Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Не так давно для образцовых работников в Освенциме ввели систему бонусных купонов. Получать их могли только неевреи в статусе квалифицированных специалистов[404]; на купоны в лагерном буфете предлагалось покупать предметы роскоши вроде табака или туалетной бумаги. Эта система, придуманная Гиммлером, была нацелена на повышение производительности труда, но на деле надзиратели часто использовали купоны как средство поощрения за некоторые услуги, а не за примерную работу[405].

Для многих главная привлекательность купонов заключалась в том, что ими можно было расплачиваться в лагерном борделе. Это нововведение также являлось инициативой Гиммлера в поддержку интенсивного труда. Бордель стоял за колючей проволокой рядом с лагерными кухнями и проходил под эвфемизмом «женский блок»[406]. Там работали арестантки из Биркенау – немки, польки, чешки, но ни в коем случае нееврейки, – вызвавшиеся «добровольно», когда им пообещали последующее освобождение. Для посещения борделя требовалось записаться в очередь, а записывали в нее только заключенных-арийцев с достаточным количеством набранных купонов. Перед визитом клиенту делали укол от венерических заболеваний, и эсэсовский офицер назначал ему женщину и комнату. Днем, когда бордель был закрыт, женщин нередко видели прогуливающимися за пределами лагеря, каждую в сопровождении блок фюрера.

Густав, официально числившийся арийцем, тоже получал купоны, но практически ими не пользовался. Начальник лагеря Шёттль, отличавшийся извращенными вкусами, получал особое удовольствие, выслушивая подробные рассказы узников об их свиданиях с женщинами; но, сколько он ни пытался убедить Густава пойти в бордель, тот всегда отказывался, оправдываясь своими преклонными годами (ему было всего пятьдесят один, но по лагерным меркам он считался глубоким стариком – практически никто не доживал там до таких лет).

Поскольку Густав еще и не курил, купоны ему были ни к чему, так что он передавал их Фрицу, а тот выменивал на черном рынке.

Фриц свел знакомство с надзирателями с кухонь и из «Канады», где хранились вещи, изъятые у заключенных; оба они были продажными до мозга костей, и оба обожали наведываться в бордель. В обмен на купоны Фриц получал хлеб и маргарин из кладовой, а из «Канады» – драгоценную теплую одежду: свитера, перчатки, шарфы и все остальное. Свою добычу он доставлял в барак и делился ею с отцом и друзьями.

Неприятно было думать, что он таким образом способствует эксплуатации женщин в борделе, но во враждебной лагерной среде за улучшение условий для одного человека всегда приходилось расплачиваться страданиями другого. Через некоторое время женщин заменили новой партией молоденьких полек. Первая партия, пережившая несколько месяцев унижений ради обещанной свободы, отправилась назад в Биркенау. Из лагеря их так и не выпустили[407].

* * *

Весной и в начале лета 1944-го обстановка в Освенциме заметно изменилась. Густав писал в своем дневнике, что в Моновиц постоянно прибывают новые заключенные, практически все – молодые евреи из Венгрии. Вид у них был убитый, опустошенный; судя по новостям, доходившим с востока, война принимала для нацистов крайне неудачный оборот.

В марте Германия оккупировала территорию Венгрии, своего бывшего союзника. Встревоженное постоянными поражениями нацистских войск на Восточном фронте и высокой вероятностью англо-американского вторжения в Северо-Западную Европу, венгерское правительство начало втайне делать шаги к примирению с союзническими силами. В глазах Германии это было вероломным предательством. Гитлер в ярости захватил страну и взял под контроль ее армию.

В Венгрии на тот момент проживало около 765 000 евреев[408]. Конечно, в стране случались вспышки антисемитизма, но до сих пор евреев там не преследовали. Теперь, в одно мгновение, их решено было ликвидировать.

Систематические гонения начались 16 апреля – в последний день еврейской Пасхи, праздника в честь божественного освобождения и исхода из плена[409]. Подразделения Айнзацгруппы при поддержке венгерской жандармерии начали сотнями тысяч сгонять евреев в импровизированные лагеря и гетто. Все делалось быстро, четко и жестоко; во главе операции стояли два опытных эсэсовских офицера: Адольф Эйхман, ранее отвечавший за депортацию евреев из Вены, и бывший комендант Освенцима Рудольф Хёсс.

Первые составы отправились из Венгрии в Освенцим в конце апреля – в них везли 3800 еврейских мужчин и женщин. По прибытии их сразу отправили в газовые камеры[410]. Но это была лишь первая тонкая струйка из будущего гигантского людского потока. Чтобы работать эффективнее, старый «еврейский подъезд» в Освенциме заменили на новую железнодорожную ветку, которая вела прямо в Биркенау, с разгрузочным перроном длиной почти полкилометра.

Позднее Густав познакомился с несколькими женщинами из Венгрии, которых доставили в Освенцим как раз по этой ветке, и они в подробностях ему описали, что там происходило.

Во вторник, 16 мая, лагерь Биркенау перешел на режим строгой изоляции. Всех заключенных под охраной заперли в бараках. Исключение составляли только члены зондеркоманды и, как ни странно, лагерный оркестр. Вскоре после этого по железнодорожной ветке с грохотом и дымом подкатился железнодорожный состав, въехал под кирпичную арку КПП и остановился у перрона. Двери распахнулись, и из каждого вагона высыпалось едва ли не по сотне людей. Старые и молодые, женщины, мужчины, дети. Казалось, никто из них понятия не имел, куда их привезли, и многие высаживались из поезда с легким сердцем, усталые и дезориентированные, но полные надежд[411]. Они не пугались, когда видели членов зондеркоманды в полосатых пижамах. Беззаботность обстановке придавала и музыка, исполняемая лагерным оркестром.

Дальше производился отсев. Всех, кто был старше пятидесяти, всех больных или слабых, детей и их матерей, беременных отправляли в одну сторону. Здоровых мужчин и женщин в возрасте от шестнадцати до пятидесяти лет – примерно четверть от всей массы – ставили в другую. До вечера лагерь успел принять еще два состава из Венгрии. Еще два отсева, тысячи человек, отправленных направо или налево. Те, кого признавали пригодными для работы, получали статус «транзитных евреев» и отправлялись в отделенную для них часть лагеря. Остальных загоняли в низенькие постройки между деревьями в конце железнодорожной ветки, из труб которых днем и ночью поднимался в небо едкий дым[412].

В тот день в Биркенау доставили примерно пятнадцать тысяч венгерских евреев; точное их число неизвестно, потому что ни одного из них – ни убитого, ни отправленного на работы – не регистрировали как заключенного Освенцима и не снабжали личным номером[413]. Ясно было, что даже тем, кого отправляли на работы, долго не жить.

Так началась чудовищная эскалация, ставшая зенитом – или, точнее, надиром – Освенцима как фабрики смерти. Между маем и июлем 1944-го организация Эйхмана отправила в Освенцим 147 железнодорожных составов[414]. До пяти поездов в день прибывали в Биркенау, перегружая возможности системы. В строй заново ввели резервные газовые камеры, до этого стоявшие без дела. Четыре из них работали круглосуточно. Девятьсот измученных душевных калек из зондеркоманды загоняли раздетых догола женщин, мужчин и детей в газовые камеры и выгружали оттуда трупы. В «Канаде» все склады были завалены чемоданами с одеждой и ценными вещами. Крематории не справлялись с нагрузкой, и для тел приходилось копать ямы. СС действовало в страшной спешке; новоприбывших так торопились отправить в газовые камеры, что зачастую открывали их, когда некоторые жертвы из предыдущей партии еще дышали; тех, кто еще шевелился, пристреливали или добивали, а кого-то живым бросали в могилы.

Часть мужчин и женщин, прошедших отбор, отправляли в Моновиц. Густав наблюдал за ними со слабым сочувствием. «Многие из них лишились родителей, потому что родителей отослали в Биркенау», – писал он. Мало кому повезло так, как им с Фрицем – отцу и сыну, оставшимся вместе. Хватит ли им сил и удачи, чтобы тоже выжить? Вряд ли, судя по их сломленному виду. У многих уже проявлялись симптомы внутреннего опустошения, превращавшие людей в Muselmanner. «Это очень печально», – писал Густав.

* * *

В середине 1944-го мебельную команду Густава перевели на комбинат Буна. Теперь он пользовался таким влиянием, что смог перевести к себе Фрица, чтобы тот работал под его началом[415].

Первые месяцы года выдались нелегкими: зима была суровой, с обильными снегопадами и вспышками лихорадки и дизентерии. Оба они заболели и какое-то время пролежали в госпитале, в постоянном страхе отсева и ликвидации. Густав свалился первым, в феврале. Он пробыл в госпитале восемь дней и вышел прямо перед зачисткой, в результате которой многих других пациентов, поступивших одновременно с ним, отправили в газовую камеру. Следующая эпидемия вспыхнула в конце марта и уложила Фрица в госпиталь на две недели[416].

Теперь, работая на комбинате, Густав наконец познакомился с Фредлем Вохером, их благодетелем, пользовавшимся их с Фрицем полным доверием.

Для Фрица перевод в мастерскую отца означал возобновление учебы на мебельщика, прерванной в 1938 году после Аншлюса. Они работали под надзором вольнонаемного начальника из Людвигсхафена. «Он неплохой человек, – писал Густав, – и старается по возможности нас поддерживать. И уж точно он не нацист».

Лояльность народа к нацистам сильно пошатнулась, когда ход войны изменился и страна столкнулась с вероятностью поражения и реалиями того, к чему привел нацистский режим. 6 июня началось долгожданное вторжение во Францию союзнических сил. Тем временем Красная армия продолжала наступать на немцев с востока.

В июле русские вошли в Остланд, окружили Минск и захватили территорию, на которой ранее находился Малый Тростенец. Лагерь закрыли и уничтожили в 1943 году, когда он уже выполнил свою задачу. 22 июля войска, продвигаясь по территории Восточной Польши, захватили громадный концентрационный лагерь Майданек близ Люблина – он первым из крупных концлагерей оказался в руках союзников. Они увидели лагерь таким, каким он был на самом деле: с газовыми камерами, крематориями и грудами мертвых тел. Свидетельства очевидцев разлетелись по всему миру, появившись в газетах от Правды до New York Times. По словам одного русского военного корреспондента, ужас был «слишком громадным и невообразимым, чтобы до конца его осознать»[417].

Давление на правительства союзных государств росло; теперь, когда они представляли себе ситуацию в лагерях, включая Освенцим, надо было предпринимать какие-то меры. Звучали призывы к бомбардировкам вспомогательных лагерных служб и железнодорожных подъездов. Командующие военно-воздушными силами союзников рассмотрели такой вариант и отвергли его, сочтя сомнительным с точки зрения расходования ресурсов, которые, по их словам, следовало полностью направить на стратегические бомбардировки и поддержку с воздуха наступающим армиям. И никак иначе[418].

Однако СС прекрасно понимало, что некоторые лагеря находятся слишком близко к промышленным комплексам, которые подвергаются риску бомбардировок – как Буна в Освенциме, до которого вполне могли добраться союзнические дальние бомбардировщики. Было решено принять в Освенциме меры противовоздушной обороны[419]. На комбинате устроили бомбоубежища, а по всему лагерному комплексу ввели правила затемнения. Задача обеспечить лагерь специальными шторами легла на Густава Кляйнмана, который на время прервал работу по обивке мебели и занялся пошивом затемняющих занавесей. Он встал во главе швейного цеха, где работали двадцать шесть его подчиненных, в основном молодых евреек – «все послушные и безотказные труженицы». Под руководством Густава они шили светозащитные шторы, а Фриц помогал вольнонаемным рабочим развешивать их.

Начальником Густава был гражданский по имени Ганс, социалист, он частенько заглядывал в цех, чтобы поболтать и перекусить с ним вместе. Ганс отличался от прочих управляющих на комбинате, которые жили в постоянном страхе СС и настаивали на том, что фюрер знает, что делает; среди них встречались и идейные нацисты, сразу докладывавшие о любых контактах с заключенными главному инженеру, еще одному убежденному гитлеровцу.

Польским женщинам из соседнего цеха, занимавшегося изоляционными материалами, удавалось проносить на работу хлеб и картошку, которую они отдавали еврейкам, шившим шторы. Где они брали продукты, оставалось загадкой, ведь у них самих пайки были крайне скудными. Кое-что передавали и двое чешских рабочих, развешивавших шторы, которые делали для чешских евреев то же самое, что Альфред Вохер для Фрица – отвозили письма друзьям в Брно и проносили в лагерь передачи вроде сала и грудинки.

Несмотря на щедрость друзей и родни, количество пищи, на фоне количества заключенных, было микроскопическим. Все, кроме ортодоксальных евреев, с благодарностью принимали грудинку и другую некошерную еду, так как давно отказались от строгого следования религиозным законам[420]. Некоторые, как Фриц, вообще отвернулись от религии, не в силах и дальше верить в Бога, заботящегося о евреях.

Женщины в швейном цеху Густава, побывавшие в Биркенау, рассказывали, что происходило там. Четверо венгерских портных, приставленных к их команде, описывали депортацию из Будапешта. События развивались с ураганной скоростью, гораздо быстрее и беспощадней, чем в Вене. Венгерским евреям, хотя они и жили под гнетом антисемитского правительства, позволялось соблюдать Шабат и посещать синагогу, поэтому они считали, что слухи о гонениях, доходившие из Германии, сильно преувеличены. Но потом пришли нацисты, и они все увидели своими глазами.

Почти два года Густав слушал истории о происходившем в Биркенау, но то, что творилось там сейчас, казалось ему запредельной степенью варварства. «Вонь от сжигаемых трупов доходит до самого города», – писал он. Каждый день мимо Моновица с юго-востока проезжали составы с крепко запертыми вагонами. «Мы знаем, что там творится. Все это венгерские евреи – и все это в двадцатом веке».

* * *

С помощью Фрица Шуберт закрепил последнюю штору на окне кабинета. Он попытался растолковать служащему, как ею пользоваться, но разговор не удался: Шуберт был этническим немцем из Польши и по-немецки говорил плохо.

Они с Фрицем упаковали свои инструменты. В этот момент один из гражданских, проходивших мимо, сунул в чемоданчик Шуберта краюху хлеба, кивнув в сторону Фрица. Шуберт незаметно взял хлеб и переложил Фрицу в ящик с инструментами. Фриц взвалил на плечо кучу готовых штор, и они пошли в следующее здание. Они прекрасно ладили между собой, несмотря на языковые сложности. Шуберт был из Бельско-Бялы, где Густав работал подмастерьем у пекаря в первые годы века. Фрицу нравилось ходить из одного здания в другое – он чувствовал себя почти свободным. Каждый день они с Шубертом возвращались в цех с ящиками, полными кусков хлеба.

Следующим по списку шел КПП, на котором заправлял капрал СС, прозванный заключенными Rotfuchs – Рыжий лис – из-за огненно-рыжих волос и вспыльчивости. Когда они шли мимо, Фриц заметил, что Лис раздраженно поглядывает на группу греческих евреев, стоявших без дела под аркой ворот. Фриц почуял неладное и замедлил шаг. Лис явно решил дать волю своему гневу: выскочив из КПП, он бросился к грекам и начал кричать на них, требуя возвращаться на работу. Ни один из них не знал немецкого; греки не понимали, чего он от них хочет. Тогда Лис начал яростно лупить их прикладом винтовки.

Этого Фриц не стал терпеть: он отставил свой ящик с инструментами и бросился между Лисом и его жертвами.

– Вам надо скорей возвращаться на КПП, – сказал он, указывая на широко открытые ворота. – Заключенные могут сбежать.

Других эсэсовцев указание на пренебрежение служебными обязанностями, пусть даже от арестанта-еврея, сразу же привело бы в чувство. Но только не Лиса. Его бледное, опухшее лицо побагровело от гнева.

– Я делаю, что хочу! – заорал он.

За этим последовал звук взводимого курка, и дуло винтовки уставилось на Фрица.

Это был конец; после всех этих лет его собирались убить в случайном приступе ярости, из-за заключенных, с которыми Фриц даже не был знаком.

Лис уже готов был нажать на курок, но тут дуло винтовки отвел в сторону герр Эрдман, главный инженер, привлеченный странным шумом. Фриц тут же развернулся и скорым шагом направился к близлежащему складу. Он хорошо понимал, что надо быстрей уносить ноги.

Ситуация могла разрешиться двояко: его могли расстрелять за неподчинение или, в лучшем случае, подвергнуть порке. Но ничего подобного не произошло; герр Эрдман подал на Лиса официальную жалобу в И. Г. Фарбен, и капрала перевели в другое место. Больше заключенные Моновица его не видели.

Действия Эрдмана отражали настроения многих немцев. Последние крохи доверия к нацистскому режиму уничтожило дальнейшее ужесточение положения в Германии. Граждане страны боялись того, что по вине Гитлера станется с ними дальше, а перед теми, кто работал в Освенциме и на комбинате, постепенно открывались реальные масштабы преступлений СС, и люди все меньше были готовы мириться с ними.

Фриц мог свободно передвигаться по территории Буны, разнося светомаскировочные шторы, и потому часто встречался с Фредлем Вохером. Как-то раз тот познакомил Фрица с друзьями с противовоздушных батарей Люфтваффе, размещенных за периметром. Пайки у них были более чем щедрые, и солдаты передали Фрицу мясные и рыбные консервы, джем и искусственный мед.

Такие подарки в последнее время стали еще ценней. В Германии наступил дефицит продуктов; все ресурсы уходили на солдат, сражавшихся на линии фронта. Жители тыла питались крайне скудно, а заключенные в концлагерях не получали почти ничего. Количество Muselmanner постоянно росло, число умерших от голода и болезней достигло небывалых размеров, и еще больше день за днем погибало в газовых камерах. Конечно, переданной в лагерь пищи для всех не хватало, но, по крайней мере, кому-то она помогла выжить. Фриц и его друзья полностью отдавали свои лагерные пайки тем, кто голодал.

Фриц сильно страдал от того, что разделить пищу на все огромное количество заключенных было невозможно, и ему приходилось делать тяжкий выбор. «Если делить еду на всех, для каждого это будет лишь капля воды, попавшая на раскаленный камень». Отдавать продукты Muselmann в последней стадии истощения, который со дня на день умрет, казалось пустой их тратой[421].

Скрепя сердце вместо предельно истощенных и умирающих Фриц кормил молодежь. В его бараке было три мальчика, родители которых погибли в газовых камерах. Один из них – старый приятель из Вены, Лео Мет, которому поначалу удалось избежать нацистских концлагерей, уехав во Францию, но все-таки оказавшийся в Освенциме после аннексии Германией зоны Виши. Фриц отдавал им свой паек из хлеба и супа, а также немного колбасы и других продуктов, которые перепадали ему от людей на комбинате. Он рассматривал это как свою благодарность за доброту, которую проявили к нему лагерные ветераны, когда он шестнадцатилетним подростком попал в Бухенвальд.

Густав тоже делал все, что мог, для молодых и нуждающихся заключенных. Однажды, услышав на перекличке новые имена, он обратил внимание на Георга Копловица – когда-то мать Густава работала на еврейскую семью по фамилии Копловиц, очень тепло к ним относилась и оставалась у них до своей смерти в 1928-м. Заинтригованный, Густав обратился к парню и узнал, что тот и правда из той самой семьи и что он единственный пережил отсев в Биркенау. Густав взял Георга под свою опеку, обеспечивал его дополнительной пищей и нашел ему безопасную работу – помощником в госпитале[422].

В их кругу взаимопомощи участвовали и британские военнопленные, работавшие на производстве вместе с заключенными Освенцима. Они жили в лагере Е715, рабочем подразделении Шталаг VIII-В. Несмотря на то что лагерь находился внутри контролируемой СС зоной Аушвица, они считались заключенными Вермахта, и их конвоировали и охраняли обычные солдаты. Они регулярно получали гуманитарную помощь по каналам Международного Красного Креста и делились ею с заключенными Освенцима, а также рассказывали им новости о ходе войны, почерпнутые из передач Би-би-си, которые ловили по припрятанному у себя радио. Фриц особенно любил их шоколад, английский чай и сигареты «Нэви Кат». С учетом того, что для британских военнопленных все это тоже было бесценно, они делали весьма щедрый жест, делясь с другими. Их шокировало жестокое обращение СС с заключенными, и они часто жаловались на него своим охранникам. «Поведение британских военнопленных по отношению к нам быстро стало предметом разговоров по всему лагерю, – вспоминал Фриц, – и их помощь была для нас очень ценной».

Но, как бы ни выручала заключенных полученная еда, тех, кого ловили с поличным, ожидала порка или несколько дней голода в стоячих камерах Блока Смерти: крошечных наводящих клаустрофобию пеналах, где нельзя было сесть. Особенно пристально следил за этим сержант СС Бернхард Ракерс, который считал арестантские рабочие подразделения комбината Буна своим маленьким королевством, набивал за их счет карманы, сексуально эксплуатировал женщин-работниц и назначал максимально суровые наказания[423]. Фриц, пронося контрабанду в своем ящике с инструментами, постоянно рисковал столкнуться с ним. Ракерс частенько обыскивал заключенных и, обнаружив любой посторонний предмет, на месте награждал виновника двадцатью пятью ударами кнута. Никаких официальных рапортов он не подавал, а контрабанда отправлялась прямиком в его закрома.

Фриц и остальные пробовали найти другие, более безопасные способы разжиться продуктами. И тут двое венгерских евреев предложили любопытную идею шить и продавать плащи.

Йено и Лачи Берковицы, братья из Будапешта, были отличными портными, работавшими в цехе у Густава на пошиве светомаскировочных штор[424]. Как-то раз, в сильном возбуждении, они подошли к Фрицу и поделились смелым планом. Черная ткань, из которой шили шторы, была толстой и прочной, водонепроницаемой с одной стороны. Из нее получились бы отличные плащи, которые можно было выгодно обменивать на черном рынке на еду или даже продавать за наличные вольнонаемным.

Фриц указал братьям на очевидную проблему: запасы ткани строго контролировались, и расход сверялся с количеством пошитых занавесов. Даже обрезки обязательно возвращались герру Гансу. Йено и Лачи только отмахнулись: они были уверены, что изыщут излишки ткани. Опытный портной может раскроить материал так, что расход уложится в обычный процент обрезков. С учетом того, сколько занавесов шьется в цеху, плащей получится немало. Фриц посоветовался с отцом, и тот согласился дать плану ход.

Братья действительно могли выкроить от четырех до шести плащей в день, практически не увеличив общий расход материала. Остальные рабочие в цеху старались изо всех сил, чтобы производство штор не отставало.

План только-только начал воплощаться, когда натолкнулся на внезапное препятствие. Братья поняли, что не учли один важный фактор: у них не было пуговиц – и даже ничего, чем их можно было заменить. Они поспрашивали, и один чешский вольнонаемный, развешивавший шторы, пообещал в скором времени привезти им запас пуговиц из Брно. Решение было найдено, и работы возобновились.

За продажу плащей отвечал Фриц. Он подружился с двумя польскими гражданскими швеями из цеха изоляционных материалов, располагавшегося по соседству, Данутой и Степой; они проносили готовые плащи в свое поселение и продавали другим работницам. Один плащ стоил либо килограмм грудинки, либо пол-литра шнапса, который затем выменивали на другие продукты.

Плащи, отлично сшитые и очень удобные, быстро стали популярны, отчего возросла опасность, что СС обратит внимание на эти приметные черные облачения, которыми в одночасье обзавелись многие вольнонаемные. Однако затем их стали покупать немецкие инженеры и управляющие, отчего риск упал: эти влиятельные люди теперь сами были заинтересованы, чтобы СС закрыло на побочное производство глаза. Тем временем количество заключенных, которым Фриц с друзьями могли помочь, заметно выросло, и многие жизни им удалось спасти.

Борьба и предательство

Несмотря на все усилия, которые уже делались, чтобы спасать жизни заключенным, Фриц стремился к более выраженной форме Сопротивления. Ему хотелось сражаться – и в этом он был не одинок.

Оказать вооруженное Сопротивление СС было невозможно без оружия и без поддержки. Единственным способом получить и то и другое было связаться с польскими партизанами в Бескидских горах. Передать им сообщение не представляло особого труда, но, чтобы завязать постоянные отношения, требовалась личная встреча. Кому-то надо было бежать.

Партизанам отправили послание, и в начале мая верхушка Сопротивления отобрала для побега команду из пяти человек. Первым шел Карл Пеллер, тридцатичетырехлетний мясник, еврей из Бухенвальда. Вторым стал Хаим Гославски, старший 48-го блока, присматривавший за Фрицем после его номинальной смерти. Будучи уроженцем тех краев, он единственный мог отыскать дорогу к партизанам. Был там еще еврей из Берлина, имени которого Фриц так и не узнал, и двое поляков, назвавшихся «Женек» и «Павел», работавшие на лагерной кухне[425].

Фрица вовлек в их кружок Гославски; его роль заключалась в том, чтобы добыть для беглецов гражданскую одежду со склада в «Канаде».

Приготовления шли полным ходом, когда в одно утро, перед рассветом, еще до переклички, Гославски передал Фрицу небольшой пакет, размером примерно с буханку хлеба.

– Это для Карла Пеллера, – тихо произнес он и растворился в темноте[426]. Фриц спрятал пакет под арестантской пижамой и вместе с товарищами пошел на перекличку. Непосредственно в кружок заговорщиков он допущен не был, но догадался, что побег состоится со дня на день.

Позднее тем же утром, придя на работу, Фриц придумал предлог, чтобы отлучиться на территорию Буны, где находился Пеллер, и передать ему пакет. В полдень Женек и Павел принесли на комбинат суп – обед для заключенных. Фриц обратил внимание, что Гославски под каким-то предлогом вызывался их сопровождать. Все беглецы теперь находились на территории комбината, которая охранялась гораздо менее строго, чем собственно лагерь.

Дальше Фриц занялся работой и ничего больше не видел. На перекличке тем вечером оказалось, что все пятеро – Пеллер, Гославски, Женек, Павел и берлинец – отсутствуют. Они просто вышли с комбината, переодевшись в гражданскую одежду, добытую Фрицем, и пропали. Пока СС разыскивало беглецов, заключенные под охраной продолжали стоять на плацу.

Медленно тянулись часы. Приблизилась и миновала полночь, затеплился и разгорелся рассвет, наступило утро, а они все стояли навытяжку, окруженные цепью охранников с оружием в руках. Прошло время завтрака. По рядам побежал возбужденный шепоток: охранники ищут не только пятерых пропавших, но и какого-то еще заключенного, которого видели говорящим с Карлом Пеллером на стройке прошлым утром.

Сердце сжалось у Фрица в груди; если его найдут, бункер на этот раз ему гарантирован – а потом сразу «Черная Стена». Но, несмотря на страх, в душе он ликовал. Побег удался.

Наконец заключенным приказали отправляться на работы. Они так и пошли с пустыми желудками и без сил, но в приподнятом состоянии духа. Дни шли за днями, но, несмотря на слухи, никто не указал на Фрица как на загадочного незнакомца, разговаривавшего с Пеллером. Три недели о беглецах не было вестей… а потом, совершенно внезапно, разразилась катастрофа.

Обоих поляков, Женека и Павела, вместе с берлинцем доставили обратно в лагерь, побитых и растерзанных. Верхушка Сопротивления узнала, что их арестовала полиция в Кракове[427]. Это было странно – Краков находился далеко от Бескидских гор, собственно, в противоположном направлении. И где были Гославски и Пеллер? Удалось им добраться до партизан?

На перекличке тем вечером троих возвращенных беглецов привязали к скамье и выпороли. И этим, как ни удивительно, и ограничилось наказание. Некоторое время спустя, когда из лагеря отправляли состав с поляками в Бухенвальд, их увезли тоже[428]. Берлинский еврей остался в Моновице.

Тут-то все и открылось. Слишком напуганный, чтобы заговорить, пока поляки были в лагере, берлинец наконец рассказал другу, что произошло после побега. Дело было в пакете, который Фриц передал от Гославски Карлу Пеллеру. В нем находились деньги и ювелирные изделия, украденные со склада в «Канаде», которыми предполагалось расплатиться с партизанами за их содействие. Встреча была уже назначена, но Гославски и Пеллер так на нее и не попали; в первую же ночь Женек и Павел убили их обоих и сами завладели пакетом. Берлинец до того перепугался, что вмешиваться не стал.

Вместо того чтобы сбежать с добычей, они втроем все-таки решили пойти на встречу с партизанами. Те их действительно ждали, но были недовольны – им сказали, что придут пятеро, где же еще двое? Женек и Павел притворились, что ничего не знают, но партизан их оправдания и увертки не удовлетворили. Неделю они укрывали их троих у себя, но поскольку Гославски и Пеллер так и не появились, партизаны отказались от договоренности. Беглецов отвезли в Краков и там бросили. Одни, без знакомых, те так и бродили по улицам, пока их не арестовала полиция.

Откровения берлинца достигли ушей старшего по лагерю, который сообщил о них эсэсовской администрации.

Несколько недель спустя Женек и Павел снова появились в Моновице – их вернули из Бухенвальда по распоряжению СС. На плацу соорудили виселицы и заключенным приказали построиться.

Явившись на площадь, Фриц с товарищами увидели перед виселицами эсэсовских охранников с автоматами. Заключенных построили рядами и в воцарившейся тишине на трибуну поднялись комендант Шварц и лейтенант Шёттль. В громкоговорители раздался приказ:

– Головные уборы снять!

Фриц и восемь тысяч других сдернули шапки и зажали их под мышкой. Уголком глаза Фриц видел, как двух поляков привели на площадь. Шёттль зачитал в микрофон приговор: обоих ожидала смертная казнь за побег и за убийство.

Сначала к виселице подвели Женека, затем Павела. В обычной эсэсовской манере люков в помосте не было; приговоренным надели на шею петли из тонкого шнура, а потом внезапно сбили с ног, так что те задергались с постепенно убывающей силой. Через несколько минут тела безжизненно обвисли[429]. Комендант, преподав заключенным урок, распустил строй.

Этот катастрофический провал свел на нет Сопротивление в Моновице. Оно не просто лишилось Гославски и Пеллера: все старые претензии и недоверие между поляками и германскими евреями вновь выплыли наружу.

Кроме того, СС в своей паранойе значительно усилило меры охраны. Вскоре после побега был якобы выявлен новый заговор, на этот раз в кровельной команде. Подозреваемых отвели в бункер гестапо и подвергли кошмарным пыткам. По приказу коменданта Шварца троих повесили, повторив тот же самый устрашающий ритуал[430]. За этим последовали еще повешения.

Для Фрица то был один из самых беспросветных периодов за все время в Освенциме. Однако худшее ждало его впереди.

В воскресенье, 20 августа, ближе к вечеру, с ясного голубого неба посыпались первые бомбы. Сто двадцать семь американских бомбардировщиков, поднявшихся с базы в Италии, оставляя за собой борозды белых следов на высоте пяти миль над Освенцимом, сбросили 1336 бомб, по четверть тонны металла и взрывчатки каждая[431]. Они взорвались по центру и в восточной части комбината Буна.

Пока эсэсовцы прятались в бомбоубежищах, заключенным приходилось спасаться кто как сможет среди оглушительного грохота и взрывных волн, швыряющих их на землю. Противовоздушные батареи по периметру комбината, ухая и содрогаясь, вели ответный огонь. Арестанты, работавшие на комбинате, бросались на пол, обрадованные в душе. «Та бомбардировка знаменовала для нас действительно счастливый день, – вспоминал один из них. – Мы думали, о нас теперь все знают и готовятся нас освободить». Другой говорил: «Мы и правда обрадовались бомбардировке… Нам так хотелось увидеть убитых немцев. Тогда мы спали бы спокойнее, после всех измывательств, на которые никак не могли ответить»[432].

Бомбы оставили на территории комбината и вокруг нее исходящие дымом воронки. Большинство не причинило никакого ущерба, но часть заводских зданий, где производились синтетические масла и алюминий, была уничтожена, а с ними многочисленные склады, мастерские и административные постройки. Несколько случайных бомб приземлилось на лагеря вокруг комбината, включая Моновиц. В результате налета погибло семьдесят пять узников и более ста пятидесяти получили ранения[433].

Многие еврейские заключенные наслаждались, наблюдая за испугом СС, но реакция других была противоположной. Молодой итальянец Примо Леви, доставленный в Моновиц в феврале, считал, что бомбардировка только ожесточит эсэсовцев и заставит сплотиться с ними германских вольнонаемных с комбината Буна. Кроме того, при налете пострадали пути доставки в лагерь продовольствия и воды[434].

Участники Сопротивления были разочарованы. Появление бомбардировщиков спровоцировало слухи о том, что союзники могут начать сбрасывать с самолетов солдат-парашютистов и оружие. Однако, хотя американские ВВС еще несколько раз пролетали высоко над лагерем, ни парашютистов, ни бомб не было; они совершали разведывательные полеты, подробно фотографируя территорию И. Г. Фарбен и комплекс Освенцима.

Гораздо больше участников Сопротивления волновало неуклонное наступление с востока Красной армии, все мысли и разговоры были только о нем. У них были все основания бояться, что при ее приближении СС начнет массовую ликвидацию всего лагеря, чтобы избавиться от заключенных, прежде чем их смогут освободить. Именно так было сделано в Майданеке.

Попытки бегства продолжались. В октябре четверо заключенных, работавших за территорией, напали на охранника, отобрали у него винтовку и сломали ее, а затем бежали[435]. Еще один вышел за ворота лагеря, переодевшись в украденную эсэсовскую униформу. Ему удалось добраться до самой Вены, прежде чем нацисты попытались его схватить – он погиб в перестрелке с гестапо.

Такие случаи вдохновляли, но еврейское Сопротивление – включая Фрица – стремилось к большему. Теперь, когда отношения с поляками осложнились, связаться с партизанами не представлялось возможным. Вместо этого они решили попытаться вступить в контакт с Красной армией, а для этого требовалось завязать знакомство с русскими военнопленными, которых держали в отдельном подразделении Моновица. С ними пытались связаться через русских евреев, знакомых с членами Сопротивления. Это было непросто, потому что среди военнопленных не было ярых коммунистов или евреев – их расстреливали сразу при поимке, – так что не имелось общей почвы для борьбы. Тем не менее Фриц и остальные не прекращали попыток. Наконец одному из «новых арийцев» удалось бежать с группой русских. Все с тревогой ждали, что случится дальше, но ничего не происходило, и они вздохнули с облегчением: по всей видимости, беглецов так и не поймали.

У Сопротивления появилась надежда, хоть и очень слабая. Сидя на собраниях, Фриц мучился от нетерпения. Все его мысли были о Сопротивлении, когда начнется финальная бойня; надеяться на помощь русских казалось бессмысленным и неоправданным: «Если нас станут убивать, надо хотя бы забрать как можно больше эсэсовцев с собой», – рассуждал он. Фриц снова и снова прокручивал эти мысли у себя в мозгу, но планы их реализации пока держал в тайне.

* * *

В сентябре американские бомбардировщики вернулись, напав на этот раз на завод по производству масел в Буне. Некоторые сбились с курса и сбросили бомбы на Освенцим I, где, по счастью, ударили по эсэсовским казармам; одна попала в швейную мастерскую, унеся жизни сорока заключенных. Несколько бомб упало на Биркенау, повредив железнодорожные пути у крематориев и убив около тридцати вольнонаемных[436]. Масляный завод почти не пострадал, но около трехсот узников, не имевших доступа в бомбоубежища, получили ранения.

Некоторые с радостью шли на этот риск. Отсевы в газовые камеры теперь происходили еженедельно, и иногда из Моновица зараз увозили до двух тысяч человек[437]. Казалось, американские бомбардировки предвещали скорое освобождение. Наверное, уже недолго осталось?

«Приближается новая зима – для нас уже шестая», – писал Густав, когда наступили первые морозы. «Но мы по-прежнему здесь, и по-прежнему все те же». Новости с воли сообщали об остановке русских под Краковом. «Я продолжаю считать, что наше пребывание в лагерях вскоре подойдет к концу».

Но сколько же еще ждать?

* * *

– Я хочу, чтобы ты раздобыл мне пистолет.

Фредль Вохер остолбенел. Они с Фрицем теперь частенько пересекались в течение дня; обычно Вохер передавал товарищу продукты или изредка, когда бывал в Вене, письма и посылки.

– Раздобыл что?

– Пистолет. Можешь для меня это сделать?

Вохер заколебался, но не стал спрашивать зачем; он не хотел знать.

– Надо подумать, – преодолевая внутреннее сопротивление, ответил он. – Это опасно.

– Ты же столько всего мне уже приносил, – сказал Фриц. – Не опасней, чем все остальное.

Вохера он не убедил. Чтобы немецкий солдат, имеющий награды, подпольно снабжал оружием арестанта-еврея? Это было не просто опасно, а безумно.

Несмотря на сопротивление друга, Фриц продолжал наступать. Если в Освенциме начнется финальная бойня – а все, похоже, к тому шло, – ему хотелось бы, по крайней мере, иметь возможность защитить себя и отца. Если у них будет достаточно пистолетов, то они, пожалуй, смогут вооружить и все Сопротивление.

Несколько дней спустя они снова повстречались в укромном уголке на комбинате. Вохер выглядел счастливым.

– Ты его достал? – горячо воскликнул Фриц.

Вохер покачал головой.

– Нет. У меня есть идея получше. Мы должны бежать вместе, ты и я.

Сердце Фрица упало, но прежде чем он успел возразить, Вохер торопливо изложил свой план. Он все продумал. Оказавшись за территорией лагеря, они пойдут на юго-запад, в горы Австрийского Тироля. Баварец Вохер хорошо знал те места и был уверен, что найдет им надежное убежище у кого-нибудь из местных фермеров. Тироль находился прямо на смычке двух союзнических фронтов: американские и британские войска наступали в Северной Италии, а 3-я армия Паттона с запада двигалась к Рейну. Совсем скоро они должны были встретиться в Тироле, и тогда Фриц и Фредль стали бы свободны.

– Это гораздо лучше, чем дожидаться здесь в надежде остаться в живых, – настаивал Вохер.

Он еще не забыл военных ужасов Восточного фронта и знал, что в жестокости Красная армия ничуть не уступает СС.

Фрица впечатлила убедительность товарища, но заключенный покачал головой.

– Это даже не обсуждается.

– Почему?

– Я не оставлю отца одного.

– Так возьмем его с нами.

– Он слишком стар, чтобы проделать такой путь пешком.

На самом деле Фриц вовсе не был в этом уверен. Впрочем, даже если сил отца было бы достаточно для побега, он все равно вряд ли на него решился бы: слишком много людей в лагере зависели от него, и Густав никогда бы их не предал. Имелось и другое препятствие: убеги Фриц без отца, на него, как на надзирателя, легла бы ответственность за этот побег.

– Это невозможно, – повторил Фриц. – Но мне нужен пистолет. Достанешь мне его?

Немец наконец сдался.

– Потребуются деньги, – сказал он. – И не рейхсмарки – американские доллары или швейцарские франки.

* * *

Первым, к кому Фриц решил обратиться за деньгами, был Густль Таубер, работавший на складах в «Канаде». Ряды полок в этом страшном месте занимали кипы пальто и плащей, брюк, свитеров и рубашек, груды и груды перемешанного хлама, ботинок, чемоданов с именами – Густав и Франц, Шломо и Пауль, Фрида, Эммануэль, Отто, Хаим, Хелен, Мими, Карл, Курт – фамилиями – Раухман, Кляйн, Ребсток, Аскиев, Розенберг, Абрахам, Херцог, Энгель – и, снова и снова, Израиль или Сара. На некоторых имелись адреса в Вене, Берлине, Гамбурге или просто номер или дата рождения. В проходах между вешалками и стеллажами витали их запахи: пот и духи, нафталин и кожа, саржа и плесень.

Густль Таубер был старым бухенвальдцем, близким по возрасту к отцу Фрица; еврей из Силезии[438], он родился в дни расцвета Германской империи[439]. Фрицу он никогда не нравился; Таубер один из немногих не испытывал никакой солидарности со своими соотечественниками-заключенными и ни за что не стал бы рисковать собой ради них. Однако в этом деле он мог быть полезен. Фриц с Густлем уже поддерживали деловые отношения: Таубер выменивал у заключенного бонусные купоны, которые тратил на водку и (как «новый ариец») на визиты в бордель. Фриц знал, что в одежде часто находили деньги и что Таубер тащил все, что плохо лежало. Может, он что-то где-то припрятал? Старик покачал головой. Фриц просил, но Таубер был неумолим; он знал, что Фриц связан с Сопротивлением, и не собирался рисковать своим привилегированным постом. Фрица захлестнуло отвращение: Таубер охотно вступал в рискованные сделки, когда на кону стояли поход в бордель или бутылка водки.

С вещевого склада Фриц отправился в главную душевую. Новоприбывших отправляли туда на дезинфекцию и бритье, и там же отбирали деньги и ценности, которые успешно удавалось скрывать от поисковой «канадской» команды. Старшим по душевой числился еще один старый бухенвальдец, Давид Плаут, бывший коммивояжер из Берлина[440]. В отличие от Таубера, он был надежным другом. Хотя ценности, изъятые в душевых, следовало передавать лагерному надзирателю Эмилю Воргулу, Фриц подозревал, что Плаут, выполнявший работу на месте, мог припрятывать часть для себя. Фриц забросил удочку, сказав, что ему нужны деньги на водку, чтобы подкупить Воргула – он обещал перевести одного из старых товарищей на более легкую работу. Хитрость удалась. Плаут отправился к себе в тайник и вернулся с небольшой скруткой американских долларовых купюр.

На следующий день Фриц встретился с Фредлем Вохером и передал ему деньги. Последовало несколько дней тревожного ожидания. И вот как-то утром Вохер явился на встречу с выражением смешанной радости и страха.

Из-под шинели он достал пистолет, военный «Люгер». Вохер не сказал, как его заполучил, но Фриц догадался, что пистолет ему продал один из друзей с противовоздушной батареи Люфтваффе. Он показал Фрицу, как тот работает – как вытаскивать обойму и заряжать патроны, как вставлять ее обратно и как пользоваться предохранителем. К пистолету прилагалось несколько обойм[441]. Фриц держал его с трепетом и восхищением, ощущая смертельную мощь у себя в руках.

Перед ним встала новая проблема – как пронести оружие в лагерь. Контрабанда еды – дело одно, но огнестрельное оружие шло по совсем другому разряду. Как следует спрятавшись, Фриц спустил брюки и привязал «Люгер» к ноге, а обоймы рассовал по карманам. В тот вечер он возвращался в лагерь, еле дыша.

После переклички Фриц прямиком пошел в госпиталь и отыскал Стефана Хеймана. Поманив его за собой, он отвел друга за груду грязного белья и показал ему «Люгер».

Стефан был в ужасе.

– Ты сошел с ума? Немедленно от него избавься! Если тебя с ним поймают, ты не просто погибнешь – ты поставишь под угрозу всю нашу операцию!

Фрицу стало обидно.

– Ты сам сделал меня таким, – оскорбленно ответил он. – Ты всегда учил, что надо бороться за свою жизнь.

Стефану нечего было на это ответить. В следующие несколько дней они много разговаривали; Фриц объяснял свой ход размышлений – что вскоре может разразиться жестокая битва, что русские славятся своей жестокостью, что СС начнет ликвидировать заключенных – и постепенно убеждал Стефана пойти ему навстречу.

– Я уверен, что смогу раздобыть еще оружие, если мы найдем деньги, – говорил он.

Стефан все как следует обдумал.

– Ладно, – согласился он наконец. – Сделаю все, что смогу. Только это надо как следует организовать. И ты больше не должен работать в одиночку.

Ему удалось достать двести долларов, которые Фриц отнес Фредлю Вохеру. Последовал еще период ожидания, а затем Вохер отвел Фрица в укромный уголок на комбинате и показал, где припрятал для него еще «Люгер» и два пистолета-пулемета МР-40 – эта модель широко использовалась немецкими солдатами. Ко всем трем прилагалось по несколько обойм.

Пронести их в лагерь оказалось сложной задачей. Фриц все тщательно спланировал; ясно было, что потребуется несколько ходок. Заполучив одну из гигантских канистр, в которых заключенным в обед приносили суп, он приделал к ней второе дно, спрятав под ним боеприпасы. «Люгер» он снова привязал к ноге, но с пистолетами-пулеметами так не получалось. Пройдя у Вохера урок по их использованию и уходу, он разобрал один и привязал по частям к торсу под курткой.

Наступила зима, и ночи становились длиннее, поэтому в конце смены было уже темно, и вряд ли кто-то из охранников заметил бы, что Фриц выглядит необычно крупным. Тем не менее поджилки у него тряслись, да и выстоять долгие часы переклички с дополнительным грузом оказалось нелегко.

Как только она закончилась, Фриц быстро зашагал к госпитальной прачечной, где его дожидался Юл Мейхнер. Фриц поспешно стащил с себя полосатую униформу, собрал пистолет-пулемет и передал его Юлу, чтобы тот спрятал оружие. Из соображений безопасности Фрицу не сообщили куда – ведь не может человек выдать секрета, который все равно не знает, пусть даже под пыткой. В следующие несколько дней он повторял эту опасную операцию, пока все три пистолета-пулемета и боеприпасы не оказались в лагере.

Фриц был доволен собой; пронеся «Люгер», он сумел переубедить Стефана и заручиться его поддержкой. Без него Сопротивление не справилось бы. Теперь, если здесь начнется повторение Майданека, они смогут забрать с собой немало эсэсовских солдат.

* * *

В декабре швейный цех Густава продолжал шить шторы для затемнения и параллельно плащи. Не участвуя в Сопротивлении напрямую, Густав понятия не имел, в какое опасное предприятие ввязался его сын. Он с нетерпением ждал Рождества, когда Вохер опять поедет в Вену.

Как-то в понедельник, когда цех работал в обычном режиме, мерное стрекотанье швейных машинок заглушил вдруг вой сирен воздушной тревоги[442]. В секунду захлопали двери, загремели шаги, зазвенели крики: эсэсовцы и вольнонаемные устремились в бомбоубежища. Подчиненные Густава смотрели на него. Он разрешил им бежать и спрятаться там, где покажется безопасней. Сам Густав остался на месте. Укромные местечки ничем не помогли бы, упади бомба достаточно близко.

Через пару минут, когда последние перепуганные шаги стихли в отдалении, его накрыл гул бомбардировщиков и уханье противовоздушных пушек. Звук нарастал яростным крещендо, а потом земля содрогнулась от удара первых бомб. Густав лег на пол; ему не было страшно – много месяцев он провел под бомбардировками в окопах и научился сидеть и ждать, пока они или закончатся, или отправят его в небытие. Паниковать было и бесполезно, и опасно. Боялся он только за Фрица, который пошел куда-то вешать маскировочные шторы. Густав знал, что сын подыскал себе укрытие за одним из зданий, где его, по крайней мере, не ранит обломками.

И снова бомбардировщики нацеливались на завод искусственных масел, но попадали, похоже, совсем не туда; взрывы звучали то издалека, то пугающе близко. Внезапно пол под Густавом содрогнулся от мощнейшей взрывной волны. В окнах вылетели стекла, затрещал рвущийся металл, посыпалась каменная кладка. Густав прикрыл голову руками и сел. Дрожь земли постепенно затихла. В воздухе стояла густая пыль, а потом тишина отступила, и до Густава издалека донеслись крики и стоны, разрозненные выстрелы и удаляющийся гул самолетов. Тревога закончилась.

Поднявшись на ноги, Густав обвел глазами разоренную мастерскую: швейные машины попадали с подстольев, стулья валялись на полу, и повсюду лежали пыль и осколки стекла из разбитых окон. Мужчины и женщины, остававшиеся вместе с ним, тоже вставали, откашливаясь и протирая глаза.

Убедившись, что никто из них не ранен, Густав первым делом бросился разыскивать Фрица. Он вышел на улицу, в огонь и дым. Несколько построек было уничтожено, и мертвые заключенные лежали на земле и среди обломков. Раненым помогали их товарищи[443].

Фрица нигде не было видно. Густав сквозь дым поспешил вперед, направляясь к убежищу сына, охваченный тяжелыми предчувствиями. Свернув за угол, он оказался на месте. И нашел там гору развороченного мусора и гнутого металла, в которую превратилась стена. Густав, потрясенный и уничтоженный, не мог оторвать от нее взгляда.

Потом, не оборачиваясь, ослепленный горем, начал отступать назад. Его Фрицль – отцовская гордость и отрада, его дорогой, любимый, преданный мальчик – погиб.

Эсэсовцы и вольнонаемные появлялись из бомбоубежищ. Практически никто из них не остался на своих местах. Кое-где забор был проломан и несколько заключенных сбежали. Густав мгновение постоял, наблюдая, как охранники пытаются восстановить порядок. Он уже собирался развернуться и уйти, как увидел сквозь дым два силуэта в полосатых пижамах, направляющихся к нему; у одного в руках был большой ящик с инструментами и двигался он знакомой походкой. Густав не верил своим глазам. Он побежал вперед и схватил Фрица в объятия.

– Сынок, мой Фрицль, ты жив! – всхлипывал он, целуя изумленное лицо юноши и обнимая его, повторяя раз за разом:

– Ты жив! Мой мальчик! Это же чудо!

Густав взял Фрица за руку и повел к дымящимся останкам его укрытия.

– Это чудо! – продолжал повторять он. Отцовская вера в удачу, столько времени помогавшая им выживать, снова оправдала себя.

* * *

Следующий воздушный налет на комбинат Буна случился в День подарков, 26 декабря. Американцы сделали комбинат своей первоочередной мишенью и были полны решимости стереть его с лица земли. Однако каждый раз им удавалось уничтожить лишь пару корпусов, задеть несколько нацистов и убить или ранить сотни заключенных да немного снизить производительность. Арестантов отряжали убирать обломки, чинить и восстанавливать здания. Они саботировали часть работ и действовали настолько медленно, насколько было возможно, так что совместными усилиями их и американцев комбинат Буна так никогда и не выпустил никакой резины, а его остальные производства не развернулись на полную мощность.

2 января 1945 года Фредль Вохер вернулся из Вены с письмами и посылками от Олли Стейскал и Карла Новачека. «Нам так радостно сознавать, что дома у нас все еще есть добрые друзья», – писал Густав в своем дневнике.

Фредль Вохер за это время тоже стал им добрым другом. Он подтверждал свою верность бессчетное количество раз, самыми разными путями. Красная армия теперь стояла близ Кракова, и Фриц уговаривал его скрыться, пока русские не дошли до Освенцима и не узнали, что там творится.

Вохер не видел в этом никакой нужды.

– Совесть моя чиста, – говорил он. – Даже более чем. Я просто гражданское лицо, рабочий; ничего со мной не случится.

Фрица это не убеждало. Он напоминал Вохеру о ненависти, которую русские питали ко всем немцам – Вохер и сам прекрасно о ней знал после службы на фронте. Кроме того, в Освенциме содержались тысячи русских заключенных, готовых бросаться мстить, как только им представится возможность. Если волна возмездия захлестнет лагерь, ему не спастись. Но Фредль стоял на своем – раньше он никогда не спасался бегством и сейчас не собирался начинать.

Фрицу ясно было, что конец может наступить со дня на день. Они готовились вот уже два месяца; благодаря ему у Сопротивления теперь имелось оружие. Одновременно Фриц предпринял собственные меры, позаботившись для них с отцом о побеге. Отказавшись от идеи бегства в Тироль, он был вынужден согласиться и с тем, что вооруженный отпор – тоже не вариант. По инициативе Фрица они с Густавом уже несколько недель уклонялись от бритья головы, чтобы волосы отросли до нормальной длины. Переклички – единственная процедура, на которой заключенные снимали шапки перед СС, – в зимние месяцы всегда проходили в темноте. Фриц раздобыл гражданскую одежду у Давида Плаута в душевой, спрятав ее до времени в мастерской на территории лагеря. Там хватало брюк и пиджаков для них с отцом и еще нескольких ближайших друзей.

12 января Красная армия начала долгожданное наступление в Польше – грандиозную, отлично спланированную акцию с участием трех армий из двух с половиной миллионов человек, – с помощью которого собиралась отогнать немцев обратно на земли Фатерлянда. Вермахт и Ваффен-СС уступали ей в численности более чем в четыре раза и отступали под натиском, удерживая позиции лишь в нескольких укрепленных польских городах. К сожалению, под Краковом линия фронта смещалась медленнее, чем в других местах. Каждый день заключенные в Освенциме слышали далекий грохот русских орудий, который казался им тиканьем часов, отмеряющих время до освобождения.

14 января Альфред Вохер в последний раз попрощался с Густавом и Фрицем. Его призывали в Фольксштурм, наспех организованное народное ополчение из стариков, мальчишек и инвалидов-ветеранов, чтобы до последнего защищать Рейх. Получалось, что встречи с русскими в Освенциме он, таким образом, все равно избегал. Вохер рад был отдать этот последний долг Фатерлянду. Как бы он ни относился к преступлениям нацистов, это все равно была Германия, его родина, земля, где оставались женщины и дети, которую русские безжалостно растерзают, если им позволить.

Зима была в разгаре, и погода сильно ухудшилась. Землю укрывал густой снег, а в понедельник 15 января, на следующий день после отъезда Вохера, весь лагерь проснулся в густом тумане. Заключенных Моновица держали на плацу несколько часов, пока туман не рассеялся настолько, чтобы охранники из СС могли безопасно конвоировать их на рабочие места[444].

На комбинате работа шла полным ходом. Предыдущей ночью над ним пролетел американский самолет, сбросивший на парашютах осветительные патроны и сделав фотоснимки. Съемка, проведенная за сутки до того, выявила около сотни бомбовых воронок внутри комплекса и сорок четыре разрушенных здания, но на ночных фото было видно, что восстановление ведется быстро, и завод синтетических масел – главный из всех – практически не пострадал[445].

В среду заключенных опять задержали на перекличке. Они простояли на плацу все утро и только после обеда пошли на комбинат. Но через два с половиной часа их снова конвоировали в лагерь.

Эсэсовцы нервничали все сильней. Каждое утро грохот артиллерии слышался все ближе. Вечером 17-го он опять заметно приблизился, и комендант Освенцима майор Рихард Байер дал наконец приказ начать эвакуацию лагеря. Инвалидов он оставлял; всех, кто оказывал сопротивление, тянул с отправкой или пытался бежать, приказал расстреливать на месте[446]. Лидер Сопротивления в Освенциме I предупреждал свой партизанский контакт в Кракове: «Начинается эвакуация. Хаос. Пьяные эсэсовцы в панике»[447].

В тот вечер всех пациентов арестантского госпиталя в Моновице осмотрели доктора: тех, кто мог ходить, вычеркнули из больничного реестра и отправили по своим баракам. Всех прочих – около восьмисот человек – оставляли на попечение добровольческого медицинского персонала[448].

В четверг, 18 января, восемь тысяч заключенных Моновица простояли весь день на плацу на пронизывающем холоде. Фриц и Густав, сознавая, что развязка неминуема, надели гражданскую одежду под свои униформы, готовые бежать при первой возможности. Кроме того, благодаря этому дополнительному слою им было чуть легче терпеть холод, чем их товарищам. Наступал вечер.

В половине пятого эсэсовские охранники начали строить узников в колонны. С онемевшими ногами и негнущимися суставами, они собирались, как в армии, сначала в роты по сто человек, потом в батальоны по тысяче, и, наконец, в три больших объединения по три тысячи человек в каждом. Объединения возглавляли эсэсовские офицеры, блок фюреры и охранники[449]. Предвосхищая волнения, все они вооружились винтовками, пистолетами или пистолетами-автоматами, которые держали наготове, со спущенными затворами. Фриц с сожалением думал о своем оружии, спрятанном где-то в госпитальной прачечной. Теперь к нему было никак не подобраться.

Сильно беспокоило арестантов и присутствие на плацу пользовавшегося дурной славой сержанта Отто Молла. Он не входил в охранный батальон Моновица – Молл заправлял газовыми камерами в Биркенау, – но все-таки находился здесь и разгуливал между колоннами, пока заключенным раздавали походные пайки, выкрикивая ругательства, под которые они делили хлеб, джем и маргарин. Плотный коротышка с бычьей шеей и головой одинаковой высоты и ширины, с кровью тысяч заключенных на своих руках, Молл в данных обстоятельствах вызывал всеобщий трепет. Он остановился рядом с Густавом, привлеченный чем-то в его внешности, окинул взглядом с головы до ног, потом с замахом влепил ему пощечину, с одной и с другой стороны. Густав пошатнулся, но устоял на ногах. Не сказав ни слова, Молл прошествовал дальше[450].

Наконец был получен приказ, и колонны пришли в движение. Измученные целым днем стояния на ногах, они маршировали по площади, по пять человек в ряд, и заворачивали налево. Пройдя мимо бараков, кухонь, маленького опустевшего домика, где жил лагерный оркестр, заключенные в последний раз выходили в открытые ворота.

Они покидали место, которое два года служило им домом. Ветераны – такие как Густав и Фриц, особенно Фриц, – помогали строить его посреди поля; кровь их товарищей пролилась на этой стройке, и с тех пор там царили сплошные ужасы и террор. И все равно это был дом, хотя бы потому, что человек, словно животное, все равно цеплялся за место, где ел, спал и гадил; и пускай арестанты его ненавидели, там у них были друзья и там они знали каждый камень.

А вот куда их ведут, им не было известно. Подальше от русских – это наверняка. Все подразделения лагеря Моновиц пришли в движение – более 35 000 мужчин и женщин[451] двигались по заснеженным дорогам на запад, прочь от городка под названием Освенцим.

Часть четвертая. Выживание

Поезд смерти

Фриц сидел на земле, прижавшись к отцу и сотрясаясь всем телом. Вокруг них так же сидели их друзья. Было раннее утро, и холод стоял невыносимый. У них не было ни укрытия, ни пищи, ни огня: только они сами. Люди едва не умирали от усталости и невыносимых условий. Многие уже не поднимутся с земли, когда закончится этот короткий отдых.

Первые несколько километров после Моновица Фриц, Густав и другие относительно здоровые заключенные еще помогали своим более слабым товарищам. Всех отстающих эсэсовцы били прикладами винтовок и толкали в спину. Если в гуще строя кто-то падал, остальные, полубессознательно бредя вперед, проходили прямо по нему. Фриц с друзьями сделали все, что могли, но наступил предел и их товарищеским чувствам. Колонна только-только миновала Освенцим, а они уже выбились из сил, так что слабые оказались брошены на произвол судьбы. Они заворачивались в арестантские куртки и закрывали руками уши, чтобы не слышать выстрелов из хвоста колонны, где добивали отстающих.

Фрицу и Густаву это казалось повторением того страшного марша, много лет назад, когда их гнали по «Кровавой дороге» в Бухенвальд. Но сегодня было бесконечно, невообразимо хуже. Отец и сын старались держаться вместе, опустив головы, они шагали по слежавшемуся снегу и льду, с пустотой в мыслях и в душах, среди темноты с крапинами белых снежинок. Рядом с Фрицем шел блок фюрер с пистолетом-пулеметом наперевес; Фриц чувствовал исходящий от него ужас перед встречей с русскими и жажду крови.

По прикидкам Густава, они проделали около сорока километров, когда на рассвете вышли к окраинам какого-то городка. Колонне приказали свернуть с дороги и завели на заброшенный кирпичный завод. Охрана нуждалась в отдыхе почти так же, как арестанты. Постаравшись найти более-менее удобное местечко среди груд кирпичей, заключенные сбились в группы, чтобы согреться. Фриц с отцом не спали, несмотря на утомление, валившее с ног, поскольку понимали, что тот, кто заснет, скорее всего, уже не проснется. Переговорив с товарищами, шедшими в разных частях колонны, они узнали, что нескольким полякам – включая троих друзей Фрица, – удалось бежать.

– Мы тоже должны, – сказал Густав сыну. – Должны попытаться. Я говорю по-польски, мы легко найдем дорогу. Сможем спрятаться у партизан или вообще двинемся домой.

Несмотря на всю подготовку, на стремление оказать сопротивление охране, сердце Фрица дрогнуло при этой мысли. Однако имелась серьезная проблема: он не говорил по-польски. Окажись они по отдельности, и он пропал.

– Надо подождать, пока доберемся до Германии, папа, – сказал он. – Там мы оба будем знать язык.

Отец покачал головой.

– До Германии еще далеко.

Он обвел взглядом их изможденных спутников.

– Кто знает, дойдем ли мы туда вообще? Даже если предположить, что СС собирается нас оставить в живых.

Их разговор прервала команда строиться. Кое-как поднявшись на ноги, они увидели, что многие, кто уснул, так и остались на своих местах. Переохлаждение сделало свое дело, и их тела уже начали остывать. Другие были еще живы, но слишком слабы, чтобы встать; эсэсовцы пошли по помещению, пиная их ногами и расстреливая тех, кого не удалось поднять[452].

Колонна побрела дальше, оставляя за собой кошмарный след из утоптанного снега и мертвых тел, простиравшийся до самого Освенцима, где еще продолжалась эвакуация. Евреев, которые были слишком слабы, чтобы идти, принудительно заставляли жечь груды мертвых тел, скопившиеся вокруг газовых камер. Крематории подорвали динамитом, эсэсовские делопроизводители сжигали все бумаги. Мародеры бросились на склады «Канады», полные награбленных вещей, которые, как улику, также собирались жечь. Тяжесть совершавшихся в лагере преступлений перевешивала все усилия по ликвидации доказательств.

В тот вечер колонна достигла города Гляйвица[453], где находилось несколько мелких лагерей, входивших в сеть Освенцима. Пленников из Моновица загнали на освободившуюся территорию, предназначенную всего на тысячу человек. Ее обитателей эвакуировали днем ранее[454]. Никакой еды с дороги им не раздали, но люди были рады хотя бы крыше над головой и возможности наконец уснуть.

Два дня и две ночи они оставались в Гляйвице, пока СС организовывало дальнейшее перемещение. В отличие от несчастных, которым предстояло весь путь из Освенцима идти пешком, заключенных Моновица собирались везти на поезде.

Их выгнали из домиков и повели на грузовую станцию, где дожидался транспорт. Вместо обычных закрытых товарных вагонов эти четыре состава состояли из открытых вагонеток, в которых обычно перевозили уголь и гравий. Людям раздали пайки – полбуханки хлеба на каждого и по куску колбасы, – а затем началась погрузка. Фриц и Густав оказались в вагоне с еще ста тридцатью мужчинами; в него надо было залезать через борт и спрыгивать на обитый железом пол, который звенел от прыжков все тише и тише, пока последнему заключенному не пришлось проталкиваться силой, чтобы встать среди остальных.

В каждом вагоне имелась сторожка, выступающая над бортами. В сторожки сели эсэсовские караульные, вооруженные винтовками или пистолетом-автоматом.

– Каждого, кто высунет голову выше борта, расстреливать без предупреждения, – приказал блок фюрер, отвечавший за погрузку.

Поезд задрожал. Пар и дым из трубы локомотива густым туманом стелился в морозном воздухе. Наконец под грохот сцепок и скрежет колес состав сдвинулся с места, увозя с собой четыре тысячи человеческих душ[455]. Паровоз набирал скорость, и ветер, выстуженный до двадцати градусов ниже нуля, гулял по открытым вагонам.

* * *

Холокост перечеркнул Европу крест-накрест бесконечными перегонами железных дорог под аккомпанемент душераздирающих стонов измученной машинерии. Колеса скрежетали о рельсы, сцепки взвизгивали от толчков; постоянное шипение, вой, стук и грохот стальных ящиков на металлических рельсах сливались в бесконечную невыносимую музыку.

Густав покачивался из стороны в сторону вместе с составом. Он сидел, подтянув колени к груди, и прижимал к себе Фрица, пытаясь защитить от пронизывающего холода.

После отъезда из Гляйвица их поезд отклонился от остальных трех и двинулся на юг, а те – на запад. На следующее утро он остановился и подобрал еще несколько сот заключенных из лагеря Шарлоттенгрубе[456], прежде чем пересечь границу Чехословакии. Несмотря на предупреждение блок фюрера, Густав иногда выглядывал за борт вагона, чтобы оценить, насколько далеко они продвинулись, и обращал внимание на города, которые они проезжали. Больше поезд не останавливался, но ехал до ужаса медленно, и на пересечение Чехословакии ушло две стылых ночи и один день.

Заключенным сообщили, что их везут в концентрационный лагерь Маутхаузен. Австрийцев мысль о нем привела одновременно в восторг и ужас. Маутхаузен славился жестокими порядками, но он находился в Австрии, в красивой холмистой местности близ Линца. Австрия! Густаву и Фрицу предстояло вот-вот оказаться на родной земле – впервые за прошедшие пять лет.

И там совершенно точно погибнуть. В Маутхаузене у них не будет системы поддержки, которую они выстроили в Освенциме, а режим там, как известно, куда суровей.

Получалось, что настало время бежать. Пока Густав прокручивал все это у себя в голове, среди заключенных началось какое-то шевеление. Еще один умер; истощение, болезни и переохлаждение убивали их одного за другим. Товарищ умершего стащил с тела брюки и куртку и натянул их поверх собственной одежды в попытке немного согреться. Тело передали по вагону и сгрузили в угол вместе с остальными, тоже раздетыми до белья и затвердевшими на морозе. Этот же угол служил уборной и даже на холоде источал невыносимую вонь.

Благодаря смертям у остальных заключенных появлялось место, чтобы сесть. Густав оглядел унылые лица своих спутников, черные круги под глазами, скулы, обтянутые кожей, над впалыми щеками. Некоторым удалось приберечь часть пайка и сейчас, на четвертый день пути, они доедали последние крошки. У Густава и Фрица еды больше не осталось. Густав уже чувствовал, что силы покидают его: словно вода по капле подтачивала в нем волю к жизни. Он мог думать только об одном: о побеге.

– Скоро придется бежать, – тихонько шепнул он Фрицу. – Иначе будет слишком поздно.

Если ночью попробовать перебраться через борт, охранник их, скорее всего, не заметит. Вскоре они окажутся в Австрии, и язык перестанет быть проблемой. В гражданской одежде они смогут добраться до Вены и там найти убежище.

– Олли или Линши позаботятся о нас.

– Хорошо, папа, – согласился Фриц.

В ту ночь они проверили бдительность конвоира: с помощью нескольких друзей подняли из угла вагона мертвое тело, перевалили его через борт и выкинули на насыпь. Тело скрылось в темноте, они подождали окрика из сторожки, выстрелов… но ничего не произошло. Это облегчало дело. Оставалось только дождаться, пока они пересекут границу с Австрией.

К утру поезд добрался до Лунденбурга[457], всего в нескольких километрах от австрийской границы. И там, к их вящему разочарованию, остановился. Час шел за часом, но поезд стоял. Осторожно выглянув за борт, они увидели, что весь состав окружен СС. Только вечером паровоз наконец двинулся снова и въехал с чешской территории на австрийскую. Момент настал. С каждым следующим километром ситуация в вагоне становилась все плачевнее, скатываясь в дикость. Некоторые их спутники от голода дошли до такого состояния, что готовы были придушить соседа за корку хлеба. Жертвами холодов, голода и убийств в день становилось по восемь-десять человек, трупы которых сваливали в углу.

Фриц толкнул отца в бок.

– Папа! Проснись! Пора!

Густав с трудом разлепил веки и попытался встать. Однако это ему не удалось; закоченевшие мышцы слишком ослабели. Он посмотрел на умоляющее лицо Фрица и сказал:

– Я не могу.

– Ты должен, папа. Надо бежать, пока еще можно.

Но никакие слова Фрица не могли его поднять.

– Тебе придется бежать одному, – слабо пробормотал Густав. – Оставь меня и беги.

Фриц замотал головой, потрясенный самой этой мыслью. Если хочешь жить дальше, тебе придется забыть отца. Так сказал ему Роберт Сиверт когда-то в Бухенвальде. Это было невозможно тогда и точно так же оставалось невозможным теперь.

– Ты должен бежать, – настаивал Густав. – Я не могу – я стар, мои силы на исходе. Беги, сейчас же – молю!

– Нет, папа. Ни за что.

Фриц снова сел и обхватил отца за плечи рукой.

С приходом рассвета они увидели, что едут по знакомым заснеженным предместьям Вены. Поезд миновал северный берег Дуная и в ярком свете дня въехал в северный пригород, а потом пересек реку и Леопольдштадт. Им удалось высунуться из вагона и увидеть, как пролетел мимо, до обидного близко, их родной дом. Через западную оконечность Пратера поезд выехал на Дунайский канал и покатил дальше, мимо западных пригородов, через поля.

Ближе к полудню они миновали городок Санкт-Пёльтен, а после обеда добрались до Амштеттена, где поезд остановился. До Маутхаузена оставалось не больше сорока километров.

Когда наступила ночь, движение возобновилось.

Густав снова стал просить Фрица бежать.

– Ты должен, иначе будет слишком поздно. Пожалуйста, беги, Фриц! Пожалуйста!

Фриц сдался. Он знал, что боль от этого поступка никогда его не отпустит: «После пяти лет, в которые наша судьба была едина, мне пришлось оторваться от отца», – с мукой вспоминал потом он.

Поезд разогнался до обычной скорости. Фриц встал и с отвращением сорвал с себя полосатую пижаму с еврейской звездой и лагерным номером, бросил в сторону шапку. Он в последний раз обнял отца, поцеловал его, а потом, с помощью друга, вскарабкался на борт вагона.

Морозный ветер пронзил его словно копьем. Поезд трясся и громыхал. Фриц тревожно оглянулся на сторожку. Луна светила ярче, чем в тот день, когда они проверяли бдительность охранника: оставалось двое суток до новолуния, и призрачный свет заливал заснеженную насыпь и деревья, пролетавшие мимо[458].

Густав в последний раз пожал сыну руку, а потом Фриц бросился в воздух. И в ту же секунду исчез.

Сидя один на полу вагона, при свете луны Густав написал у себя в дневнике: «Господи Боже, защити моего мальчика. Я не могу бежать, я слишком слаб. В него не стреляли. Я надеюсь, что мой сын спасется и найдет прибежище у наших дорогих друзей».

Поезд ускорился, со скрежетом и стуком, словно сам паровоз спешил закончить это страшное путешествие. В темноте он проехал Линц, пересек Дунай и повернул обратно на восток, к маленькому городку Маутхаузен.

* * *

Фриц полетел на землю, на мгновение лишившись представления о том, где верх и где низ. Потом что-то жесткое ударило его, достав до костей, и выбило весь воздух из груди. Несколько раз он перекувырнулся в снежном сугробе и замер прямо перед колесами поезда, стучавшими у самого его лица, не решаясь шевельнуться.

Состав прогремел мимо и исчез вдали, оставив Фрица одного в полной тишине под усыпанным звездами небом. Сугроб, в который он попал, смягчил падение. Несмотря на боль во всем теле, переломов у него не было. Отряхнувшись, Фриц пошагал по железнодорожным путям назад, в сторону Амштеттена[459].

На подходе к городу нервы у него сдали. Он не готов был туда войти, пусть даже поздно вечером. Соскользнув вниз с насыпи, Фриц вышел в открытое поле. Идти было тяжело из-за снега, достававшего ему до бедер, но в конце концов он оказался на одной из узких улочек городских окраин. Убедившись, что улочка пуста, Фриц украдкой двинулся по ней.

Ему удалось обогнуть городок с севера, ни с кем не повстречавшись, и вскоре он опять шагал по проселочной дороге на восток, параллельно железной дороге. Он миновал несколько деревушек и хуторов, по-прежнему направляясь в сторону Санкт-Пёльтена. Лед на дорогах затруднял ему путь, да и силы были на исходе.

Через несколько часов он вошел в городок Блинденмаркт, где проселок сходился с железнодорожными путями. Днем раньше они уже проезжали там. В городке находился небольшой вокзал, где останавливались пассажирские поезда, курсировавшие между Веной и Линцем. Фриц страшно устал, а в кармане у него лежало немного рейхсмарок – аварийный запас, который удалось скопить в Моновице. Рискнуть или нет?

Повинуясь импульсу, Фриц свернул с главной дороги и пошагал на вокзал. Там было темно, но ему удалось отыскать пустой товарный вагон, стоявший на путях, и пробраться внутрь. Спать в нем было нельзя, но по крайней мере стены защищали от холодного ветра.

Ближе к рассвету в здании вокзала загорелись огни. Фриц выждал несколько минут, а потом, собрав в кулак все свое мужество, выпрыгнул из вагона.

В здании было тихо, лишь одинокий служащий сидел за окошком кассы. Фриц заколебался; он не знал, какие теперь правила продажи билетов. Что, если его попросят предъявить документы? Он подошел к окошку и как можно беззаботнее спросил билет до Вены. Кассир, не привыкший к столь ранним путешественникам, посмотрел на него с некоторым удивлением (а возможно, и подозрением, как показалось Фрицу). Но потом все-таки взял деньги и, не сказав ни слова, протянул ему билет.

Фриц вошел в пустынный зал ожидания и присел. Через пару минут явился кассир и затопил печку. Фриц придвинулся к ней поближе: впервые после Моновица у него появилась возможность согреться. Он промерз до костей, и, когда тепло потекло у него по телу, испытал одновременно восторг и муку: омертвевшие нервы закололи иглами, снова обретая чувствительность и отзываясь болью на тяготы долгого пути.

Едва живой от усталости, он потерял счет времени и не заметил, сколько просидел у печки, пока не подошел наконец венский поезд, остановившийся прямо за окном. Фриц выскочил на платформу – по-прежнему в полном одиночестве – и забрался в вагон третьего класса.

Закрыв за собой дверь, он с ужасом увидел, что вагон полон германских солдат. Ни одного гражданского – целая толпа сизо-серых мундиров Вермахта. К счастью, они были слишком заняты: разговаривали, курили, играли в карты и дремали, так что никто его не заметил. Вылезать было поздно; он отыскал себе местечко и присел.

Поезд поехал, и Фриц стал недоверчиво озираться по сторонам. У себя на родине он вдруг оказался иностранцем, который не знает, какие тут порядки и как следует держаться обычному гражданскому лицу. Солдаты его по-прежнему не замечали. Прислушавшись к их разговорам, он догадался, что они едут в отпуск с фронта.

Через пару часов и еще несколько станций (на которых больше никто не садился) поезд достиг Санкт-Пёльтена и там остановился. В вагон вошли двое немецких солдат с приметными стальными бляхами Фельджандармерии – военной полиции Вермахта.

Они двинулись по проходу, спрашивая у всех документы. Солдаты, сидевшие рядом с Фрицем, вытащили из нагрудных карманов свои удостоверения и увольнительные. Фриц, цепляясь за эту возможность, подсунул к ним свой билет.

Полицейский по очереди смотрел на каждого из солдат и возвращал документы обратно. Потом дошел до одинокого железнодорожного билета и нахмурился.

– Документы, пожалуйста, – сказал он.

С колотящимся сердцем Фриц притворился, что ищет их по карманам. Потом беспомощно пожал плечами.

– Похоже, я их потерял.

Полицейский нахмурился еще сильнее.

– Отлично. Тогда идите за нами.

Сердце Фрица упало, но он знал, что спорить нельзя. Поднявшись со скамьи, он вышел из вагона вместе с полицией.

– Прошу вас, мне очень нужно в Вену, – обратился он к своим конвоирам.

– Мы не можем вас отпустить, пока не установим вашу личность.

С вокзала его сопроводили в ближайшую воинскую часть. Там сержант его допросил: сурово, хоть и не агрессивно.

– Зачем вы сели на этот поезд?

– Мне надо в Вену, – ответил Фриц.

– Но почему именно на этом поезде? Вы должны были знать, что это особый, с фронта. Скоро ожидался еще один, обыкновенный.

– Но я… я не знал.

– Молодой мужчина, гражданский, без документов, садится в военный поезд. Не совсем нормально, вам не кажется? Как вас зовут?

– Кляйнман. Фриц Кляйнман.

Лгать не было смысла. Самое обыкновенное немецкое имя, которое уж точно носил не он один.