Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лиз Мур

Алая река

Посвящается М. А.Ч.
Что сказать о нынешнем Кенсингтоне – о протяженных авеню, о резиденциях, более похожих на дворцы, о живописных домиках? Что еще не известно нам про этот город в городе, прильнувший к груди безмятежной реки Делавэр? Здесь процветает деловая инициатива; здесь фабрики столь многочисленны, что дым из их труб застит небеса, а гулом механизмов полнится обширное пространство. В сей земле изобилия счастливый народ не ведает нужды. Отважные мужчины и благородные женщины произвели целое поколение стойких и упорных детей, что станут достойными преемниками своих родителей, когда те завершат земной путь. Да вольется свежая кровь в жилы Кенсингтона, а через них – и в жилы всей Филадельфии! Да будет украшен сим венцом наш славный Континент! «Город в городе», анонимный автор, 1891 г.
Ни смут, ни разногласий – голосов —и тех в Земле Блаженных не слыхать.Покоит остров сей морская гладь,не наблюдают местные часов…Нам, лотофагам, ведомо: не смертьстрашна. Куда страшнее – бытиё.Жестока и жестка земная твердь,слезьми да кровью не смягчишь ее.Зачем же очи к небу подымать,гневить пустыми просьбами богов,когда уже от них получен в дарсладчайший полусон, густой нектарзабвения?..Мерцают пузырькис исподу спущенных, как шторы, век;змеится морок пурпурной реки…Останься с нами, здесь, бродяга-грек!Вон, золотом расплавленным залитпесок. Полудня нет: всегда – закат.К потоку снова обрати свой взгляд.Неужто всё душа твоя блажит?Неужто ярче яхонт иль агат,чем этих вод уверенный распад?Альфред ТеннисонИз поэмы «Лотофаги»
Список

Шон Гейген, Кимберли Гуммер; Кимберли Брюэр, ее мать и дядя; Бритт-Энн Коновер; Джереми Хаскилл; двое младших сыновей Ди Паолантонио; Чак Бирс; Морин Говард; Кайли Занелла; Крис Картер и Джон Маркс (с разницей в один день, оба – жертвы передозировки); Карло, не помню фамилии; парень Тейлор Боуз; годом позже – сама Тейлор Боуз; Пит Стоктон; внучка бывших соседей; Хайли Дрисколл; Шейна Питревски; Дони Джейкобс и его мать; Мелисса Джилл; Меган Морроу; Меган Гановер; Меган Чисхолм; Меган Грин; Хэнк Чамблисс; Тим и Пол Флорс; Робби Саймонс; Рикки Тодд; Брайан Олдрич; Майк Эшмен; Черил Сокол; Сандра Броуч; Кен и Крис Лоуэри; Лайза Моралес; Мэри Линч; Мэри Бриджес и ее племянница, с которой они были ровесницами и подругами; Джим; отец и дядя Мики Хьюз; два двоюродных деда, с которыми мы редко виделись. Наш бывший учитель мистер Полз. Сержант Дейвис из 23-го. Наша кузина Трейси. Наша кузина Шэннон. Наш отец. Наша мама.

Сейчас

– У нас труп, – сообщает диспетчер. – Герни-стрит, Трекс. Женщина неопределенного возраста. Предположительная причина смерти – передозировка.

Первая мысль: Кейси.

Она, эта мысль, засела во мне крепко. На каждое сообщение о мертвой женщине организм реагирует, как на укол, – содроганием. Затем – нехотя, словно исполнительный, но наскучивший службой солдат – вступает разум. Приводит статистику: за прошлый год в Кенсингтоне от передозировки умерли 900 человек. И Кейси среди них нет. Так какова вероятность, что сейчас речь идет о ней?

Далее, этот караульный, этот ответственный за мою адекватность, наваливается на меня с упреками – где твой профессионализм? Ну же, расправь плечи. Вот так. Теперь улыбочку! Сделай лицо попроще. Брови не хмурь. Подбородок не выдвигай. Занимайся чем положено.

Целый день катаюсь с этим новеньким, Лафферти, по вызовам. Натаскиваю его. В ответ на мой кивок Лафферти откашливается, вытирает рот. Ясно – нервничает.

– Двадцать шесть тринадцать, – произносит он.

Это номер нашей служебной машины. Надо же, запомнил.

– Сообщение анонимное, – продолжает диспетчер. – Поступило с телефона-автомата.

Да, они еще сохранились на Кенсингтон-авеню. Но, насколько мне известно, в рабочем состоянии только один.

Лафферти смотрит на меня, я – на него. Жестом ободряю: давай, задавай вопросы.

– Вас понял, – говорит он в свою рацию. – Конец связи.

Неправильно. Подношу к губам свою рацию. Голос звучит отчетливо:

– Сведения о дислокации?

* * *

Выслушав ответ диспетчера, инструктирую Лафферти: не стесняйся задавать вопросы, а то многие новички-полицейские насмотрелись детективных сериалов, слизнули эту манеру – говорить кратко, будто всё знают. А надо вытащить из диспетчера максимум подробностей.

Прежде чем успеваю закрыть рот, Лафферти обрывает:

– Вас понял.

Меряю его взглядом.

– Супер, Лафферти. Просто супер.

Мы всего час знакомы, а я его раскусила. Лафферти любит потрещать. Мне о нем уже известно куда больше, чем ему обо мне. У Лафферти – амбиции. И гонор. Сноб, короче, этот Лафферти; сноб и пижон.

Он из тех, кто боится, как бы его не назвали нищебродом, или слабаком, или тупым; до такой степени боится, что ни в жизнь не признается в наличии соответствующих проблем. Я, напротив, отдаю себе полный отчет в своей бедности. Особенно теперь, когда Саймон больше не шлет чеки. А как насчет слабостей? Пожалуй, и они наличествуют. Мое упрямство сродни ослиному – я, например, неизменно отказываюсь от помощи. Кроме того, я не из храбрых: едва ли заслоню товарища от пули и даже на проезжую часть не выскочу в погоне за преступником.

Бедная? Да. Слабая? Да. Тупая? Нет, это не про меня.

* * *

Сегодня снова опоздала на планерку.

Стыдно признаться – это уже третий раз за месяц. Ненавижу опоздания. Минимум, который требуется от полицейского, – пунктуальность. Сержант Эйхерн поджидал меня в позе Наполеона.

– А, Фитцпатрик! Милости просим, милости просим… Сегодня вы с Лафферти. Машина номер двадцать шесть тринадцать.

– Кто это – Лафферти? – ляпнула я. Надо же было так опростоволоситься. Жебовски, который вечно сидит в уголке, сразу заржал.

– Лафферти – вот он, – произнес Эйхерн, указывая налево.

Тут-то я его и увидела. Эдди Лафферти, второй день на районе. Уставился в свой пустой блокнот. Когда назвали его имя, окинул меня быстрым оценивающим взглядом. Наклонился, будто заметил что-то неподобающее на собственных ботинках – к слову, надраенных до зеркального блеска. Поджал губы. Тихонько присвистнул. В этот миг я его почти жалела.

А потом он расселся на пассажирском сиденье.

И вот они, факты об Эдди Лафферти, которые открылись мне за первый час знакомства. Ему сорок три года, старше меня на одиннадцать лет. В программу «Личностное и профессиональное развитие» вступил поздновато. До последнего времени работал в сфере строительства, затем прошел медобследование («Тогда спина замучила, – доверительно сообщает Эдди Лафферти. – Она и сейчас еще беспокоит. Чур – это между нами».) Только что закончил курсы. Был женат три раза, имеет троих почти взрослых детей. Имеет дом в горах Поконо. Тренируется с гантелями («Из фитнес-клуба не вылезаю!»). Страдает дефицитом внутренней ротации плеча. И периодическими запорами. Вырос в Южной Филадельфии, сейчас живет в Мейфэре. Сезонный абонемент на «Филадельфийских орлов»[1] делит с шестью приятелями. Его последней жене чуть за двадцать. («Наверное, в этом проблема и была. Девчонка она еще».) Играет в гольф. Взял из собачьего питомника двух питбулей-полукровок, их зовут Джимбо и Дженни. В старших классах играл в бейсбол. Кстати, в одной команде с нашим сержантом Кевином Эйхерном; он-то и предложил Эдди Лафферти поступить в полицию. (А, ну тогда понятно!)

А вот что Эдди Лафферти узнал обо мне: я люблю фисташковое мороженое.

* * *

Целое утро только и делаю, что пытаюсь закачать базовую информацию о районе в редкие паузы, которые возникают между тирадами Лафферти.

Кенсингтон, говорю я, это один из новейших районов в городе Филадельфия – очень старом, по американским меркам. Филадельфия, продолжаю я, была основана в тридцатых годах восемнадцатого века англичанином Энтони Палмером, купившим участок ничем не примечательной земли и назвавшим его в честь лондонского района, где как раз тогда появилась официальная резиденция британских монархов. (Наверное, Палмер тоже был снобом и пижоном. Или оптимистом – так оно мягче звучит.) Продолжаем. Восточная часть нынешнего Кенсингтона располагается в одной миле от реки Делавэр, но в прежние времена она включала и саму реку. Соответственно, первыми в городе появились такие отрасли, как кораблестроение и рыболовство. Уже к середине девятнадцатого века начинается эра промышленного развития. Пик этой эры ознаменован процветанием сталелитейной, текстильной, а также фармацевтической промышленности. Однако век спустя фабрики стали закрываться целыми дюжинами. Стартовал упадок Кенсингтона – сначала темпы были низкие, затем все покатилось в тартарары. Многие жители снялись с мест, перебрались кто в другие районы Филадельфии, а кто и за городскую черту; все искали другой работы. Некоторые остались – из верности или в иллюзорной надежде на перемены. Сегодняшний Кенсингтон населяют в равных долях потомки ирландцев, что приплыли сюда в девятнадцатом и двадцатом веке, и мигранты новой волны – пуэрториканцы и прочие латиносы; плюс несколько сравнительно малочисленных диаспор – этакая прослойка в демографическом пироге. Я говорю об афроамериканцах, выходцах из Восточной Азии и с Карибских островов.

Сегодня район скукожился и умещается между Франт-стрит, которая тянется к северу от восточной части Филадельфии, и Кенсингтон-авеню. Обычно ее называют просто Аве; кто-то вкладывает в это слово горькую иронию, кто-то – симпатию. Вытекает Аве из Франт-стрит и стремится на северо-восток. Железнодорожное полотно для электрички от Маркет-Фрэнкфорда – или, короче, для Эль (ибо разве может город с ником «Фили» оставить без аббревиатуры хоть что-нибудь значимое?) – проходит над Франт-стрит и Кенсингтон-авеню. Следовательно, обе улицы затенены бо́льшую часть дня. Поддерживают железнодорожное полотно стальные опоры голубого цвета – этакие ноги. Расстояние между ними составляет двадцать футов, так что издали вся конструкция кажется гигантской многоножкой, нависшей над районом. Подавляющее большинство сделок – а продаются здесь только наркотики и сексуальные услуги – заключается на основных районных «артериях», а продолжение имеет в переулках и тупиках (чаще – в заброшенных домах и на пустырях). Этих последних здесь полно – почти каждая улица упирается в пустырь. Главная улица пестрит вывесками: «Ногтевой сервис», «Закусочная», «Салон сотовой связи», «Супермаркет», «Фикс-прайс: любой товар за 1 доллар». Имеются ломбарды, бесплатные столовые и другая благотворительность, а еще бары. Около трети фасадов заколочена.

И все-таки район развивается. Взять хотя бы стройку слева от нас – здесь будет кондоминиум. Место долго пустовало – с тех самых пор, как снесли фабрику. Ближе к границам Кенсингтона открывают бары и офисы; например, их уже немало в Фиштауне, где прошло мое детство. Население молодеет. Новые жители – честные, наивные, при деньгах. Идеальная добыча. Вот мэр и озабочен. Вот и талдычит: нужно больше патрульных полицейских. Больше, больше, больше.

* * *

Сегодня льет как из ведра. Веду машину медленнее обыкновенного. В другое время я бы вихрем мчалась на вызов. По пути успеваю называть магазины и салоны, сообщать Лафферти имена владельцев и арендаторов. Рассказываю о недавних преступлениях, если считаю, что напарник должен о них знать (каждый раз он реагирует присвистом, трясет головой). Перечисляю тех, кто готов к сотрудничеству с полицией. За окном полицейского фургона – обычная картина. Группка наркоманов – одни жаждут ширнуться, другие уже ширнулись. Половина тех, что околачиваются на тротуаре, прислонились к стенам. Потому что едва на ногах держатся. Таких называют кенсингтонскими фасадными подпорками[2]. Но говорят так персонажи, способные шутить над чужой бедой. Я не из их числа.

Женщины сегодня в основном под зонтами. На них зимние шапки и куртки-дутыши, джинсы, грязные кеды. Большинство женщин без макияжа, разве только веки густо подведены черным карандашом. Ни одна деталь одежды этих женщин не говорит прямо о том, что они «работают на Аве», но понять это нетрудно. Каждого мужчину, будь он за рулем или пеший, женщины встречают долгими, пристальными взглядами. Почти всех этих женщин я знаю, а они знают меня.

– Это Джейми, – говорю я Лафферти. – Это Аманда. Это Роза.

Мне представляется, что по долгу службы и он тоже должен знать их имена.

Минуем квартал. На перекрестке Кенсингтон-авеню с Кэмбрия-стрит замечаю Полу Мулрони. Она сегодня на костылях; одна нога жалко, бессильно болтается. Пола мокнет под дождем – еще и зонт, заодно с костылями, ей не удержать. Джинсовая куртка совсем потемнела от воды. Шла бы Пола лучше куда-нибудь под крышу…

Ищу глазами Кейси. Обычно она здесь работает, это их с Полой угол. Порой они дерутся или дуются друг на друга, а то одна из них перебирается в другое место – а через неделю, глядишь, они снова вместе. Помирились, в обнимку сидят; у Кейси папироса к губе прилипла, Пола держит бумажный стакан с водой, или соком, или пивом.

Сегодня Кейси нигде не видно. У меня слегка сосет под ложечкой.

Пола замечает знакомую машину, щурится, чтобы разглядеть, кто внутри. Поднимаю над рулем два пальца – дескать, привет. Пола переводит глаза с меня на Лафферти, вздергивает подбородок.

– А это Пола, – говорю я.

Прикидываю, надо ли что-нибудь добавить. Например, что мы с ней учились в одной школе. Что были в хороших отношениях. Что она – подруга моей сестры.

Впрочем, Лафферти уже перескочил на новую тему. На сей раз он повествует об изжоге, терзающей его по целым месяцам.

– Слушай, а ты всегда такая молчунья? – внезапно спрашивает Лафферти. Это первый вопрос, который он задал мне после откровения о фисташковом мороженом.

– Нет. Я просто устала.

– В смысле, до меня у тебя была прорва партнеров? – уточняет Лафферти и регочет, будто над удачной шуткой. Правда, быстро спохватывается. – Извини. Вопрос был некорректный.

Я молчу. Долго. Достаточно долго. Наконец выдавливаю:

– Нет. Один.

– А сколько вы работали вместе?

– Десять лет.

– И что с ним стряслось?

– Весной колено повредил. Он на больничном.

– Как его угораздило?

Не уверена, что Лафферти следует об этом знать. Но все же отвечаю:

– При исполнении.

Подробности Трумен сам выдаст – если сочтет нужным.

– Ты замужем? Дети есть? – продолжает Лафферти.

Лучше б о себе трындел.

– У меня сын. Мужа нет.

– Сын? Здорово! А сколько ему?

– Четыре года. Уже почти пять.

– Классный возраст. Помню, мои в этом возрасте были такие занятные…

* * *

Выруливаю к въезду в Трекс. Перед нами – забор с дырой. Этой дыре уже лет надцать; кто-то сшиб доску, а починить руки у властей так и не дошли. Здесь у нас будка неотложной помощи.

Ловлю себя на сочувствии Эдди Лафферти. Сейчас он увидит мертвое тело – а практику-то проходил в Двадцать третьем районе. Двадцать третий – рядом с нашим, но уровень преступности там в разы ниже. Вдобавок Лафферти главным образом патрулировал улицы на своих двоих да сдерживал толпу на митингах. Сомневаюсь, что ему приходилось выезжать по звонку диспетчера «У нас труп». Хватает способов спросить, много ли человек видел мертвецов на своем веку; но я, поразмыслив, решаю обойтись без ключевого слова.

– Ты уже этим занимался?

Лафферти мотает головой:

– Не.

– Тогда приступим, – говорю я с натужным оптимизмом.

Не знаю, что добавить. На самом деле к такому не подготовишь.

* * *

Тринадцать лет назад, когда я начинала, выезды к трупам случались всего несколько раз в году. Поступала информация, что некто вколол себе фатальную дозу, что пролежал после этого слишком долго и медицинское вмешательство уже не имеет смысла. Чаще, правда, звонили в тот момент, когда человека еще можно было спасти. Да, тринадцать лет назад такое часто случалось.

Но лишь за текущий год в Филадельфии обнаружены 1200 трупов, причем подавляющее большинство – в нашем районе. Почти у всех причина смерти – передозировка. Некоторые трупы были неумело спрятаны приятелями или любовниками, видевшими смерть, но не желавшими связываться с полицией, отвечать на вопросы «как» да «почему». Но чаще трупы обнаруживаются прямо на улице или на пустыре. Иногда их находят взрослые родственники. Иногда – дети жертв. Иногда и мы, полицейские. Патрулируя район, замечаем распростертое на виду (или, наоборот, заваленное хламом) тело, щупаем пульс – а его нет. Рука у любого трупа ледяная. Даже летом.

* * *

Через пролом в заборе мы с Лафферти попадаем в овражек. Десятки, если не сотни раз я проделывала этот путь. Овражек, заросший бурьяном, находится на моем участке. И всегда, всегда в этом бурьяне либо мертвое тело, либо вещдоки. Когда я работала в паре с Труменом, именно он шел первым. Потому что Трумен старше – по возрасту и по званию. Но сегодня первой иду я; подергиваю головой по-утиному, словно это поможет меньше промокнуть под дождем. Который, к слову, и не думает стихать. Так долбит по фуражке, что я собственный голос едва слышу. Ботинки отсырели, скользят в грязи.

Виадук Лехай, который сейчас больше на слуху как Трекс, представляет собой участок земли, знававший лучшие времена. Таких участков в Филадельфии немало. Когда-то, в период индустриального расцвета Кенсингтона, по виадуку сновали товарные поезда; сейчас здесь буйствует бурьян. Под сорняками и опавшей листвой почти не видны шприцы и пакеты; молодая древесная поросль является прикрытием для тех, кто занят грязными делами. И городская общественность, и Корпорация объединенных железных дорог давно предлагают заасфальтировать весь участок – но им никто не внемлет. Я по этому вопросу настроена скептически. Не представляю, хоть убей, что Трекс может измениться. По-моему, он всегда будет местом, где колются наркоманы и где женщины обслуживают своих клиентов. Допустим, всю территорию действительно покроют асфальтом; но тогда места того же назначения возникнут в других кенсингтонских кварталах. Такое уже случалось, и я – тому свидетель.

Слева слышится шорох. Оборачиваюсь. Из зарослей материализуется некто мужского пола. Стоит неподвижно, свесив руки, не отирая с лица дождевой воды. Впрочем, может, это не вода, а слезы.

– Сэр, – говорю я, – не видели ли вы что-нибудь, о чем надо сообщить полиции?

Он молчит. Таращится на меня. Облизывает губы. Взгляд нездешний, как у всякого, кому срочно нужна доза. Глаза неестественного ярко-синего оттенка. Может, он ждет наркодилера или приятеля – того, кто поможет ему «поправиться». Наконец мужчина медленно качает головой.

– Вам не следует здесь находиться, сэр, – продолжаю я.

Знаю: другие полицейские так не миндальничают. Считают, это пустая трата времени – гнать таких вот с места преступления. Мол, подобный персонаж тупо выждет, пока копы скроются из виду, и снова тут как тут. Согласна; и все равно я всегда предлагаю человеку уйти по-тихому.

– Извините, – произносит мужчина. Впрочем, ясно: в ближайшее время он не уйдет. А мне с ним рассусоливать некогда.

Продолжаем путь через лужи. Диспетчер сообщил, что мертвое тело находится в ста ярдах от пролома в заборе, по правую сторону, за поваленным стволом. Информатор оставил на стволе газету, чтобы нам было легче найти труп. Ее-то мы и высматриваем, все больше удаляясь от забора.

Первым поваленный ствол видит Лафферти. Делает шаг с дорожки – которая, собственно, никакая не дорожка, а просто тропа, протоптанная за многие годы. Следую за Лафферти. Мучаюсь вопросом, знакомая или незнакомая окажется эта женщина. Может, я ее задерживала или просто видела во время патрулирования, изо дня в день, из ночи в ночь. И прежде чем успеваю «поставить блокировку», в висках начинает стучать: «Или это Кейси. Кейси. Кейси».

Лафферти, опередивший меня на десять шагов, заглядывает за ствол. Молчит, только наклоняется все ниже и шею вывернул как-то странно.

Подскакиваю к стволу, тоже наклоняюсь.

Первая мысль: слава богу, это не Кейси.

Незнакомка. Смерть наступила недавно. Под дождем женщина мокнет недолго. Но уже окоченела. Лежит на спине, неловко изогнув руку. Рука стала похожа на птичью лапу. Лицо искажено, черты заострились. Глаза распахнуты. У скончавшихся от передозировки глаза обычно закрыты. Для меня это некое утешение; по крайней мере, думаю я, бедняга умер легко. Но эта женщина выглядит потрясенной, не верящей, что ее настигла смерть. Снизу – толстый слой листвы. Тело вытянуто, напряжено, как у солдатика; вот только скрюченная правая рука нарушает впечатление. Возраст женщины – чуть за двадцать. Волосы она собрала в тугой хвост; сейчас хвост растрепан. Пряди выбились из-под резинки – явно не сами. На женщине майка и джинсовая юбка. Это в середине-то октября! Дождь поливает голые плечи, голые ноги, искаженное лицо. Смывает улики. Подавляю порыв укрыть, укутать несчастную. Где ее куртка? Возможно, женщину раздели, когда она уже была мертва.

Рядом – вполне предсказуемо – валяются шприц и самодельный жгут. Она в одиночестве умерла? Такие редко умирают в одиночестве. Обычно при них находится любовник или клиент; он сбегает, чтобы не связываться с полицией, чтобы не попасть под подозрение.

По инструкции мы обязаны проверить: может, она еще жива…

У меня сомнений нет; если б не стажер Лафферти, проверять я не стала бы. Но Лафферти смотрит, и деваться мне под его взглядом некуда. Перешагиваю ствол, собираюсь пощупать пульс – но тут слышатся шаги и голоса.

– Твою мать! – повторяет неизвестный. – Твою мать! Твою мать!

Дождь усиливается.

Это подоспели медики. Два парня. Идут – не торопятся. Знают: спасать некого. Для сегодняшней найденной все кончено. Ясно и без патологоанатома.

– Свежак? – уточняет один из парней.

Киваю. От слова «свежак» меня коробит. Подумать, как гадко мы порой говорим о мертвых.

Парни подходят к стволу. Без пиетета, с каким следует встречать смерть, косятся на женщину.

– Офигеть, – тянет один, по фамилии Сааб (она у него на бейдже).

Второго зовут Джексон.

– По крайней мере, нести ее не надорвемся – вон какая тощая, – констатирует Джексон.

Фраза для меня – как удар под дых.

Сааб и Джексон перелезают через ствол, опускаются на колени рядом с телом.

Джексон пытается нащупать пульс – на запястье, на шее. После нескольких бесплодных попыток бросает взгляд на часы.

– Неопознанная мертвая женщина, время обнаружения одиннадцать часов двадцать одна минута.

– Запиши, – велю я Лафферти.

Вот и видимая польза от напарника – не надо самой вести записи. Лафферти держал блокнот за пазухой, чтобы тот не промок. Теперь он достал блокнот и навис над ним, стараясь собственным телом защитить от дождя.

– Погоди секунду, – говорю я.

Эдди Лафферти переводит взгляд с меня на мертвое тело.

Опускаюсь на колени между Саабом и Джексоном. Нечто в лице жертвы кажется подозрительным. Глаза у нее уже затуманились, подернулись мутной пеленой; челюсти стиснуты. А под бровями и на скулах проступила россыпь пунцовых точек. Издали они производили впечатление румянца, но вблизи отчетливо видно: это результат кровоизлияний. Лицо женщины будто истыкано красной шариковой ручкой.

Сааб и Джексон тоже склоняются над мертвой.

– Ни фига себе, – бормочет Сааб.

– Что такое? – спрашивает Лафферти.

Подношу рацию к губам, говорю:

– Высокая вероятность насильственной смерти.

– Откуда видно? – спрашивает Лафферти.

Джексон и Сааб не удостаивают его ответом. Они всё еще изучают тело.

Оборачиваюсь к напарнику. Должна же я его обучать.

– У нее петехии, – поясняю я, указывая на пунцовые точки.

– А это что?

– Лопнувшие сосудики. Один из признаков удушения.

Вскоре на место преступления приезжает сержант Эйхерн.

Тогда

Впервые я осознала, что у сестры серьезные проблемы, когда ей было шестнадцать. Стояло лето 2002 года. Двумя сутками ранее, в пятницу днем, Кейси ушла из школы вместе с подругами. Мне сказала, что к вечеру вернется.

Но не вернулась.

Уже в субботу я металась по дому, названивала приятелям Кейси, расспрашивала, где бы она могла быть. Мне не отвечали. Сами не знали; а точнее, просто не хотели говорить. Мне стукнуло семнадцать, я была болезненно застенчива, при этом уже взвалила на себя роль всей своей жизни. Роль Ответственной Сестры. Бабушка называла меня маленькой старушкой. Говорила, такая серьезность мне же самой во вред. В глазах приятелей Кейси я была не лучше надоедливой мамаши, которой «своих не сдают». Один за другим они бубнили: «А я почем знаю?»

В те дни сладу с Кейси уже не было. И все-таки, дерзкая и шумная, она одним своим присутствием делала жизнь сносной. Помню ее необычный смех. Кейси смеялась беззвучно, разинутый рот дрожал; то и дело производила серию резких вдохов – с подвыванием и эхом – и сгибалась пополам, словно от боли. Эхо было показателем наличия сестры в доме; тишина, по контрасту, казалась особенно зловещей. Мне не хватало грохота музыкальных записей и этого ее кошмарного парфюма – резкий, приторный, он, видимо, призван был маскировать запах «травки», которой баловались Кейси и ее приятели. Назывался парфюм «Пачули муск».

Все выходные я уговаривала бабушку позвонить в полицию. Ба всегда была против того, чтобы «впутывать чужих». Наверное, боялась, что «органы» сочтут ее не подходящей для нас опекуншей.

Когда наконец Ба согласилась, ей лишь со второй попытки удалось набрать номер на оливково-зеленом дисковом телефонном аппарате – настолько тряслись руки. Никогда прежде я не видела Ба ни такой встревоженной, ни такой взбешенной. После звонка ее еще долго колотило – то ли от ярости, то ли от страха, то ли от стыда. Длинное лицо с багровыми скулами искажали новые, незнакомые гримасы. Она бубнила что-то про себя – проклятия, а может, молитвы.

* * *

Исчезновение Кейси было одновременно и неожиданным, и предсказуемым. Моя сестра всегда отличалась общительностью. Периодически связывалась со всяким сбродом – благодушными бездельниками, далеко не изгоями, но и не теми, кого принимают всерьез. В девятом классе ненадолго попала под влияние хиппи; затем несколько лет одевалась как панк, красила волосы в самые экстремальные цвета, носила кольцо в носу и даже сделала татуировку – леди-паук в паутине. И сменила нескольких парней. Я, в свои семнадцать, никогда с парнем не встречалась. Кейси была популярна, но использовала свою популярность во благо. Например, подростком взяла шефство над девочкой по имени Джина Брикхаус. Эту Джину травили из-за лишнего веса, зловонного дыхания, скверных зубов, нищеты родителей – наконец, из-за иронии, что была заложена в самом ее имени[3]. Короче, к одиннадцати годам Джина Брикхаус отказалась разговаривать. Но под крылом у Кейси она буквально расцвела. В выпускном классе ее называли уже Уникумом – такое прозвище дают фрикам-бунтарям, которые внушают уважение.

Но потом социальная жизнь моей сестры сделала крутой вираж. Кейси стала регулярно влипать в истории, над ней постоянно висела угроза исключения из школы. Она пила алкогольные напитки, причем даже в школе; она употребляла лекарственные препараты наркотического действия – те, об опасности которых тогда никто не подозревал. В тот же период у Кейси появились секреты от меня. Еще за год до этих событий Кейси обо всем мне рассказывала – часто с извиняющимися и даже молящими интонациями, будто жаждала отпущения грехов. Эта ее новая практика – таиться – успеха не имела. Чутье мое сестре было не обмануть. Я вычисляла ее проступки по манере держаться, по внешним признакам, по взгляду. Мы с Кейси жили в одной комнате, спали в одной постели с самого раннего детства. Был период абсолютного взаимопонимания, когда я угадывала реплику Кейси прежде, чем сама Кейси открывала рот; и точно так же Кейси угадывала мои реплики. Мы выработали особый стиль общения – обрывали фразы, доканчивали высказывания мимикой и жестами. Посторонние нашего особого языка не понимали. Ну и вот, Кейси стала все чаще ночевать у подруг. Или являлась домой под утро, и пахло от нее странно. Я эти запахи не могла идентифицировать. Беспокоилась ли я за Кейси? «Беспокоилась» – слово слишком слабое.

Когда Кейси исчезла на двое суток, потрясло меня не исчезновение как таковое и даже не мысли об ужасных вещах, которые могли произойти с сестрой. Потрясло меня осознание: я полностью вычеркнута из жизни Кейси. Вычеркнута ею самой. Кейси способна скрывать свои самые страшные тайны ВОТ ТАК, причем ДАЖЕ ОТ МЕНЯ.

* * *

Вскоре после того, как Ба обратилась в полицию, мне на пейджер пришло сообщение от Полы Мулрони. Я сейчас же перезвонила ей. В старших классах Пола была лучшей подругой Кейси, и она единственная считалась со мной. Единственная понимала и уважала наши особенные сестринские отношения. По телефону она сообщила, что слышала о Кейси и, кажется, знает, где ее искать.

– Ты только бабке своей не говори, – добавила Пола. – А то я ведь и ошибаться могу.

Она была миловидна, высока ростом и крепко сбита. Такими мне представлялись мифические амазонки. Впервые я прочла о них в «Энеиде», в девятом классе; а в пятнадцать лет обнаружила амазонок в комиксах. Впрочем, когда я сказала Кейси, что Пола похожа на амазонку – думала польстить Поле, – сестра только скривилась («Мик! Не вздумай никому даже намекать на это!»). Впрочем, хоть Пола мне всегда нравилась (и до сих пор нравится), я уже тогда понимала: она плохо влияет на Кейси. Брат Полы, Фрэн, сбывал наркотики. Пола ему помогала, и все об этом знали.

В тот день мы с ней встретились на углу Кенсингтон-авеню и Аллегейни.

– Иди за мной, – скомандовала Пола.

По дороге она сообщила, что два дня назад они с Кейси зависли в одном доме, у Фрэнова приятеля. Что это значит, я мигом смекнула.

– Мне пришлось свалить, – сказала она. – А Кейси захотела остаться.

Пола Мулрони вела меня на север по Кенсингтон-авеню. Скоро мы свернули в переулок – сейчас не вспомню, как он назывался, – и остановились возле обшарпанного дома без архитектурных подробностей, одного из многих в квартале ленточной застройки. Застекленная дверь была выкрашена белой краской и имела металлическое украшение – лошадь с повозкой, причем передние ноги у лошади были отломаны. Мы добрых пять минут ждали, пока откроют, и я успела все рассмотреть.

– Они точно дома, – повторяла Пола, колотя в дверь. – Они всегда дома.

Наконец нам отворили. На пороге стояла женщина, больше похожая на привидение. Таких тощих я никогда не видела. Волосы у нее были черные, щеки – багровые, веки – набрякшие. Позднее и у Кейси веки такими стали, а тогда я не знала, отчего это.

– Фрэна здесь нету, – выдала женщина. Говорила она о брате Полы. Вероятно, была старше нас всего лет на десять; впрочем, ее возраст не поддавался определению.

– А это еще кто? – спросила женщина, указывая на меня. Она задала вопрос прежде, чем Пола отреагировала на сообщение об отсутствии Фрэна.

– Это моя подруга. Она сестру ищет.

– И сестер тут никаких нету тоже, – отрезала женщина.

Пола поспешила сменить тему:

– Мне нужен Джим.

* * *

Филадельфийский июль – это всегда адское пекло. В доме все плавилось, и неудивительно – крыша-то была плоская, крытая толем. Вдобавок дом провонял сигаретами и чем-то тошнотворно-сладким. Чем именно, я тогда не знала. При мысли, для кого этот дом изначально построили, сделалось тоскливо. Уж конечно, здесь жила дружная, работящая семья. Скорее всего, рабочий с женой и детьми. По утрам он спешил на огромную фабрику – одну из тех, что и доныне торчат, заброшенные, по всему Кенсингтону, – а вечером возвращался к семье и читал молитву перед тем, как приняться за ужин. Мы с Полой как раз и попали в бывшую столовую. Мебель отсутствовала, только к стенам было прислонено несколько складных железных стульев. Из уважения к рабочему и его семье я пыталась представить ту, прежнюю обстановку. Наверное, поколение назад посередине помещался овальный стол с кружевной скатертью, на полу – ковер из плюша. Стулья, конечно, были мягкие, удобные; почти кресла, только без подлокотников. И обязательные занавески, сшитые доброй бабушкой. И натюрморт на стене – какая-нибудь ваза с фруктами…

Появился Джим – наверное, хозяин дома. В черной футболке и в джинсовых шортах. Уставился на нас. Руки бессильно свисали вдоль тела.

– Ты, что ли, Кейси ищешь? – процедил Джим.

Я подумала: откуда он знает? Может, моя внешность выдает отсутствие опыта? Может, я выгляжу как опекунша, вечная спасительница; та, что не сбежит, пока все закоулки не обшарит? У меня всю жизнь такой вид. Когда я поступила работать в полицию, мне пришлось немало потрудиться над осанкой и выражением лица, а то арестованные меня всерьез не воспринимали.

Я кивнула.

– На второй этаж иди, – бросил Джим.

Кажется, он говорил что-то вроде «ей хреново, вот она и лежит». Не помню. Я не слушала. Я метнулась вверх по лестнице.

В коридор выходило несколько дверей, но все они были закрыты. Я не сомневалась: за каждой дверью таятся всякие ужасы. Признаюсь: мне было очень страшно. Некоторое время я стояла без движения. Потом жалела об этом.

– Кейси, – тихонько позвала я, надеясь, что вот сейчас моя сестра просто возникнет в коридоре. – Кейси!

Дверь приоткрылась. Высунулся кто-то неизвестный – и мгновенно исчез.

Было темно. Снизу слышались голоса Полы и этого Джима. Говорили о Фрэне, о соседях, о копах, которые в последнее время толпами ходят по Аве, так их и так.

Собрав все свое мужество, я постучалась в ближайшую дверь, выждала несколько секунд и повернула ручку.

Там, в той комнате, я нашла Кейси. Я узнала ее по кислотно-розовым, свежевыкрашенным волосам, разметавшимся по матрацу. Ни простыни, ни подушки не было. Кейси лежала ко мне спиной, на боку, неудобно, неестественно вывернув шею.

Она была практически голая.

Глядя на сестру с порога, я не сомневалась: она мертва. Пусть она лежала в той же позе, в какой я привыкла видеть ее спящей, – тело Кейси не расслабилось, нет. Тело обмякло. У живых так не бывает. Вдобавок руки и ноги казались набухшими, неподъемными.

Я подошла к ней. Перевернула ее на спину. Левая рука свесилась с кровати, упала бессильно, безжизненно, все еще перетянутая, словно мусорный мешок, трикотажной тряпкой – видимо, лоскутом от футболки. Ниже самодельного жгута, теперь ослабленного, змеилась набухшая мороком пурпурная вена. Лицо было изможденное и безразличное, кожа с просинью, рот разинут, глаза закрыты, но не плотно – меж верхних и нижних век белели из-под ресниц щелки-полумесяцы.

Я трясла сестру. Звала ее по имени. Потом спохватилась – сорвала жгут. На матраце обнаружила шприц. Снова закричала: «Кейси! Кейси!» Пахло от нее экскрементами. Я надавала ей оплеух. Прежде я не видела ни героина, ни героинистов.

Помню, как я вопила на лестнице:

– Позвоните «девять-один-один», скорее!

Конечно, зря. В доме вроде этого службу спасения ни в жисть не вызовут. Однако я продолжала вопить, пока не примчалась Пола и не закрыла мне рот ладонью.

– Ни хрена себе! – протянула она, взглянув на Кейси.

До сих пор восхищаюсь находчивостью Полы, ее хладнокровием, быстротой и точностью ее движений. Она подсунула руку Кейси под коленки, другой рукой подхватила ее под мышки и потащила с кровати. Моя сестра в то время была толстушкой, но Пола довольно легко снесла ее по лестнице вниз. Спускалась она боком, спиной к стене, глядя под ноги. Я бежала следом. Наконец мы вышли на крыльцо.

– Не вздумайте звонить, пока в другой квартал не уберетесь, – предупредила тощая женщина, открыв нам дверь.

«Она умерла, – вертелось в моей голове. – Она умерла. Моя сестра умерла». Перед глазами все стояло лицо Кейси на этой загвазданной чужой койке. Ни я, ни Пола не проверили, дышит ли она, однако я не сомневалась: сестры у меня больше нет. Понеслись мысли о будущем, о целой жизни без Кейси. Моя свадьба. Рождение моих детей. Смерть бабушки. От жалости к себе я заплакала. Я потеряла единственного человека, способного взять на себя часть бремени, которое обрушил на нас сам факт нашего рождения. Теперь не с кем делить тоску по умершей маме и сгинувшему отцу. Некому плакаться из-за бабушки – редчайшими проявлениями ее доброты мы упивались, ведь бо́льшую часть времени Ба была с нами жестка. Да еще бремя нашей бедности… Из-за слез я не видела, куда иду. Споткнулась о кусок асфальта, вздыбленный древесным корнем.

* * *

И пары секунд не прошло, как нас засек молодой полицейский – один из тех, кого кляли Джим с Полой. Еще через несколько минут появилась «Скорая» и увезла меня и Кейси. При мне ей ввели «Наркан»[4], и она чудесным образом восстала из мертвых – начала вопить от боли, жаловаться на тошноту и на жизнь в целом, ныть: «Кто вас просил?!»

В тот день мне открылась тайна: никто из них не хочет, чтобы его спасали. Все они жаждут уйти. Не просыпаясь, быть поглощенными землей. На лицах возвращенных с того света – ненависть. За годы работы в полиции, стоя возле какого-нибудь несчастного медика, чья задача – воскрешать из мертвых, я десятки раз видела это общее для всех наркоманов выражение. Ненависть была в лице Кейси, когда ее глаза открылись, когда она начала сыпать проклятиями, а затем всхлипывать. Ненависть ко мне – родной сестре.

Сейчас

Нам с Лафферти было велено уезжать. Потому что на сцене появился сержант Эйхерн. Он прикроет мертвое тело, он встретит судмедэксперта и следователей из Восточного отдела по тяжким и особо тяжким.

Лафферти наконец-то заткнулся. Расслабляюсь под шорох «дворников» и еле слышное стрекотание рации. Чуть погодя спрашиваю Лафферти:

– Ты в порядке?

Он кивает.

– Вопросы есть?

Он отрицательно качает головой.

Снова умолкаем.

Есть две разновидности молчания. Конкретно это – неловкое, напряженное. Молчание чужих людей, что-то друг другу недоговаривающих. Вспоминается Трумен – вот с ним молчать было комфортно. Он даже дышал по-особенному – ритмично, успокаивая меня самим этим размеренным ритмом.

Проходит пять минут. Наконец Лафферти подает голос:

– Здесь бывало и получше.

– В смысле?

Он поводит руками по сторонам:

– Я говорю, райончик-то лучшие времена помнит. Мальчишкой я сюда ходил в бейсбол играть… Ничего, вполне сносно было.

Морщу лоб.

– Здесь и сейчас не фатально, Эдди. В Кенсингтоне есть кварталы благополучные, есть не очень. Только и всего. Район как район.

Лафферти пожимает плечами. Я его не убедила. Он и года в полиции не прослужил, а уже недоволен. Не он один, кстати. Есть полицейские, которые только и знают, что хаять свои участки. Чем дольше служат, тем активнее хают. Сама слышала. В числе таких, к сожалению, и сержант Эйхерн. О Кенсингтоне эти люди говорят в выражениях, не приемлемых для того, чья обязанность – защищать общество и способствовать росту гражданской ответственности. На планерках сержант Эйхерн называет Кенсингтон и помойной ямой, и отстойником, и Дерьмовиллем.

– Не знаю, как тебе, Эдди, а мне просто необходимо выпить кофе, – говорю я.

* * *

Обычно я беру кофе на углу, в забегаловке из тех, где коптят спиртовые горелки, воняет кошками, а по стенам размазаны желтки из сэндвичей с яичницей. Хозяина заведения, Алонзо, я числю в друзьях. Но сегодня мы туда не пойдем. На волне расцвета малого бизнеса появилось новое кафе – «Бомбический кофе»; туда-то я и направляюсь. Пусть Лафферти не думает, что наш район – отстойник и тэ пэ.

Есть что-то особенное в новых кенсингтонских кофейнях, в том числе в этой; что-то сразу цепляющее взгляд. Может, дело в интерьерах, в контрасте прохладной стали и теплой древесины; может, в посетителях – их, судя по внешнему виду, занесло с другой планеты. Остается только догадываться, о чем они думают, говорят, строчат в лэптопах. Полагаю, их темы – книги, одежда, музыка и комнатные растения. Они кидают клич в Сети: «Помогите выбрать кличку для щенка!» Они заказывают напитки с непроизносимыми названиями. Порой ужасно хочется в такую кофейню, к людям с ТАКИМ кругом забот.

Паркуюсь напротив «Бомбического кофе». Лафферти таращится на меня. В глазах – скепсис.

– Майк, ты полностью уверен? – произносит он.

Это из «Крестного отца». Вероятно, Лафферти полагает, что я цитату не словлю. Ему неизвестно одно обстоятельство: фильм «Крестный отец» я смотрела несколько раз. Не по своей воле и с отвращением.

– Ты что, готова выложить четыре доллара за свой кофе? – уточняет Лафферти.

– И за твой тоже, – ободряю я.

Нервничаю, приближаясь к барной стойке; досадую на себя за мандраж. Посетители, все как один, напрягаются: как же, полицейская форма, оружие… К этому я привыкла. Поглазев, посетители снова утыкаются в лэптопы.

У девушки за стойкой – анорексия, косая челка и вязаная шапка, которая эту челку фиксирует в диагональном положении. У юноши, который ей помогает, волосы, темные у корней, на кончиках еще хранят остатки платинового цвета. Очки – огромные, как совиные глаза.

– Слушаю вас, – произносит юноша.

– Два кофе средней крепости, пожалуйста, – говорю я. (Не без удовлетворения замечаю, что цена – не четыре, а два доллара за порцию.)

– Что-нибудь еще? – не отстает Совёныш. Он стоит к нам спиной, разливает кофе.

– Ага, – встревает Лафферти. – Плесни в кофе толику виски, раз уж взялся.

Произнесено с улыбкой. Лафферти явно ждет, что и эта цитата будет словлена. Я уже поняла: острит он в стиле моих дядюшек – по́шло, предсказуемо, беззубо. Лафферти высок ростом и недурен лицом; должно быть, он привык нравиться.

Совёныш оборачивается, натыкается на затяжную улыбку Лафферти.

– Спиртное не продаем.

– Я пошутил, – поясняет тот.

Совёныш с мрачным видом ставит стаканчики на стойку.

– Где здесь туалет? – спрашивает Лафферти. В тоне – ни намека на дружелюбие.

– Туалет не работает, – отвечает Совёныш.

Как же, не работает! Вон она, дверь в дальнем конце зала, и что-то не видать таблички «Ремонт»… Барменша в вязаной шапке отводит взгляд.

– А другого что, нету? – спрашивает Лафферти.

Обычно нам, патрульным, не отказывают. Все понимают: мы не в офисе торчим, а катаемся целый день. Без общественных туалетов нам никак не обойтись.

– Нет, – цедит Совёныш. – Что-нибудь еще желаете?

Молча расплачиваюсь. Иду к дверям. В обед будем у Алонзо кофе пить. Алонзо пускает нас, копов, в свой заплеванный сортир, даже если ничего не покупать. Алонзо улыбается. Алонзо знаком с Кейси. Алонзо известно, как зовут моего сына, и он не забывает о нем справиться.

* * *

– До чего славные ребята, – выдает Лафферти, когда мы выходим из кафе. – Просто душки.

В голосе – горечь. Он оскорблен в лучших чувствах. Впервые мне жаль его.

Про себя я думаю: «Добро пожаловать в Кенсингтон. Зато не будешь больше гнать, что тебе все о нашем районе известно».

* * *

Смена заканчивается. Паркуюсь на стоянке. Проверяю машину тщательнее обычного – Лафферти ведь смотрит. Вместе топаем в офис отчитываться перед сержантом Эйхерном.

Тот уже у себя в кабинете. На самом деле помещение – коридорный «аппендикс» с бетонными стенами, которые «потеют», едва включишь кондиционер. Но это Эйхернова личная территория. Он даже табличку на дверь повесил: «Без стука не входить».

Мы послушно стучимся.

Эйхерн сидит за столом и таращится в компьютер. Без единого слова, без единого взгляда на нас принимает отчет.

– Доброй ночи, Эдди, – бросает он вслед Лафферти.

Я медлю в дверях.

– И вам, Мики, доброй ночи, – произносит сержант Эйхерн. С упором на «вам».

Говорить или нет? Решаюсь.

– Извините, уже известно что-нибудь о сегодняшней жертве?

Сержант Эйхерн тяжко вздыхает. Смотрит на меня поверх экрана. Трясет головой.

– Пока нет. Никаких новостей.

Эйхерн – невысокий, щуплый, седой и голубоглазый. Не то чтобы некрасив – просто комплексует из-за роста. В нем пять футов восемь дюймов[5], во мне – двумя, если не тремя дюймами больше. При разговоре со мной Эйхерн обычно становится на цыпочки. Сейчас он избавлен от этого.

– Совсем никаких? – переспрашиваю я. – Разве эту женщину не опознали?

Эйхерн снова качает головой. Что-то я ему не верю. Странный он – никогда всех карт не раскроет, даже если нет причин для секретности. Видимо, таким способом дает понять, кто здесь главный. Меня Эйхерн недолюбливает. Наверное, из-за промаха, который я допустила вскоре после перевода из другого района. Сержант тогда, на планерке, выдал неправильные сведения о преступнике, который был в розыске, а я подняла руку и прямо указала на ошибку. Лишь потом поняла, что это было неправильно. Следовало промолчать, дождаться конца планерки и сказать Эйхерну все наедине. Я поставила его в неловкое положение при подчиненных, это факт; но большинство сержантов спустили бы эпизод на тормозах или обратили в шутку. Эйхерн же так на меня глянул, что жуть взяла. Мы с Труменом решили, у сержанта с тех пор на меня зуб; при всяком удобном случае мы развивали эту тему. Однако за легкомысленными репликами мы оба, как я теперь понимаю, скрывали серьезную озабоченность.

– На панели я эту женщину не видела, – говорю я. – Это к вопросу о роде ее занятий.

– Ее род занятий меня не волнует, – цедит Эйхерн.

С языка вот-вот сорвется фраза «А должен бы волновать!». Факт важный. Означает, что погибшая либо недавно перебралась в наш район, либо оказалась здесь случайно. Мы, патрульные, лучше всех знаем свои участки. Мы постоянно на улице, заглядываем в каждый дом, в каждое новое заведение, общаемся с людьми. Сотрудники Восточного отдела, по крайней мере, задали мне этот вопрос – заодно с рядом других. Именно поэтому я покидала место преступления чуть успокоенная.

Воздерживаюсь от комментариев. Постукиваю пальцами по дверному косяку. Разворачиваюсь. Пора уходить. Эйхерн останавливает меня вопросом. Причем глядит по-прежнему в компьютер.

– Как там Трумен, Мики?

Тушуюсь. Не ожидала такого. Вымучиваю:

– Хорошо, должно быть.

– Вы с ним не контачите, что ли?

Пожимаю плечами. Порой не поймешь, с какой целью Эйхерн затрагивает ту или иную тему. Но цель есть всегда.

– Странно, – продолжает сержант. – Я думал, у вас отношения.

Он поднимает глаза. Визуальный контакт на целое мгновение продолжительнее, чем это считается приличным.

* * *

По пути домой набираю бабушкин номер.

Мы редко созваниваемся. Еще реже встречаемся. Когда родился Томас, я решила: его детство будет кардинально отличаться от моего. То есть в жизни моего сына должен быть минимум общения с Ба, да и со всеми О’Брайенами. Из необъяснимого чувства – словно чем-то обязана семье – я переступаю через себя, устраиваю для Томаса ритуальные визиты к Ба перед Рождеством или сразу после. Периодически звоню по телефону – чисто с целью убедиться, что Ба еще жива. Она выражает недовольство, но, я уверена, ничуть не тяготится ситуацией. Во-первых, никогда сама не звонит. Во-вторых, не предлагает посидеть с Томасом – даром что достаточно энергична для работы в кейтеринговой компании и для подработки в «Трифтвее»[6]. Вот интересно – если я с ней контактировать перестану, Ба догадается мой номер набрать? Вряд ли.

– Чего надо? – бурчит Ба после седьмого гудка. Она всегда так отвечает.

– Это я.

– Кто «я»?

– Мики.