Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джей Ди Вэнс

Элегия Хиллбилли

Посвящается Мамо и Папо – моим личным хиллбилли-терминаторам
J.D. Vance

HILLBILLY ELEGY



hillbilly elegy. Copyright

© 2016 by J.D. Vance. All rights reserved. Printed inthe United States of America. No part of this book may be used or reproduced in any manner whatsoever without written permission except in the case of brief quotations embodied in critical articles and reviews. For information, address HarperCollins Publishers, 195 Broadway, New York, NY 10007.



HarperCollins books may be purchased for educational, business, or sales promotional use. For information, please e-mail the Special Markets Department at SPsales@harpercollins.com.

first edition

Designed by Leah Carlson-Stanisic

Library of Congress Cataloging-in-Publication Data has been applied for. ISBN: 978-0-06-230054-6



© Баканов В.И., перевод на русский язык, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Введение

Меня зовут Джей Ди Вэнс, и начать стоит с признания: я считаю существование книги, которую вы держите в руках, абсурдом. На обложке написано, что это мемуары, но мне всего тридцать один год, и я первым готов признать, что в своей жизни не совершил ничего выдающегося – ровным счетом ничего, что заставило бы людей заплатить за возможность обо мне прочитать. Самое неординарное, что я сделал, – я окончил Йельскую школу права, хотя в тринадцать лет об этом не смел даже мечтать. Однако каждый год Йель выпускает двести новых юристов, и уж поверьте, вам про их жизнь читать неинтересно. Я не сенатор, не губернатор и не бывший секретарь кабинета министров. Я не основатель компании с миллиардными оборотами и не глава фонда. Все, что у меня есть – это хорошая работа, чудесная жена, уютный дом и две собаки.

Книгу я написал вовсе не потому, что совершил нечто выдающееся. Я добился чего-то совершенно обычного, но недостижимого для людей с таким происхождением. Я родился в Ржавом поясе[1] в крохотном сталелитейном городке штата Огайо, где, сколько себя помню, процветали безработица и нищета. С родителями отношения были, мягко говоря, непростыми; тем более что один из них практически всю жизнь боролся с пагубной привычкой. Воспитывали меня бабушка и дедушка, не получившие в свое время даже школьного образования; и вообще, мало кому из нашего семейства посчастливилось учиться хотя бы в колледже. Статистика показывает, что у таких, как я, будущее весьма печально: кто не угодит в лапы социальной опеки, умрет от передозировки героином – что, собственно, и произошло с десятком человек в моем родном городе за один лишь прошедший год.

Мне была уготована такая же судьба. Я едва не бросил школу и почти поддался пагубному настрою, характерному для окружающих. Сегодня люди смотрят на меня – обладателя достойной работы и диплома Лиги плюща – и считают кем-то вроде гения: мол, такого могла добиться только выдающаяся личность. При всем уважении скажу: это – полнейшая чушь! Все свои таланты я растратил бы впустую, если бы не титанические усилия нескольких близких мне человек.

В этой книге реальная история моей жизни. Я хочу, чтобы вы знали, каково это – разочароваться в себе и как с этим бороться. Чтобы представляли, что происходит в жизни бедняков и как духовная и материальная нищета сказывается на психическом состоянии их детей. Хочу, чтобы поняли, какой «американскую мечту» видят такие, как я и мои близкие, осознали, что чувствует человек, поднимаясь вверх по социальной лестнице. И чтобы поняли одну вещь, которую я и сам узнал лишь недавно: даже если тебе посчастливится осуществить «американскую мечту», бесы прошлого всегда будут тебя преследовать.

Моя история касается и вопроса этнического происхождения. В нашем толерантном обществе расу обозначают, как правило, лишь по цвету кожи – «темнокожий», «азиат», «белый»… Обычно таких широких категорий достаточно, но для лучшего понимания вам придется вникнуть в некоторые детали. Пусть я белый, но я не отношу себя к числу американцев англосаксонского происхождения и протестантского вероисповедания, которые живут на северо-востоке страны. Я считаю себя белым американцем из рабочего класса ирландского и шотландского происхождения. Для таких людей бедность – семейная традиция. Их предки сперва были поденными рабочими на рабовладельческом Юге, затем издольщиками, а позднее, ближе к нашему времени, шахтерами, машинистами и столярами. Американцы называют их «хиллбилли», деревенщиной и «белым быдлом». Для меня они родня, друзья и соседи.

Шотландцы и ирландцы – уникальная этническая группа в США. Как отметил один наблюдатель, «путешествуя по Америке, я поражался тому, сколь стойка и неизменна региональная культура шотландцев и ирландцев. Их семейная иерархия, религия, политика, а также социальная жизнь остаются незыблемыми на протяжении многих лет, в то время как остальные этнические группы повсеместно отказываются от своих традиций»1. Это уникальное отношение к культурным ценностям имеет немало преимуществ: например, нам свойственно сильное чувство верности, мы преданы семье и государству. Однако есть в нем и немало недостатков. Мы не любим посторонних, всех, кто от нас отличается. Не важно, в чем разница – во внешности ли, в поведении или в манере разговора. И я по сути самый настоящий шотландско-ирландский хиллбилли.

Этническая принадлежность – лишь одна сторона медали; другая – география этого региона. Когда первая волна переселенцев из Ирландии и Шотландии в XVIII столетии высадилась на земли Нового Света, местом своего обитания они выбрали горы Аппалачи. Эта территория огромна – она простирается от Алабамы и Джорджии на юге до Огайо и Нью-Йорка на севере, – но, невзирая на масштабы, обычаи и культура местного населения удивительно похожи. «Хиллбилли», «парнями с холмов», зовет себя не только моя семья из восточного Кентукки; о них же в своем сельском гимне «И деревенский парень может выжить» поет Хэнк Уильямс-младший[2] родившийся в Луизиане и живущий в Алабаме. Когда наш регион сменил политические пристрастия, отдав после Никсона предпочтение республиканцам, то политический курс пришлось изменить всей стране. И именно в Аппалачах судьба белого рабочего класса выглядит наиболее удручающей. Низкий уровень социальной мобильности, большое количество разводов, огромный процент бедных и наркомания – все это делает мой дом обителью нищеты.

Поэтому неудивительно, что мы не отличаемся особым оптимизмом. По результатам опросов белые представители рабочего класса – это самый пессимистично настроенный слой населения в Америке. Пессимизмом мы превосходим даже эмигрантов из Латинской Америки, которые живут в беспросветной нищете, и темнокожих, чьи возможности по-прежнему не идут ни в какое сравнение с перспективами белых. Хиллбилли глядят в будущее с еще большей тоской, нежели прочие этнические группы, куда более обездоленные, чем мы, потому что у нашего уныния есть и другие причины.

Мы больше прочих стремимся к социальной изоляции и приучаем обосабливаться своих детей. У нас другая религия: наши проповеди строятся на грубой эмоциональной риторике, которая не предлагает социальной поддержки, необходимой детям из нищих семей. Многие из нас бросают работу и отказываются переезжать в более перспективный район, чтобы улучшить материальное положение. Наши мужчины повсеместно испытывают тяжелый психологический кризис, поскольку сама культура прививает нам убеждение, что добиться успеха в этом изменчивом мире практически невозможно.

Когда я рассказываю кому-нибудь о бедственном положении своего окружения, то часто слышу в ответ: «Конечно, перспективы белого рабочего класса не столь радужны, Джей Ди, только ты уж определись, что появилось раньше: курица или яйцо. Да, эти люди чаще разводятся, реже женятся и вообще менее счастливы – но все потому, что у них очень ограничены экономические возможности. Получи они достойную работу – и жизнь во многом станет лучше».

Когда-то в юности я и сам придерживался подобного мнения. Плохо, когда у тебя нет работы, и еще хуже – когда нет денег. Производственный сектор Среднего Запада понемногу приходил в упадок, и белый рабочий класс терял экономическую стабильность, а вместе с нею и дома с семьями.

Однако с опытом пришло понимание, что причина всему не только экономика. Несколько лет назад, когда я готовился поступать в Йельскую школу права, я искал работу, чтобы скопить средства на переезд в Нью-Хейвен, штат Коннектикут. Один знакомый предложил место в его небольшой фирме по продаже напольной плитки. Плитка – материал весьма увесистый, каждая штука весит от трех до шести фунтов, и упаковывают ее в ящики по восемь – двенадцать штук. Мои обязанности заключались в том, чтобы грузить ящики в транспортировочные поддоны и готовить их к перевозке. Работа была тяжелой, но платили за нее тринадцать долларов в час, а мне очень нужны были деньги, поэтому я охотно согласился и даже набрал побольше сверхурочных смен.

В фирме помимо меня работало еще человек десять, многие не первый год. У одного парня была и другая работа, но не потому что он нуждался в деньгах – просто копил средства, чтобы исполнить давнюю мечту и выучиться на пилота. Зарплата тринадцать долларов в час для нашего города считалась весьма достойной; аренда приличного жилья обходилась тогда в пятьсот долларов в месяц. Кроме того, фирма понемногу росла, и работник, продержавшийся несколько лет, зарабатывал уже не меньше шестнадцати долларов в час, что обеспечивало годовой доход в тридцать две тысячи, то есть сумму, которая в условиях упадка экономики превышала черту бедности даже для целого семейства. Тем не менее компания никак не могла найти на склад постоянных работников. Вместе со мной там было всего три человека, из которых я в свои двадцать шесть оказался самым старшим.

Один парень, назовем его Боб, пришел за пару месяцев до моего ухода. Ему было девятнадцать, и его подруга недавно забеременела. Девушке пошли навстречу и предложили ей должность в администрации – отвечать на телефонные звонки. Работники из обоих оказались неважнецкие. Девушка через день прогуливала и не считала нужным предупреждать начальство. Ее не раз отчитывали, но избавляться от этой дурной привычки она не спешила, поэтому спустя несколько месяцев ее уволили. Сам Боб примерно раз в неделю тоже не выходил на смену и постоянно опаздывал. Кроме того, по три-четыре раза на дню он мог отойти в туалет и пропасть на целых полчаса, если не больше. Я с другим напарником даже придумал игру: засекать время, когда Боб уходит, и громко, на весь склад оглашать, сколько он уже отсутствует: «Тридцать пять минут!», «Сорок пять!», «Час!».

Разумеется, Боба тоже уволили. Получив уведомление, он принялся орать на менеджера: «Да как вы смеете?! Вы что, забыли, у меня скоро родится ребенок!» И такое поведение позволял себе не он один. За те несколько месяцев, что я проработал на складе, с позором выгнали еще двоих человек, включая двоюродного брата Боба.

Подобные истории надо учитывать, когда говоришь о «равных возможностях». Лауреаты Нобелевской премии в области экономики обеспокоены упадком промышленности на Среднем Западе и истощением экономического ядра в среде белого рабочего класса. Речь о том, что производство все чаще перемещается за границу и людям со средним образованием труднее найти работу, не требующую высокой квалификации. Однако моя книга о другом – о том, что происходит в жизни реальных людей, когда индустриальная экономика идет на спад. О том, что на плохие обстоятельства можно реагировать по-разному, порой выбирая наихудший из всех возможных вариантов. Речь будет идти о том, что социальная культура все сильнее поощряет социальный распад, вместо того чтобы ему противодействовать.

Проблемы, с которыми я столкнулся во время работы на складе, лежат в куда более глубоких сферах, нежели макроэкономические тенденции и политика. Слишком многие молодые люди не готовы к тяжелой работе. Хорошие вакансии пустуют на протяжении долгих месяцев. Парень, которому надо бы держаться за любую должность, потому что у него на попечении молодая жена и скоро будет ребенок, с легкостью бросает приличную работу с медицинской страховкой. А хуже всего то, что винит он окружающих. Это вопрос недостатка воли: когда у тебя есть ощущение, что ты плохо контролируешь свою жизнь, возникает желание винить кого угодно, лишь бы не себя. И картина эта кардинально отличается от экономического ландшафта всей современной Америки.

Стоит отметить, что, хотя пишу я лишь об ограниченном круге людей, которых знаю лично – о представителях белого рабочего класса из Аппалачей, – я вовсе не пытаюсь доказать, будто они заслуживают большего сочувствия, чем кто-либо другой. Мой рассказ вовсе не о том, что у белых больше причин для жалоб, чем у темнокожих или представителей других рас. Я надеюсь, что читатели моей книги поймут, как классовое происхождение и семья влияют на сознание бедного человека независимо от его расовой принадлежности. У многих аналитиков термины вроде «королева пособий»[3] ассоциируются с образом ленивой чернокожей мамаши, живущей на выплаты по безработице. Читатели книги быстро убедятся, что этот образ весьма условный: я знал немало «королев пособий», которые жили со мной по соседству, и все они были белыми.

Эта книга не претендует на звание научного исследования. За последние несколько лет Уильям Джулиус Уилсон, Чарльз Мюррей, Роберт Патнэм и Рэй Четти уже опубликовали немало трактатов, в которых показано снижение вертикальной мобильности. Оно началось в 1970-е годы и в некоторых регионах продолжается по сей день (сенсация: в Аппалачах и Ржавом поясе самые низкие показатели!). Многие признаки этого феномена я наблюдал собственными глазами. Я мог бы поспорить с некоторыми выводами ученых, но в любом случае они убедительно доказывают, что эта проблема в американском обществе есть. И хотя я порой все-таки буду опираться на их данные и ссылаться на научные исследования, моя задача – не убедить вас в существовании проблемы; моя цель – рассказать правдивую историю о том, каково это – родиться и жить с таким камнем на шее.

Я не могу обойтись без персонажей, которые окружали меня на протяжении многих лет. Перед вами мемуары не личные, а семейные: история подъема по социальной лестнице глазами нескольких хиллбилли из Аппалачей. Два поколения назад мои бабка с дедом были парочкой влюбленных бедняков. В надежде спастись от нищеты они поженились и переехали на север. Их внук (то есть я) окончил одно из престижнейших учебных заведений мира. Это если в двух словах. Более подробная версия истории – в следующих главах.

В некоторых случаях я буду изменять имена людей, чтобы не раскрывать подробности их личной жизни, но в целом моя история представляет собой точную летопись того, что я наблюдал собственными глазами. В ней нет вымышленных персонажей и моих субъективных оценок. Там, где это возможно, я подтверждаю свои слова деталями, ссылаясь на табели успеваемости, цитаты из писем, подписи к фотоснимкам; хотя, конечно же, у меня встречаются и ошибки, потому что человеческая память не совершенна. Был случай, когда я попросил сестру прочитать один из черновиков, и у нас завязалась долгая дискуссия о хронологическом порядке некоторых событий. Правда в итоге я оставил свою версию, но не потому что сомневаюсь в сестре (ее память будет получше моей), а потому что, на мой взгляд, читателю удастся извлечь более ценный урок из того, как я выстроил эти события у себя в голове.

Я отнюдь не беспристрастный наблюдатель. Почти каждый человек, которого вы встретите на страницах книги, совершил немало грехов. Одни чуть было не стали убийцами – помешала лишь случайность. Другие физически и эмоционально измывались над детьми. Третьи злоупотребляли (и продолжают злоупотреблять) наркотиками. Но все эти люди мне близки – даже те, с кем я ни за что не стану больше общаться, будучи в здравом рассудке. Если у вас вдруг сложится впечатление, что меня окружали исключительно негодяи, то мне будет очень жаль: и вас, и тех, кого я описал. Потому что в моей книге злодеев нет. Есть лишь разношерстная компания хиллбилли, которые отчаянно пытались найти в этой жизни местечко получше – не только себе, но и, храни их Господь, мне.

Глава первая

В детстве я, как и любой другой ребенок, заучивал наизусть свой адрес, чтобы сообщить его взрослому на тот случай, если вдруг потеряюсь. Я всегда мог без запинки оттарабанить его воспитателям детского сада, пусть даже он частенько менялся, потому что мать по непонятным мне тогда причинам переезжала с места на место. И все же я всегда различал понятия «мой адрес» и «мой дом». «Адрес» – это там, где я проводил большую часть времени с матерью и сестрой, где бы это место ни находилось. А вот «домом» для меня был город Джексон в штате Кентукки, усадьба моей прабабушки.

Джексон – маленький городок с населением около шести тысяч человек, расположен он в самом сердце угольной добычи на юге Кентукки. В общем-то, город – это громко сказано; здесь есть только здание суда, парочка мелких ресторанов (сети быстрого питания) и несколько магазинов. Жители в основном селятся вдоль трассы КИ-15: либо в трейлерных парках, либо в субсидированном жилье, фермерских коттеджах или усадьбах вроде той, с которой у меня связаны самые яркие воспоминания детства.

Обитатели Джексона сердечно здороваются с каждым встречным, готовы пропустить матч любимой команды, если надо откопать из-под снега чужой автомобиль, и всегда, без исключения, останавливаются и выходят из машины, когда мимо движется похоронный кортеж. Именно последнее и заставило меня понять, что в Джексоне и его жителях есть нечто особенное. Однажды я спросил у бабушки – которую все мы звали Мамо, – почему люди останавливаются перед катафалком? «Потому что, милый мой, мы люди с холмов. И уважаем мертвых».

Мои бабушка с дедушкой уехали из Джексона в конце 1940-х годов, детей они воспитывали в Мидлтауне, штат Огайо. Там я и родился. Однако до двенадцати лет каждые каникулы проводил в Джексоне. Я приезжал вместе с Мамо, которая хотела почаще видеть родных и друзей, понимая, что с годами их становится все меньше. Потом мы стали ездить по другой причине – приглядывать за ее матерью, которую мы называли Мамо Блантон (чтобы не путать с нашей Мамо). С Мамо Блантон мы жили в доме, где она поселилась еще с тех пор, как ее муж ушел воевать с японцами в Тихом океане.

Этот дом стал для меня лучшим местом на свете, хоть он не мог похвастать ни размерами, ни роскошной обстановкой. В нем было всего три спальни, небольшая веранда с качелями и просторный двор, одним краем упиравшийся в подножье горы, а другим – в овраг (или как мы говорили – в балку). Хотя земли у Мамо Блантон было много, она за ней не ухаживала. Двор зарос и пришел в запустение, но благодаря скалам и густым деревьям выглядел весьма живописно. Мы с двоюродными братьями и сестрами играли в балке с ручьем до поздней ночи, пока рассерженная бабуля не разгоняла нас по кроватям в общей комнате наверху.

Большую часть времени я терроризировал местную фауну: ни одна черепаха, змея, лягушка, рыба или белка не могли спокойно прошмыгнуть мимо меня.

Мы с братьями резвились днями напролет, не подозревая ни о нашей вездесущей бедности, ни о болезнях Мамо Блантон.

В глубинном смысле слова Джексон был единственным местом, которое принадлежало только мне, моей сестре и Мамо. Огайо я тоже любил, но с ним было связано слишком много болезненных воспоминаний. В Джексоне я считался внуком самой язвительной женщины на свете и самого опытного механика города; в Огайо – нежеланным сыном двух людей, одного из которых я практически не знал, а вторую – не хотел бы видеть. Мать приезжала в Кентукки лишь в раз в год на семейные сборища или похороны, и Мамо всегда старалась сделать так, чтобы обошлось без драм. В Джексоне не было ни криков, ни скандалов, ни драк, ни, разумеется, «мужланов», как нарекла Мамо маминых ухажеров. Она терпеть не могла многочисленных мужей дочери и никогда не пускала их в Кентукки.

В Огайо я быстро понял, что мне придется подстраиваться под каждого своего нового «отца». Стиву, который в борьбе с кризисом среднего возраста проколол себе ухо, я сказал, что носить серьги мужику – это круто. Стив решил проколоть ухо и мне. С Чипом, полицейским-алкоголиком, который считал мою серьгу «девчачьей», пришлось заматереть и полюбить полицейские машины. При Кене, еще одном странном типе, который предложил моей матери съехаться уже на третий день знакомства, я был вынужден брататься с двумя его детьми. Однако все это было враньем! Я ненавидел серьги, я терпеть не мог полицейские машины и знал, что дети Кена самое позднее через год навсегда исчезнут из моей жизни. В Кентукки мне не надо было притворяться; единственные мужчины, которые меня там окружали, – братья и зятья моей бабушки – знали, какой я на самом деле. Хотел ли я, чтобы они мной гордились? Разумеется. Но не потому, что я делал вид, будто они мне нравятся. Я и впрямь всех их искренне обожал.

Самым старшим из Блантонов был дядюшка Тиберри, которого прозвали так за любовь к жевательной резинке. Во Вторую мировую он, как и его отец, служил во флоте. Дядюшка Тиберри умер, когда мне было четыре года, поэтому о нем у меня осталось лишь два ярких воспоминания. Первое – когда я бегу со всех ног, а он несется вслед за мной с ножом наперевес и кричит, что, если поймает, отрежет мне правое ухо и скормит его собакам. Я прыгаю на руки Мамо Блантон, и жуткая игра заканчивается. Видимо, я очень его любил, потому что второе мое воспоминание – я закатываю истерику, когда меня не пускают попрощаться с ним на смертном одре; тогда бабушка прячет меня под больничным халатом и проносит в палату тайком. Помню, как сидел у нее на руках, а вот самого прощания не помню.

Затем шел дядюшка Пет – очень высокий, резкий на язык и с весьма своеобразным чувством юмора. Из всех Блантонов он добился наибольшего успеха. Дядюшка Пет в юном возрасте ушел из дома и организовал маленькую деревообрабатывающую и строительную фирму, приносившую небольшой доход, который он в свободное от работы время спускал на скачках. На вид он был милейшим человеком, эдаким лощеным бизнесменом. Однако под мягкой внешностью скрывался железный характер. Однажды водитель, который привез моему дядюшке-хиллбилли товары, отказался их разгружать, мол, «таскай это барахло сам, сукин ты сын». Дядюшка Пет воспринял его слова буквально: «Хочешь назвать мою любимую матушку сукой? Придержал бы ты язык, приятель». Водитель (его прозвали Рыжий Громила из-за роста и цвета волос) повторил оскорбление, поэтому дядюшка в ответ поступил так, как поступил бы любой другой добропорядочный предприниматель на его месте – вытащил водителя из кабины, избил его до полусмерти и чуть было не прирезал электропилой. Рыжий Громила выжил лишь сущим чудом: его вовремя доставили в больницу и откачали. Дядюшку Пета, впрочем, не арестовали. Видимо, Рыжий Громила тоже был из местных, поэтому решил в полицию не сообщать: знал, что в здешних кругах матерей оскорблять не принято.

А вот дядюшке Дэвиду – еще одному брату Мамо – на вопросы чести было плевать. Старый бунтарь с длинными растрепанными волосами и густой бородой обожал нарушать правила и никогда не оправдывался. Именно поэтому, когда я обнаружил на заднем дворе заброшенной фермы гигантскую плантацию марихуаны, он даже не пытался ничего объяснить. В ужасе я спросил у дядюшки, что делать с таким количеством травки. Он же достал папиросную бумагу и затянулся. Мне было двенадцать. Если бы Мамо узнала, то убила бы его на месте.

Причем убила бы в буквальном смысле. По семейным преданиям, Мамо однажды уже покушалась на жизнь человека. Когда она была в моем возрасте, то есть лет в двенадцать, она увидела, как их корову – самое ценное имущество семьи в доме без водопровода – затаскивают в кузов грузовика двое мужчин. Она схватила ружье, выбежала из дома и несколько раз выстрелила по ворам. Один из мужчин упал – она попала ему в ногу, – второй вскочил в грузовик и умчался. Незадачливый воришка хотел было уползти, но Мамо без труда нагнала его и приставила ружье к голове, чтобы довершить начатое. К счастью для вора, на шум выскочил дядюшка Пет, так что с убийством у Мамо не сложилось.

Впрочем, даже зная ее страсть к огнестрельному оружию, в правдивость этой байки я не верю. Я расспрашивал других членов нашей семьи, и многие из них о том случае никогда не слышали. Тем не менее я уверен, что, если такая ситуация сложилась бы на самом деле, Мамо запросто убила бы вора. Для нее не было ничего страшнее предательства своих же собратьев. Всякий раз, когда у нас с крыльца воровали велосипеды (что, по моим подсчетам, случалось трижды), или таскали из машины мелочь, или забирали наши посылки из почтового ящика, она как генерал, отдающий войскам приказ, заявляла: «Самое подлое – воровать у таких же бедных соседей. Нам и без того приходится несладко. Не надо, черт возьми, портить друг другу жизнь».

Самым молодым из Блантонов был дядя Гэри. Милейший человек, в юности он тоже ушел из дома и открыл в Луизиане успешный кровельный бизнес. Хороший муж, отличный отец… Он всегда говорил мне: «Мы гордимся тобой, оле Джейдот», и я краснел от смущения. Я любил его больше всех – он единственный из моих дядюшек не грозил надрать мне задницу или отрезать ухо.

Еще у бабушки было две сестры, Бетти и Роуз. Их я тоже любил, но к мужской половине семьи меня тянуло сильнее. Я всегда крутился у дядюшек под ногами и умолял их рассказать какую-нибудь байку. Они были хранителями семейных преданий, а я – самым благодарным их слушателем.

Многие из этих историй совсем не предназначались для детских ушей. Почти всегда речь шла о насилии и криминальных драмах. В конце концов, неспроста округ Бритит, где располагался Джексон, имеет неофициальное название «Кровавый». Тому есть немало объяснений, но главное одно: люди Бритита не терпят несправедливости и борются с нею – не всегда законными методами.

Самое популярное предание Бритита повествовало о пожилом мужчине, которого обвинили в изнасиловании юной девушки, почти ребенка. За пару дней до суда мужчину нашли в озере; он плавал лицом вниз с шестнадцатью пулями в спине. Местные власти убийство расследовать не стали, а газеты ограничились лишь короткой заметкой на следующий день после того, как обнаружили тело. Текст гласил: «Обнаружен мертвец. Возможно, смерть носит насильственный характер». «Еще бы не насильственный! – бушевала Мамо. – Еще какой насильственный! Ублюдку отомстили за все!»

Однажды дядюшка Тиберри услышал, как один из парней говорит о его сестре (то есть о нашей Мамо), что он, мол, мечтает «съесть ее трусики». Дядюшка Тиберри поехал домой, взял у нее в ящике нижнее белье и заставил парня, угрожая тому ножом, и впрямь его съесть.

Некоторые читатели, возможно, подумают, что у нас вся семейка чокнутая. И все же благодаря таким рассказам я чувствовал себя едва ли не королем хиллбилли, потому что это были классические истории о добре и зле, причем мои родственники всегда находились на стороне добра. Да, они порой позволяли себе лишнего, но исключительно ради правого дела: защищая честь сестры или заслуженно карая преступника. Мужчины Блантон, как и их сестра – наша Мамо, – верили в справедливое правосудие, и для меня это было главным.

Однако, несмотря на все свои достоинства – а может, и благодаря им, – они не были лишены пороков. За многими моими дядьками тянулась вереница брошенных детей и обманутых жен. В конце концов, я не так уж хорошо их знал, потому что видел лишь на семейных сборищах и на каникулах. Тем не менее я любил их и уважал. Мамо как-то сказала своей матери, что я тянусь к Блантонам, потому что отцы в моей жизни сменяются как перчатки, а дядьки всегда рядом. Однако для меня главнее было то, что мужчины Блантон воплощали в себе дух Кентукки. Я любил их, потому что любил Джексон.

С возрастом моя одержимость Блантонами сменилась чувством благодарности, да и Джексон я понемногу перестал считать земным раем. Я всегда буду думать об этом месте как о родном доме. Здесь бывает умопомрачительно красиво: когда в октябре желтеют листья, то кажется, что горы объяты пламенем. Однако при всей своей красоте и чудесных воспоминаниях, что связаны у меня с этим городом, Джексон – место очень непростое. Здесь я усвоил, что «хиллбилли» и «бедняки» – зачастую одно и тоже. В доме Мамо Блантон мы ели на завтрак яичницу-болтунью, ветчину, жареный картофель и булочки, на обед – сэндвичи с копченой колбасой, а на ужин – бобовый суп и кукурузный хлеб. Однако мало кто из жителей Джексона мог похвастать столь богатым рационом. Я понял это с годами, когда невольно подслушивал разговоры взрослых о нищих детях, которых кормят за счет города. Как ни оберегала меня Мамо от этой стороны жизни, правда рано или поздно выплывает наружу.

Во время последней своей поездки в Джексон я, разумеется, остановился в старом доме Мамо Блантон, где сейчас живет мой двоюродный брат Рик с семьей. Мы заговорили о том, как все изменилось. «Здесь теперь одни наркоманы, – сокрушался Рик. – И за работу никто не держится». Я попросил сыновей Рика провести меня по здешним местам и повсюду увидел лишь самые страшные симптомы аппалачской нищеты. Многие картинки той жизни были как нарисованные: дряхлые гнилые лачуги, бездомные голодные собаки, разломанная мебель на газоне… Кое-что из увиденного меня потрясло до слез. Проходя мимо одного крошечного домика, я заметил в окне испуганные глаза. Из-за штор выглядывали дети. Кажется, их было восемь. В их взглядах было столько тоски и страха. На крыльце сидел тощий мужчина лет тридцати пяти, видимо, глава семейства. Несколько злобных цепных псов сторожили разбросанную по пустынному двору мебель. Я спросил у сыновей Рика, чем этот мужчина зарабатывает на жизнь, и те ответили, что работы у него нет и он очень этим гордится. А потом добавили: «Эти ребята те еще гаденыши, мы с ними не водимся».

Возможно, увиденное в том доме было крайностью, но оно позволило представить, как живут люди в Джексоне. Почти треть населения находится за чертой бедности, остальные – на грани нищеты. Катастрофически растет наркотическая зависимость от рецептурных препаратов. Государственные школы столь отвратительны, что даже власти штата недавно обратили на них внимание. Впрочем, родители по-прежнему отдают туда детей, пусть потом у них не будет ни малейшего шанса поступить в колледж – денег на приличное образование все равно нет. Многие жители страдают хроническими заболеваниями, но без государственной поддержки не могут получить даже простейшие лекарства. А самое страшное – что такая жизнь всех устраивает, и люди стесняются говорить о своих проблемах, чтобы окружающие их не осуждали.

В 2009 году телеканал «Эй-Би-Си ньюс» выпустил репортаж об Аппалачской Америке, в котором говорили о явлении, известном среди местных как «рот Маунтин-Дью» – когда у маленьких детей начинаются проблемы с зубами, вызванные чрезмерным употреблением сладкой газировки. В своем сюжете “Эй-Би-Си” акцентировал внимание на аппалачских детях, живущих в бедности и лишениях. Репортаж показывали и в нашем регионе. Интереса у местных жителей он не вызвал, реакция последовала одна: «не лезьте не в свое дело». «Это самое мерзкое оскорбление, которое я только слышал. Постыдились бы, Эй-Би-Си!» – так написал некий комментатор в социальных сетях. Другой добавил: «Вам должно быть стыдно за то, что вы укрепляете старые стереотипы и создаете ложную картину действительности. Так считают многие жители горных сел, с которыми мне доводилось общаться».

Я знаю это из первых уст, потому что моя двоюродная сестра пыталась спорить с критиками в Фейсбуке, убеждая их, что, только признав проблемы региона, их можно будет решить. Эмбер имеет право судить жителей Аппалачей – в отличие от меня, она безвылазно провела в Джексоне все детство. В старшей школе у нее открылись редкие способности к учебе, и она первой в нашей семье получила высшее образование. Нищету и убожество Джексона Эмбер видела своими глазами, но сумела их преодолеть.

С таким же негодованием хиллбилли встречают и научно-исследовательскую литературу о проблемах Аппалачей. В декабре 2000 года социологи Кэрол А. Маркстрем, Шейла К. Маршалл и Робин Дж. Трион обнаружили, что среди аппалачских подростков «предсказуемо высока» доля заблуждений и всячески процветает стремление выдавать желаемое за действительность. В их работе предполагалось, что хиллбилли с ранних лет учатся закрывать глаза на неудобные истины или притворяться, будто дела обстоят лучше, чем есть. С одной стороны, это способствует формированию устойчивой психики, но с другой, затрудняет развитие критического мышления.

Мы все склонны преувеличивать и преуменьшать свои заслуги, прославлять хорошие поступки и игнорировать плохие. Именно поэтому жители Аппалачей столь резко отзываются на объективную оценку самой обездоленной прослойки их общества. Именно поэтому я преклонялся перед мужчинами Блантон и до восемнадцати лет искренне считал, будто все беды этого мира пройдут мимо меня стороной.

Правду принять нелегко, а труднее всего жителям Аппалачей принять правду о себе. В Джексоне полно замечательных людей, но еще здесь много наркоманов; и по крайней мере один житель этого города нашел время, чтобы сделать восьмерых детей, не желая искать возможности их прокормить. Это очень красивое место, однако его красоты не видно под грязью, мусором и хламом. Жители трудолюбивы – но есть и те, кто живет за счет продовольственных талонов и не хочет устроиться на работу. Джексон, как и семья Блантон, полон противоречий.

Все настолько плохо, что прошлым летом, когда мой кузен Майк похоронил мать, он сразу же задумался о продаже ее дома. «Я не могу здесь жить, а оставлять дом без присмотра нельзя, – сказал он. – Иначе его сразу разграбят наркоманы». Джексон всегда был бедным городом, но прежде жители не боялись за сохранность имущества своих родителей. Место, которое я зову своим домом, стремительно меняется к худшему.

Возможно, у вас возникает соблазн считать эти беды уделом лишь глухого захолустья, однако мой жизненный опыт подсказывает, что тяжелая ситуация Джексона – проявление общей тенденции. Благодаря массовой миграции из наиболее бедных районов Аппалачей в места вроде Огайо, Мичигана, Индианы, Пенсильвании и Иллинойса вместе с хиллбилли распространяются и хиллбиллийские ценности. К примеру, переселение из Кентукки в Мидлтаун, штат Огайо (где я вырос), набирает такие обороты, что в детстве мы насмешливо называли переселенцев «мидлтукки».

Мои бабка и дед уехали из Кентукки в Мидлтаун в поисках лучшей жизни, и в какой-то мере они ее нашли. С другой стороны, сбежать от прошлого им так и не удалось. Наркотическая зависимость, ставшая бичом Джексона, все равно настигла в Огайо их старшую дочь. В Джексоне процветала любовь к газировке – но моей бабушке пришлось бороться с ней и в Мидлтауне: она впервые увидела, как мать наливает в мою бутылочку пепси, когда мне было всего девять месяцев. В Джексоне мало добропорядочных отцов; в нашей жизни – жизни внуков – их тоже не хватает. Люди годами пытались вырваться из Джексона, теперь они отчаянно хотят спастись от нищеты в Мидлтауне.

Если причиной всему Джексон, то не совсем ясно, как этим бедам положить конец. Много лет назад, наблюдая с Мамо за похоронной процессией, я понял, что в душе я истинный хиллбилли. Не только я, но и большая часть белых рабочих. А еще я понял, что у нас, у хиллбилли, не все гладко.

Глава вторая

Хиллбилли многие вещи любят называть по-своему. Речные раки у нас «плавунцы», рыбные мальки – «маляхи». Долина с отвесными склонами обычно называется «оврагом», но я скажу «овраг», только объясняя другу, что такое «балка». Бабушек и дедушек тоже везде зовут по-разному: «нэнни», «по-по», «грэнни» и так далее. Но я никогда не слышал, чтобы говорили «мамо» и «папо» где-то за пределами нашей общины. Эти слова – только для хиллбилли.

Мои бабушка с дедушкой, Мамо и Папо, Бонни Блантон и Джим Вэнс… Они потратили на меня последние годы жизни, постарались привить семейные ценности и убеждения, вместо родителей преподали важнейшие уроки. Они заставили меня поверить в свои силы и дали шанс осуществить «американскую мечту». Вряд ли сами они в юные годы рассчитывали добиться успеха. Что у них тогда было? Аппалачские горы и крохотная школа с одним учителем по всем предметам – где уж тут мечтать о будущем…

О юных годах Папо нам известно мало, практически ничего. Можно сказать, что, по меркам хиллбилли, его семья считалась весьма влиятельной. Один из их далеких предков, которого тоже звали Джимом Вэнсом, породнился с семьей Хэтфорд, а потом вступил в ряды бывших конфедератов, зовущих себя «Дикими котами». В стычке он убил солдата армии Союза, Асу Хармона Маккоя, и тем самым положил начало самой известной семейной вендетте в американской истории[4].

Наш Папо – Джеймс Ли Вэнс – родился в 1923 году. Второе имя ему дали в честь его отца, Ли Вэнса. Тот умер спустя несколько месяцев после рождения сына, и убитая горем мать, Голди, отправила Папо к свекру, Папаше Талби, человеку весьма суровому, владевшему небольшой лесопильней в Джексоне. Голди иногда присылала им деньги, но сына навещала редко. Так что первые семнадцать лет своей жизни Папо прожил у Талби.

Домик у Папаши Талби был крохотным, всего на две комнаты, и стоял он по соседству с усадьбой, где жили Блейн и Хэтти Блантон со своими восемью детьми. Хэтти пожалела мальчика, оставшегося без родителей, и фактически заменила ему мать. Вскоре Джим стал едва ли не членом ее семьи: большую часть времени он проводил с мальчишками Блантон и обедал на кухне у Хэтти. Логично, что в жены он выбрал их старшую дочь.

Джим породнился с людьми весьма крутого нрава. В Бритите о Блантонах ходила дурная слава, за их семейством из прошлого тоже тянулся кровавый след.

Прадед Мамо в начале XX века баллотировался на должность городского судьи, но его сын Тилден – дед Мамо – в день выборов убил одного из родственников главного конкурента2. О том случае даже писали в «Нью-Йорк тайме», и в статье особенно любопытны два момента. Во-первых, Тилдена за убийство так и не посадили. Во-вторых, по словам газеты, в округе после этого «начались волнения»3.

Когда я впервые прочитал о тех событиях, то испытал прежде всего гордость. Вряд ли кто-то еще из моих предков удостаивался чести быть упомянутым на страницах «Нью-Йорк тайме» – самой популярной газеты страны. А если и удостаивался, то повод, разумеется, был не столь значимым. Подумать только – взять и сорвать выборы! Как говаривала Мамо, можно вывезти мальчика из Кентукки, а вот Кентукки из мальчика – никогда[5].

Не могу даже представить, о чем думал Пайо, когда делал Мамо предложение. Бабуля происходила родом из семьи, где сперва стреляют и лишь потом задают вопросы. Ее отцом был закоренелый хиллбилли с десятком наград за воинскую службу; кровавых подвигов ему хватило бы не на одну передовицу в федеральной прессе. Да и сама Бонни Блантон оправдывала свою жуткую родословную; как говорил мне потом один армейский вербовщик, даже в корпусе морпехов безопаснее и спокойнее, чем у меня дома. «Инструкторы из тренировочного лагеря, конечно, те еще гады, – смеялся он, – но до твоей бабки им далеко!» И все же мой дед не испугался. В 1947 году Мамо и Папо, будучи еще подростками, заключили в Джексоне брак.

После Второй мировой войны, когда эйфория победы схлынула и люди приспособились к жизни в мирных условиях, жители Джексона разделились на две категории: одни решили порвать с корнями и перебраться в промышленный центр новой Америки, другие предпочли остаться дома. Бабушке и дедушке, невзирая на их юный возраст – четырнадцать и семнадцать лет соответственно, – пришлось решать, на чьей они стороне.

Как однажды сказал Папо, для многих его друзей единственным вариантом была работа по добыче угля неподалеку от Джексона. Те, кто остался в Джексоне, всю жизнь потом провели в нищете. Поэтому Папо вскоре после женитьбы забрал молодую жену и увез ее в Мидлтаун, крохотный город в Огайо, где бурно развивалась промышленность. По крайней мере, такую версию событий рассказывали бабушка и дедушка. Как и большинство семейных легенд, в целом их история правдива, но некоторые детали все-таки опущены. Когда я последний раз был в Джексоне, мой двоюродный дед Арчи – бабушкин зять и последний представитель того поколения – познакомил меня с женщиной по имени Бонни Смит. Та прожила по соседству с Блантонами целых восемьдесят четыре года. В юности они с Мамо были лучшими подругами. Так вот, если верить Бонни Смит, отъезд Мамо и Папо вызвал ужасный скандал!

В 1946 году у Бонни Смит и Папо был роман. Я не совсем понимаю, что это значило в Джексоне тех лет – что они заключили помолвку или просто встречались. Бонни Смит про Пайо практически не рассказывала, упомянула только, что он был «умопомрачительно красив». Она помнила лишь одно: в какой-то момент, все в том же 1946 году, он изменил ей с ее лучшей подругой – Мамо. Мамо в ту пору было тринадцать лет, Пайо – шестнадцать, но их интрижка завершилась беременностью. Именно беременность вынудила юных возлюбленных покинуть Джексон, поскольку новость о скором пополнении в семье не вызвала восторгов ни у моего жуткого прадеда, ветерана войны, ни у дядек, строго блюдущих честь сестры, ни у вооруженных до зубов соседей. А самое главное, что Бонни и Джим Вэнс не могли прокормить в Джексоне даже себя, что уж говорить про ребенка. Поэтому они сбежали в Огайо: сперва в Дайтон, а потом, пожив там немного, перебрались в Мидлтаун.

Мамо иногда рассказывала о своей дочери, которая умерла еще младенцем, но мы все считали, что та родилась уже после дядюшки Джимми, их старшего ребенка. Всего у Мамо за десять лет после рождения Джимми и до появления на свет моей матери случилось восемь выкидышей. Однако недавно моя сестра нашла свидетельство о рождении некоей «девочки» Вэнс, видимо, той самой тетушки, которую мы не знали, и в документах стояла дата смерти. Ребенок, заставивший наших бабушку и дедушку перебраться в Огайо, не прожил и недели. Судя по датам, убитая горем мать соврала о своем возрасте: ей на момент родов было всего четырнадцать лет, а новоиспеченному отцу – семнадцать; скажи они правду, ее вернули бы в Джексон, а Папо отправили бы в тюрьму.

Итак, первое столкновение Мамо с взрослой жизнью привело к трагедии. Сегодня я частенько задаюсь вопросом: а уехали бы они из Джексона, если бы не ребенок? Судьба Мамо – судьба всей нашей семьи – сложилась благодаря младенцу, который прожил всего шесть дней.

Впрочем, какие бы мотивы – экономические или личные – ни привели моих предков в Огайо, пути назад у них уже не было. Папо нашел работу в «Армко» – крупной сталелитейной корпорации, которая активно набирала персонал в восточных угледобывающих районах Кентукки. Представители «Армко» часто ездили по городкам вроде Джексона и сулили лучшую жизнь каждому, кто решится переехать на север (причем говорили они чистую правду). Политика корпорации провоцировала массовую миграцию: на работу в первую очередь принимались кандидаты, у которых в «Армко» уже трудился кто-то из родственников. «Армко» не просто выманивала молодых мужчин из Кентукки – она поощряла их забирать с собою целые семьи.

Похожей стратегии придерживались и многие другие промышленные компании, причем вполне успешно. Так, исследователи зафиксировали две крупные волны миграции из Аппалачей в промышленно развитые районы Среднего Запада. Одна началась вскоре после Первой мировой войны, когда вернувшиеся домой солдаты поняли, что не могут найти работу в экономически неразвитых тогда областях Кентукки, Западной Вирджинии и Теннесси. Завершилась она Великой депрессией, больно ударившей по экономике севера4. Мои бабушка и дедушка были частью второй волны, состоявшей из аппалачских ветеранов и молодежи 1940-1950-х годов5. Кентукки и Западная Вирджиния тогда сильно отставали в развитии от соседей: в горах было лишь два ресурса, важных для экономики северных регионов: уголь и люди. Аппалачи щедро экспортировали и то, и другое.

Точное количество переселенцев назвать сложно, потому что ученые обычно замеряют «чистый отток» – общее число уехавших минус число прибывших. Однако многие семьи часто ездили туда-обратно, искажая данные. Несомненно одно – по «магистрали хиллбилли» (так метафорично именовали это явление северяне, наблюдающие со страхом, как их города и села заполоняют люди вроде моих бабки и деда) прошло огромное количество народа. Масштабы миграции потрясают воображение. В 1950-е годы из каждых ста жителей Кентукки на север уехало тринадцать. В некоторых районах эти цифры были еще выше: округ Харлан, например, прославившийся после документального фильма о забастовках (фильм получил премию Оскар[6]), потерял не менее тридцати процентов населения. В 1960-е один миллион жителей Огайо – десятая часть! – местом рождения называл Кентукки, Западную Вирджинию или Теннесси. И это без учета мигрантов, перебравшихся из других штатов, а также детей и внуков – коих было неимоверное количество, потому что в среде хиллбилли всегда наблюдалась более высокая рождаемость, нежели у коренных северян6.

Иными словами, мои бабушка и дедушка лишь последовали общему примеру. На север вместе с ними переместилась значительная часть региона. Вам нужны еще доказательства? Езжайте на любое оживленное шоссе в Кентукки или Теннесси на следующий день после Дня благодарения или Рождества: едва ли не каждый встречный автомобиль, что вы там увидите, будет с номерами Огайо, Индианы или Мичигана. Это машины хиллбилли, которые возвращаются домой после праздников.

Родные Мамо тоже поддались общему ажиотажу. Из семи ее братьев и сестер трое – Пет, Пол и Гэри – переехали в Индиану и занялись строительным бизнесом. Каждый открыл успешное дело и неплохо обустроил свой быт. Роуз, Тиберри, Бетти и Дэвид остались в Джексоне. Им в финансовом отношении пришлось затянуть пояса, разве что дядюшка Тиберри более-менее наладил жизнь по меркам Джексона. В общем, те, кто уехал, в конце концов заняли более высокое социально-экономическое положение, нежели те, кто остался. Пайо мудро предвидел, что других перспектив у хиллбилли просто нет.

Наверное, бабушке и дедушке было непросто освоиться в чужом городе. Впрочем, хоть они и остались без близких, в Мидлтауне им было с кем найти общий язык. Большинство жителей города оказались приезжими, причем многие прибыли из Аппалачей. Рекрутская политика корпораций, предпочитавших нанимать целые семьи, привела к вполне предсказуемому результату7. На всей территории промышленного Среднего Запада, куда ни глянь, толпились переселенцы. Как говорится в одном исследовании, «миграционный процесс не столько разрушал домохозяйства и поселения, сколько перемещал их целиком в соседний регион»8. В Мидлтауне 1950-х годов бабушка и дедушка очутились в привычной им обстановке – и в то же время совершенно чужой. С одной стороны, они впервые оказались без поддержки родственников и соседей; с другой, их по-прежнему окружали такие же хиллбилли, как они сами.

Хотелось бы сказать, что устроились они замечательно, вырастили успешных детей и вышли на пенсию достойными представителями среднего класса. Увы, это не совсем соответствует реальности. Правда в том, что им пришлось прокладывать себе дорогу силой.

На людей, покинувших горы Кентукки в поисках лучшей жизни, тут же наклеивались ярлыки. У хиллбилли есть одна поговорка – «нацепил штаны не по размеру», которая очень метко описывает выскочек; тех, кто слишком много о себе мнит. Эту фразу бабушка и дедушка не раз слышали в свой адрес от коренных жителей Огайо. Еще они остро тосковали по родным, оставшимся в Джексоне, поэтому навещали их при первой же возможности. Такое поведение в принципе характерно для аппалачских мигрантов: по статистике, более девяноста процентов переселенцев периодически навещают родных, а каждый десятый ездит домой не реже одного раза в месяц9. Бабушка и дедушка тоже часто наведывались в Джексон, хотя в 1950-е годы дорога занимала около двадцати часов. Экономическая мобильность оказалась сопряжена со многими проблемами и накладывала на переселенцев немало обязательств.

Многие соседи глядели на хиллбилли с подозрением. Для белых обитателей Огайо, представителей устоявшегося среднего класса, приезжие работяги, разумеется, были отнюдь не ровней. Они рожали чересчур много детей и слишком часто приглашали к себе родню. Братья и сестры Мамо порой жили у нее по несколько месяцев, пытаясь найти работу за пределами Аппалачей. Иными словами, многие традиции и привычки хиллбилли встречали резкое неодобрение со стороны коренных жителей Мидлтауна. В одной книге, «Аппалачская одиссея», говорится о наплыве хиллбилли в Детройт: «Дело не только в том, что мигранты из Аппалачей, деревенщина по натуре, казались не к месту в городе среднезападных белых. Они разрушали привычное представление северян о том, как себя надо вести… Внешне они ничем не отличались от тех, кто управлял экономической, политической и социальной жизнью региона на местном и на федеральном уровнях. Однако на самом деле хиллбилли слишком многое позаимствовали у чернокожих южан, тоже прибывавших в Детройт в неимоверном количестве»10.

Один из приятелей Пайо, хиллбилли из Кентукки, с которым тот познакомился уже в Огайо, работал почтальоном на их улице. Вскоре после переезда на него ополчились власти – из-за кур, которых тот держал во дворе. Он разводил их так же, как Блантоны у себя в балке: каждое утро собирал яйца, а когда птиц становилось слишком много, отбирал несколько самых старых и сворачивал им шеи, разделывая прямиком под окнами. Можете представить, что испытывала благовоспитанная барышня, в ужасе глядя, как сосед из Кентукки душит орущих цыплят буквально в нескольких ярдах от ее забора? Мы с сестрой до сих пор называем нашего почтальона «птичником» и даже сейчас, годы спустя, припоминаем, как Мамо, услыхав про очередное предписание властей, выдала свое фирменное: «Чертовы земельные законы[7]. Пусть уроды, что их придумали, плюнут на них и подотрутся».

С переездом в Мидлтаун возникли и другие проблемы. В Джексоне понятие личной жизни существовало лишь в теории. На практике родственники, друзья и соседи в любой момент могли заявиться без приглашения. Матери читали дочерям наставления, как правильно воспитывать детей; отцы учили сыновей работать; братья напоминали мужьям своих сестер, как надлежит обращаться с женами. Навыки семейной жизни люди усваивали на примере соседей. В Мидлтауне же было принято считать, что твой дом – твоя крепость.

Однако для Папо и Мамо в этой крепости было слишком пусто. Привыкнув к старинным обычаям, они пытались следовать им в мире, где семьи держатся обособленно, а понятие личной жизни ставится превыше всего. Они только-только поженились, но рядом не было никого, кто научил бы их правилам семейной жизни. Ни бабушек, ни тетушек, ни братьев, ни кузенов, которые помогли бы им с младенцем или домашними заботами. Единственной близкой родственницей оказалась Голди, мать Папо. Однако для сына она была чужой, а Мамо не испытывала к ней ни малейшего уважения, презирая за то, что та бросила ребенка.

Понемногу, с годами, Мамо и Папо привыкали к новой жизни. Мамо сдружилась с «соседскими леди» (так она называла соседок). Папо в свободное от работы время чинил автомобили, и постепенно находил общий язык с коллегами. В 1951 году у них родился сын, мой дядюшка Джимми, истинный гений. По словам Мамо, Джимми научился сидеть в две недели, пошел в четыре месяца, заговорил законченными фразами уже к первому дню рождения, а в три начал читать классические романы (правда сам дядюшка позднее признавался, что это было «некоторым преувеличением»). Они навещали бабушкиных братьев в Индианаполисе и ездили на пикники с новыми приятелями. В общем, жили, как говорил дядюшка Джимми, обычной жизнью «типичного среднего класса». Может быть, немного скучно, но по некоторым меркам даже счастливо – когда есть с чем сравнивать.

Однако не всегда дела шли гладко. Однажды они отправились в центр купить рождественские подарки. Джимми отпустили одного, чтобы тот выбрал себе игрушку по душе.

«Эту штуку рекламировал и по телевизору, – вспоминал он недавно. – Такой пластиковый пульт, похожий на панель от штурмовика. Он светился, а еще из него можно было стрелять дротиками. В общем, делать вид, будто ты летчик за штурвалом истребителя». Джимми зашел в аптеку, где продавались подобные игрушки, взял ее с витрины и начал крутить в руках. Продавцу это не понравилось. Он велел положить игрушку на место и выйти. Мальчику пришлось стоять у дверей на морозе, пока Мамо с Папо его не заметили и не спросили, почему он не заходит внутрь.

– Мне нельзя, – сказал Джимми отцу.

– Это еще почему?

– Просто нельзя.

– Ну-ка быстро говори, в чем дело!

Джимми указал на продавца:

– Дядя очень разозлился и выгнал меня. Поэтому заходить теперь я боюсь.

Мамо и Папо ворвались в магазин и стали орать на продавца. Тот объяснил, что Джимми играл с очень дорогой игрушкой. «Этой?» – спросил Папо, беря ее в руки. Продавец кивнул, и Папо со всех сил швырнул ее на пол. А потом начался хаос. Как рассказывал дядюшка Джимми: «Они будто сошли с ума. Папо принялся ломать другие игрушки, а Мамо – сбрасывать товар с полок и орать: “Давай сверни этому уроду шею!” Папо наклонился к продавцу и очень четко произнес: “Скажешь еще хоть слово моему сыну, и я тебя удавлю, понял?” Парень чуть не умер со страху. А мне хотелось одного – поскорее оттуда свалить». Продавец немедленно извинился, и Вэнсы ушли, как ни в чем не бывало продолжив гулять по магазинам.

Так что даже в лучшие времена Мамо и Папо приходилось несладко. Мидлтаун был для них совсем другим миром. На грубость продавцов здесь полагалось жаловаться администрации магазина. Папо надлежало ходить на работу, а Мамо – готовить ужин, стирать и воспитывать детей. Однако рукодельные кружки, пикники и коммивояжеры, торгующие пылесосами, – все это было не для женщины, которая подростком двенадцати лет чуть не застрелила человека. Ей никто не помогал с детьми, пока те были маленькими и требовали ежеминутного присмотра, поэтому времени на другие занятия просто не оставалось. Многие годы спустя она вспоминала, что в тихом пригороде Мидлтауна середины XX столетия чувствовала себя как в тюрьме. Или, если говорить ее словами, «женщинам тогда вообще приходилось хреново».

У Мамо были мечты – но не было ни малейшего шанса их исполнить. Самой большой отрадой в ее жизни оказались дети: и в прямом смысле (старость она всецело посвятила внукам), и в переносном (она смотрела по телевизору всевозможные шоу про несчастных сирот, потом выскребала из копилки последние гроши и покупала соседским бедным ребятишкам обувь или что-то для школы). Детские слезы ранили ее в самое сердце. Мамо часто говорила о том, как ненавидит людей, которые плохо обращаются с детьми. Я так и не понял: то ли над ней в свое время тоже измывались, то ли она просто сожалела о том, что ее детство слишком быстро закончилось. Наверняка в прошлом была какая-то темная история, но я, скорее всего, уже никогда ее не узнаю.

Мамо мечтала стать юристом в сфере прав защиты детей, чтобы оберегать тех, кто не смеет сам подать голос. Однако к этой цели никогда не стремилась – возможно, поскольку не имела ни малейшего представления, как к ней подступиться. Мамо ни дня не проучилась в старшей школе. Успела родить и похоронить ребенка прежде, чем получила водительские права. Даже если бы она знала, что от нее требуется, карьера начинающего юриста никак не вписывалась в ее новый образ жизни с мужем и тремя детьми на руках.

Несмотря на неурядицы, бабушка с дедушкой свято верили в «американскую мечту» и в то, что ее можно добиться упорным трудом. Они, конечно, не испытывали иллюзий, будто происхождение и социальное положение в Америке ничего не решают. Про политиков Мамо говорила: «Все они банда воров и мошенников», но Папо был убежденным демократом. Пусть работа в «Армко» у него ладилась, он, как и прочие хиллбилли, ненавидел угольные компании Кентукки. Для Папо и Мамо не все богачи были плохими, зато у любой сволочи обязательно за душой имелся капитал. Собственно, поэтому Папо и стал демократом: эта партия защищала интересы трудящихся. Понемногу его взглядами заразилась и Мамо: все политики воруют, а если есть редкие исключения – то только среди приверженцев «Коалиции нового курса» Франклина Делано Рузвельта[8].

И все же Папо и Мамо свято верили: упорным трудом можно добиться многого. Они знали, что жизнь – это борьба и что, хотя их возможности ограничены, это еще не повод складывать руки. «Не будь тупым неудачником, не думай, что все вокруг против тебя, – повторяла бабушка. – Тебя ждет блестящее будущее, надо лишь захотеть».

Окружающие эту веру разделяли, и в 1950-е годы казалось, что на то есть все основания. За два десятилетия переселенцы-хиллбилли догнали местных жителей по уровню доходов. И все же за финансовым благополучием скрывалась их культурная беспомощность; мои бабушка с дедушкой, добившись экономической стабильности, вряд ли до конца ассимилировались в чуждой для них среде. Одной ногой они по-прежнему стояли в прошлом. Понемногу заводили новых друзей, но корнями оставались в Кентукки. Они терпеть не могли домашних питомцев и не понимали, зачем иметь дома «мелких тварей», которых нельзя употребить в пищу. Впрочем, уступив детским уговорам, все-таки заводили кошек и собак.

Их дети, однако, выросли совсем другими. Моя мать была из поколения, которое родилось уже на индустриальном западе, вдали от гор и однокомнатных сельских школ. Эти дети ходили в обычные учебные заведения, рассчитанные на тысячу учеников. Для моих бабушки и дедушки главной целью было вырваться из Кентукки и дать детям хороший старт. Те же, в свою очередь, должны были использовать эту возможность и двигаться дальше. Увы, в реальности вышло иначе.

Прежде чем Линдон Джонсон и Аппалачская региональная комиссия[9] открыли новые трассы к юго-востоку от Кентукки, от Джексона до Огайо вел лишь один маршрут – шоссе номер 23. Эта дорога имела такое важное значение в переселении хиллбилли, что Дуайт Йоакам[10] написал о северянах песенку, где те критикуют аппалачских детей, якобы обученных лишь трем занятиям: читать, писать и кататься по двадцать третьему шоссе. Строки своей песни Дуайт Йоакам мог позаимствовать из дневника моей бабушки, где та писала:

«Они думают, что, обучившись читать, писать и кататься по двадцать третьему шоссе, добьются лучшей жизни, о которой прежде не смели и мечтать. Они не знают, что старая разбитая трасса увезет их в мир, полный боли и страданий».

Мамо и Пайо удалось уехать из Кентукки, но на личном горьком опыте и на примере своих детей они убедились, что шоссе номер 23 привело их совсем не туда, куда они рассчитывали попасть.

Глава третья

У Папо и Мамо было трое детей – Джимми, Бев (моя мать) и Лори. Джимми родился в 1951 году, когда Мамо и Папо еще только привыкали к новой жизни. Они хотели большую семью, поэтому, невзирая на череду неудач и выкидышей, предпринимали все новые и новые попытки. Мамо потеряла девятерых детей. И это оставило на ее сердце глубокие шрамы. В колледже я узнал, что выкидыш может быть спровоцирован сильным стрессом, особенно на ранних сроках беременности. Порой я невольно думаю о том, сколько дядюшек и тетушек у меня могло быть, если бы не трудности тех лет, к которым добавилось еще и пьянство деда? Все же они пережили то страшное десятилетие, и в конечном счете их страдания окупились: 20 января 1961 года, в день инаугурации Джона Ф. Кеннеди, родилась моя мать, а еще через два года – тетушка Лори. На этом по каким-то своим причинам Папо и Мамо решили остановиться.

Дядюшка Джимми рассказывал о своей жизни до рождения сестер: «Мы были обычной семьей среднего класса, вполне себе счастливой. Помню, как смотрел по телевизору “Проделки Бивера”[11] и думал, что сериал прямо-таки про нас».

Тогда я просто кивнул и благополучно выкинул дядюшкины слова из головы. Однако позднее, вспоминая тот разговор, вдруг понял, что посторонним людям он показался бы бредом. Нормальные родители среднего класса, про которых снимают сериалы, не пытаются разгромить аптеки, потому что продавец нагрубил их ребенку. Для Папо и Мамо растоптать товары было обычным делом – так поступили бы любые хиллбилли ирландско-шотландского происхождения, вздумай кто обидеть их сына. Позднее дядюшка Джимми признался: «Мы были очень близки, но, как и все в нашем семействе, в один момент могли прийти в бешенство».

Какой бы лад ни царил в семье, с появлением в 1962 году второй дочери – Лори (которую я зову тетушкой Ви) – отношения стали сложнее. С середины 1960-х Папо начал пить сильнее прежнего, а Мамо замкнулась. Соседские дети предупреждали почтальона, чтобы тот держался подальше от «злой ведьмы» на Маккинли-стрит. Тот не послушал мудрого совета, и на пороге дома его встретила женщина с длинной ментоловой сигаретой в зубах, которая велела ему «свалить на хрен» с ее крыльца. В те годы еще не было слова «барахольщица», но Мамо соответствовала всем критериям этого понятия, причем с каждым годом все сильнее. В доме копился бесполезный хлам, которому было место лишь на свалке.

Если слушать байки тех лет, возникает чувство, что Папо и Мамо жили двумя разными жизнями. Публичная – это работа, школа… Та жизнь, которую видели остальные, и со стороны она казалась вполне успешной: дедушка зарабатывал столько, что его прежним друзьям из Кентукки и не снилось; он любил свою работу и старался делать ее с душой; дети ходили в современно оборудованную школу, а бабушка следила за домом, по меркам Джексона считавшимся шикарным особняком в две тысячи квадратных футов: с четырьмя спальнями и отличной сантехникой.

Однако в стенах дома была совсем другая жизнь. «Сперва, подростком, я не замечал ничего особенного, – рассказывал дядюшка Джимми. – В таком возрасте ты обычно занят своими проблемами, и тебе ни до чего нет дела. Но все было плохо. Отец постоянно уходил из дома, мать перестала следить за хозяйством. Повсюду валялось барахло, грязная посуда… Еще они постоянно дрались. Жуткое, в общем, было время».

Культура хиллбилли превращала чувство гордости, преданность семье и причудливый сексизм в воистину взрывоопасную смесь. До замужества Мамо ее братья были готовы прирезать каждого, кто глянет на нее без должного уважения. После свадьбы ее муж переставал считаться чужаком, и они терпели любые его выходки, за которые прежде, в Джексоне, убили бы без раздумий. «Когда мамины братья приезжали, то сразу принимались вместе с отцом пить, – вспоминает дядюшка Джимми. – А потом трепались про жен. Больше всех – дядюшка Пет. Я бы и рад был не слушать про их похождения, но приходилось терпеть. Они вели себя так, как того требовали от мужчин наши традиции».

А вот Мамо чувствовала себя преданной – в ее глазах подобный треп был самым страшным грехом. Вздумай ее критиковать кто-нибудь из семьи, она ответила бы просто: «Извини, но ты меня бесишь» или «Ты знаешь, что я тебя люблю, но умоляю: заткнись и не зли меня». Однако услыхав, что про нее высказывается кто-то со стороны, она всегда слетала с катушек: «Я не знаю этих людей. Не смей обсуждать свою семью с посторонними. Слышишь? Не смей!» Мы с моей сестрой Линдси могли драться как кошка с собакой, и она практически никогда не вмешивалась в наши разборки. Но стоило мне ляпнуть кому-то из друзей, что я ненавижу сестру, как Мамо обязательно говорила при случае, когда мы оставались наедине, что мой поступок непростителен. «Как ты смеешь обсуждать свою сестру с каким-то мелким засранцем? Через пять лет ты даже имени его не вспомнишь. А сестра у тебя останется на всю жизнь».

И вот в ее собственном доме самые близкие мужчины – муж и братья – обсуждали ее недостатки!

Папо, казалось, нарочно норовил опорочить образ типичного отца семейства среднего класса. Порой это было забавно. Он объявлял, например, что идет в магазин, спрашивал у детей, что им купить, а сам возвращался на новеньком автомобиле. Один раз на блестящем «шевроле». Через месяц – на шикарном «олдсмобиле». «У кого ты его взял?» – спрашивали мы. «Это мой, выменял», – небрежно отвечал он.

Однако порой его желание идти вопреки правилам приводило к катастрофе. Когда Папо возвращался с работы, моя мать с теткой обычно играли во дворе. Если он парковался аккуратно, все шло своим чередом: он заходил в дом, они спокойно ужинали, смеялись, подшучивали друг над другом. Однако гораздо чаще он бросал машину как попало: заезжал во двор слишком быстро, или оставлял автомобиль поперек проезжей части, или на повороте сносил фонарный столб… Тогда мама и тетушка Ви забывали про игру; они бежали в дом и говорили бабушке, что дед опять пришел пьяный. Иногда она выводила их через черный ход и просила подругу приютить девочек на ночь. А иногда они оставались дома – и тогда их ждала бессонная ночь. Однажды Пайо пришел пьяным в канун Рождества и потребовал горячий ужин. Мамо отказалась ему прислуживать, тогда он выкинул елку во двор. В другой раз он заявился в самый разгар праздника, когда в доме была толпа гостей – отмечали день рождения его дочери. У всех на глазах он смачно харкнул на пол, криво улыбнулся и пошел к холодильнику за новой бутылкой пива.

Мне с трудом верилось, что наш добрый и кроткий Папо когда-то был беспробудным пьяницей. Хотя, может, так он бунтовал против нашей бешеной бабки. Мамо принципиально не брала в рот спиртного и свое возмущение выплескивала самым странным способом: она объявила мужу тайную войну. Если Папо засыпал пьяным на диване, она надрезала ему штаны ножницами, чтобы те при первом же движении лопались по шву. Или вытаскивала бумажник и прятала в духовке – просто чтобы позлить. Если Папо требовал ужин, она аккуратно сервировала полную тарелку помоев. Если же он был настроен воинственно, тоже лезла в драку. Иными словами, она старательно превращала его пьяную жизнь в ад.

Сперва Джимми не замечал, что брак родителей трещит по швам, но вскоре проблема стала очевидной. Он вспоминает про одну драку: «Я слышал, как внизу грохочет мебель – они швыряли друг в друга стулья. И орали во всю глотку. Я спустился, попросил их замолчать.

Однако они не послушались». Мамо схватила цветочную вазу, бросила ее и угодила Пайо прямиком меж глаз. «Ему сильно порезало лоб, кровь так и хлынула потоком. А он сел в машину и уехал. Весь следующий день я просидел в школе как на иголках».

После очередной пьянки Мамо заявила мужу, что, если тот не бросит пить, она его убьет. Через неделю он снова заявился мертвецки пьяным и лег спать на диване. Мамо, всегда державшая слово, спокойно принесла из гаража канистру бензина, облила Папо с головы до ног, чиркнула спичкой и бросила ему на грудь. Папо вспыхнул в один миг; к счастью, их одиннадцатилетняя дочь сообразила сбить пламя. Каким-то чудесным образом он не только выжил, но даже не получил серьезных ожогов.

Будучи хиллбилли, Мамо и Папо приходилось тщательно разделять две эти разные жизни. Посторонние не должны были знать о семейных распрях, причем к категории «посторонних» относились почти все окружающие. Джимми в восемнадцать лет устроился на работу в «Армко» и съехал от родителей. Вскоре после его отъезда разразился очередной скандал. Папо замахнулся и случайно угодил Лори по лицу – вряд ли он и впрямь хотел ее ударить, но под глазом у нее остался жуткий синяк. Когда Джимми – родной брат! – через пару дней заскочил в гости, Лори велели спрятаться в подвале и не высовывать оттуда носа. Джимми больше не жил с семьей, значит, он не должен был знать и о семейных неурядицах. «Именно так мы, особенно наша Мамо, решали проблемы», – говорила тетушка Ви.

Никто так и не понял, почему Папо и Мамо оказались на грани развода. Может, всему виной был алкоголизм Папо. Может, как считает дядюшка Джимми, дед просто «сбежал» от Мамо. А может, она сама в какой-то момент сломалась – с тремя детьми на руках и памятью о мертвом младенце и десятке выкидышей. Да и как ее винить?..

Несмотря на трещащий по швам брак, Мамо и Папо всегда со сдержанным оптимизмом оценивали будущее своих детей. Они рассуждали просто: если с начальным образованием сельской школы им удалось переехать в двухэтажный особняк со всеми удобствами, то дети (и внуки) тем более попадут в колледж и сделают очередной шажок к свершению «американской мечты». Они были намного богаче, чем те, кто остался в Кентукки. Побывали у Ниагарского водопада и на побережье Атлантического океана, хотя в детстве не ездили дальше Цинциннати. Раз это удалось им, то дети наверняка пойдут еще дальше.

Однако такие мысли во многом были очень наивны. Семейные драмы неизбежно отразились на детях – на каждом по-своему. Старшего сына, например, заставляли бросить работу на фабрике и пойти в колледж. Папо предупреждал, что если тот после школы устроится на полный оклад, то эти деньги будут сродни наркотикам: сперва они принесут радость, а потом навсегда сломают жизнь, не позволив в будущем заниматься тем, что действительно нравится. Он даже запретил упоминать о себе в анкете для «Армко», в том разделе, где надо было указать имена работающих в корпорации родственников. Особенно Папо не нравилось, что корпорация предлагает не только деньги, но и возможность убежать из дома, где твоя мать бьет вазы о голову отца.

Лори учеба давалась с трудом – прежде всего потому, что она постоянно прогуливала. Мамо даже шутила, что, если отвезти ее в школу на машине, она все равно прибежит домой первой. Во втором классе старшей школы приятель Лори раздобыл немного фенилциклидина[12], попробовать который они решили у нее дома. «Он сказал, что тяжелее меня, поэтому и доза ему полагается больше. А потом я ничего не помню». Лори очнулась в ледяной ванне, куда ее запихивали Мамо со своей подругой Кэти. Парень признаков жизни не подавал. Кэти сказала, что он не дышит. Тогда Мамо велела ей оттащить парня в парк через улицу. «Не хватало еще, чтобы он сдох у меня в доме», – заявила она. Правда затем сама вызвала «скорую», и парня отвезли в больницу, где он пять дней пролежал в реанимации.

Через год, в шестнадцать лет, Лори бросила школу и вышла замуж. И разумеется, угодила в ту же ловушку, из которой пыталась сбежать. Муж запер ее в спальне, не позволяя видеться с родными. «Я словно в тюрьму попала», – вспоминала потом тетушка Ви.

К счастью, и Джимми, и Лори удалось найти свой путь. Джимми окончил вечернюю школу и устроился в отдел продаж «Джонсон и Джонсон». Он первым в нашей семье «сделал карьеру». Лори к тридцати годам работала радиологом и нашла себе нового мужа – такого замечательного, что Мамо не раз говорила: «Если они вдруг разведутся, я уйду вслед за ним». К сожалению, печальная статистика затронула и нашу семью. Бев, моя мать, надежд не оправдала. Как и брат с сестрой, она рано ушла из дома. Делала в учебе успехи, но в восемнадцать лет забеременела и решила, что колледж подождет. После школы вышла замуж и решила остепениться. Увы, тихая размеренная жизнь была не для нее – Бев слишком хорошо усвоила уроки детства. Когда в новом доме начались те же скандалы и драки, она подала на развод и предпочла жизнь матери-одиночки. Так в девятнадцать лет она осталась без образования, без мужа, зато с ребенком на руках – моей сестрой Линдси.

Мамо и Папо в конечном счете снова сошлись. Папо в 1983 году бросил пить, причем обошлось без постороннего вмешательства. Просто в один прекрасный день он сказал себе, что хватит. С Мамо они помирились и, хоть и продолжали жить в разных домах, каждую свободную минуту проводили вместе. Еще они пытались исправить ошибки прошлого: помогли Лори разорвать опостылевший первый брак, одолжили Бев деньги и помогали ей с ребенком. Нашли жилье, оказали поддержку, оплатили курсы медсестер… Однако самое главное, что они восполнили пробел, возникший, когда моя мать не пожелала или просто не смогла по их примеру стать хорошей родительницей. Мамо и Папо сильно подвели Бев в юности. Остаток жизни они потратили на то, чтобы загладить свою вину.

Глава четвертая

Я родился в конце лета 1984 года, за несколько месяцев до того, как Папо отдал свой голос – первый и последний раз в жизни – за республиканца Рональда Рейгана. Перетянув на свою сторону демократов Ржавого пояса, Рейган одержал самую сокрушительную победу в истории современной Америки. «Рейган мне никогда не нравился, – говорил потом Папо. – Но этого ублюдка, Мондейла, я вообще ненавидел». Оппонент Рейгана от Демократической партии, прекрасно образованный северный либерал, казался полной противоположностью моего деда-хиллбилли. У Мондейла не было ни единого шанса, и как только он ушел с политической арены, Папо больше никогда в жизни не голосовал против своей любимой «партии рабочих».

Сердце мое жило в Джексоне, штат Кентукки, но большую часть времени я проводил в Мидлтауне, Огайо. Родной город понемногу становился таким же, как тот, откуда мои бабушка с дедушкой уехали четыре десятилетия назад. Численность населения практически не менялась с тех пор, как в конце 1950-х иссяк поток мигрантов. Моя начальная школа была построена в 1930-е годы, еще до того, как бабушка и дедушка покинули Джексон, а старшая школа вообще открылась задолго до их рождения, вскоре после Первой мировой войны. Крупнейшим работодателем города по-прежнему оставалась «Армко»; и хотя на горизонте уже появились первые тучи, серьезные экономические проблемы пока обходили Мидлтаун стороной. «Мы считали, что у нас вполне неплохо, совсем как в Шейкер-Хайтсе или Аппер-Арлингтоне, – объяснял один заслуженный работник образовательной сферы, сравнивая Мидлтаун с самыми успешными городами Огайо. – Кто бы мог подумать, что здесь потом начнется дикий бардак».

Мидлтаун – старейший город в Огайо; его основали в 1800-е годы, выбрав место близ Майами-ривер, которая впадает прямиком в Огайо. В детстве мы шутили, что наш городок настолько непримечателен, что не заслужил даже нормального названия, а Мидлтауном – то есть «Средним городом» – его прозвали лишь потому, что он располагается аккурат между Цинциннати и Дейтоном (и такой «оригинальный» он не один – в нескольких милях от Мидлтауна находится Сентервилл). Мидлтаун служит ярким примером того, как развивалась индустриальная экономика Ржавого пояса. В социально-экономическом плане здесь доминирует рабочий класс. В расовом отношении много белых и темнокожих (чье появление также вызвано процессами великой миграции), представителей же других этносов нет совсем. Что касается культуры, здешние жители очень консервативны, хотя культурный консерватизм не всегда подразумевает консерватизм политический.

Люди, с которыми я рос, мало чем отличаются от жителей Джексона. Особенно заметно это было в «Армко», где трудилось практически все население города. Его рабочая среда буквально олицетворяла собой Кентукки, откуда, собственно, и прибыли многие сотрудники. В одной книге, например, упоминается такая деталь: «Над дверью между двумя отделами висела табличка: “Вы покидаете округ Морган, добро пожаловать в округ Вулф”11». Казалось, что Кентукки со всеми своими конфликтующими округами так и перебрался целиком в Мидлтаун.

Ребенком я делил город на три части. Во-первых, район вокруг школы, открытой в 1969 году, к концу обучения дядюшки Джимми (даже в 2003 году Мамо называла эту школу «новой»). Здесь жили дети богачей. Большие дома перемежались ухоженными парками и офисными зданиями. Если ваш отец – врач, то почти наверняка в этом районе у него был или дом, или рабочий кабинет, или и то и другое. Мне порой снилось, что я живу в Манчестерском поместье – относительно новом жилом комплексе, возведенном в полутора километрах от школы, где недурное жилье стоило в пять раз меньше, чем приличная квартира в Сан-Франциско.

Затем шел район с бедными детьми (очень бедными), живущими близ «Армко». Здания там сами по себе были неплохими, но их поделили на крохотные квартиры, и народу в тех местах жило немерено. До недавних пор я и не знал, что тот квартал тоже делился надвое: одна половина была заселена чернокожими, другая – семьями белых рабочих.

И наконец, был район, где жили мы – там стояли дома на одну семью, а еще заброшенные склады и фабрики. Теперь, оглядываясь в прошлое, я не могу сказать наверняка, отличался ли мой район от того, где жили «нищие», или же это деление было лишь условным, потому что я не хотел считать себя бедняком.

Через дорогу от нашего дома находился Майами-Парк – единственный в городе парк с качелями, теннисным кортом, баскетбольным полем и бейсбольной площадкой. С возрастом я стал обращать внимание, что разметка на корте бледнеет, а власти перестали латать трещины и менять корзины на баскетбольной площадке. Со временем корт превратился в лысую бетонную площадку, усеянную клочьями травы. Окончательно же я убедился в упадке нашего района, когда в течение недели у нас украли два велосипеда подряд. Как говорила Мамо, ее дети всю жизнь бросали во дворе велосипеды, не думая приковывать их тросами. Теперь же ее внуки по утрам видят, что ночью кто-то перекусил пополам толстенные цепи. Этот момент и стал для меня точкой отсчета.

Если прежде Мидлтаун менялся незаметно, то теперь новшества набирали обороты все стремительнее. Многие жители ничего не замечали: все-таки разрушение было постепенным, скорее эрозия, нежели оползень. Но если знать, куда глядеть, все было очевидно – что лишь подтверждали изумленные реплики тех, кто какое-то время отсутствовал в городе: «Глянь-ка, а дела в Мидлтауне обстоят неважнецки». В 1980-е центр города был практически образцовым: людные магазины, рестораны, открывшиеся еще до Второй мировой войны, многочисленные бары, где мужчины собирались после тяжелой смены на сталелитейном заводе пропустить кружечку-другую (а то и десяток). Из магазинов больше всего я любил местный «Кмарт», который был главной достопримечательностью торгового центра рядом с филиалом «Диллмана» – это было нечто вроде продуктового супермаркета на три или четыре отдела.

Теперь же центр стремительно пустел. «Кмарт» обезлюдел, а «Диллман» закрыл сперва крупный филиал, а потом и ряд более мелких магазинчиков. Когда я был там последний раз, от торгового центра оставался только «Арби» (дисконтный продуктовый магазин), да китайский ресторанчик. Судьбу сетевых магазинов разделяли и частные лавочки. Многие едва сводили концы с концами или вовсе снимали вывески. Двадцать лет назад в центре были две крупные торговые аллеи. Теперь же одна превратилась в парковку, а другая – в пешеходную улочку для стариков (правда пара магазинчиков там все-таки осталась).

Нынче центр Мидлтауна – не более чем пережиток былой промышленной гордости Америки. В самом сердце города, на пересечении Централ-авеню и Мэйн-стрит, красуются заброшенные магазины с разбитыми витринами. Ломбард «Ричи» давно закрыт, хотя над ним, насколько знаю, до сих пор висит жуткая желто-зеленая вывеска. Неподалеку от ломбарда прежде была старая аптека, где продавали газировку и корневое пиво. Через улицу стояло здание, похожее на театр, с огромной треугольной вывеской, где было написало «СТ…Л» с разбитыми посередине буквами, которые никогда не меняли. Если вам требовалось перехватить денег до зарплаты или получить наличку под залог ювелирных изделий – центр Мидлтауна был к вашим услугам.

Поблизости от пустых магазинов и битых витрин стоит дом Соргов. Сорги, богатая и влиятельная семья промышленников, в конце XIX века основали в Мидлтауне крупную бумажную фабрику. Они пожертвовали городу немало денег, удостоившись взамен права разместить свои имена на стене местного оперного театра. Именно благодаря их поддержке город разросся настолько, что привлек внимание «Армко». Их дом, гигантский особняк, находится рядом с бывшей гордостью Мидлтауна – загородным клубом. Несмотря на все величие дома, его недавно приобрела пара из Мэриленда всего за 225 тысяч долларов – что вдвое дешевле небольшой приличной квартиры в Вашингтоне, округ Колумбия.

Дом Соргов, фактически расположенный на Мэйн-стрит, соседствует с роскошными домами, где жили богачи в пору расцвета города. Большинство из них ныне представляет унылое зрелище, часть так и вовсе поделили на тесные квартиры для бедняков. Улица, некогда бывшая гордостью Мидлтауна, сегодня превратилась в место для сборищ наркоманов и дилеров. В темное время суток по Мэйн-стрит теперь лучше не гулять.

Все эти изменения отражают новую экономическую реальность: постоянно растущую сегрегацию по месту жительства. Количество белых рабочих, проживающих в районах с высоким уровнем бедности, с каждым годом увеличивается. В 1970-е годы в условиях нищеты жили 25 % белых детей. В 2000-х этот показатель возрос до 40 %. В наши дни наверняка он еще выше. Согласно исследованиям Бруклинского института 2011 года, «по сравнению с 2000-м, в 2005–2009 годы значительно возросло количество обитателей бедных районов, представляющих собой белых коренных жителей города, имеющих среднее образование, жилье в собственности и не получающих государственных субсидий»12. Иными словами, нищета воцарилась не только в городских трущобах, но и в прежде успешных пригородах.

Происходило это по разным причинам. Федеральная жилищная политика – от закона «О реинвестировании сообщества» Джимми Картера[13] до «общества собственников» Джорджа Буша-младшего[14] – активно поощряла покупку собственного жилья. Однако в Мидлтауне приобретение дома или квартиры сопряжено с большими социальными издержками: при снижении количества рабочих мест в определенном районе падает и стоимость жилья. Переехать в другое место вы не можете, потому что цены упали ниже среднерыночных и теперь вы должны банку больше, чем готовы предложить вам покупатели. Стоимость переезда столь высока, что многие жители вынуждены оставаться на месте. В ловушку, разумеется, попадают люди с самым низким достатком, потому что те, кому позволяют средства, предпочитают уехать при первой же возможности.

Власти и общественники пытались возродить центр города. Самый постыдный результат их усилий вы увидите, если проедете по Централ-авеню до самого конца, до набережной Майами-ривер. По каким-то непостижимым мне причинам эксперты-градостроители решили превратить это чудесное место в берег озера Мидлтаун. Амбициозный проект заключался в том, чтобы высыпать в реку несколько тонн песка в надежде, что из этого получится нечто путное. Разумеется, ничего не вышло, хотя теперь посреди реки красуется грязевой остров.

Попытки возродить Мидлтаун всегда казались мне тщетными. Люди уезжали не потому, что в городе не было модных развлечений. Это здешняя культура пришла в упадок, потому что в Мидлтауне не хватало ее потребителей.

И отчего же здесь теперь нет людей, готовых платить за развлечения? Потому что прежде всего не хватает рабочих мест. Безуспешные попытки обустроить центр города стали лишь симптомом того, что происходит с его жителями и, что куда более важно, с «Армко Кавасаки стил».

«АК стил» – это результат слияния в 1989 году «Армко стил» и «Кавасаки» – японской корпорации, которая делала маленькие мощные мотоциклы («ракетницы», как мы называли их в детстве). Однако новую компанию по старой памяти так и называют «Армко», и тому есть две причины. Во-первых, потому что, по словам Мамо, «именно Армко построила наш чертов город». Она не кривила душой – многие парки и городские сооружения и впрямь возведены на средства «Армко». Руководители корпорации занимали важные посты во многих местных организациях, что помогало финансировать школы. Еще они обеспечивали стабильной работой и достойной заработной платой тысячи местных жителей вроде моего деда.

«Армко» имела хорошую репутацию благодаря грамотно выстроенной политике. «До 1950-х годов, – как писал Чед Берри в книге “Южные мигранты, северные изгнанники”, – “большой четверке” работодателей региона Майами-Вэлли – “Проктор энд Гэмбл” в Цинциннати, “Чемпион Пейпер энд Файбер” в Гамильтоне, “Армко стил” в Мидлтауне и “Нэшнл кэш реджистер” в Дейтоне – удалось наладить стабильные трудовые отношения отчасти потому, что они <…> нанимали на работу сотрудников целыми семьями. Например, в цехах Мидлтауна работало 220 выходцев из Кентукки, причем 117 из них приехали из одного округа Вулф». Пусть к 1980-м годам трудовые отношения стали более напряженными, хорошая репутация «Армко» (и прочих предприятий тоже) сохранилась.

Другая причина, по которой корпорацию по-прежнему называли «Армко», заключалась в том, что «Кавасаки» была японской организацией, а в городе жило столько ветеранов Второй мировой войны и их потомков, что новости о слиянии были восприняты так, будто на юго-западе Огайо решил открыть магазин лично генерал Тодзё[15]. Правда недовольные лишь пошумели, да успокоились. Даже Пайо, когда-то грозивший отречься от детей, если те вдруг купят японскую машину, перестал бурчать уже через пару дней. «Дело в том, что японцы теперь наши друзья, – сказал он мне. – Если нам и придется когда-нибудь снова воевать с проклятыми азиатами, то, скорее всего, против нас выступят китайцы».

Слияние с «Кавасаки» обнажило неприглядную истину: производство Америки в условиях постглобализации переживало не лучшие времена. Компаниям вроде «Армко», чтобы удержаться на рынке, приходилось искать пути для модернизации. «Кавасаки» дала шанс, без которого «Армко», скорее всего, не выжила бы.

В детстве мы с друзьями не понимали, как меняется мир. Пайо вышел на пенсию, получал неплохое пособие, еще у него имелись акции компании. У «Армко» был очень красивый частный парк, лучшее место для отдыха в городе, и доступ к нему прежде всего символизировал статус: значит, твой отец (или дед) – человек уважаемый, с хорошей работой. Мне никогда не приходило в голову, что «Армко» не вечна и не всегда будет финансировать школы, возводить парки и устраивать бесплатные концерты.

И все же мало кто из моих друзей стремился там работать. Детьми мы, как и все, хотели стать космонавтами, футболистами или героями боевиков. Я, в частности, мечтал быть профессиональным выгулыциком собак, что в те годы казалось мне чрезвычайно выгодным занятием. К шестому классу мы думали стать ветеринарами, врачами, проповедниками или бизнесменами – но никак не сталеварами. Даже в начальной школе имени Рузвельта (где согласно географии города родители большинства учеников не имели высшего образования) никто не помышлял о карьере рабочего и респектабельной жизни представителя среднего класса. Мы никак не предполагали, что устроиться в «Армко» будет большой удачей; работа там воспринималась как должное.

Многие дети, видимо, считают так и сегодня. Несколько лет назад я общался с Дженнифер Макгаффи, учительницей Мидлтаунской средней школы, которая работает с молодежью из группы риска. «Большая часть моих учеников просто не представляет, что творится за стенами привычного им мира, – сокрушалась она. – Есть дети, которые мечтают о карьере бейсбольного игрока, но в старших классах уходят из команды только потому, что им не нравится тренер. Есть те, кто учится из рук вон плохо, а когда с ними заводишь разговор о будущем, говорят, что пойдут в “АК”: мол, у них там дядя работает. Будто они не видят связи между разрухой в городе и сокращениями в “АК”». Сперва я удивился: как можно не замечать, что происходит вокруг? Ведь город меняется на глазах! Однако потом понял: этого не замечали мы, так с чего должны вдруг прозреть другие?

Для моих бабушки и дедушки «Армко» стала спасением – локомотивом, который доставил их с холмов Кентукки прямиком в средний класс. Мой дед очень любил корпорацию и знал наперечет все марки автомобилей, которые делали из продукции «Армко». Даже после того как практически все американские производители прекратили выпуск машин со стальными кузовами, Пайо всякий раз оживлялся, заметив на трассе древний «форд» или «шевроле». «Эту сталь сделали в “Армко”!» – говорил он мне. Редкие случаи, когда Пайо испытывал чувство подлинной гордости.

Однако невзирая на эту гордость, для меня он желал другой карьеры. «Твое поколение должно работать не руками, а головой», – сказал мне однажды Пайо. Единственной подходящей для меня вакансией на заводе он считал место инженера, но никак не рабочего в сварочном цеху. Многие другие родители Мидлтауна, видимо, думали так же: «американская мечта» требовала от их потомков дальнейшего роста. Физический труд был уважаем лишь для их поколения, а дети и внуки должны были заниматься чем-то другим. Шагать дальше, двигаться вперед. А значит, идти в колледж.

Хотя если высшее образование ты не получал, в тебя никто не тыкал пальцем, скорее даже наоборот. Учителя, конечно, никогда не говорили нам, что для колледжа мы слишком тупы или бедны, однако эта мысль читалась между строк: никто из наших родителей не получал высшего образования, а старшие братья и сестры вполне довольствовались своей нынешней жизнью в Мидлтауне, не помышляя о блестящей карьере. Мы не знали ни одного человека, который окончил бы престижный колледж, зато у каждого было полно знакомых, занятых на неполную ставку или вовсе слоняющихся без работы.

В Мидлтауне 20 % учеников старшей школы не доучиваются до выпуска. Еще меньше идет потом в колледж, причем исключительно местный – никто не пытается поступить в учебное заведение за пределами штата. Ученики просто не верят в свои силы, потому что не видят в окружении достойных примеров. Многие родители с ними согласны. Я не припомню, чтобы меня когда-либо ругали за плохие оценки, пока за мою учебу не взялась Мамо. Если мы с сестрой приносили двойки, на нас лишь махали рукой: «Да ладно, все знают, что Линдси ничего не смыслит в дробях» или «Пустяки, зато Джей Ди неплохо разбирается в цифрах, поэтому какая разница, что он завалил тест по правописанию».

Было (и есть) ощущение, что успеха добиваются только две категории людей. Первые – «счастливчики»: выходцы из богатых семей, у которых есть связи; их жизнь расписана наперед с самого рождения.

Вторые – «гении»: они родились с мозгами и даже при большом желании не могут облажаться. Представителей первой категории в Мидлтауне было мало, поэтому люди искренне считали, что любой человек, добившийся успеха, невероятно умен. В глазах среднего мидлтаунца любые усилия ничего не стоят, главное – иметь прирожденный талант.

Нет, конечно же, родители и учителя заставляли нас учиться. Они никогда не говорили вслух, что не ждут от нас больших успехов. Подобные мысли выражались не словесно, а скорее в действиях. Одна из наших соседок, например, всю жизнь получала пособие, частенько выпрашивала у бабушки машину и предлагала ей обменять продовольственные талоны на наличку с доплатой, а сама при этом рассуждала про важность труда. «Слишком многие живут за счет государства, – говорила она. – Поэтому трудолюбивые люди просто не могут получить необходимую помощь». Она выстроила в голове простую логическую цепочку: большинство бенефициаров государства – редкостные лентяи и дебилы, но сама она – не проработавшая в своей жизни ни дня – разумеется, не такая.

В местах вроде Мидлтауна только и говорят, что о работе. Пройдитесь по городу, где 30 % молодежи не работает полный день – и вы не найдете ни одного человека, который расписался бы в собственной лени. В ходе предвыборной кампании 2012 года Общественный институт религии, аналитический центр левой направленности, опубликовал результаты исследований в среде белых рабочих. Среди выводов была озвучена мысль, что представители рабочего класса работают больше, чем люди с высшим образованием. Однако этот посыл – что среднестатистический белый рабочий трудится больше образованного человека – в корне неверен13. Свои выводы Общественный институт религии сделал на основе результатов опроса, то есть по сути организаторы просто обзванивали людей и интересовались их мнением14. Единственное, что доказывает их исследование – это что люди утверждают, будто работают больше, чем есть на самом деле.

Разумеется, бедняки работают меньше ожидаемого по разным, порой весьма сложным причинам, не стоит списывать все исключительно на лень. Многие просто не могут обеспечить себе полную занятость, потому что в «Армко», теряющей позиции в мире бизнеса, идут сокращения персонала, а в других сферах экономики их навыки не востребованы. Однако каковы бы ни были причины, несомненно одно: слова зачастую расходятся с делом.

И в этом, как и во многом другом, переселенцы ничем не отличаются от своих родственников из Аппалачей. В документальном фильме «Эйч-Би-Оу» о жителях восточного Кентукки был показан один патриарх большой семьи из Аппалачей. В своем монологе он четко описал работу, подходящую для мужчин и приемлемую для женщин. И если с «женскими» обязанностями все было очевидно, то какие именно вакансии он считал пригодными лично для себя, так и осталось неясным. Вряд ли речь шла о наемном труде, ведь, как выяснилось в итоге, этот человек не проработал в своей жизни ни дня. В конечном счете его разоблачил собственный сын: «Отец говорит, что он работал. Однако единственное, чем он занимался – это просиживал задницу. Почему бы не сказать об этом прямо, а, па? Папаша у нас был тем еще алкоголиком. Пил не просыхая, а еду в дом приносила мать. Если бы не она, мы все подохли бы с голоду»15.

Наряду с противоречивыми представлениями о важности низкоквалифицированного труда бытовали заблуждения о том, чем должны заниматься «белые воротнички». В детстве мы не имели ни малейшего представления, что в мире – да что там, даже в нашем городе – уже ведется борьба за право встать хоть на ступеньку выше других. В первом классе каждое утро у нас начиналось с одной игры: учительница говорила число, а мы каждый по очереди приводили математический пример, на который это число было ответом. Например, если объявляли число «четыре», можно было сказать «два плюс два» и получить приз – чаще всего карамельку. Однажды объявили число «тридцать». Ученики до меня говорили простые примеры: «двадцать девять плюс один», «двадцать восемь плюс два», «пятнадцать плюс пятнадцать»… Я нетерпеливо ерзал на стуле, рассчитывая поразить всех своим интеллектом. Когда настал мой черед, я гордо выпалил: «Пятьдесят минус двадцать». Учительница громко восхитилась моим ответом и вручила мне две карамельки за то, что я вспомнил про вычитание, которое мы начали изучать буквально на предыдущем уроке. Однако не успел я погреться в лучах славы, как уже через минуту кто-то в классе произнес: «Трижды десять!» Я вообще не понял, что это. Как это – «трижды»? О чем вообще речь?!

Учительница восхитилась громче прежнего, и мой соперник получил не две, а целых три карамельки. Она в двух словах рассказала про умножение и спросила, кто еще в классе знает о таком математическом действии. Руки никто не поднял.

Я был морально растоптан. Домой вернулся весь в слезах. Наверное, причина моего невежества в том, думал я, что мне не хватает ума. Иными словами, я чувствовал себя тупым.

Не моя вина, конечно, что до того дня я никогда не слышал слово «умножение». В школе нас этому не учили, а дома, разумеется, мы не решали математические задачки. Но для маленького ребенка, который хотел преуспеть в учебе, это был сокрушительный провал. Своим незрелым мозгом я не сознавал разницы между знанием и интеллектом. Поэтому счел себя идиотом.

Однако когда я пожаловался Папо, тот сумел обратить этот промах мне на пользу. Еще до ужина я обучился и умножению, и делению. Следующие два года мы с дедом раз в неделю занимались математикой, за успехи вознаграждая себя мороженым. Если что-то не получалось сразу, я вновь винил себя и, признавая поражение, тут же бросал задачу. Папо, дав мне немного похныкать, приходил на помощь. Мамо была не сильна в математике, зато она, едва я научился читать, отвела меня в городскую библиотеку и объяснила, как пользоваться читательским билетом, проследив потом, чтобы дома всегда были детские книги.

Иными словами, какие бы испытания ни подстерегали меня в окружающем мире, дома я всегда получал поддержку. Наверное, это меня и спасло.

Глава пятая

Скорее всего, не я один плохо помню себя в возрасте до шести-семи лет. Помню, как в четыре года залез на обеденный стол, объявил себя Невероятным Халком и прыгнул, долбанув головой стену, в надежде ее проломить (увы, стена оказалась крепче).

Еще помню, как меня тайком пронесли в больницу, чтобы попрощаться с дядюшкой Тиберри. И как сидел у Мамо Блантон на коленях: она до самого рассвета читала мне библейские притчи, а я дергал колючие усы у нее над губой и спрашивал, зачем Бог дал старушкам волосы на лице. Помню, как объяснял миссис Гидорн, что меня зовут Джей Ди: «Джей точка, Д, точка». Еще как Джо Монтана в Супербоуле вырвал победу у команды «Бенгалс»[16]. И тот теплый сентябрьский день, когда мама с Линдси, забрав меня из детского сада, объявили, что я больше никогда не увижу отца. Он отказался от родительских прав, сказали они. Мне никогда в жизни не было так грустно.

Мой отец, Дон Бауман, был вторым мужем матери. Они поженились в 1983 году и расстались, когда я был еще совсем крохой. Через пару лет после развода мать снова вышла замуж. Отец же, когда мне исполнилось шесть, написал отказ от родительских прав и на несколько лет исчез из моей жизни. Я плохо помню время, что мы прожили вместе. Помню, что отец любил горы и пастбища Кентукки. Еще он любил арсиколу[17] и говорил с ярко выраженным южным акцентом. Много пил, но бросил после того, как вступил в пятидесятническое братство[18]. Мне казалось, он меня любит, поэтому я был дико расстроен, узнав от матери и Мамо, что больше ему не нужен. У него появилась новая жена, двое маленьких детей – я исчез из его жизни.

Моего отчима и будущего приемного отца звали Боб Хамел, и на вид он был славным парнем. Боб всегда хорошо относился ко мне и Линдси. Правда Мамо его невзлюбила. «Тупой беззубый урод», – говорила она. Видимо, ее смущало происхождение Боба. Мамо с юности прикладывала титанические усилия, чтобы сделать жизнь лучше. Пусть богатой она так и не стала, но ей хотелось дать детям образование, найти им перспективную работу и выдать дочерей замуж за достойных представителей среднего класса. А Боб был типичным хиллбилли. Рос практически без отца и, как и он, бросил двоих родных детей. Они жили в Гамильтоне, всего в десяти милях южнее Мидлтауна, но он никогда их не навещал. Половина его зубов сгнила, оставшиеся почернели и стали кривыми от любви к сладкой газировке и нелюбви к стоматологам. Всю жизнь, с юных лет, он работал дальнобойщиком.

Больше всего Мамо раздражало, что Боб был точной ее копией. Она, видимо, понимала то, что сам я осознаю лишь двадцать лет спустя: социальный класс в Америке – это не только деньги, но и окружение. Бабушка стремилась обеспечить детям достойное будущее, интуиция подсказывала, что этот человек не годится ее детям или внукам в спутники жизни.

Когда Боб официально меня усыновил, мать сменила мне имя: с Джеймс Дональд Бауман на Джеймс Дэвид Хамел. Меня назвали в честь отца, и мать постаралась стереть любое упоминание о нем. Первую букву пришлось оставить, потому что к тому времени меня уже прозвали «Джей Ди». Мать сказала, что новое имя мне дали в честь дядюшки Дэвида, ее старшего брата – того самого любителя покурить травку. Даже в шесть лет это показалось мне странным. Скорее всего, она выбрала имя наугад: любое, лишь бы не Дональд.

Сперва наша новая жизнь с Бобом была похожа на сюжет семейного сериала. Они с мамой неплохо ладили. Купили дом в паре кварталов от бабушки (буквально в двух шагах: если у нас были заняты обе ванные или мне хотелось перекусить, я оправлялся к Мамо в гости). Мать устроилась на работу в больницу, а Боб неплохо зарабатывал, так что деньги у нас водились. Вместе с бабулей и новым отцом мы стали полноценной семьей: пусть странной, но вполне счастливой.

Жизнь текла предсказуемо: утром я шел в школу, потом возвращался домой и обедал. Почти каждый день ходил к Мамо и Папо. Дед курил на крылечке, и я сидел и слушал его брюзжание: он ругал то политиков, то профсоюзы сталелитейщиков. Когда я научился читать, мать купила мне первую книгу – «Хулиган из космоса»[19]. Читать мне нравилось, решать математические задачки с Папо – тоже. Еще нравилось, как искренне и громко мать радуется любым моим успехам.

С матерью нас сближало многое: например, любовь к футболу. Я запоем читал каждую, даже самую крохотную заметку про Джо Монтану, лучшего квотербека всех времен; смотрел матчи, писал фанатские письма в «Фортинайнтез», а потом и в «Чифз», его новую команду. Мамо нашла в библиотеке книгу по футбольной стратегии, и мы соорудили из бумаги и монеток модель футбольного поля, где пенни были вместо защитников, а никели[20] и даймы[21] нападавшими.

Мать хотела, чтобы я не только знал правила игры – она стремилась научить меня тактике. На нашем бумажном поле мы разыгрывали различные комбинации: что будет, если форвард (блестящий никель) вдруг промахнется? Или что делать квотербеку (дайму), если все ресиверы (другие даймы) вне игры? Шахмат у нас не было, вместо них был футбол.

Как никто другой в нашей семье, мать хотела, чтобы мы умели общаться с людьми самого разного круга. Один из ее приятелей по имени Скотт был геем (она как-то обмолвилась, что он внезапно умер). Еще она заставила меня посмотреть фильм про Райана Уайта[22] мальчика, который в моем возрасте заразился СПИДом во время переливания крови, а потом затеял судебную тяжбу за право вернуться в школу. Каждый раз, когда я жаловался на учебу, мать напоминала мне про Уайта и говорила, какое это благо – получать образование. История Райана так ее поразила, что после смерти юноши в 1990 году она написала его матери письмо.

Мать всегда верила в святость образования. Сама она училась неплохо, но в колледж поступать не стала, потому что родила Линдси через несколько недель после выпускного. Потом она все-таки получила диплом медсестры. Пошла работать, когда мне было семь или восемь лет. Я, наверное, тоже внес свой вклад в ее обучение, я всегда послушно подставлял ей свои руки, когда она училась брать кровь из вены.

Порой мамин интерес к моей учебе превращался в настоящую одержимость. В третьем классе она помогала мне с одним научным проектом: подсказывала, как распланировать работу, как собрать материал и как его оформить. Вечером накануне сдачи проект выглядел как надо – криво слепленной бестолковой работой школьника. Я лег спать, рассчитывая сдать проект и с чистой совестью про него забыть. При некоторой доле везения я мог бы попасть в следующий этап конкурса. Однако утром выяснилось, что за ночь мать все переделала. Проект теперь выглядел так, будто к его созданию приложили руки художники и ученые. Судьи, конечно, пришли в восторг, но когда мне стали задавать вопросы, а ответить я не сумел (хотя как автор работы должен был знать все нюансы), они быстро поняли, в чем дело. Разумеется, в финал конкурса я не попал.

Этот случай научил меня, что надо самому делать свою работу, а еще дал понять, как трепетно мать относится к моим успехам. Ее безмерно радовало, когда я заканчивал читать одну книгу и просил другую. Все вокруг твердили, что моя мать – умнейший человек на свете. И я в это верил. Она и впрямь была очень умна.

На юго-западе Огайо времен моей юности мы учились ценить верность, честь и стойкость. Я впервые разбил нос в пять лет, заработал синяк под глазом в шесть. Каждая драка начиналась с того, что кто-то неодобрительно высказывался в адрес моей матери. Шутки про мать у нас считались недопустимыми, а про бабушку так и вовсе заслуживали самого страшного наказания, на которое только способны детские кулаки. Мамо и Папо объяснили мне основные правила боя: никогда не лезть в драку первым, всегда доводить ее до конца, а еще бить противника, если тот оскорбляет твою семью. Последнее правило было негласным, но его знали все. Линдси начала встречаться с парнем по имени Деррик; парень бросил ее уже через несколько дней. В свои тринадцать лет она была убита горем, поэтому я решил при случае потолковать с Дерриком. Он был на пять лет старше и на тридцать пять фунтов тяжелее, но меня это не остановило. Я набросился и начал дубасить его кулаками. Сперва он меня отталкивал, но на третьей минуте ему надоело, и он от души меня отколошматил. Весь в слезах и крови я побрел к Мамо, а она лишь улыбнулась: «Молодец, мальчик мой. Ты умничка!»

Драться – как и многому другому – Мамо учила меня на живом примере. Она никогда не поднимала на меня руки (бабушка всегда была против порки; видимо, вспоминая собственное детство). Но когда я спросил, каково это – когда тебя бьют по лицу, она просто взяла и хлестко ударила меня ладонью по щеке. «Вот видишь, не так уж страшно». Так я усвоил важнейшее правило драки: не умеешь бить в морду – не начинай. Другой бабушкин совет – стой к противнику боком, левым плечом, подняв руки, потому что в таком случае «в тебя труднее попасть». Третье правило – бить всем телом, усиливая удар мышцами бедер. Если умеешь драться, размер кулака не так уж важен.

Несмотря на все предостережения не лезть в драку первым, наш негласный кодекс чести то и дело заставлял меня вступать в бой. Если ты хотел с кем-то сцепиться, достаточно было сказать что-нибудь обидное про мать своего врага. Самообладание моментально исчезало после дерзкого выпада. «Твоя мамаша такая жирная, что ее заднице пора присвоить отдельный почтовый адрес». «У твоей мамаши сгнили даже вставные челюсти». Иногда достаточно было начать: «Твоя мамаша…» – и начиналась схватка. Простить обидчику оскорбление – значит потерять честь, достоинство и друзей. Все равно что прийти домой и сказать родным, что ты их опозорил.

Спустя несколько лет бабушка почему-то изменила свое отношение к дракам. Я тогда учился в третьем классе, меня только что избили, и я лелеял планы мести. Однако Мамо неожиданно вмешалась, не позволив нам с противником снова выйти на поле боя. Она строго спросила, отчего я забыл ее урок: в драке нужно только защищаться. Я не знал, что и ответить – она ведь сама несколько лет назад похвалила меня за драку! Напомнил ей о том случае с Линдси, а она внезапно ответила: «Я была неправа. Ты не должен драться без лишней нужды». Я очень удивился. Мамо никогда не признавала ошибок!

На следующий год я стал свидетелем школьной травли: один хулиган постоянно издевался над странным мальчишкой. Меня школьная шпана обходила стороной: видимо, помнили о прежних моих боевых заслугах. Однако в один прекрасный день тот тип начал доводить мальчишку до слез, а я вдруг испытал странное желание заступиться за беднягу. Уж очень жалким он выглядел, особенно по сравнению с тем громилой.

Тем вечером я рассказал о нем Мамо. Отчего-то мне было стыдно, что я так и не набрался смелости выступить в его защиту – просто сидел и слушал, как тот гаденыш над ним измывается. Мамо спросила, знает ли про травлю учительница. Я ответил, что да. «Тогда эту сучку надо отправить в тюрьму: сидит себе и ничего не делает!» А потом бабуля произнесла слова, которые я не забуду никогда в жизни: «Иногда, мальчик мой, драться надо, даже если нападают не на тебя. Иногда это просто необходимо. Завтра ты заступишься за мальчика, и если надо, сделаешь вот так». Она показала мне один прием: короткий быстрый удар в живот («не забудь правильно поставить ноги!»): «Если он на тебя замахнется, бей первым прямо в пупок».

На следующий день я очень нервничал и надеялся, что парень прогуляет занятия. Увы, все шло по обычному сценарию: когда в столовую хлынул народ, обидчик – его звали Крис – подошел к своей жертве и с ухмылкой спросил, будет ли тот сегодня опять хныкать. «Заткнись! – велел я. – Хватит к нему цепляться!» Крис толкнул меня и спросил, какое мне дело. Я шагнул навстречу, развернулся боком и ударил его в живот. Парень упал на колени и в ужасе захрипел, он не мог сделать вдох. Я понял, что, пожалуй, перестарался, но тут он закашлял и сплюнул немного крови.

Криса отправили к школьной медсестре, а я, убедившись, что все-таки его не убил (поэтому тюрьма пока мне не грозит), стал гадать, чем все это закончится: отстранят ли меня от занятий или сразу исключат? Пока другие школьники играли на перемене, а Криса приводили в чувство, я сидел в кабинете с учительницей. Думал, она позвонит матери и велит ей забирать меня и мои документы, но она просто строго отчитала меня и заставила много раз написать на доске, что я больше никогда не буду драться. Мне показалось, что она втайне одобрила мой поступок. Я часто думал, отчего сама она так и не приструнила хулигана. Может, ей запрещала школьная политика? Так или иначе, Мамо тем вечером похвалила меня и сказала, что я совершил по-настоящему геройский поступок. С тех пор в уличные драки я не ввязывался.

Постепенно я сознавал, что жизнь не так уж прекрасна и моя семья ничем не отличается от своего окружения. Мои родители не раз ссорились, родители друзей – тоже. Воспитанием занимались в основном бабушка и дедушка, но так было принято у хиллбилли. Мы жили не в тихом узком кругу ближайшей родни – нас всегда окружали многочисленные родственники: дядюшки, тетушки, двоюродные братья с сестрами… И рос я, пожалуй, счастливым ребенком.

Однако к девяти годам обстановка в доме стала напряженнее. Мать с Бобом решили переехать подальше от Пайо и Мамо, которые слишком уж лезли в их жизнь. Они выбрали округ Прейбл, безлюдный фермерский уголок Огайо в тридцати пяти милях от Мидлтауна. Даже ребенком я понимал, что происходит ужасное. Пайо и Мамо были моими лучшими друзьями. Они помогали мне с домашним заданием и угощали всякими лакомствами за хорошие поступки. А еще они были моими защитниками. Бабушка с дедушкой – парочка закоренелых хиллбилли – всегда держали заряженный пистолет в кармане куртки или под сиденьем машины. С ними мне не был страшен никакой монстр.

Моя мать не ужилась и с Бобом, третьим своим мужем. Они начали ссориться еще до переезда в округ Прейбл, и ночами я частенько засыпал под их крики.

Такие слова не должны звучать в адрес родных и близких: «Ты меня задолбал!», «Вали на хрен в свой трейлерный парк» – так орала мама, напоминая Бобу о его прежней жизни до свадьбы. Иногда она вытаскивала нас из кроватей и отвозила в отель на несколько дней, пока Папо и Мамо не заставляли ее помириться с мужем.

Мать унаследовала от бабушки вспыльчивый нрав. Кроме того, порой она могла устроить скандал едва ли не на пустом месте. Был случай во время футбольного матча, когда одна женщина вполголоса возмутилась, почему мне засчитали бросок. Мать, сидевшая в соседнем ряду, услышала ее слова и громко заявила: потому что я, в отличие от ее сына, не толстый боров, воспитанный жирной уродиной. Когда я разглядел, что на трибунах творится неладное, мать уже вцепилась соседке в волосы, а Боб их разнимал. После игры я спросил у мамы, в чем дело, и та сказала: «Никто не смеет критиковать моего мальчика!» Мне было очень приятно.

В округе Прейбл, в сорока пяти минутах езды от Папо и Мамо, скандалы были в порядке вещей. Зачастую они начинались из-за денег, хотя общий доход нашей семьи был более ста тысяч долларов, что в Огайо вполне хватало на жизнь. Однако мать с Бобом постоянно что-то покупали: машины, фургоны, бассейны… К тому времени, когда их короткий брак распался, они увязли в многотысячных долгах, которые нечем было выплачивать.

Долги были не главной нашей бедой. Мама и Боб никогда прежде не поднимали друг на друга руки, но постепенно все изменилось. Однажды ночью я проснулся от звона битого стекла – мать швыряла в Боба тарелки.

Я спустился по лестнице посмотреть, что происходит. Боб прижимал ее к кухонной стойке, а мать вырывалась и пинала его ногами. Потом она упала, я подбежал к ней и встал рядом на колени. Боб шагнул было к нам, а я вскочил и изо всех сил ударил его по лицу. Он замахнулся в ответ, я съежился и прикрыл голову руками. Однако Боб не стал меня бить, он вообще-то не был агрессивным человеком. Он молча сел на диван и уставился на стену, а мы с мамой, восприняв это как сигнал к окончанию ссоры, тихонько поднялись по лестнице и легли спать.

Благодаря маминым скандалам я получил первый урок решения семейных конфликтов. Вот что нужно делать, чтобы уладить ссору: никогда не пытайся поговорить с партнером спокойно, лучше сразу кричи; если скандал не утихает, можно махать кулаками; выражай свои чувства как можно обиднее и оскорбительнее; если ничего не помогает, бери детей и собаку и увози их в первый попавшийся отель, ни за что не признаваясь супругу, где вас искать – пусть поволнуется.

Я стал хуже учиться. Ночами лежал в кровати и не мог уснуть от грохота мебели, топота, криков и звона битого стекла. Утром кое-как разлеплял глаза и устало слонялся по школе, думая лишь о том, что ждет меня дома. Хотелось одного – немного побыть в тишине. Рассказать кому-то о происходящем я не смел, стыдился. Я терпеть не мог школу, но дом теперь ненавидел еще сильнее. Когда учитель объявлял, что до конца занятий осталось несколько минут, скоро звонок и пора собирать учебники, у меня замирало сердце. На часы я смотрел как на бомбу. Даже Мамо не понимала, насколько все плохо. Первым сигналом стали мои оценки.

Конечно, ссоры случались не каждый день. Но даже если дома на первый взгляд царил мир и покой, обстановка все равно была накалена до предела, и я каждую минуту ждал подвоха. Мама с Бобом больше не улыбались друг другу и мне с Линдси. Любое неосторожное слово могло превратить тихий семейный ужин в отвратительную ссору; стоило что-то сделать не так, как тарелка или книга летели через всю комнату. Мы жили словно на минном поле: один неверный шаг – и тебе конец.

Прежде я был здоровым и развитым ребенком. Занимался спортом и, не следя за своим рационом, лишним весом не страдал. Теперь же я начал прибавлять в весе и к пятому классу разжирел до неприличия. Начались проблемы со здоровьем, я часто жаловался школьной медсестре на сильные рези в животе. Так сказывалась моя семейная обстановка. «Учащиеся начальных классов могут проявлять признаки стресса в виде жалоб на соматические симптомы, такие как мигрени или боли в животе, – говорится на одном из ресурсов для школьных сотрудников, которые занимаются жертвами домашнего насилия. – У детей могут наблюдаться изменения в поведении, например, повышенная раздражительность, агрессия и гнев. Их поступки могут быть противоречивы. У этих детей также наблюдается общее снижение успеваемости, падение концентрации и внимания. Возможны прогулы». Не знаю, отчего у меня тогда болел живот – от частых запоров или от ненависти к своему новому дому.

Скандалы в среде хиллбилли были делом обычным. Не могу перечислить все стычки и драки, свидетелем которых я стал. Например, мы с приятелем однажды играли во дворе, как вдруг раздались дикие вопли его родителей; мы убежали и спрятались. Соседи у Пайо орали так громко, что их было слышно даже сквозь запертые окна, он еще все время повторял: «Черт возьми, опять за свое взялись». Как-то раз на моих глазах молодая пара в китайском ресторанчике принялась спорить из-за какого-то пустяка и в итоге перешла на ужасную брань. Оскорбления, вопли, а порой и драки были частью нашей жизни. Спустя какое-то время их перестаешь замечать.

Я думал, что взрослые всегда так общаются. Однако когда Лори вышла замуж за Дэна, я узнал, что есть как минимум одно исключение. Мамо говорила, что Дэн и тетушка Ви никогда не ругаются, потому что Дэн не такой, как все: «Он святой». Затем мы познакомились с родными Дэна, и оказалось, что они тоже относятся друг к другу иначе. Они никогда не ссорились на людях. Более того, складывалось впечатление, что наедине они не ссорятся тоже. Я решил, они притворяются. Тетушка Ви думала иначе. «Я считала, что они просто странные. Они ведь и правда жили душа в душу. А раз так – значит, и впрямь чудики».

Жизнь в условиях бесконечного конфликта рано или поздно берет свое. Даже сейчас при мыслях о том времени меня бросает в дрожь, тревожно бьется сердце, к горлу подкатывает ком… Ребенком же мне хотелось только одного – спрятаться, убежать к Мамо или просто исчезнуть. Увы, деваться было некуда, потому что скандалы окружали меня повсюду. Со временем я их даже полюбил. Вместо того чтобы прятаться, я прикладывал ухо к двери, чтобы лучше слышать. Сердце по-прежнему судорожно билось – но уже не в страхе, а в волнении, как перед решающим броском в матче. Даже в том скандале, который чуть было не перерос в драку – когда Боб на меня замахнулся, – я вовсе не стремился проявить отвагу, просто в неудачный момент выскочил на поле боя. То, что я ненавидел, стало в итоге моим наркотиком.

Однажды, возвращаясь домой из школы, я заметил у нашего крыльца бабушкин автомобиль. Это был тревожный знак – она никогда не приезжала без предупреждения. В тот день она решила сделать исключение лишь потому, что мать попала в больницу после неудачной попытки самоубийства. Несмотря на все что творилось вокруг меня, в свои одиннадцать я многого еще не замечал. Выяснилось, что на работе мать познакомилась с одним пожарным и у них завязался роман. Тем утром Боб узнал об измене и потребовал развода. Мать села в новенький минивэн и разбила его о ближайший столб. По крайней мере, так она сказала. Мамо думала иначе. Она решила, что мать тем самым пытается вызвать к себе жалость: «Хочет покончить с собой – отлично! Пусть попросит у меня ружье».

Поверив Мамо, мы с Линдси с облегчением перевели дух: выходка матери (она, кстати, отделалась легкими ушибами) означала, что наш эксперимент с переездом в округ Прейбл наверняка подходит к концу. Через пару дней мать выписали. Еще через месяц мы вернулись в Мидлтаун уже без Боба и поселились рядом с Мамо – еще ближе, чем прежде, буквально в соседнем квартале.

Мать стала совершенно непредсказуемой и ударилась во все тяжкие. Она превратилась для нас в соседку по квартире. Я ложился вечером спать, а около полуночи просыпался, потому что возвращалась домой Линдси, как и все подростки, гуляющая допоздна. Потом в два или три часа ночи снова подскакивал от шума: домой приходила мать. Она завела новых подружек, в основном молодых бездетных девчонок. Каждые несколько недель она меняла мужиков. Мой лучший друг называл их «ухажерами месяца». Я с раннего детства привык, что мать немного неуравновешенная, но прежде было проще и понятнее: назревал очередной скандал, и мы либо убегали, либо мать срывала на нас зло: могла в сердцах шлепнуть или дать пощечину. Мне, конечно, это не нравилось, но ее новое поведение и вовсе вводило в полный ступор. Несмотря на все свои недостатки, мать никогда не любила шумные вечеринки. Теперь же, когда мы вернулись в Мидлтаун, она стала заядлой тусовщицей.

С вечеринками в доме появился алкоголь, и ее поведение стало еще более странным. Однажды, когда мне было лет двенадцать, мать сказала что-то, не помню даже, что именно, но я убежал из дома и как был, босиком, направился к Мамо. Следующие два дня я мать избегал, наотрез отказывался встретиться. Помирить нас удалось только Папо – он убедил обоих, что надо все-таки поговорить.

Поэтому я, наверное, в тысячный уже раз выслушал ее извинения. Мать умела извиняться. Если бы она не просила у нас с Линдси прощения, мы бы с ней вообще не разговаривали. Возможно, она и впрямь сожалела о своей вспыльчивости. В глубине души она чувствовала перед нами вину и, наверное, даже верила, что «такого больше не повторится». Хотя, разумеется, скоро опять бралась за старое.

В этот раз все было, как всегда. Мать буквально умоляла ее простить, потому что в тот раз провинилась сильнее обычного. Чтобы замолить свой грех, она предложила свозить меня в торговый центр и купить новые футбольные карточки. Футбольные карточки были моим фетишем, я согласился. И наверное, совершил тогда величайшую ошибку в своей жизни.

Мы выехали на трассу, и я вдруг сказал что-то такое, отчего мать рассвирепела. Она разогнала автомобиль до бешеной скорости, наверное миль сто в час, и сказала, что сейчас врежется куда-нибудь и мы оба умрем. Я переполз на заднее сиденье, пытаясь пристегнуться двумя ремнями безопасности разом: может, хоть тогда выживу? Это привело мать в еще большее бешенство, и она остановила машину, чтобы хорошенько меня отлупить. Не дожидаясь расправы, я выскочил и со всех ног бросился бежать. Вокруг были одни поля; я мчался, трава больно хлестала меня по ногам. К счастью, удалось выбежать к какому-то домику с бассейном, где, наслаждаясь теплым июньским деньком, плюхалась в воде хозяйка – толстая тетка маминых лет.

«На помощь! Скорей! Позвоните бабуле! – закричал я. – Мама хочет меня убить!» Пока женщина выползала из воды, я испуганно озирался во все стороны: вдруг из кустов сейчас выскочит мать? Мы зашли в дом, позвонили Мамо, я рассказал ей все и назвал адрес. «Только скорее, прошу! – рыдал я в трубку. – А то мама меня найдет».

Увы, я угадал: мать нашла меня первой. Должно быть, видела, в какую сторону я побежал. Она стала колотить по двери и требовала, чтобы я немедленно вышел. Я умолял хозяйку ее не впускать. Та задвинула засов и пригрозила спустить собак (двух мелких шавок размером с кошку). Однако мать ударом вынесла дверь и выволокла меня из дома. Я с криком цеплялся за все подряд – за дверные косяки, перила на крыльце, кусты, а та женщина стояла на пороге и просто смотрела, даже не пытаясь прийти мне на помощь. Как же я ее ненавидел!

Хотя все-таки она меня спасла, потому что после разговора с Мамо успела позвонить в службу спасения. Поэтому пока мать запихивала меня в машину, подъехала полиция, нацепила на мать наручники. Она так брыкалась, что двоим крепким полицейским не сразу удалось ее скрутить и увезти.

Меня усадили в салон второго автомобиля, и мы стали ждать Мамо. Было ужасно тоскливо и одиноко. Я смотрел сквозь стекло, как полицейский опрашивает хозяйку дома – та не успела даже снять мокрый купальник. Наверное, я задремал, потому что дверь вдруг распахнулась, и на сиденье залезла Линдси; она прижала меня к груди так крепко, что затрещали ребра. Мы не плакали и не говорили друг другу ни слова. Просто сидели, обнявшись, и радовались, что наконец-то все закончилось.

Когда мы вышли из машины, Мамо и Пайо тоже меня обняли и спросили, цел ли я? Бабушка принялась искать у меня ушибы, а дед в это время говорил с полицейским. Линдси не отходила от нас ни на шаг. Это был страшный день.

Мы вернулись домой. На разговоры не было сил. Мамо тихо кипела от ярости. Я надеялся, что она хоть немного успокоится к тому моменту, когда мать выпустят из участка. Я совершенно выбился из сил и мечтал лишь об одном – лечь на диван и тупо уставиться в телевизор. Линдси ушла к себе в спальню. Дед взял из холодильника еду и собрался уходить. На полпути к дверям он вдруг остановился и посмотрел на меня. Мамо как раз вышла из комнаты. Папо подошел, положил руку мне на голову и вдруг зарыдал. Это было жутко. Я никогда не видел, чтоб дедушка плакал. Так он просидел какое-то время, потом мы услышали бабушкины шаги. Дед тут же взял себя в руки, вытер глаза и уехал. Больше мы с ним никогда об этом не говорили.

Мать выпустили под залог, выдвинув ей обвинение в семейном насилии. Приговор целиком и полностью зависел от моих показаний. И все же на слушаниях, когда меня спросили, угрожала ли мне мать расправой, я ответил «нет». Причина была проста: бабушка с дедушкой отвалили кучу денег за самого опытного в городе адвоката. Как бы они ни злились на мать, отправлять дочь за решетку им не хотелось. Адвокат объяснил мне, что от моих слов зависит срок, который мать проведет в заключении. «Ты же не хочешь, чтобы твоя мать попала в тюрьму?» – спросил он. Поэтому я солгал: мы договорились, что, даже если ее выпустят, я при желании смогу жить с бабушкой и дедушкой. Официально моим опекуном оставалась мать, но в ее доме я буду появляться исключительно по своему усмотрению. Бабушка обещала, что если мать вдруг будет против, то свои претензии может высказать в дуло ее ружья. Решение было в духе хиллбилли и всех нас полностью устраивало.

Помню, как сидел в зале суда, где собралось с полдесятка других семей, и думал, до чего же все они на нас похожи. Матери, отцы, бабушки и дедушки, в отличие от адвокатов и судей, не носили костюмов. Они были одеты в спортивные трико и футболки. Еще у всех немного кудрявились волосы. Тогда я впервые заметил так называемый «телевизионный акцент» – очень четкое произношение, характерное для ведущих из новостей.

С таким же «телевизионным акцентом» говорили социальные работники, адвокаты и судьи. Но не люди по другую сторону трибуны. Те, кто распоряжался нашими судьбами, выглядели непривычно. Люди, которые сидели рядом с нами, были такими же, как мы.

Самобытность – довольно странная вещь, и в то время я еще не понимал, отчего чувствую с этими незнакомцами такое родство. Впрочем, все немного прояснилось несколько месяцев спустя, во время поездки в Калифорнию. Дядюшка Джимми пригласил нас с Линдси к себе домой, в Напу. Я немедленно растрезвонил друзьям, что летом еду в Калифорнию – причем впервые полечу самолетом! Мне никто не поверил: откуда у моего дядюшки деньги, чтобы купить два билета аж до другого побережья – еще и чужим детям? Вот очередное свидетельство классового сознания – все мои друзья в первую очередь подумали о стоимости перелета.

Я же был рад возможности слетать на запад и навестить дядюшку – человека, которого я боготворил наравне с двоюродными дедами, мужчинами Блантон. Несмотря на ранний вылет, все шесть часов от Цинциннати до Сан-Франциско я не смыкал глаз. Дух захватывало от того, как съеживалась земля при взлете, от облаков вблизи, от размеров неба и очертаний гор в стратосфере. Стюардесса заметила мой восторг и, когда мы пролетали над Колорадо, пригласила меня в кабину к пилотам (это было еще до 11 сентября), и те вкратце объяснили, как управлять самолетом.

Я и прежде покидал границы штата: мы с бабушкой и дедушкой ездили в Южную Каролину и Техас, бывали в Кентукки. Однако в тех поездках мне редко доводилось общаться с кем-то из посторонних, и я не замечал особой разницы. Нала же словно была другим государством. В Калифорнии нас с моими двоюродными братьями и сестрами каждый день ждали новые приключения. Один раз моя старшая кузина Рейчел отвезла нас в Кастро[23] чтобы я вживую посмотрел на гомосексуалистов и не шарахался от них в испуге, что ко мне станут приставать. Потом мы посетили винодельню. Еще побывали на футбольной тренировке у нашего двоюродного брата Нэйта в старшей школе. В общем, от новых впечатлений просто замирало сердце!

Отчего-то каждый, кого я встречал, думал, что я родом из Кентукки. Люди считали мой акцент забавным, и мне это нравилось. В общем, я понял, что Калифорния сильно отличается от других мест. Я бывал в Питтсбурге, Кливленде, Колумбусе и Лексингтоне. Провел немало времени в Южной Каролине, Кентукки, Теннесси и даже в Арканзасе. Так почему же Калифорния совсем другая?

Вскоре я догадался, что причиной тому – шоссе, по которому Мамо и Пайо прибыли с востока Кентукки на юго-запад Огайо. Невзирая на топографические особенности и разницу региональной экономики Юга и промышленного Среднего Запада, прежде мои перемещения ограничивались регионом, где жили люди вроде моей семьи. Мы ели одни и те же блюда, болели за одни и те же команды, исповедовали одну и ту же религию. Поэтому и люди в зале суда казались мне родными: все они, как и я, были переселенцами-хиллбилли.

Глава шестая

Я терпеть не мог, когда взрослые задают свой любимый вопрос: есть ли у меня братья и сестры? В детстве нельзя просто отмахнуться, сказать: «Ой, там все сложно» – и сменить тему, а искусно обманывать умеют лишь прирожденные социопаты. Поэтому я послушно говорил правду, заводя людей в густые дебри наших семейных отношений, к которым сам давно привык. Если считать только биологических родственников, то у меня были сводные брат и сестра, которых я никогда не видел, потому что мой родной отец отказался от родительских прав. По другой классификации братьев и сестер было гораздо больше, если считать детей маминого нынешнего мужа – при Бобе, в частности, их было двое. Кроме того, у новой жены моего биологического отца были свои дети, которых, наверное, тоже стоило посчитать. Иногда я принимался рассуждать философски: что значит «брат» или «сестра»? Дети бывших мужей твоей матери все еще связаны с тобой родством? Если да, то как тогда быть с будущими детьми бывших мужей? В общем, по некоторым меркам количество братьев и сестер у меня переваливало за десяток.

Однако лишь одного человека я считал по-настоящему родным – Линдси. Если надо было кому-то ее представить, я всегда с важным видом добавлял: «моя родная сестра Линдси» или «моя старшая сестра Линдси». Я безмерно гордился нашими близкими родственными узами. Самый худший день моей жизни – когда я узнал, что вопреки моим чувствам Линдси мне не родная сестра, а сводная; такая же, как те люди, которых я никогда не знал, потому что у нас разные отцы. Бабушка упомянула об этом вскользь, когда я выходил из ванной, а я разрыдался во весь голос, совсем как в тот день, когда умерла наша собака. Успокоился лишь после того, как Мамо пообещала больше никогда не называть Линдси моей «сводной» сестрой.

Линдси Ли старше меня на пять лет; она родилась через два месяца после того, как мать окончила школу. Я ее обожал. Многие дети боготворят старших братьев или сестер, но в наших условиях все было куда серьезнее. То, как она геройски заступалась за меня, достойно эпических баллад. Однажды мы с ней поссорились из-за пачки печенья, и мать высадила меня на пустой парковке, чтобы показать моей сестре, какой будет ее жизнь без младшего брата, а та закатила такую истерику, что матери волей-неволей пришлось за мной вернуться. Когда мама скандалила с очередным мужем, именно Линдси прокрадывалась ко мне в спальню, чтобы позвонить Мамо и Папо и позвать их на помощь. Она кормила меня, когда я был голоден, меняла мокрые подгузники и повсюду таскала с собой, не спуская с рук – хотя, по словам Мамо и тетушки Ви, младенцем я был весьма увесистым.

Я всегда считал Линдси взрослой. Она не устраивала истерик по пустякам, не хлопала обиженно дверьми. Когда мать работала допоздна, Линдси готовила нам ужин. Я, разумеется, раздражал ее, как и все младшие братья, но она никогда не кричала на меня, не била и не запугивала. В один довольно-таки постыдный период своей жизни я начал с нею драться, не помню даже из-за чего. Мне тогда было лет десять-одиннадцать, а ей – пятнадцать, и я быстро понял, что превосхожу ее физической силой, однако по-прежнему не считал Линдси ребенком. Она была выше детских проблем, «единственный по-настоящему взрослый человек в доме», как говорил про нее Папо. Моя главная защитница! Она готовила обед, если в доме не было еды, стирала грязное белье. И именно она забрала меня тогда с заднего сиденья патрульной машины… Я настолько зависел от Линдси, что не видел в ней той, кем она была на самом деле – юной девочки, которой по возрасту не полагались даже водительские права и которая вынуждена была стоять не только за себя, но и за младшего брата.

Все стало меняться в тот день, когда родные решили дать Линдси шанс исполнить ее детскую мечту. Линдси всегда была очень красива. Когда мы с друзьями перечисляли самых красивых девушек планеты, я ставил ее выше Деми Мур и Памелы Андерсон. Линдси узнала, что в отеле «Дейтон» будет проходить модельный кастинг, и мы вчетвером – Линдси, я, мать и Мамо – сели в бабушкин «бьюик» и двинулись на север. Линдси умирала от волнения, и я тоже. Это ведь будет звездный час не только для нее, но и для всей нашей семьи!

Мы приехали в отель, какая-то женщина велела нам следовать по указателям в большой зал и ждать своей очереди. Зал был оформлен совершенно безвкусно, в стиле 70-х годов: уродливый ковер, гигантские люстры и так мало света, что мы спотыкались на каждом шагу. Я еще думал, как агенты разглядят в моей сестре красавицу? Здесь же темно, хоть глаз выколи!

Наконец настал наш черед, и агент весьма оптимистично оценил внешние данные моей сестры. Он сказал, что она довольно милая, и предложил ей пройти в следующий зал. А потом вдруг добавил, что у меня тоже модельная внешность, и спросил, не хочу ли я присоединиться к сестре? Я радостно согласился.

После недолгого ожидания мы с Линдси и другими кандидатами узнали, что прошли в следующий тур и нас ждет еще один кастинг, уже в Нью-Йорке. Сотрудники агентства раздали брошюры с дополнительной информацией и сказали, что надо явиться на собеседование в течение ближайших нескольких недель. По пути домой мы с Линдси пребывали в полном восторге. Мы поедем в Нью-Йорк и прославимся на весь мир!

Поездка в Нью-Йорк стоила немало, и, наверное, если бы из нас и впрямь хотели сделать моделей, то агентство само оплатило бы нам дорогу. Сегодня я понимаю, что тот беглый кастинг (каждому претенденту задавали буквально пару вопросов, не более) был скорее аферой, нежели реальным поиском талантов. Хотя наверняка говорить не могу, все-таки я далек от модельного бизнеса.

Могу сказать лишь одно – наша радость долго не продлилась. Мать стала вслух подсчитывать стоимость поездки, и мы с Линдси затеяли спор, кто из нас двоих должен все-таки ехать (разумеется, я – как младший). Мать начала сердиться, прикрикнула на нас. Что было дальше, догадаться легко: громкие крики, визг тормозов и вставшая поперек обочины машина с рыдающими взахлеб детьми на заднем сиденье. Слава богу, вовремя вмешалась Мамо, но даже с нею мы не разбились лишь сущим чудом: мать, ведя машину на полной скорости, попыталась из-за руля дотянуться до нас и угомонить затрещинами, а Мамо принялась орать на нее с пассажирского кресла и наотмашь хлестать ладонями. Именно поэтому мать остановила машину – она просто не могла разорваться между нами троими. Простояли мы там довольно долго и тронулись в путь в полной тишине – после того как Мамо велела нашей матери успокоиться, иначе она ее пристрелит. Ночевать в тот вечер мы остались у бабушки.

Никогда не забуду лица Линдси в тот момент, когда она поднималась в спальню. То была мучительная гримаса человека, который в считаные минуты испытал неожиданный взлет и сокрушительное падение. Совсем недавно она стояла на пороге исполнения сокровенной мечты – и вот осталась обычной девчонкой с разбитым сердцем. Мамо ушла к себе на диван смотреть «Закон и порядок» и читать Библию. А я встал в узком коридорчике, отделявшем гостиную от кухни, и вдруг задал Мамо вопрос, который вертелся у меня в голове с тех самых пор, как она велела матери доставить нас домой в целости и сохранности. Я знал, что она скажет в ответ, но, наверное, просто хотел утешения. «Мамо, а Бог вообще нас любит?» – спросил я. А она опустила голову, обняла меня и заплакала.

Мой вопрос сильно задел ее, потому что христианская вера была главным стержнем всей нашей жизни. В церковь мы не ходили, разве что иногда, когда бывали на службах в Кентукки или мать вдруг решала приобщить нас к религии. И все же Мамо была глубоко верующим человеком (хоть и на свой весьма причудливый манер). Об «организованной религии» она говорила с глубочайшим презрением, а в церкви видела лишь питательную почву, взращивающую извращенцев и ростовщиков. Еще она терпеть не могла тех, кого называла «крикливыми верунами» – людей, которые выставляют веру напоказ, всячески подчеркивая свое благочестие. И все же часть своих личных доходов Мамо охотно жертвовала церквушкам Джексона, особенно той, где заправлял Дональд Айсон, пожилой джентльмен, удивительно похожий на священника из «Изгоняющего дьявола».

По словам Мамо, Бог никогда нас не покидает. Он празднует с нами наши успехи и утешает в скорби. Во время одной из поездок в Кентукки Мамо заехала на заправку, при выезде не обратила внимания на знаки, и мы оказались на дороге с односторонним движением, с трудом, под брань водителей, лавируя между встречными машинами. Я затрясся от ужаса, но Мамо, лихо развернувшись на оживленной трассе через три полосы, сказала только одно: «Все хорошо, милый. Разве ты не знаешь, что с нами в машине Господь?»

Бесхитростное богословие, которое она проповедовала, всегда дарило мне утешение. Чтобы добиться в этой жизни успеха, надо развивать дарованный Богом талант и прикладывать немало усилий. Я должен заботиться о родных, потому что того требует от меня христианский долг. Всегда нужно прощать: не только ради мамы, но и ради самого себя. Еще никогда нельзя отчаиваться, потому что у Бога на все свой замысел.

Мамо часто рассказывала любимую притчу. Один человек сидел дома, как вдруг начался страшный ливень. Через несколько часов дом стало заливать водой, и проезжавшие мимо люди предложили человеку поехать с ними. Тот отказался от помощи, сказав: «Меня спасет Бог». Прошло еще несколько часов, вода затопила первый этаж. Мимо проплывала лодка, и капитан предложил мужчине отвезти его в безопасное место. Тот отказался, сказав: «Меня спасет Бог». Потом, когда мужчина уже сидел на крыше, потому что вода залила весь дом, мимо пролетал вертолет, и пилот предложил мужчине отвезти его на сушу. И снова тот отказался, заявив, что его спасет Бог. В конце концов мужчина утонул и, представ перед Богом на небесах, начал роптать: «Ты обещал спасти меня, если я буду хранить Тебе веру». А Бог ответил: «Я прислал тебе в помощь машину, лодку и вертолет. А погиб ты по собственной вине». Бог помогает лишь тем, кто сам печется о своей судьбе. Так гласило бабушкино Евангелие.

Падший мир, описанный в Библии, удивительным образом походил на окружавшие меня реалии: мир, где счастливая поездка на машине могла в один миг обернуться скандалом и разбитыми надеждами; мир, где поступки одного человека сказываются на всей семье и обществе в целом. Когда я спросил у Мамо, любит ли нас Бог, я хотел услышать, что в религии все еще можно найти объяснение происходящему в этом мире. Мне надо было убедиться, что есть высшее правосудие и в хаосе и беспорядке имеется своя система, свой ритм.

Вскоре после того случая мы с Мамо были в Джексоне, в гостях у моей кузины Гейл. На дворе стояло второе августа, мой день рождения. Ближе к вечеру Мамо предложила мне позвонить Бобу: юридически тот все еще считался моим отцом, хоть и давно не подавал о себе вестей. После нашего возвращения в Мидлтаун они с матерью развелись, поэтому неудивительно, что он редко выходил на связь. Однако мой день рождения, несомненно, был весомым поводом для того, чтобы перекинуться хоть словом, и мне показалось странным, что Боб не звонит. Я позвонил сам и попал на автоответчик. Потом набрал номер еще раз, спустя несколько часов – с тем же результатом. Подсознательно я понял, что Боба больше никогда не увижу и не услышу.

Гейл, то ли огорчившись за меня, то ли просто решив сделать приятное, предложила съездить в местный зоомагазин, где на продажу выставили щенков немецкой овчарки. Я ужасно захотел себе щенка, и подаренных денег хватило бы на покупку. Однако Гейл напомнила, что с собаками очень много возни и что в моей семье (читайте: у моей матери) водится дурная привычка заводить питомцев, а потом выкидывать их на улицу. Я остался глух к увещеваниям – «Да, конечно, Гейл, но они ведь такие милые», – и ей пришлось надавить авторитетом: «Прости, милый, все-таки собаку мы тебе купить не можем». Когда мы вернулись домой, я был совершенно удручен, причем из-за собаки расстроился гораздо сильнее, чем из-за разлуки с очередным отцом.

Меня огорчала не столько пропажа Боба, сколько та путаница, которую вызвал его уход. Сам он был лишь очередной тенью в длинной веренице наших «отцов». После него пришел Стив, тихий молчаливый парень. Я молился, чтобы мать вышла за него замуж: он был славным и неплохо зарабатывал. Но она его бросила и сошлась с Чипом, местным полицейским. Чип по натуре оказался типичным хиллбилли: обожал дешевое пиво, музыку кантри и рыбалку. Мы неплохо ладили… Увы, вскоре и он нас покинул.

Хуже всего то, что развод с Бобом еще больше запутал нас с фамилиями. Линдси унаследовала фамилию родного отца, Льюис; мать всякий раз брала имя очередного мужа; Мамо и Пайо были Вэнсами, а братья Мамо – Блантонами. Моя же фамилия теперь не имела никакого отношения к близким мне людям, и после ухода Боба приходилось неловко объяснять, почему меня зовут Джей Ди Хамел. «Да, Хамел – так зовут моего отца. Вы его не знаете. Я и сам уже целую вечность его не видал. Понятия не имею, где он».

В детстве больше всего я ненавидел именно эту нескончаемую череду «отцов». К маминой чести надо сказать, что она избегала скорых на расправу грубиянов и никто из мужчин, которых она приводила в дом, не поднимал на нас руки. Я ненавидел сами перемены. Терпеть не мог, что эти парни исчезают из моей жизни, стоит только к ним привязаться. Линдси в силу своих лет и природной мудрости воспринимала каждого нового «отца» со здоровой долей скепсиса. Она знала, что каждый из них рано или поздно уйдет. После исчезновения Боба этот урок усвоил и я.

Приглашая мужчин в нашу жизнь, мать руководствовалась благородными мотивами. Она часто спрашивала у нас, «хорошим ли отцом» стал Чип, или Боб, или Стив. Она говорила: «Он будет брать тебя на рыбалку, здорово же?» или «В твои годы очень важно иметь перед глазами пример достойного мужчины». Когда я слышал, как она кричит на очередного мужа, или рыдает на полу в результате сокрушительной ссоры, или мается после развода, я испытывал страшное чувство вины, что все это – из-за меня. В конце концов, на роль отца вполне годился и наш Пайо. После каждого разрыва я обещал матери, что все будет хорошо, что мы справимся и что (повторяя слова Мамо) нам вовсе «не нужны эти чертовы мужланы». Ясно, что мать была не столь уж самоотверженна, она (как и все мы) просто искала любви и тепла. Но при этом она заботилась и о нас.

Однако благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад. Насмотревшись на разных кандидатов в отцы, мы с Линдси так и не узнали, как мужчина должен обращаться с женщиной. Чип научил меня вязать рыболовные крючки, а вот как быть мужчиной, я так и не понял: глушить кружками пиво и орать на жену, когда та осыпает тебя упреками? Я вынес единственный урок: на других полагаться нельзя. «Я знаю, что любой мужчина испарится в два счета, – сказала однажды Линдси. – На детей им плевать, на все остальное тоже. Избавиться от надоевшего мужика легче легкого».

Наверное, мать чувствовала, что Боб сожалел о своем решении взвалить на себя воспитание чужого ребенка, поэтому однажды позвала меня в гостиную и поинтересовалась, не хочу ли я позвонить Дону Бауману, моему биологическому отцу. Разговор вышел коротким, но весьма запоминающимся. Он спросил, помню ли я, как мечтал обзавестись собственной фермой с лошадьми, коровами и цыплятами, и я ответил: «Да». Потом спросил, помню ли я сводных брата с сестрой, Кори и Челси, и я, помявшись немного, сказал: «Вроде как». И наконец, он спросил, хочу ли я с ним повидаться.

Я мало что знал о своем биологическом отце и плохо помнил жизнь до того момента, как меня усыновил Боб. Я знал, что Дон бросил меня, потому что не хотел платить алименты (точнее, так говорила мать). Знал, что он женился на женщине по имени Черил, что он очень высокий и многие считают, будто я на него похож. А еще я знал, что он «чокнутый святоша» – так Мамо называла истово верующих христиан, которые, как она говорила, «орут в церкви и бьются в судорогах, точно их жалят змеи». Это пробудило во мне интерес: после краткого экскурса в религию я очень хотел познакомиться с церковными обычаями поближе. Поэтому я спросил у матери разрешения на встречу, она согласилась, и вскоре после того как я потерял приемного отца, в мою жизнь вернулся отец биологический.