в замок. Но теперь все нормально.

IV. БАРОНЕССА ШЕНБЕРГ

Изабелла взглянула на свои часы. Одиннадцать тридцать. Она может положить Чарли в его беби-слинг и взять с собой; он с большим удовольствием спал в этой перевязи — вероятно, оттого, что так он слышал биение сердца матери и ему казалось, будто он снова находится в утробе, вернулся к более простой жизни, которую, быть может, еще помнит и по которой тоскует.

— Ты бы хотел увидеться со своим сыном за ланчем? — спросила она.

Начавшийся такими торжествами и таким весельем 1740 год скоро оказался, однако, совсем иным, чем можно было ожидать по его началу. Словно для поддержания равновесия относительно этих торжеств и веселья явилось совершенно новое настроение. Вдруг наступило затишье, двор приуныл, и все, что было влиятельного в Петербурге, забеспокоилось, зашепталось и преисполнилось смятением. До сих пор скрытая, но, впрочем, многим известная вражда герцога с кабинет-министром Волынским перешла в открытую борьбу, и все притаили дыхание в ожидании, чем кончится эта борьба.

— Конечно, — не задумываясь ответил Джейми.

Однако ждать долго не пришлось. К Святой выяснилось, что падение смелого Волынского неминуемо. Вскоре после Святой недели, 12 апреля, он был арестован, и была назначена комиссия для расследования его преступлений.

Изабелла заранее знала его ответ и осталась довольна. Он любит Чарли, именно этого она и хотела. Неважно, любит он ее или нет — а она не знала, любит ли, — главное, что он любит Чарли.

Настасья Петровна своим долгим опытом знала, как следовало поступать при таких обстоятельствах: сколько раз на ее глазах положение обострялось, сильные люди вдруг теряли все и падали, и она всегда прибегала в этих сомнительных случаях к одному и тому же, но зато неизменно верному средству: она, как канцлер Остерман, заболевала и отпрашивалась в деревню, появляясь снова на виду лишь тогда, когда буря вполне успокаивалась. И теперь Олуньева задолго почуяла беду и поспешила принять свои меры: раннею весною она с Наташей перебралась в деревню.

— А до этого мы могли бы зайти в «Лайон энд Тёрнбулл», — предложила Изабелла. — Я хочу взглянуть на одну вещь.

Очутившись снова в лесу и в поле, Наташа забыла угар прошедшей зимы, проведенной ею в постоянных выездах, потому что приглашений у Олуньевой было всегда очень много благодаря успеху Наташи и ее модным, дорогим платьям.

— Давай встретимся прямо там, — сказал Джейми.

Воспоминания об этой зиме слились у нее как-то в одно неразрывное целое чего-то беспокойного, шумного, живого, движущегося и пестрого. И блестящий брат герцога, которому она надевала венок и который потом в числе других мужчин, и молодых, и старых, старался вертеться возле нее, вовсе не занимал видного места в этом воспоминании. Не то чтобы Наташа не заметила его, но он как-то слился у нее со всем остальным и был не более как подробностью, и подробностью далеко не важной.

Она положила телефонную трубку и улыбнулась. Мне очень повезло, сказала она себе. У меня есть ребенок, а еще у меня есть любовник, отец этого ребенка. У меня большой дом и работа, которая позволяет заниматься философией. Я счастлива. Изабелла подошла к окну и посмотрела на сад. По-летнему пышные кусты отбрасывали тень на землю. Фуксия была усыпана алыми и пурпурными цветами; рядом рос большой куст рододендрона, который любили маленькие птички. Когда они опускались на верхние ветки, те едва заметно сгибались под их крошечными тельцами. В эту минуту нижние ветви, у самой земли, вдруг шевельнулись — но уже по другой причине. «А еще у меня есть лис, — прошептала Изабелла. — У меня есть лис, который наблюдает за моей жизнью».

Впрочем, важным ей ничего не показалось во время ее выездов.

Когда прошли летние месяцы и тетка сказала ей, что пора возвращаться в Петербург, Наташа даже искренне пожалела деревню. Словно по какому-то предчувствию, ей не хотелось ехать снова в тот далекий холодный город, где без них произошли уже страшные события.

Глава вторая

Весть о казни Волынского Настасья Петровна получила одна из первых, и Наташу крайне поразила казнь человека, которого она видела во время празднеств в ледяном доме и потом на балах — изящным, красивым и гордым. Неужели этот Волынский погиб на плахе и голова его скатилась под топором палача? Да не одна голова: Наташе рассказывали, что ему сначала отрубили Руку, а потом — голову. И Хрущов с ним, и Еропкин.

— Итак, — сказал Джейми, — которая?

Он задал вопрос таким тоном, что было ясно: его не особенно интересует ответ. А причина подобного равнодушия лежала у него на руках: его сын Чарли, который смотрел в лицо Джейми, пытаясь сфокусировать свой взгляд.

Хрущова она тоже помнила, а Еропкина, как ни старалась, не могла припомнить, хотя, вероятно, встречалась и с ним.

— Вон там, — ответила Изабелла, указывая на другой конец аукционного зала. — Я уже мельком взглянула на нее.

За что их казнили, что они сделали — Наташа не могла разобрать хорошенько. Неужели они были в самом деле такие дурные люди? Ей, может быть, легче было бы, если б она узнала, что они были дурные. Она спрашивала у тетки, но та ничего не объяснила и лишь строго-настрого запретила ей не только говорить, но и думать о Волынском, в особенности по приезде в Петербург.

Джейми вряд ли услышал ответ. Сейчас он привязал слинг с Чарли себе спереди и осторожно щекотал ребенка под подбородком.

— Говорить там станешь о нем — и тебе язык вырежут, — сказала она, — а думать — так мозги выбьют.

— Ему это нравится, — сказал Джейми. — Посмотри, как он скосил глаза.

Изабелла снисходительно улыбнулась.

— Да, он рад тебя видеть. Вернее, если он тебя видит как следует, в чем я никогда не уверена. Впрочем, может быть, и видит, даже если в его возрасте немного смазываются цвета.

Конечно, это была шутка со стороны Настасьи Петровны, но эта шутка серьезно испугала Наташу. Неужели и ей могут вырезать язык? Отчего же нет, если тем отрубили головы? А ведь это, должно быть, очень больно, когда язык режут! Но кто же посмеет с нею сделать это? Сильный человек, чужестранец Бирон… И она инстинктивно чувствовала к этому человеку холодный ужас, и чем больше думала о нем, тем страшнее казался он ей.

— А не остаться ли нам в деревне? — спрашивала она тетку, когда подходило время их отъезда в столицу.

— Он меня узнаёт, — усмехнулся Джейми. — Он точно знает, кто я. Если бы он умел говорить, то сказал бы «папа».

— Бирона испугалась? — отвечала тетка своим густым, басистым голосом и начинала смеяться.

Взяв Джейми под руку, Изабелла повела его к большой картине в золоченой раме.

Опять этот Бирон! Он не давал покоя Наташе.

— Что ты об этом думаешь?

Джейми взглянул на картину, перед которой остановилась Изабелла.

Старуха Олуньева стала собираться в Петербург, как только улеглась, по ее расчетам, поднявшаяся там буря. Она, посмеиваясь над Наташей и продолжая пугать ее Бироном, велела укладываться, -высылать подставы и назначила день отъезда из деревни.

— Она мне нравится, — ответил он. — Посмотри на лицо того человека. На выражение его лица.

В начале августа они были снова в Петербурге. Волынского казнили около двух месяцев тому назад, но это событие уже перестало быть новостью дня. Впечатление сгладилось, и мало-помалу обычные себялюбивые интересы охватили опять общество.

— Да, — согласилась Изабелла. — Оно так много говорит, не правда ли?

Джейми отвлекся: Чарли схватил палец отца и тянул в рот.

Настасья Петровна, вернувшись, нашла почти все по-старому. Ей были рады, ее приняли хорошо, расспрашивали, как ее здоровье, и как здоровье племянницы, и скоро ли вновь увидят эту племянницу.

— Нельзя, — сказал Джейми сыну. — Это негигиенично.

Появление Олуньевых произвело сенсацию и при дворе, и в обществе. Для придворных возвращение старой фрейлины служило надежным указанием, что положение вещей теперь таково, что бояться нечего, раз уж Настасья Петровна явилась. Для общества было приятно, что хорошенькая Наташа снова покажется в нем, но это же вместе с тем было досадно многим, потому что у Наташи, разумеется, нашлись уже завистницы и недоброжелательницы.

— Все в детях негигиенично, — заметила Изабелла. Она снова повернулась к картине и указала на правый верхний угол.

Едва успели Олуньевы устроиться у себя и только что Настасья Петровна побывала во дворце, как старухе Олуньевой доложили, что к ней приехала баронесса Шенберг.

— Взгляни туда. Он действительно передал этот свет западного побережья.

Настасья Петровна поморщилась. Она знала, что баронесса была близка с семейством Биронов (муж ее служил главным начальником по горной части и пользовался расположением герцога Иоганна), а также, что эта Шенберг — большой руки интриганка. Она не любила ее.

Джейми подался вперед, рассматривая полотно.

— Гебридские острова? — предположил он. — Скай?

Но, помимо этого, неожиданный приезд баронессы служил доказательством, что Олуньевой не обойтись теперь без хлопот. Страсть баронессы путаться в дела сватовства была известна в Петербурге. В прошлую зиму Настасья Петровна достаточно видела ухаживание барона Густава Бирона за своей племянницей, чтобы понять тайный смысл этого приезда баронессы.

— Вероятно, Джура, — сказала Изабелла. — Он какое-то время там прожил. Пейзажи Джуры стали его фирменным знаком, как Айона или Малл — у Самюэля Пеплоу.

«Неужели так скоро? » — подумала она и велела просить гостью.

— А кто он такой? — осведомился Джейми. Изабелла дала ему каталог.

Шенберг влетела в гостиную, в которой приняла ее Олуньева, с теми ужимками, какие свойственны женщинам, умеющим казаться моложе своих лет.

— Эндрю Мак-Иннес. Тут кое-что есть о нем. Посмотри.

— Ах, милая, ах, душа моя, — заговорила она, — наконец-то вы вернулись!.. А мы-то ждали вас, ждали…

Взяв каталог, Джейми прочел несколько строчек, рассказывающих о художнике. Потом вернул каталог Изабелле и взглянул на нее вопросительно. Его лучистые глаза всегда сильно ее притягивали, в них светился ум.

И она целовалась с Настасьей Петровной, как будто была ей если не близкая родственница, то, во всяком случае, приятельница, готовая душу свою положить за нее.

— Прости, — сказала она. — Ты, должно быть, раздумываешь, куда это я клоню. — Обращаясь к Джейми, она протянула руку и дотронулась до Чарли, который пристально на нее смотрел. — Ты знаешь ту картину, что висит у меня на лестнице? На площадке? Это тот же самый Эндрю Мак-Иннес. Одна из его ранних работ. Ее купил мой отец.

Когда они сели, баронесса все еще любовно смотрела в глаза Настасье Петровне и, с чувством пожав ей руку, проговорила еще раз:

— Да-да, мы ждали, так ждали и теперь рады…

Джейми задумался.

— Кажется, знаю, — произнес он неуверенно. — Мне так кажется. Она висит слева, если поднимаешься по лестнице?

— То есть кто же это «мы»? — переспросила Олуньева, сейчас же начиная игру в правду и требуя в силу этого определенного ответа.

Баронесса взглянула на нее и ответила еще любезнее:

— Да, — ответила Изабелла. — Это она.

— Ах, разумеется, мы все!

— На самом деле я ее не разглядывал, — сказал Джейми. — Наверное, это одна из тех вещей, мимо которых просто проходишь.

Но в этом взгляде, брошенном баронессой, выразилась вся разница между этими двумя, в сущности, похожими и вместе с тем совершенно различными женщинами. По своим внутренним качествам, стремлениям и понятиям они были вполне тождественны, но у каждой из них была совсем особенная внешняя игра, посредством которой они достигали своих целей. Настасья Петровна действовала якобы прямотой, почти грубостью, Шенберг — ласковостью и страшною, до тривиальности утрированной любезностью. И обе они понимали друг друга и потому чувствовали взаимную нелюбовь и антипатию.

— Конечно, она гораздо меньше этой, — продолжила Изабелла, указывая на картину перед ними. — Примерно четверть от этой. Но тема та же. Картины почти одинаковы. Тот же человек и те же горы. И корзины с лобстерами. Абсолютно всё.

Шенберг, разумеется, сейчас же заговорила о Наташе и, конечно, стала ее хвалить. Олуньева молча наблюдала за ней.

Джейми пожал плечами:

Поговорив о Наташе, баронесса сейчас же перешла на барона Густава и принялась хвалить его, намекая весьма ясно на то, что счастлива будет девушка, которая выйдет за него замуж.

— Художники пишут снова и снова одно и то же, не так ли? Одних и тех же натурщиков. Одни и те же пейзажи. Возможно, ими движет привычка, не правда ли?

Ясно было, что Настасья Петровна не ошиблась относительно причины посещения баронессы.

Изабелла согласилась. Ничего удивительного в том, что встретилась картина, очень похожая на другую, тем более что та меньше. На ее маленькой картине, очевидно, изображен навязчивый образ, преследовавший художника, и тут нет ничего необычного. Но ей нужно было одобрение Джейми: она хотела купить с аукциона эту картину большего размера. Следует ли ей это делать?

— Тебе решать, — сказал Джейми. — Но… посмотри на цену. Двадцать пять тысяч. Ведь это уйма денег!

Трудно было ей отвечать. Главное, вся эта история застала Олуньеву врасплох — она не была приготовлена к ней. Она никак не могла ожидать, что барон Густав так быстро поведет нападение. Приехал бы он еще сам, с ним она сумела бы переговорить, но этот предварительный приезд баронессы Шенберг (не было сомнения в том, что это он прислал ее) ставил Настасью Петровну в очень щекотливое положение. С баронессой требовалась самая щепетильная осторожность. Что ни скажи ей, она непременно преувеличит и сделает из мухи слона. И потому Олуньева вовсе не отвечала баронессе по существу. На похвалы Наташе она говорила, что ее племянница правда «девка изрядная», но нисколько и не лучше других и что много есть таких, как она; когда же баронесса хвалила Бирона, она поддакивала ей и, в свою очередь, хвалила его, сказав, что и жену ему нужно не простого дворянского, но по крайней мере княжеского рода.

— Эксперты свое дело знают, — пояснила Изабелла. — За картинами этого художника гоняются. Они не из дешевых.

Это упоминание о княжеском роде сильно покоробило Шенберг. Она прикусила губу и ясно намекнула, что Густав Бирон женится, на ком захочет, если сватом от него приедет сам герцог. Разве посмеет кто отказать такому свату?

Джейми нахмурился.

На вспышку баронессы Олуньева вспыхнула в свою очередь, но не показала виду. Они расстались, по-видимому, друзьями.

— Но двадцать пять тысяч… — Он попытался вспомнить, сколько зарабатывает в год, давая уроки игры на фаготе и иногда участвуя в спектаклях. Получалось, что сумма эта не намного больше стоимости картины — а возможно, и не больше. Правда, он получил небольшое наследство от тетки и еще квартиру от нее же, но при всем при том ему приходилось тщательно следить за своими расходами — как и большинству людей. Он знал, что Изабелла не стеснена в средствах, но то, что она имеет возможность потратить двадцать пять тысяч на картину, изумило его. Конечно, люди платят такие деньги, и даже значительно больше, но он не знал этих людей лично — вот в чем разница. Джейми взглянул на Изабеллу новыми глазами. Она не производила впечатление богачки, и в ней не было той неприятной самоуверенности, которая присуща некоторым богатым людям. Джейми замечал это у родителей кое-кого из своих учеников. Фагот — дорогой инструмент, и далеко не все могут себе позволить его купить. Большинство родителей держались скромно, но попадались и такие, которые снисходили до Джейми и были высокомерны, полагая, что все должны считаться с их капризами. Самые несносные — это мамаши в дорогущих автомобилях, решил он. Разъезжают на своих огромных тачках, как бы заявляя, кто они такие.

V. ТЕТКА И ПЛЕМЯННИЦА

Когда уехала баронесса Шенберг, Настасья Петровна долго ходила из угла в угол, крепко стискивая заложенные назад руки.

Одна из этих мамаш заинтересовалась Джейми. Он заметил это, потому что она демонстрировала свой интерес, заезжая за сыном пораньше, чтобы забрать его после урока, да еще и заходила в квартиру, хотя мальчик вполне мог спуститься по лестнице и встретиться с матерью на улице, как все остальные. Но нет, она поднималась в квартиру, звонила в дверной колокольчик и ждала на кухне, пока у сына закончится урок. А потом завязывала с Джейми беседу, расспрашивая об успехах мальчика, в то время как сам ребенок держался в тени: ему было неловко и не терпелось уйти на улицу.

Из всего только что выдержанного ею неприятного разговора самым неприятным казался намек на то, что могут заставить выдать Наташу за кого-нибудь, что могут заставить ее, Настасью Петровну, сделать то, чего она не хочет! Всю свою жизнь она делала всегда по-своему, и вдруг теперь… Настасье Петровне казалось это немыслимым. Она твердо была уверена, что не народился еще тот человек, который способен принудить, покорить ее непокорную волю.

Беседуя с Джейми, эта особа стояла к нему вплотную, то есть нарушала неписаные правила, вторгаясь на чужую территорию, и от этого становилось как-то не по себе. Он слегка отодвигался, но она снова приближалась. Джейми бросал взгляд на своего ученика, как будто ища поддержки, но мальчик смотрел в сторону: взаимопонимание между ним и учителем только усиливало смущение ребенка.

То, что Джейми подчеркнуто держал дистанцию, еще больше подхлестывало эту женщину. Она пригласила его выпить вместе кофе после урока. Он отказался, сославшись на следующий урок, а потом добавил: «И я в любом случае считаю это не очень удачной идеей». Она взглянула на него игриво и, словно забыв о присутствии своего сына, сказала: «Возможно, это и неудачная идея, зато очень неплохое развлечение». После этого Джейми попросил ее не заходить за сыном, а дожидаться его внизу.

«Нет, шалите, шутите! — говорила она себе, таинственно улыбаясь. — Не будет этого, не будет!»

Дамочка пришла в ярость.

Как и что делать и почему «не будет этого», она хорошенько не знала еще, однако знала, что ни за что не сделает по-чужому, но непременно по-своему.

— Да кто вы такой? — прошипела она.

Успокоившись настолько, чтобы не показать наружно своего волнения, Олуньева отправилась наверх, в комнату племянницы.

Наташа сидела с книгой у окна, когда вошла к ней тетка.

— Учитель вашего сына, дающий ему уроки игры на фаготе.

— Бывший учитель, — отрезала она и отказалась от дальнейших уроков.

— Ты что ж это опять читаешь? — спросила Олуньева, которой не хотелось сразу приступать к делу.

Она всегда недоброжелательно относилась к чтению.

Услышав об этом, Изабелла рассмеялась.

— Да делать нечего, — ответила Наташа.

— Я просто вижу ее, — сказала она. — Вижу, как она это произносит.

— Роман небось?