– В коросту
[110], что ль, тебя закатывать? – подхватил другой. – Вместе с молотом и мехами, ась? – С этими словами он шагнул к продолжавшему качать меха рычагом парню и дал такую затрещину, что тот чуть с ног не свалился.
Ковач с молотом шагнул было к нему навстречу, но его остановил окрик второго:
– Треня Ус! А ну не леть!.. Не кобенься, закоснелый
[111]. Али забыл, что князь велел всем ковачам града переносить свои кузни на окраины, к речкам и ручьям?
Ковач Треня Ус утер потное лицо и указал на кусты, за которыми и бежал ручей чистый.
– Так вон и Егорьев ручей.
– Аще
[112] окраина? – спросил рыжеватый, кивая на близкий холм с собором. – Кругом истобки все да из дерева, али не чуешь? Забыл пожар велий прошлой зимы? Снова петуха запустить по истобкам?
– Да переезд мне труден, – заговорил хрипло-скрипуче ковач. – Кто тама на краю подвинется? Места даст? Иде? На Крылошанском конце, на Рачевке? Тама не провернешься, все позанято. Али на Пятницком конце? Тама торг. На Смядыни? Тама пристань, смолокурни, плотники ладьи рубят. Монастырь. Две церквы. Ну куды мне?
– А хоть за Днепр, на Ильинский конец! – отрезал темный слуга князев.
– Эва куды! – воскликнул ковач. – Кто ж зачнет ко мне ходить? Это ж и мне уплати, и лодочнику уплати. Как кормыхатися
[113] буду?
– А то не наша боль, – сказал рыжеватый. – А наше табе последнее казание
[114]. Не тяни, Треня Ус! Гляди! В другой раз все поломам, порвем твои меха, побьем горн, а самого под плети потащим на правеж. И твоего подмастерья… – Рыжеватый грозно глянул на парня с перепачканным лицом, а потом обратил внимание и на Сычонка. – А што у тебя за лишеник?
– Не вем
[115], греется малый, – отвечал неохотно ковач.
– А ну поди сюды, – позвал рыжеватый, поглаживая усы и подбоченясь другой рукой.
Сычонок оторвался от тепла и осторожно приблизился к нему, взглянул сине исподлобья.
– Ишь, морские глазы, – усмехнулся князев слуга. – Ну, толкуй, кто таков будешь? Чей? Откудова?
Сычонок молча глядел на него снизу.
– Чего в рот воды набрал?
– Да он все помалкивает, – сказал ковач Треня Ус.
– Кто таков, говорю? – повторил рыжеватый. – Иде матка, батька? Али ничейный?
Сычонок молчал. Рыжеватый оглянулся на товарища. Тот махнул рукой. Но рыжеватый не отступал.
– А я счас язычок-то тебе да развяжу, коли узелком он у тебя закручен. – И он поднес к лицу мальчика кулачище, заросший рыжими волосами. – Будешь баить?
И Сычонок быстро кивнул.
– Ну?
Тогда мальчик притронулся пальцами к губам и покрутил головой, развел руками. Рыжий, и темный, и ковач с пареньком пытливо глядели на него.
Рыжий засопел, свирепея.
– Да ён безгласный, Ефим, – остудил гнев друга темный. – Так ли? – обратился он к мальчику.
И тот кивнул.
– Язык урезан? – спросил рыжий. – Кощунствовал? А?.. Ну, покажь.
И мальчик высунул язык.
– А-а-а… Ишшо все у тебя впереди, – ухмыльнулся рыжий.
– Да как же будет извергать хулу, ежели баить не умеет? – возразил второй.
– Письму обучится.
– Ну, тогда ему глазы-васильки сорвать придется, аки цветочки… А ты грамоте не разумеешь? – спросил темный.
Мальчик отрицательно покрутил головой.
– Мамка, батька у тебя есть? – продолжил расспрос темный.
Как мог Сычонок на такой вопрос ответить? Он и отвечал невнятно: и да, и нет. Темный махнул снова рукой.
– Ай, мученье одно. Давай-ка дуй отсюдова, чтобы и духу твово не было! Ну, кыш! Пшел!
А рыжий хотел ему влепить затрещину, но мальчик увернулся и побежал.
– Только пятки сверкают, – сказал темный.
– Да они у него, как копыта у черта, – отвечал рыжий.
И оба загрохотали смехом, как два немазаных колеса тележных по булыжной мостовой.
И тут уже собаки всей улочки бросились с лаем за беглецом. Они догоняли мальчика, норовя ухватить и за пятки, и за лодыжки, и за руки. Сычонок добежал до большого дерева, хотел на него взобраться, да нижние ветви все были обломаны, он только ободрал себе грудь да порвал рубаху, пытаясь допрыгнуть до нижней ветви. И не смог. А собаки, хрипя и визжа, окружили его, наскакивая. Он обернулся, прижался спиной к морщинистой коре дерева, ища глазами палку или камень… Ничего не было рядом! От отчаяния он взял и засвистел по-своему: округло и таинственно, будто лесной дух, застигнутый врасплох в городе. Все собаки онемели, замерли. Видать, им еще не доводилось слышать так рядом лесной этот посвист… Но пауза длилась мгновенье. И тишина лопнула яростным лаем, визгом, завыванием, хрипом. Свора уже нешуточно набросилась на странного пришлеца.
Да тут в самую гущу лохматых тел врезался камень, и собаки взвизгнули жалобно. А следом полетел еще один камень, да покрупнее, хороший булыжник. Псы, скуля и визжа, откатились от дерева с прижавшимся к нему мальчиком, озираясь, соображая, не накинуться ли на обидчика. Но обидчик в черной рясе и черной шапочке на длинных черных волосах сам шел на них, размахивая палкой и что-то крича. И те, огрызаясь, отбежали в сторону.
– Сучье племя! – звонко кричал молодой смуглый монах. – А ну не леть!
Он снова нагнулся, подобрал камень и запустил в свору. Собаки отбежали еще дальше и лаяли издали, не смея уже приближаться. Иные и вовсе трусили прочь. За черной фигурой они признали власть и силу.
2
По улице Великой вдоль Днепра монах увел мальчика из огражденного града в слободу Чуриловку на Смядынь, где был монастырь Бориса и Глеба.
Монастырь стоял посреди зеленеющей луговины. Был он весь деревянный: деревянная ограда, обмазанная глиной и выбеленная; деревянные ворота и сторожка; внутри деревянные избы-кельи, деревянная трапезная, поварня и, наконец, деревянный храм с колокольней. Поблизости разбиты были огороды. А в самом монастыре меж кельями рос сад древесных овощей
[116]: яблони, сливы и вишни. Яблони-то сейчас как раз и цвели розовым и белым.
Сычонок как вошел, так и почуял их аромат. И хотя день был бессолнечный, вокруг яблонь труждались бабочки, мухи, пчелы и шмели.
Он думал, что этот смуглый монах с курчавой черной бородой и черными бровями, из-под которых как-то странно, тепло и вместе с тем тревожно, светились глаза орехового цвета, совсем молод, но на той улице Великой, по которой они шли, бабы и мужики ему кланялись, а иные спешили подойти и, получив благословение, лобызнуть руку, говоря: «Отче Стефан». Разговаривал он со всеми как-то одинаково, с нутряной улыбкой.
В монастыре спрашивали, кого это он привел? Стефан отвечал, что имя отрока неведомое, ибо Господь замкнул для чего-то его уста, наложил на малого печать молчания.
– Эх, да мало ли их тут бродит, лишеников неприкаянных, – сказал один монах с широким носом и налимьими усами, спадавшими на жидкую броду. – Коли всех привечать, обо всех печися
[117], самим придется ходить побираться Христа ради.
Стефан отвечал со своей улыбкой:
– Брат Феодор, другие хотя бы с шавками совладать умеют. А этого, аки зверя лесного, волка, в осаду взяли у дуба под Соборным холмом. Едва не разодрали на куски. Видать, отрок зело дивий
[118]. И ведь жалко, коли такие васильки склюют вороны.
Брат Феодор уставился маленькими мутноватыми глазенками на Сычонка.
– И какого ты роду-племени, каковое носишь имя? – спрашивал этот монах Феодор.
Но Стефан остановил его, сказав, что сперва надобно дать мальчонке хоть кусок хлебушка, да соли, да квасу. И он отвел его в трапезную. Там молодой инок со светлыми волосами и какими-то удивительными раскосыми синими глазами, безбородый еще и безусый, подал мальчику деревянную миску с холодной кашей, кусок хлеба, соль и луковицу да, чтобы все запить, кружку кислого квасу. Мальчик схватился было за ложку, но инок сей дал ему щелбанец с приговором:
– Не молясь даже поганый не кушает!
Сычонок пригнул голову, оглядываясь на нависшего сбоку раскосого инока.
– Лука! – остановил инока Стефан, поднимая руку. – Окстись, не может малый вслух читать молитву. Безгласен он, аки анахорет-молчальник из пустыни Египетской.
Лука зыркнул своими раскосыми синими глазами, как-то напрягся, словно силясь не упустить окончательно эти свои разлетающиеся чайками глаза, облизнул узкие губы и выпалил:
– Так пущай читает аки вумную Иисусову молитву
[119].
Стефан посмотрел на мальчика. Его глаза были прозрачны, проницательны.
– Оно еще неведомо, разумеет ли хоть едину молитву, – проговорил он.
Но Сычонок решил вступить в разговор и кивнул. Он знал одну молитву, отец Возгорь его выучил. «Отче наш»…
– Тогда читай, – сказал Стефан.
И мальчик начал читать эту молитву про себя: «Отче наш! Иже еси на… на… небеси…» Но дальше продолжить не смог, слезы потекли по умытому в ручье Егорьевском лицу, закапали в миску с кашей. У монахов, и у того раскосого инока, и у Стефана, лица как-то вытянулись. Но у Стефана ореховые глаза вдруг стали еще прозрачнее, и он просто погладил мальчика по голове, не говоря ничего.
– Ладно, ешь, пока каша супом не обернулася, – сказал он.
И они вышли из трапезной, оставив Сычонка одного. А тому и есть уже не хотелось. Он думал о батьке Возгоре, о Страшко Ощере и Зазыбе Тумаке. Как же так-то стряслось? Что за злой умысел свершился на реке Каспле? Зачем они сунулись туда, эти неведомые злыдни? Побаловаться хотели? Украсть плоты? А если бы Зазыба был нравом потише, то и не подрезал бы того парня. Ну, надавали бы тумаков, затрещин. А то и связали, выпытали б, кто такие и откуда, да и пошли б за вирой
[120] в Поречье или куда там еще. Как же все вмиг и страшно решилось! Да мало ли тех дубов в верховьях Гобзы. Рубить не перерубить, сказывал батька. Ну и пошли бы еще с осени мужики из Поречья в верховья-то с топорами да валили бы крепкие дубы… Но тут Сычонок припомнил, что пореческих вержавские туда не пускали. У каждого свой удел, так говорили. Вы, мол, поречье, свое на Каспле берите и вокруг, ну и сколько-то поприщ
[121] вверх по Гобзе. А дальше – не леть! Наше, вержавское, и рыба вержавская, и зверь, и дубы. Ежели кого чужого поймают в угодьях вержавских, враз наваляют по шеям, все отнимут. А то и здоровье похитят. Могут и живота гонезе
[122]. Это уж как получится. Верховья-то Гобзы, конечно, богаче касплянских уделов. Но зато мимо Поречья купцы все лето идут и вверх, и вниз, и они с того кормятся. И только в эту зиму совсем оголодали да озверели. Сказывали, что осенью на них пришли лихие ладейщики откуда-то, то ли варяги, коих давно уж не было ни слыхать, ни видать, то ли полочане с Двины, а то и другие недруги лихие, шиши лесные, речные…
И мальчик, припоминая эти рассуждения отца, Страшко Ощеры и Зазыбы, понемногу успокоился, снова взялся за ложку – и уж не выпустил, пока не съел кашу пшеничную до последнего зернышка, и хлебушек умял, не уронив ни крошки, с едким луком и с солью, а потом все запил квасом и не поморщился, хоть и ужасно кислой тот был.
Что ж, он мог бы съесть еще столько же. Да раскосый тот инок больше не дал. Велел вымыть ложку и плошку на дворе, у бочки с водой. Спиридон то и сделал. Стефан куда-то ушел. И Сычонок не знал, как ему дальше-то быть. Он сел на лавку в трапезной. Но тут снова появился Лука и позвал с собой – воду таскать. Вдвоем они вышли с бадьей за ворота. А тут сразу направо, под ивами, молодо зеленеющими, с перелетающими воробьями и синицами, был колодезь с чистой водой.
– Зришь сию воду? – спросил Лука.
Сычонок кивнул.
– Бо
[123] не простая вода, ведаешь?
Сычонок отрицательно покрутил головой.
– Сице
[124] я тебе сказываю: святая вода-то. Поклонися колодезю.
Сычонок недоверчиво посмотрел на него.
– Чего васильки свои пучишь-то? Кланяйся, глаголю!
И Сычонок взял и поклонился колодезю.
– Ниже! – потребовал Лука.
Сычонок поклонился ниже.
– Осе сице
[125]!
Что ж, дело немудреное. Бабка Белуха то и баила всегда, что в реках и всех водах, а особенно в криницах и ключах, живут силы. Вот и Сычонку они пособили: покрошил им хлебца с яйцом в Гобзу и попал на плот к батьке… Да только чем все кончилось?.. Сычонок помрачнел.
– Чего клюв в землю метишь? Не чуешь дивной силы от колодезя? – Он зачерпнул деревянным ведром воды и велел мальчику: – Пей!
Сычонок взял наполовину наполненное ведро, отпил холодной и чистой воды, поставил ведро и утер губы.
– Ну что? – спросил Лука.
Сычонок переминался с ноги на ногу. Снова ему было холодно. После еды-то потеплее стало, да ведь солнца как не было, так и нет, а ноги босые.
– Не чуешь?! – не отступал этот Лука, и глаза его так и норовили улететь куда дальше, видно, им тоже надоел их хозяин.
И Сычонок пожал плечами.
– Ах ты дебрь поганая! Да християнин ли ты, кощей?
Тут Сычонок утвердительно кивнул.
– Да? – не поверил Лука. – А покажь крестик-то тельный?
И Сычонок вынул железный крестик на суровой нитке и показал этому Луке. И тот собрал своих птиц-чаек к острому носу и напряженно всматривался в крестик, словно не мог враз все разглядеть и разгадать. Нет, ему надо было как-то еще по-особому удостовериться. И он протянул руку, чтобы потрогать крестик, но Сычонок уклонился. Он хорошо помнил наказ батьки: не давайся никому в руки, сынок, а пуще всего крестик тельный береги от чужих лап.
– Тю-ю! – протянул Лука. – Экой недотрога. Да мои персты чище твоих помыслов, лесовик ты темный. Ну, говори, иде твоя истобка? Сознавайся тут же. В лесу? Дебрь тебе одрина
[126]? Чащобища с пнями и ямами? Медведь твой пестун
[127]?
Он даже схватил мальчика за руку и сильно потряс ее. Сычонок высвободил руку.
– Ладно, – сказал Лука. – Давай черпать воду… Но прежде узнай, что это за вода такая здесь лагвицу
[128] исполнила.
И он поведал мальчику про братьев, сынов великого князя Владимира, осенившего крестным знамением всю землю Русскую, Бориса и Глеба, которых по смерти батюшки-князя решил извести другой их брат – Святополк, названный Окаянным после претворения своего подлого замысла.
Вначале он настиг брата Бориса. В тот час богоблаженный Борис стоял на реке и молился в шатре своем. А дружина от него ушла, ибо не захотел он во главе ее пойти и занять престол Киевский после отца, прогнав брата Святополка. И как он перестал молиться, воины ворвались в шатер и пронзили князя копьями, внесли и завернули в ковер и повезли. А он был еще жив. И те люди не решались снова его убивать… А имена их треклятые известны: Путьша, Талец, Елович, Ляшко. Послали к Святополку спросить. Тот отправил свой ответ: двоих варягов. И те прибывшие варяги безжалостно добили юношу.
«О блаженный, помяни меня в месте упокоения твоего!»
А Глеба настигли здесь, у Смядынской пристани. И он ведал о смерти отца, об убийстве брата Бориса, а не хотел сопротивляться. Ибо сказано: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать». И еще говорится: «Кто говорит: я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец». Есть и такое призывание: «В любви нет страха, совершенная любовь изгоняет страх». Вот и юный тот Глеб изгонял свой страх любовью…
Сычонок слушал Луку внимательно. То, что братьев убивали на реках, поразило его. Да и как же иначе, его и самого чуть не прибили на реке. Но кто он, а кто – те страстотерпцы-князи.
А лютые братоненавистники, кровопийцы, посланные Святополком, уже подплывали сюда, к Смядыни. И они стали перескакивать с ладьи на его ладью. Глеб велел своим слугам не противиться злому, как то и заповедовал Иисус Христос: «А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую». Но видя в руках злодеев острые блещущие мечи, Глеб затрепетал и попросил: «Помилуйте уности моее, помилуйте, господье мои! Вы ми будете господие мои, а аз вам раб. Не пожьнете мене от жития не съзьрела, не пожьнете класа, не у же съзьревъша, млеко безълобия носяща! Не порежете лозы не до коньца въздрастъша, а плод имуща! Молю вы ся и мил вы ся дею»
[129].
Тут Сычонок опустил глаза и сжал кулаки, закусил губу.
А те, будто дикие зверюги, накинулись на него. И велели его же повару Глеба и зарезать. А Глеб плакал и звал отца своего Василия: «Василие, Василие
[130], отьче мой и господине! Приклони ухо твое и услыши глас мой, и призьри и вижь приключьшаяся чаду твоему, како без вины закалаем есмь. Увы мне, увы мне!»
[131]
И это поразило Сычонка больше всего: то, что Глеб взывал к Василию. Это было похоже на какое-то чудо. Он вскинул голову и во все глаза смотрел на Луку. «И моего батьку кликали Василием!» – кричали яркие глаза мальчика. Щека у него дергалась, губы кривились, лицо было бледным.
Лука замолчал и уставился на него.
– Да, так он взывал, – проговорил он немного растерянно, следя за Сычонком.
Сычонок не мог больше сидеть на колоде близ колодезя и вскочил. Лука поднял руки.
– Тшш!.. Охлынь, охлынь, малый, – заговорил Лука. – То давно было, давно… не сейчас. Ну. Я доскажу тебе. Тут его и зарезали на Днепре в Смядыни. И бросили тело на берегу. Прямо здесь! – сказал Лука и ткнул пальцем на колодезь. – И как тело то обрели, на сем месте и колодезь водой исполнился. А теперь давай, запускай ведро в лагвицу сию святую.
И сам опустил ведро, и зачерпнул воды, и перелил ее в бадейку. Так и работал, посматривая своими раскосыми глазами на мальчика. А как бадейка наполнилась, просунул крепкую палку под дужку и велел Сычонку браться за другой конец. И так они понесли воду в монастырь. Сычонку пришлось трудно: он был ниже ростом того Луки и потому руки подымал на уровень груди. Шли, расплескивая воду, и Лука уже тихо ругался. Но все же достаточно воды осталось в бадейке, и они ее перелили в большую бочку у поварни и снова отправились на колодезь.
Теперь уже Сычонок смотрел на нее внимательнее. В воду уходил четырехугольный сруб. Сверху его накрывал щит. Сруб был явно из дубовых бревен. Сычонок и потрогал дерево, и даже принюхался. Точно – дуб. Его запах стал для мальчика родным, как запах Возгоря Василья Ржевы. На ветке ивы над колодезем висел деревянный черпак. Тут же стояло и ведро с веревкой, охваченное полосками железа, а к ушам были подвешены камни на веревках, чтоб ведро быстрее тонуло. Сычонок заглянул в колодезь. В нем отражались ветки ивы, серое небо да сам Сычонок.
Потом Лука велел ему подметать в трапезной, а сам занялся колкой дров у поварни. Пришел еще один монах, средних лет, с тугими заросшими бородой щеками и темными глазами, и принялся стряпать. Велел Луке печь затопить. Заметив мальчика, спросил сипло: кто это таков приблудился? Сычонок ничего не отвечал, за него говорил Лука. Мол, да кто его знает, точно, приблудился, его отец Стефан привел, отбил у собак в городе.
– Немко? – вопрошал тот монах щекастый.
– Немко, брат Кирилл, – отвечал Лука.
– А иди-ка ты вон, на воздух, – прогнал Сычонка тот монах. – От тебя дух прет смрадный. Фух!
И точно, Сычонок свою одежку давно не стирал, вся насквозь пропахла рыбой, потом, смолой, землей…
И он вышел на двор. Стоял, озираясь, топал босыми ногами. Холодно ему было. Одно слово – черемуховые дни настали.
Под цветущими яблонями бродил рыжий большой кот с белой грудкой. Он все чего-то вынюхивал, высматривал в желтых одуванчиках, прижимал лапой, словно измазанной в сметане, и отпускал. Видно было, что охота ему ни к чему, сытная жизнь у него здесь, за монастырскими стенами, – так, баловался с какими-то букашками, может, с лягушками. Но как прилетала на ветку птица, кот по-настоящему оживлялся, шерсть его так и блистала, и он пригибался к земле и начинал подкрадываться… Да птичка сразу и улетала, осыпав на кота лепестки.
И было этому коту так хорошо, тепло в его рыжей густой шубе и белых шерстяных обмотках, что Сычонок обзавидовался.
3
Настоятель монастыря, отец Герасим, невысокий лобастый старик с лысиной, но с тяжелой пего-седой бородой, опираясь на посох с резным драгоценным набалдашником, оглядывал босоногого Сычонка.
– Ну, пусть пока живет, – молвил он. – Токмо яко его величати?
Стефан взглянул на мальчика и принялся перечислять разные имена. А Сычонок все крутил отрицательно головой. Стефан выдохся и улыбнулся. На его смуглом лице горел румянец, глаза ореховые светились умом и силой. А вот – выдохся, так и не дознавшись.
– Грамоте не разумеешь, чадо? – вопросил отец Герасим.
Сычонок покрутил головой.
– Сице посади его за ученье, – сказал он Стефану. – Пока суд да дело, глядишь, с Божией помощью хотя бы имя свое писать выучится. Но сперва первую молитву нашим покровителям пусть осилит.
И Сычонок остался при монастыре. Место для спанья ему отвели на дровяном складе. И приставили его к поварне, под начало Луки и Кирилла. Лука и молитве святым братьям принялся учить: «О двоице священная, братия прекрасная, доблии страстотерпцы Борисе и Глебе, от юности Христу верою, чистотою и любовию послужившии, и кровьми своими, яко багряницею, украсившиися, и ныне со Христом царствующии! Не забудите и нас, сущих на земли, но яко теплии заступницы, вашим сильным ходатайством пред Христом Богом сохраните юных во святей вере и чистоте…»
Сычонок не мог сразу все запомнить и получал от Луки подзатыльники. Но уже через два дня знал назубок. А ведь «говорил» ее про себя, и никто не мог проверить, точно ли он все знает. Лука заставлял его подметать в трапезной, таскать воду, дрова для печи, чистить котлы в поварне. А уже поздно вечером прямо на дворе, если не моросил дождь, Лука, расчистив землю у склада, писал заостренной палкой буквицы и заставлял Сычонка списывать их другой палкой тут же на земле.
При монастыре жил слепой горбун Тараска Бебеня, он вырезал из липы ложки, ковши, кружки, миски; мог вырезать игрушку; плел и лапти. Стефан как-то увидал вечером озябшего босого Сычонка и отвел его к этому горбуну с козлиной бородкой и длинным носом и попросил сплести ему обувку. Горбун померил ногу мальчика по своей руке и приступил к делу. Он ловко плел лапти, глухо напевая себе что-то под длинный угреватый нос. Мальчик прислушался. «Ой ты, Горе мое, Горе серое… Лычком связанное, подпоясанное!.. – напевал горбун. – Уж и где ты, Горе, ни моталося… На меня, бедную, навязалося… Уж я от Горя во чисто поле… Оглянусь я назад – Горе за мной идет…»
Сычонку тоскливо стало от той песни, и он пошел прочь.
А горбун Тараска Бебеня сплел ему отличные лапти, Сычонок примерил – впору. Лука уделил холстину на обмотки, веревочку. И Сычонок наконец-то обулся. И одежу свою выстирал. Да она быстро пачкалась при работе.
То ли дело кот Кострик, как его звали. Цветом он и был в конопляную костру. Всюду бродит, под дровами шарится, по всем углам отирается, а полижет шерсть, и та сияет на солнце. Лепота-а!
Сычонку, чем больше он за ним следил, тем сильнее хотелось быть котом. И воду никто Кострика таскать не понуждает. И буквицы не надо учить. И можно не говорить, только смотреть, подергивая хвостом.
Все в монастыре всегда были заняты делом. Кто на огородах работал, кто стены келий поновлял, белил ограду, копал землю под яблонями, уходил рыбачить на Днепр с мрежей, кто молитвы читал. Заглянул из любопытства Сычонок как-то в келью, называемую книжницей. Там сидели два монаха и переписывали какие-то книги.
– Чего нос здесь суешь? – спросил один.
– Стой, брат Сергий, может, он чтец? – насмешливо вопросил другой, отрываясь от своего дела.
– Ладно, – сказал первый. – Принеси воды напиться.
И Сычонок побежал в поварню, набрал ковш воды и поспешил назад, в книжницу. Да тот монах только пригубил и выплеснул воду прямо на Сычонка.
– Ах ты, недоросль, ленивец нериязненный
[132]! Пошто старую-то воду принес? А не прямо из колодезя?!
Второй монах-переписчик качал головой, ухмылялся. И Сычонок снова побежал за водой, теперь уже на колодезь. Зачерпнул там водицы и вернулся. Монах Сергий, с дымчатой бородой и мягкими усами, носом-уточкой, напился воды, утерся и похвалил мальчика. Напился и второй переписчик.
А пока они пили, Сычонок глядел на книги в кожаных переплетах, на гусиные перья и палочки в деревянных ступках. На стопки тончайшей кожи и всякие плошки.
– Добре, отроче, – сказал и второй монах с болезненным скуластым бледным лицом, оттененным густой черной бородой.
Он протянул мальчику ковш. Сычонок взял, но не уходил.
– Ну, что тебе поведати? – спросил устало этот худосочный монах с выпуклым, как колено, лбом.
Мальчик глядел на него, ждал. В дверной проем ломился яркий солнечный день с птичьими песнями, далеким лаем собак, с криками чаек на Днепре. И оба монаха щурились, глядя на мальчика.
– Грамоты не разумеешь? – спросил снова тот монах. – Сице поусердствуй, и станут тебе доступны овые
[133]. – И он кивнул на книги в кожаных переплетах, по которым переливались волны света. – Много чего из оных можно уразуметь, – продолжал он. – И начало мира, и жизнь Господа нашего Иисуса Христа, и сказания о полководце Александре Македонском, и жития великих святых, и откуда есть пошла земля Русская. И про наш великий Оковский лес, который обтекают три чудные реки: Днепр, Двина и Волга, сбегая с горы Валдайской.
– Ты, Димитрий, лепше
[134] скажи ему, что каждая книга – стадо, – проговорил Сергий.
Брат Димитрий кивнул.
– И то верно. Стадо словесное и есть.
– …и коровье, – продолжал Сергий.
Брат Димитрий обернулся к нему.
– Неужто сам забыл? – спросил Сергий. – Страницы – уньци
[135]..
– Ах, – откликнулся Димитрий и закивал.
– Каждая страница – уньць.
– Ты поясни: теленок али олень, – подсказал Димитрий.
– Олень, – пояснил Сергий. – И каждая книга – то стадо оленей, отрок. Вот эта книга – сто оленей, – сказал он, беря одну книгу. – А вот Библия, – проговорил он, беря тяжелую толстую книгу с застежками, – пятьсот оленей. Разумеешь?
Сычонок во все глаза глядел на монахов. В его голове это никак не укладывалось. Он видел лесных оленей в окрестностях Вержавска… Как же они могли обернуться книгами?.. И рога где?..
Монахи посмеивались, следя за мальчишкой. Да тут появился игумен Герасим.
– Ты что тут деешь, отроче? – спросил он строго. – Братьев от дела отрываешь? А в бочке полно воды-то? И котлы в поварне сияют?
– Он водицы дал нам испить, отче, – сказал монах Димитрий.
– Да и молодец, – отвечал игумен. – А теперь за работу!
И он подтолкнул легонько мальчика в спину.
– Студ
[136] праздным! – напутствовал он мальчика.
Но все же Сычонок умудрялся всюду побывать, посмотреть, что к чему. Подходил он и к порубу.
Была такая постройка из бревен, без окон, в самом дальнем углу. Там сидел какой-то кощей, как успел разведать Сычонок. Но что за кощей, он не знал. Корм ему туда носил сам тугощекий Кирилл. Сам готовил, сам и потчевал. И Сычонок думал, что, значит, кощей тот какая-то важная птица.
И как только он к порубу приблизился, его окликнул Феодор с налимьими усами, поманил, а как мальчик подошел, крепко и больно ухватил за ухо толстыми сильными пальцами и тихо, но внушительно сказал:
– Чтоб и близко твово духу не было около поруба, утинок
[137]!
В другой раз он увидел открытой дверь в колокольню, да и зашел, постоял, прислушиваясь в темноте и приглядываясь после солнечного двора. Только и слышны были голуби где-то там, вверху. И мальчик пошел по узкому ходу, вверх по скрипучим ступеням. И вот оказался под колоколами разной величины.
Огляделся.
Да!
Вержавская колокольня-то выше была. Выше, много выше. С нее как с птицы было видно вокруг – леса аж до Двины в одну сторону. А в другую – до села и озера Каспли.
Но и с этой колокольни многое было видно.
По одну сторону лежала Чуриловка с избами, сараями, мыльнями
[138], плетнями, огородами, полная жизни и суеты. Налево она тянулась до деревянной церкви Кирилла, мимо которой Сычонок проходил со Стефаном. А там уже начинался город с его стенами, с избами и большими хоромами, горами и церквами, садами, высокими деревьями.
Смотреть туда можно было долго, различая и окна на втором ярусе хором, и галок над собором, и лошадь на склоне горы, и людей, собак, луковки и кресты. И вверх уходила светлая широкая лента реки.
А по другую сторону за лугом и тек Днепр. Там была пристань. И ветер трепал разноцветные флажки на мачтах, а то и надувал большой разноцветный же парус. Там сверкали крыльями и резко кричали чайки. Вверх по течению на берегу дымились смолокурни, лежали ладьи вверх дном. То же и на другой стороне с обширным крутым холмом, поросшим соснами: там тоже лежали и лодки, и ладьи, и дымились смолокурни.
У пристани стояли избы и склады, все время двигались люди, носили тюки, складывали на телеги и везли в город на Торг. А другие везли товар сюда, на пристань.
Небольшой торг был и там, прямо у пристани. Смоль-няне предлагали ладейщикам всякую снедь в путь-дорогу, а то и товар для продажи в дальних городах и по Днепру, и по Двине, а кто по Двине-Дюне вверх пойдет, то и на Волге.
«Здесь пристань трех рек и есть», – сказал Лука.
И Сычонок увидел уже одну из этих рек: Днепр. До Двины-Дюны так и не дошел… Совсем она была близка… Тут снова на него наплыло прозрачное облако горькой печали, тоски по отцу, да и по его товарищам Страшко Ощере и Зазыбе Тумаку.
А Волга уже где-то высоко… поднебесная река…
И ему поблазнилось, что отец с товарищами где-то по той Волге и плывут сейчас.
Все двоилось в глазах мальчика.
Не отдавая себе отчета, он взялся за веревку и качнул язык среднего колокола, качнул сильнее, и тот соприкоснулся с краем, и воздух тихо завибрировал. Мальчик тронул язык другого, поменьше, и нежный звук с колокола потек, воздух как будто засеребрился. Уже не в силах остановиться, мальчик потянулся к языку самого большого колокола, вздынул его раз, другой, третий – наконец тот рокотнул, густой бас его кругло покатился во все стороны. Густой, грозный, величественный. Грудь мальчика содрогнулась, глаза стали горячими, ладони вспотели. Такой-то силы, вдруг подумалось ему, не было у прежней веры – веры беззубой, сморщенной бабки Белухи. Колоколен они не строили на горах Вержавских, а все по закутам дымным кобь свою справляли, аки то баил батька.
Тут позади послышалось тяжелое дыхание, кто-то поднимался по скрипучим ступеням.
Мальчик оглянулся.
На площадку выходил тучный рыжий монах Леонтий.
Он возмущенно глядел на Сычонка, утирал рукавом потное лицо в веснушках, обрамленное стружками бороды. Мальчик отступал медленно.
– Фуй… Ты чего обаче
[139]? – отдуваясь, спросил Леонтий. – Баловаться тут восхотел, таль
[140] неразумения? Упадки вилавые
[141]?.. У кого тому выучился? Али чего? Кто надоумил? Фуй…
Сычонок глядел на него, отойдя уже к самому краю площадки.
Леонтий утирал пот.
– Время-то… оно… и как раз, пора перезвон учинить… – говорил он. – Но убо
[142] я же звонарь?..
Мальчик кивал и уже бочком пробирался к спуску. Леонтий вел его взором выпуклых голубых глаз. И когда Сычонок уже готов был юркнуть вниз, окликнул его:
– А ты… погоди-ка, уньць!.. – Он поманил его пухлой ладонью. – Поди сюды.
Мальчик с робостью приблизился.
– Не боись, не прибью, – сказал рыжий Леонтий. – Ты прежде не звонил?
Сычонок помотал головой.
– Угум… А с чего ж тебя вдруг разобрало-то? А? Али рачение нашло? Ну, сознавайся? Засвербило в дланях-то?.. Глаголь. – И рыжий прихлопнул себя по черной шапочке. – Ха, балда. Ты-то баить и не умеешь… А он вот, батюшка, вместо тебя и побаит, ну? Держи.
И Леонтий дал ему веревку самого большого колокола.
– Потяни, потяни хорошенько!
Сычонок дернул и еще раз сильнее, и колокол сразу ответил басом.
– Не! Сразу не леть! Ты его разогрей-то с тщанием, побаюкай сперва, сице, дабы он не кричал, не ревмя ревел коровой, а… – и тут Леонтий провел ладонью по воздуху, – пел. Разумеешь? Пел.
Мальчик кивнул.
– Ну, давай. Чтоб он языком едва-едва коснулся губы-то, – сказал Леонтий и дотронулся до края колокола и быстро проговорил, перечисляя и показывая на те или иные места колокола: – Се губа, се талия, се поясок, се голова, се корона, се хомут.
И Сычонок начал медленно раскачивать тяжкий круглый язык. И ему чудилось, что он не только колокол этот качает, а еще и колокольню, церковь, кельи, поварню с трапезной и само небо с солнцем. И колокол неожиданно нежно, хотя и басом, пропел.
Леонтий аж засмеялся и потер пухлые ладони. Глаза его блистали.
– Ишшо, ишшо! – сказал он. – Хотя и не время, но… можно. Запомни: сей батюшка-колокол – праздник.
И мальчик снова заставил этот колокол сказать свое какое-то устало-задушевное, бережное слово.
– А теперь вон, – указал Леонтий на колокол поменьше. – Он – воскре-се-е-ние. И такожде не время… но давай уж.
Сычонок и его заставил петь так же благозвучно. Леонтий в голос засмеялся.
– Бо убо! Бо убо
[143]! Но им давай глаголать только в праздники и воскресенья, разумеешь?.. А нынче не избежать внушения от Герасима али кого другого…
Но видно было, что Леонтий по-настоящему захвачен происходящим. И он велел взять веревочки от других колоколов – будничных, а потом маленьких подзвонных и зазвонных, последние были в связке.
Мальчик сбивался вначале, но Леонтий ему показал, как нужно. И Сычонок снова попробовал.
Леонтий зажмурился, как кот Кострик.
– Ну, я тебя ишшо поучу, – сказал он, – а пока дай братии поиграю.
И он начал звонить-перезванивать-зазванивать, ловко поворачиваясь, дергая за веревки, будто танец какой исполнял. И живот ему не мешал. Он двигался по-юношески легко.
Когда они спустились, в храме уже шла служба. Леонтий повел мальчика в храм. А после службы Стефан спросил, что это было на колокольне-то?
– Он играл, – ответил Леонтий, кивая на Сычонка. – А потом уж и аз грешный.
– Вот оно что! А я и услышал… – Стефан сделал жест рукой, обозначающий волны. – Будто серебро живое пролилося.
Леонтий расплылся в довольной улыбке.
– Да! Так и есть. Сей сиромах
[144] и владелец оного, – сказал он и указал на Сычонка. – Аз то сразу раскусил, аки застал его на колокольне. Невинным чадам то даром дается, что нам многими трудами и стараниями.
Стефан кивнул.
– Верно.
– Вот и появится у нас звонарек, – сказал Леонтий. – А то мне туда на верхотуру несподручно бегать-то.
Стефан улыбался своей нутряной улыбкой.
– Значит, не зря я его у собак отбил.
4
А через несколько дней вдруг все в монастыре засуетились, что-то случилось. Настоятель Герасим сам по двору ходил, осматривался и тыкал посохом туда или сюда, указывая на ямину ли, на кусок дерева или обрывок тряпки. И монахи все убирали, ровняли, тщательно мели метлами, возили с Днепра песок на кобылке и посыпали дорожки. Только что пыль не сдували отовсюду. Герасим, узрев Сычонка в поношенной грязной одежке, велел ему найти что-нибудь. И Леонтий подобрал ему совсем маленькую ряску, но и та была Сычонку великовата. Леонтий взял ножницы, тут же укоротил подол и рукава, дал мальчику нитку с иголкой да указал все подшить. Сычонок сидел, корпел над рясой, все пальцы исколол. Леонтий глядел-глядел и не вытерпел, вырвал у него рясу да и все сам ладно и быстро обметал. Мальчик скинул свою уже рваную на локтях и коленях одежку и примерил снова ряску. И почувствовал, какая она теплая. Леонтий и порты крепкие ему отыскал.
Мальчик вырядился и удивленно на Леонтия глядел, кивал вопросительно.
Тот не мог понять, о чем он вопрошает, мол, как выглядит, что ли?
– Да ты ж не девка, чего волнуешься? Похож на заправского инока.
Но мальчик продолжал спрашивать. Леонтий так и не понял, чего ему надо.
Мальчик шел да прислушивался, о чем толкуют монахи. Понял: кто-то едет сюда.
И точно, под вечер Леонтий велел мальчику лезть на колокольню и глядеть в оба на Чуриловку. Как только на дороге появятся всадники, бить в праздник и в воскресенье, а после дать перезвон.
– Ты его посылаешь, не боишься, что малый вместо звонов петуха даст? – спросил Феодор с налимьими усами.
– Отрок смышленый. На лету все схватывает. Я, может, и гораздно
[145] сыграть сумею, но без живого серебра. А у него оно есть, поет, – отвечал убежденно Леонтий.
И точно, все эти дни они поднимались вдвоем на колокольню, и Леонтий поучал мальчика. Так что тот уже прилично звонил.
– Гляди, Леонтий, – сказал Феодор, качая головой.
И вечером, когда из-за Днепра лились червленые лучи солнца и кукушки в дальних березовых рощах били в свои небольшие, но звучно-гулкие «колокола», будто дразня мальчика, вызывая его на колокольное сражение, а в слободе мычали коровы, брехали собаки и перекликались звонко дети, на дороге в Чуриловке и впрямь показались всадники.
Мальчик глядел на них сквозь полеты многих ласточек, они реяли вверх и вниз вокруг колокольни и резко цвиркали.
И Сычонок взялся за веревку и качнул язык праздника. И тот загудел благовестом. Ласточки еще громче и резче закричали, беспорядочно носясь в вечернем воздухе.
Правда, Леонтий не утерпел и все же неожиданно быстро поднялся на колокольню, отдуваясь и утирая пот, и сам заиграл. А потом кивнул и мальчику, чтоб тот взялся за подзвоны и зазвоны. И так они вместе играли. И так дивно у них получалось, что монахи лишь головами качали.
А всадники уже въезжали в ворота. Там сразу и остановились, и спешились.
Леонтий еще не давал знака, и колокола продолжали петь.
Среди приехавших выделялся сероглазый мужчина с русой бородкой, в червленом же, как те лучи, плаще, в высоких сапогах, в голубом охабене, на котором поблескивали драгоценные пуговицы, и в зеленой шапке, отороченной мехом, с кинжалом на поясе. Сопровождали его тоже нарядные люди и несколько воинов в кольчугах, шишаках, с мечами на поясе и круглыми щитами и копьями, на которых трепетали флажки.
Воины остались при лошадях, а остальные прошли по двору. Встречать их вышла вся братия во главе с настоятелем Герасимом. Приехавшие кланялись Герасиму, и тот им кланялся, и вся братия. И тут Леонтий сделал знак и прервал звон. Замер и мальчик, с любопытством глядя вниз и слушая.
– Рады тебе, светлый наш господине, княже Ростислав Мстиславич! – возгласил игумен Герасим в мантии, в клобуке – черном колпаке со спускающимся на плечи покрывалом, – с большим золотым крестом на груди, блистающим под тяжелой бородой. – С благополучным возвращением в богоспасаемый град Смоленск!
– Благослови, отче! – отвечал князь, подходя и снимая шапку.
Герасим его осенял крестом. И князь поцеловал золотой крест. За ним и его двое спутников.
– Вижу, обитель процветает трудами братии и твоими молитвами, отче Герасим, – сказал князь, оглядываясь.
Это был князь! Знаменитый князь смоленский Ростислав Мстиславич, вот кто. Сычонок в Вержавске слыхал о нем и от отца, и от священника Лариона Докуки. Его смольняне любили. Князь жил душа в душу со смоленским вече. Ходил во главе смоленского войска на Полоцк, когда его призвал отец, князь Киевский. Еще с кем-то воевал, с каким-то лесным народом. Но больше хотел мира.
Снова зазвонил Леонтий, и все пошли в церковь, где горели огоньки множества свечей. И всю службу Леонтий и Сычонок оставались на колокольне и время от времени звоном сопровождали службу. Точнее, тут уже звонил один Леонтий, ибо непросто было точно знать, когда ударять и в какой колокол. Леонтий обо всем рассказывал мальчику.
А из открытых дверей доносилось стройное и немного грозное пение братии, а то слышен был один голос – кажется, Стефана: «Кадило Тебе приносим, Христе Боже наш, в воню благоухания духовного, еже прием в пренебесный мысленный Твой жертвенник, возниспосли нам благодать Пресвятаго Твоего Духа!» И слышно было, как раскачивается кадило на цепи. И даже сюда, под колокола, доходило благовоние ладана. А Сычонку вдруг припомнился такой же странный звук дзынькающих серебряно цепей, когда он блуждал по дебрям касплянским после нападения извергов. Что это было? Как он мог то слышать?
К храму шел горбун Тараска Бебеня, клонил простоволосую плешивую голову, истово крестился, на ходу подпевая братии.
Сычонок покосился на свои новенькие лапти… Вот что вместо калиг, обещанных отцом.
Ларион Докука толковал о душе, живущей после смерти. Но вот Сычонок не чуял, жива ли душа отца. Где она? Там ли, на реке Каспле, или в Вержавске около мамы? Или здесь, в деревянном храме Бориса и Глеба на окраине Смоленска? А то, может, там, где-то на высокой небесной неведомой Волге, что обтекает вместе с Днепром и Двиной великий Оковский лес, как о том толковал писец Димитрий? Там, на горе Валдайской? Куда ты ушел, отче? Отче мой Возгорь Василий…
После службы князь, выйдя из храма, сказал игумену и братии, что решил вместо деревянной церкви возвести здесь каменную во имя Бориса и Глеба, страстотерпцев, ежели на то не будет возражений. Игумен и братия благодарили и кланялись князю. Князь твердо говорил, что, коли так, то сразу и приступать надо, не мешкая. Камень возить, лес, глину. А старый храм разбирать с Божией помощью. Чтобы в пять лет возвести новый собор. Игумен отвечал, что дивится тщанию и стараниям князя, ведь только что закончилось строительство заложенного еще его дедом Мономахом собора Успения Богородицы на горе.
– То-то радуется светлый князь Мономах унуку
[146], – заключил игумен.
– А тебе, отче Стефан, – сказал князь, оборачиваясь к Стефану, – предстоит поездка в дарованное нашей грамотой преподобному Мануилу селение Немыкарское, за тем кудесником-волком, что наводит там смуту. Владыка и сам сюда хотел бы пожаловать, да болен сделался, жар и трясца его охватили. Ну, ты еще с ним переговоришь обо всем этом, как освятить селение, очистить отбрения
[147]… – Князь помолчал. – А пока ведите в поруб к вашему гостю дорогому.
И Герасим со Стефаном и те двое, что приехали с князем, пошли в поруб. Хотела и братия за ними последовать, но Стефан обернулся и запретил им жестом. И они остались у храма.
Так вот зачем князь Ростислав Мстиславич сюда пожаловал.
Мальчик с колокольни вглядывался в сумеречный сад, за которым и стоял врытый в землю поруб, да ничего толком разглядеть не мог.
Там князь и остальные пробыли некоторое время, до восхода ранней розоватой половинки луны, вернулись к храму, а потом пошли к вратам. И с ними шел высокий простоволосый человек в плаще. Лука привел ему монастырского коня, тот легко вскочил на него, и всадники выехали за ворота.
– Давай! – велел Леонтий.
И они снова зазвонили. Некоторое время Сычонок мог различать этих всадников, скачущих неторопливо по дороге среди изб Чуриловки, из которых высыпал народ поглазеть на проезжающих. А вскоре уже только по удаляющемуся лаю собак можно было проследить их путь к городу, в котором там и сям рдяно светились редкие оконца. Жители в домах зажигали лучины. Град богоспасаемый Смоленск готовился отойти ко сну. И в небе луна горела чьей-то лучиной.
5
Леонтий рассказал Сычонку наконец, кто был этот неведомый пленник-гость: князь Святослав Ольгович. Князь из Новгорода, да народ прогнал его оттуда, что было в обычае у новгородцев-то. То им одно не по нраву, то князь нарушает ихние вековые устои, идет против веча. А со Святославом этим Ольговичем, правда, было вот что. Недруги перекрыли дороги для хлеба в Новгород. А там был недород. И стали новгородцы утягивать пояса, туже да туже… Да и не выдюжили, погнали Святослава Ольговича. Он в Чернигов было навострился, к старшому брату Всеволоду да за подмогой, и половцев хотел повести на Новгород, а может, и на Смоленск. Старшой давно рядится
[148] с ними, сыроядцами теми степными. Туда же, видно, и младший. Старшой затеял крамолу против великого князя киевского Ярополка, а он – родной дядя смоленского князя Ростислава. Выходит, оба брата враги смольнянам и есть. Да и в Новгород Святослав как пришел? После изгнания Всеволода Мстиславича, родного брата Ростислава. И потом во Пскове его осадил. Да тот Всеволод Мстиславич и помер. Вражина, выходит, со всех сторон этот Святослав Ольгович. Вот смольняне и перехватили его и сюда доставили. И покуда Ростислава- князя не было в Смоленске, тут, в монастыре, и держали в порубе.
– А в граде князь сейчас его али потчует медом, али плетьми, али совсем главу урезал, – закончил свой рассказ Леонтий.
Но Сычонка сейчас волновало другое, а именно повеление Стефану отправляться в селение Немыкарское. Он хорошо помнил, что говорил Страшко Ощера-то. Как бы ему с тем Стефаном и уехать? Ведь, похоже, как раз на того кудесника-волка и посылал его князь? Или нет? Сычонок точно не знал.
– Ну, чего ты ишшо хочешь выведать? – спросил Леонтий, почесывая толстыми пальцами тугую щеку в рыжих волосах.
Мальчик пытался ему на пальцах показать: про кудесника. Но как ни ломал он пальцы, как ни округлял зверски глаза, ни разевал рот и ни прикладывал ладони к голове, как уши волчьи, Леонтий в толк так и не взял, чего он хочет.
– Смешной ты, Василёк, – проговорил Леонтий. – Тебе бо лепше печися
[149] о грамоте. Тогда и речь обретешь.