Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элджернон Блэквуд

«Кентавр»



Никто не проклят

1900-е. Рубеж веков. Торжество цивилизации, которая ради своего распространения перерабатывает на сырье и строительные блоки многообразие природы. И несогласные с таким ходом вещей, которые стремятся донести до людей таинственную прелесть и грозные таинства непознанного. Их немного, но они талантливы и упорны. Их стараниями остался в истории стиль модерн: причудливые растительные арки, перетекающие формы, бегущие геометрической четкости линии. Будто из непроницаемой чащи вырвались гибкие побеги и донесли до нас непередаваемую нежность цветка, танцующего под флейту Пана. Именно так стоило бы проиллюстрировать самый крупный роман Элджернона Блэквуда «Кентавр», впервые представляемый читателям на русском языке. Поскольку перед нами гимн сыновней любви исчезающему миру первозданной Природы.



В ряду английских поэтов и визионеров рубежа веков, таких, как Редьярд Киплинг, У. Б. Йейтс и Г. Дж. Уэллс, Элджернон Блэквуд занимает особое место. И дело здесь не столько в величине таланта, сколько в трогательной доверчивости к жизни, пронизанной живыми токами через слои истории, и прежде всего к жизни лесов и полей, морей и рек, гор и простора небес.



Мальчик, названный Генри в честь знаменитого прадеда-моряка, героя трафальгарской битвы сэра Генри Блэквуда (1770–1832), родился 14 марта 1869 г. в викторианской респектабельной семье на северо-западе графства Кент, неподалеку от Лондона. Элджерноном его назвали при крещении. Отец его Артур, работавший в казначействе, а затем секретарем почтового ведомства (за успешную работу посвящен в рыцарское звание), был женат на рано овдовевшей Гарриет Доббс-Монтэгю, из ирландских протестантов. Кроме двоих детей от первого брака матери у Блэквудов родилось еще пятеро.

Из Шутерс-Хилл семья перебралась поближе к столице, в Крейфорд. Там, в большом трехэтажном особняке итальянского стиля из пятнадцати комнат, построенном в 1820 г., и прошло почти все детство Элджернона. На первом этаже располагался большой зал, где раз в две недели родители принимали конгрегацию на молитвенные собрания. На лужайке перед домом рос огромный кедр, а яма, откуда брали гравий, «казалось, достигала самого центра Земли», как позже писал Блэквуд в автобиографическом «Пленнике Волшебной страны» (1913). Но одним из самых привлекательных мест был списанный вагон третьего класса, приобретенный по дешевке Артуром для детей: четыре двери, настоящие фонари на крыше, окна, которые можно было открывать и закрывать, и огромные круглые буфера, главное же — «он трогался без предупреждения и разгонялся в мгновение ока, отправляясь куда угодно». Спутниками в поездках становились придуманные Цыганка, Существо из Гравийной ямы, Смеяла, Женщина из Стога, Утренние Пауки и любимец — Бродяга.

По возвращении с Крымской войны, где кровопролитные сражения и страдания раненых при осаде Севастополя обратили его мысли к Богу, Артур Блэквуд помимо работы в казначействе занялся религиозной деятельностью, преимущественно по линии общества трезвости. Собственно, и с женой он познакомился на евангелических встречах.

Элджернон постоянно слушал проповеди о воздержании, вреде пьянства и излишеств, плотских увеселений. Американские евангелисты Дуайт Муди и Айра Санки, авторы знаменитого сборника гимнов, останавливались у Блэквудов. Нередко гости дома вопрошали: «А ты — спасен?» Мальчик мучился дилеммой, правы ли родители с их верой в неотвратимость проклятия, или нет. Причем оба ответа одинаково пугали и вселяли ощущение вины.

Сменив несколько частных школ в Англии, где Элджернон не особенно преуспел в науках, родители отправляют его в Германию, обучаться в Шварцвальдском пансионе Моравских братьев. В этой школе протестантов-евангелистов царили весьма суровые порядки. Обучение было раздельным — одновременно занималось около 80 мальчиков и 60 девочек. Большинство учеников приехали из Франции, около четверти — из Великобритании, однако разговаривать на родном языке дозволялось только первые три дня, начиная с четвертого все разговоры могли вестись только по-немецки, переход на другой язык наказывался — обеденная порция сокращалась. Спать укладывались в 20.30, подъем в 5.30, а в шесть начинались занятия, причем опоздания карались все той же уменьшенной порцией пищи. Однако в течение дня было несколько больших перемен для разминки и спортивных занятий, дети регулярно ходили в походы. Два раза в год, в каникулы, устраивался многодневный выход в лес. К ученикам относились ровно, воспитывая в них ответственность и уважение к товарищам. Моравские братья придавали исключительную важность развитию самосознания учеников, много времени уделялось медитации. Аскетический, но здоровый образ жизни с полноценным питанием и частыми прогулками укреплял здоровье учеников — болезни были крайне редки. И, по существу, год, проведенный в Шварцвальде, пошел Элджернону на пользу: он стал организованнее, у него появились друзья, укрепился характер; мальчик почувствовал контакт с природой, вот почему впоследствии он вспоминал пансион, несмотря на все тамошние строгости, тепло и с уважением.

Летом 1886 г. он вернулся домой семнадцатилетним юношей, ищущим для себя ответы на самые фундаментальные вопросы мироздания, при этом он отнюдь не ограничивал себя христианскими догматами. Отец проявлял терпимость, считая, что наилучшим способом укрепления веры будут участливые беседы и что сын перерастет тягу к мирским соблазнам. Семья отправилась на лето в Шотландию к школьному другу отца Маклауду в замок Данвеган, и там, среди поверий о волшебном народе гор, у Элджернона укрепилось пантеистическое представление, что люди не единственные существа на планете, отражающие «дух Земли». Отец любил также рассказывать ему нравоучительные истории об опасности общения с миром духов, которые, однако, возбуждали у впечатлительного юноши лишь больший интерес. А когда ему попала в руки книга «Афоризмов йогов» Бхагвана Шри Патанджали, оставленная случайно одним из знакомых отца, который писал обличительный памфлет против буддизма как «аморального восточного учения», для молодого Блэквуда эта тонкая книжечка, обещавшая, что с помощью медитации он сумеет обрести мир в душе и обострить восприятие всего, «от самого малого до самого великого», а также постигнуть смысл целого, была истинным спасением.

На следующий гол его вместе с кузеном, который был на несколько лет старше, послали учиться французскому в Швейцарию. Там, в пансионе пастора Луи Ланжеля, Элджернон помимо французского учился пчеловодству и совершенствовался в игре на скрипке. Хотя профессиональным скрипачом он так и не стал, тем не менее скрипка всегда сопровождала его в путешествиях и помогала выйти из депрессии. Истинное облегчение, даже экстаз, Блэквуд испытывал при общении с природой — он часто в одиночку уходил в лес, ощущал мощь жизни вокруг и мучился тем, что не знает, как передать свои чувства Природе. Много десятилетий спустя учившийся у Ланжеля вместе с ним Перси Радклиф писал, вспоминая ночную прогулку в горы, которой юноши решили отметить юбилей королевы Виктории, о встрече рассвета на вершине, откуда им открылась великолепная панорама Альп. Научившись бегло читать по-немецки и по-французски, Блэквуд постоянно искал книги, которые утоляли бы его голод по путям к неведомому: символисты Поль Верлен и Эмиль Верхарн, немецкие философы и поэты, среди которых он особенно выделял Новалиса. Самым же любимым стал Шелли, чьего «Освобожденного Прометея» он знал наизусть. Именно тогда он открыл для себя Густава Фехнера, чей духовный последователь Анри Бергсон вскоре выдвинул идею расовой памяти. За «Афоризмами йогов» последовали «Бхагавадгита» и «Упанишады».

Мечта покинуть дом крепла. Он любил родителей, но постоянно испытывал сомнения в собственных возможностях, а также опасение не оправдать возлагавшихся на него ожиданий. Богатые и родовитые родственники, такие, как генерал-губернатор Австралии лорд Кинтор, генерал-губернатор Канады лорд Дафферин, лорд-мэр Лондона сэр Ричард Доббс не оставляли Блэквудов своим вниманием, и юноша воспользовался одним из таких визитов, чтобы высказать желание попробовать свои силы вдали от дома, в Америке. У отца был участок в Канаде, поэтому он согласился. А тут выдался случай совместить частную поездку со служебной, для развития почтовых сообщений, и вот 7 августа 1887 г. они с отцом отплывают в Америку на пароходе «Этрурия».

Скорость передвижения уже впечатляла: пять дней — и Атлантический океан позади. Юноша с отцом садятся на поезд и мчатся через материк к Тихому океану, впервые видят северное сияние, несколько дней на Западном побережье, обратный путь через Квебек и Вашингтон, а менее чем через десять недель, 17 октября, снова в Англии. Поистине, прогресс не знал пределов.

Поездка в Канаду и планы сына сделаться фермером дают отцу основание записать Элджернона осенью следующего, 1888 г., на курс сельскохозяйственных наук Эдинбургского университета, куда перевелся и старший брат Стивенсон. Однако продвижения в, казалось бы, избранной области не намечается. Вместо этого юноша все полнее погружается в исследования совсем другого сорта — таинственных и сверхъестественных феноменов, тайн человеческой психики. Именно в Эдинбурге, посещая лекции и занятия медицинского факультета, он знакомится с врачом, обладающим даром гипноза. На медиумических сеансах в его доме впечатлительному юноше открывается, что в прошлых жизнях он был североамериканским индейцем, ацтеком, египтянином и даже атлантом. Переживания от посещения «домов с привидениями», которые он ходил проверять в окрестностях Лондона по линии Общества по исследованию парапсихических явлений, дружба со студентом-индусом, наставлявшим его в овладении дыхательными техниками и медитацией, помогли укрепить интерес к дальнейшим оккультным изысканиям.

Отец, надо сказать, знал об участии сына в осмотре домов с привидениями, но деятельность Общества по исследованию парапсихических явлений, в котором видную роль играли его коллега по службе в почтовом ведомстве Фрэнк Подмор, физик Уильям Баррет, а членами состояли весьма известные люди (лорд Теннисон, Джон Раскин, Уильям Джеймс среди прочих), приветствовал, поскольку считал разоблачающей спиритуалистов. Совсем скоро появится и первый рассказ, навеянный этими исследованиями, — «Таинственный дом», опубликованный в журнале «Белгравия» в 1889 г.

К этому времени, еще до отъезда в Америку, относится и знакомство Блэквуда с Теософским обществом, в журнале которого «Люцифер» уже в 1890 г. появляется его статья «Мысли о природе». Основной целью общества, основанного Еленой Блаватской (1831–1891) и Генри Олкоттом (1832–1907), было продвижение идей о всеобщем братстве, ради чего приветствовалось сопоставительное изучение верований Запада и Востока, а также разного рода загадочных явлений. Блэквуду могла импонировать и идея о циклах развития, лежащая в основе «Тайной доктрины» Блаватской, трактующая раскрытие божественного потенциала через последовательность циклов духовного и материального развития. Надо думать, Элджернон обсуждал различные аспекты теософии с Фрэнком Подмором, поскольку деятельность Блаватской попадала в сферу исследований Общества по исследованию парапсихических явлений.

Летом 1889 г. Блэквуд получает паспорт, знаменующий самостоятельность, и отправляется в марафонский поход по горам Швейцарии и Северной Италии. Этот поход в несколько сотен миль насытил его душу энергией, он сам сравнивал такие «приобщения» к природе с Причастием, необходимейшей духовной пищей. А в апреле 1890 г. он отплывает снова в Америку, на сей раз один.

Попав в Торонто, он пытается наладить деловые контакты, но, то ли по неловкости, то ли от нежелания, развить их не получается, несмотря на рекомендательные письма отца. Из всех штудий самыми полезными оказались знание языков, умение играть на скрипке и владение скорописью, которое помогло ему закрепиться на месте секретаря редактора «Журнала методистов Канады» Уильяма Уинтропа. В журнале он обрел некоторый опыт редакторского дела, там свет увидели и несколько материалов, основанных на воспоминаниях о жизни у Моравских братьев. Эти успехи и договор с местным фермером побудили отца дать согласие на выдачу Элджернону денег на обустройство фермы. Но попытка развернуться со своим делом наталкивается на полное незнание жизни и отсутствие деловой хватки. Поэтому и молочная ферма возле Торонто, на которую отец выделил средства (2000 фунтов)[1], и питейное заведение в самом Торонто, куда его уговаривает вложить остатки денег (600 фунтов) приятель, прогорают.

В поисках утешения он обращается к теософии и в январе 1891 г. направляет Уильяму Джаджу письмо с просьбой принять его в нью-йоркское отделение общества, на что вскоре получает ответ с предложением вступить в только что открытый торонтский филиал. Встречи проводились в доме Эмили Стоуи — первой среди женщин Канады добившейся права вести врачебную практику (в университет Торонто ее не приняли, а когда она окончила обучение в Нью-Йорке, с 1867 по 1880 г. практиковала без лицензии). Дочь же ее стала первой выпускницей медицинского факультета уже в Канаде в 1883 г. У Стоуи был остров на озере Мускока, где Блэквуд проведет немало плодотворных дней. А пока он выписал множество книг по теософии и принялся их изучать: сочинения Анны Кингсфорд и Эдварда Мейтланда «Совершенный путь», «Эзотерический буддизм» А. П. Синнета наряду с «Магией, черной и белой» Хартманна, а также «Тайной доктриной» и «Разоблаченной Изидой» Блаватской. Однако с наступлением весны он всегда предпочитал городским стенам приволье лесов.

Американский период жизни Элджернона Блэквуда, занявший девять лет, подробнее всего раскрыт в фундаментальной биографии писателя, написанной английским исследователем фантастики Майком Эшли[2]. Прежде о многом можно было только догадываться по намекам в таких книгах самого Блэквуда, как квазиавтобиографический роман «Образование дядюшки Пола» (The Education of Uncle Paul, 1909) и лирическая автобиография «Эпизоды из юности» (Episodes Before Thirty, 1923), поскольку документальные данные крайне скудны. Однако благодаря изысканиям Эшли, более двадцати лет собиравшего материал для своей книги о визионере-Блэквуде, перед нами предстает драматическая история жизненных испытаний и зарождения писательского таланта.

Как нередко будет и впредь, в мае Элджернон вместе с незадачливым компаньоном, эмигрантом из Англии Йоханом Поу, бежит от несчастий на природу: они тайно, ночью, уезжают на полюбившееся озеро Мускока, где и поселяются в хижине знакомого юриста, проведя там лето 1892 г., рыбача и наблюдая рассветы на восточной оконечности острова, а на западной — закаты. Осенью же они решают не возвращаться в Торонто, а отправиться попытать счастья в Нью-Йорк.

Несмотря на рано опубликованные первый рассказ и стихи, Элджернон и не помышлял о писательской карьере. Нью-Йорк встретил его неприветливо, а работа репортера отдела криминальной хроники в вечернем выпуске «Сан», куда удалось устроиться примерно через месяц, сделала почти постоянным местом пребывания мрачное здание суда, где приходилось брать интервью у осужденных на казнь. Особенно запомнились их просьбы объяснить, как действует этот непонятный электрический стул (а не повешение и расстрел), — впоследствии он писал, что хотел бы забыть жалкие улыбки приговоренных из-за решетки, но они навсегда врезались ему в память. А тут еще болезнь — незалеченная царапина на боку, полученная еще на озере, в октябре воспалилась, и Блэквуд едва не умер от заражения крови. В бреду к нему пришли идеи нескольких рассказов, в том числе о «щёлке во времени», между сегодняшним и завтрашним днем. На этом его беды не кончились: вкравшийся в доверие Артур Бигг — внешне безупречный джентльмен, несомненно пользовавшийся тем преимуществом, что являлся тезкой личного секретаря королевы Виктории, — с которым Блэквуд познакомился во время игры в крикет и который поселился вместе с ним и Поу на съемной квартире, оказался мошенником, присваивавшим последние гроши, заработанные Блэквудом переводами с французского, и выманивавшим деньги у знакомых якобы на лекарства для больного друга, а на самом деле проматывавшим их на развлечения с певицей. Когда же открылось, что мошенник украл даже марки, не отправив написанные Элджерноном письма родным, а также пытался подделать подпись на чеке, присланном Блэквуду, он после откровенного разговора сбежал. Однако чувство оскорбленного достоинства заставило Блэквуда отыскать его и убедить сдаться полиции, пообещав тогда подать иск только с обвинением в мелкой краже, не упоминая о подлоге. Это был едва ли не единственный решительный поступок за все время жизни в Америке. Бигг был осужден и отсидел восемнадцать месяцев в тюрьме.

Однако там же, в Нью-Йорке, Блэквуд обрел человека, заменившего ему отца, — духовно близкого ему, но более опытного, который не раз выручал его советом, предоставлял кров и помогал пережить предательство тех, кого он считал друзьями.

Это был его соотечественник Альфред Луис (1828–1915) — юрист, подававший большие надежды, но подвергнутый остракизму премьер-министром У. Гладстоном, после чего карьера в Англии была для него закрыта. Еврей по рождению, он был искателем истины и веры, стремясь не к поверхностному, а к глубинному пониманию. Яркий, непримиримый характер Луиса послужил прототипом мистика Мордухая в «Дэниэле Деронде» английской писательницы Джордж Элиот и главного героя поэмы «Капитан Крэг» американца Эдварда Робинсона. Для Альфреда Луиса каждый человек был вселенной, где прошлое встречается с будущим, и только ему одному ведомо, как найти путь к своей мечте. Общение с такой неординарной личностью помогло Блэквуду окрепнуть душой и поверить в свои силы.

Именно у Луиса он обедал в те мучительно долгие шесть недель, пока ждал места в «Нью-Йорк таймс». Этот самый черный период жизни в Америке, когда друзья были далеко, нечем было заплатить даже за крышу над головой, когда Элджернон проводил дни в библиотеке, а ночью спал на скамейках в Центральном парке. Наконец, в сентябре 1895 г. пришло извещение, что он принят с еженедельным жалованьем 35 долларов в неделю. Полтора года работы в газете Блэквуд вспоминает с удовольствием, прежде всего из-за того, что работал с умными профессионалами, хорошо знавшими свое дело. Работа занимала весь день, иногда приходилось засиживаться до полуночи, но задания были интересными. Так, например, он освещал лекции Лаймана Эббота, называвшего себя «теологом-эволюционистом», и с марта по май 1896 г. стенографировал каждую воскресную лекцию, готовя сжатый вариант для публикации в утренней газете в понедельник. Блэквуд всегда считал религию и науку двумя сторонами одной медали, поэтому интерпретация христианских воззрений с привлечением теорий Гексли, Дарвина, Тиндалла и других биологов-эволюционистов, представленная блестящим полемистом, увлекала его. А Эббот впоследствии на просьбы указать, где можно познакомиться с его мыслями в печатном виде, всем рекомендовал колонку Блэквуда в «Нью-Йорк таймс». Такая высокая оценка принесла помимо морального удовлетворения даже некоторое повышение жалованья.

Лето вновь на озере Мускока в Канаде, но на этот раз впечатления о жизни на острове сплелись с тревожным флером памяти о некогда населявших его индейцах и воплотились в рассказ «Остров призраков» (The Haunted Island), опубликованный в журнале «Пэл-Мэл» в 1899 г. Затаив дыхание, мы вместе с застывшим во тьме рассказчиком следим, как неведомые индейцы прибывают на остров, входят в дом, поднимаются наверх, а потом волокут мимо рассказчика его собственный скальпированный труп. Необъяснимость и эмоциональное напряжение, столь зримо переданные автором, принесли рассказу заслуженный успех.

Однако даже интересная работа никогда не могла подолгу задержать Элджернона на одном месте. И как часто будет в дальнейшем, случайная встреча в поезде с влиятельным знакомым отца по миссионерской работе, бизнесменом-филантропом Уильямом Эрлом Доджем (1832–1903), с которым он поделился желанием найти иное занятие, послужила толчком, который перевел жизнь на новые рельсы. Через некоторое время после интервью Додж предложил ему место личного секретаря у Джеймса Спейера, партнера семейного банкирского дома в Нью-Йорке, который играл заметную роль в финансировании строительства и эксплуатации железных дорог. Жалованье было тем же, что и в «Таймс», но работа только в первую половину дня, что давало время для чтения и прогулок. Особенно привлекала Блэквуда гористая местность в окрестностях одного из загородных домов Спейера в тридцати милях к северу от Нью-Йорка, откуда он мог обследовать Кэтскильские и Адирондакские хребты.

В 1897 г. Блэквуд присутствовал на свадьбе Джеймса Спейера с Эллин Лоуэри. Там он познакомился с племянником Эллин Джоном Принсом (1868–1945), дружба с которым не прерывалась много лет. Специалист в области семитских языков, профессор Нью-Йоркского университета, Принс изучал верования и язык американских индейцев, в особенности алгонкинских племен, для чего неоднократно выезжал на север Канады, где записывал легенды из первых уст. В октябре 1898 г. в одной из экспедиций принял участие и Блэквуд. Охота на лося, свидетелем которой он тогда стал, послужила источником по крайней мере пяти его произведений, в том числе и знаменитого «Вендиго». От Монреаля по Канадской тихоокеанской железной дороге они добрались до Маттавы, оттуда на каноэ до озера Когаванна и двадцать миль шли по следу лося с проводником-метисом по имени Хэнк до озера Гарден, где и застрелили животное. Парадоксальным образом, симптоматичным, впрочем, для духовного движения XX в., жена Принса Аделин, самая ярая охотница в экспедиции, впоследствии возглавила Женскую лигу защиты животных и руководила ветеринарной клиникой Эллин Принс-Спейер. И Блэквуд, застреливший тогда лося-гиганта (рога его достигали 54 дюймов в длину и имели 28 отростков), тоже впоследствии значительно изменил свои взгляды на охоту.

Одно из наиболее известных произведений английского классика литературы о сверхъестественном, повесть «Вендиго», уже увидела свет в первом томе Блэквуда, выпущенном издательством «Энигма». Вряд ли кого оставила равнодушным завораживающая атмосфера, картины осенней канадской природы и проносящегося над головами Вендиго. В равной мере опираясь на индейскую легенду о неумолимом хозяине лесов, питающемся живой плотью, и на свои теософские изыскания, Блэквуд ткал образ свирепого получеловека-полумедведя, ставшего у него духом северных лесов, переносящимся по воздуху подобно йогу-кешара. Десять лет вынашивал писатель этот образ в душе и наконец перенес на бумагу в заснеженной хижине в Шампери, в Швейцарии, когда за ее стенами ревел буран, грозя разнести его пристанище в щепы. Как во многих других историях, в «Вендиго» есть ученый-психолог, который занимается изучением галлюцинаций, и есть восприимчивый к чарам природы франкоканадец лесник Дефаго. Но если не устоявший перед Зовом Дикой природы Дефаго возвращается к остальным полностью опустошенным, Блэквуда этот зов всегда только наполнял новой силой. Чего не скажешь о Нью-Йорке, этом скопище противоречивых корыстных человеческих устремлений, едва не погубившем его душу.

К американскому периоду относится немало знакомств с людьми, сыгравшими в жизни Блэквуда значительную роль, — так или иначе повлиявших на формирование его взглядов либо стимулировавших развитие его дара рассказчика. Одним из них был репортер «Сан» Энгус Гамильтон, впоследствии обретший известность репортажами с Англо-бурской войны для лондонской «Таймс» и о Русско-японской для агентства «Рейтер». Он жил в Нью-Йорке этажом выше Блэквуда и любил заходить к нему, чтобы послушать его истории, а также всячески побуждал его их записать. Спустя десять лет он без ведома автора передал в Англии издателю Нэшу рукопись его сборника «Пустой дом и другие рассказы», который и увидел свет в 1906 г., положив начало известности Блэквуда как автора историй о сверхъестественном.

Еще в период работы в «Сан» Блэквуд брал интервью у знаменитого актера Генри Ирвинга, первым удостоившегося рыцарского звания за свою игру, во время его американского турне. На встрече в 1893 г. присутствовал менеджер Ирвинга Брэм Стокер. «Дракула» и отказ его патрона сыграть роль графа-вампира были еще впереди, но Стокер являлся уже к этому времени автором ряда произведений.

Летом 1894 г. в провинции Онтарио разгорелась золотая лихорадка. Блэквуд решил попытать счастья и, пообещав слать для газеты очерки о том, как будут развиваться события, отбыл вместе с парой знакомых — прогоревшим финансистом и боксером-любителем — на берега озера Рейни-Лейк в провинции Онтарио. До Дулута добрались поездом, а дальше двинулись с проводником-метисом вниз по реке Вермилион на каноэ. На месте выяснилось, что промывкой добыть золото невозможно: чтобы добраться до него в кварцевых жилах, нужна дорогостоящая техника, и из всей затеи ничего не вышло, однако путешествие по водным артериям этого заповедного края запомнилось своей завораживающей красотой. «Все блистало свежестью, воздух пьянил не хуже шампанского, а такой синевы вод я нигде больше не видел», — вспоминал Блэквуд позже[3]. Впечатления легли в копилку памяти.

В феврале 1899 г. он вернулся на родину в Англию. Отца ему уже не довелось застать в живых, но мать и сестры были безмерно рады и принялись снова приобщать его к своему кругу знакомых. Закончились долгие годы ученичества, Блэквуд вернулся тридцатилетним, много повидавшим, но не утратившим тяги к познанию человеком. Поэтому, получив по протекции лорда Кинтора необременительную конторскую работу в Сити, он, в ожидании более интересной должности, о которой они договорились еще в Америке с личным секретарем Вандербильта Джеймсом Хэтмейкером, устанавливает связь с Лондонской ложей Теософского общества, куда его официально приняли в мае 1899 г. Наибольший интерес у него вызывает герметический орден Золотой Зари[4], куда Блэквуд и переходит менее чем через год. Один из наиболее активных членов ордена Джордж Уильям Рассел (1867–1935), чье орденское имя было Ǽ (от лат. Ǽon — вечность), являлся также лидером движения кельтского возрождения. Элджернон всегда ощущал прилив творческих сил в его присутствии: «Запыхавшийся пес моего Воображения сорвался с привязи и понесся без удержу в неведомое», — признавался он позже радиослушателям[5]. На раннем этапе в храме Исиды-Урании Золотой Зари, основанном Уильямом Уэсткоттом, Сэмюэлем Мазерсом и Уильямом Вудманом, состояли известные английские поэты и философы рубежа веков: У. Б. Йейтс, Аллан Беннет, Артур Мейчен, Роберт Фелкин, сестра Анри Бергсона Мина, жена Оскара Уайльда Констанс. Орден обладал внутренней иерархией, включавшей императора, адептов и несколько рангов приближения к истинному знанию, начиная с неофитов. Блэквуд изучал иврит и каббалу, играющую центральную роль в еврейской мистике и дающую власть над вещами, чьи истинные имена открываются ищущему, однако дальше не пошел. Положение в ордене его не занимало, в отличие от печально известного Алистера Кроули, обладавшего безмерным себялюбием и желавшего всей полноты власти над земными последователями и миром духов. Более того, именно трения в ордене и борьба за лидирующее положение претили Блэквуду как искателю знания.

Новое столетие началось для Блэквуда на родине, но его тяга к путешествиям и наблюдению за многообразием природы ничуть не угасла. Уже летом 1900 г. он отправляется с одним из наиболее близких своих друзей, Уилфридом Уилсоном, в плавание на каноэ по Дунаю. Из верховий Шварцвальда они планировали сплавиться до самого Черного моря, но по ходу дела поняли, что замысел невыполним. Верховья Дуная очень порожисты, течение быстро и коварно. За месяц путешественники достигли только Вены, но едва не потеряли все припасы, когда каноэ унесло и повредило о баржу. Его удалось починить и углубиться на территорию Венгрии. Сильное течение влекло их меж множества наносных песчаных островков, поросших ивняком. Во время ночевки на одном из них Блэквуду и пришел основной образ самого его знаменитого рассказа — «Ивы» (1907). Подвижность среды, сочетание элементов воды, ветра и земли делает такие места границей между привычным нам миром и неведомым, «населенным душами ив». Упорство путешественников, не покидающих остров, делает их мишенью непостижимых сил, связанных с этим «проклятым местом». Мощь первобытных сил, которые отбрасывают свою тень в наш мир и вьются столбом подобно пушкинским бесам в «Буре», передана Блэквудом в рассказе незабываемо, что и побудило Х. Лавкрафта в статье «Сверхъестественный ужас в литературе» сопоставить его с «Белыми людьми» Мейчена и отнести к шедеврам: «Даже речи не может идти о сомнениях в даровании мистера Блэквуда, ибо еще никто с таким искусством, серьезностью и детальной точностью не передавал обертоны некоей странности в обычных вещах и происшествиях, никто со столь сверхъестественной интуицией не складывал деталь к детали, чтобы вызвать чувства или ощущения, помогающие преодолеть переход из реального мира в мир нереальный или в видения. Не очень владея поэтическим колдовством, он все же является бесспорным мастером сверхъестественной атмосферы и умеет облечь в нее даже самый обыкновенный психологический фрагмент. Лучше других он понимает, что чувствительные утонченные люди всегда живут где-то на границе грез и что разницы между образами, созданными реальным миром и миром фантазий, нет почти никакой».

Мейчена и Блэквуда связывает парадоксальным образом не только близость жанра создававшихся ими произведений. Кто бы мог подумать, что между ними существует «молочная» связь! А. Э. Уэйт из Золотой Зари помимо борьбы за верховенство в ордене был также управляющим лондонским отделением компании по производству солодового молока «Хорлик», и ему удалось уговорить руководство компании начать выпуск «популярного» журнала по типу «Пэл Мэл» или «Стрэнда» — «Хорликс мэгэзин энд хоум джорнал», выходивший полтора года (1904–1905). Он стал первым в Британии периодическим изданием произведений оккультного характера. А Блэквуд с 1904 г. стал управляющим лондонским отделением компании Хэтмейкера, патент которому на процесс по производству сухого молока помог оформить Альфред Луис — американский «отец» Блэквуда, вернувшийся теперь на родину.

Конечно, долго занимать внимание такого человека, как Блэквуд, дела фирмы не могли. С публикацией первой книги рассказов начала расти его литературная репутация, которую выход второго сборника в 1907 г. («Слушатель и другие рассказы»), куда вошли, в частности и «Ивы», подкрепил еще сильнее. После смерти матери в этом же году Блэквуд получает небольшое наследство, которое тем не менее вместе с гонорарами позволяет ему оставить службу и посвятить себя исключительно литературной деятельности.

С тех пор и до конца своих дней Блэквуд проводит зимы в Швейцарии, в северо-западной части — кантоне Юра, окрестностях лыжного курорта Гштаада и Сааненмозера. Теперь удачное расположение на границе между Бернским Оберлэндом и регионом Во, множество непредсказуемых и странных перепадов высот привлекают сюда спортсменов экстра-класса, там чувствуют себя как дома любители головокружительных спусков. Элджернон любил лыжи, дававшие особенную свободу слияния с ветром и чистой белизной. А «поэзии катания на лыжах» посвятил лирический рассказ, где сравнивал плавное стремительное движение лыжника вниз по склону с полетом птицы, «что ложится крылом на восходящий поток воздуха. Тогда, кажется, сама земля тебя подбрасывает в воздух, ловит на плавном склоне и бережно несет вниз»[6]. Для Блэквуда, который постоянно искал способа слияния с надличным и внеличным, лыжи были не просто зимним видом спорта, а средством соединиться с духом Альп.

Сборник рассказов о детективе-парапсихологе Джоне Сайленсе, гипнотизере и телепате, вошедших в первый том сочинений Э. Блэквуда на русском языке издательства «Энигма», был первой книгой, писавшейся именно как цельное произведение, пусть и составленное из отдельных новелл. Выдвинутая Нэшем идея объединить их одним персонажем, понравилась Блэквуду. Поначалу детектив носил имя Доктор Стефан, но оно было заменено по предложению издателя и, надо сказать, как нельзя лучше подошло этому немногословному, с тонкими чертами лица и негромким голосом человеку, который сразу внушал тем, кто прибегал к его защите, доверие. Оккультный детектив импонировал не только мистически настроенным теософам, но и поклонникам Шерлока Холмса, а внушаемое доверие распространялось на автора, к которому начали поступать письма с просьбами приехать защитить от проявления потусторонних сил, духов и привидений. Большинство таких писем Блэквуд оставлял без ответа, но по некоторым действительно выезжал, желая проверить заинтересовавший его случай. Да, книга поистине заворожила многих и обеспечила Блэквуду имя, оставаясь по сей день самой известной из всего созданного писателем.

Вскоре проявился еще один талант Блэквуда, та грань, что открывала ему навстречу сердца не только взрослых, но и детей. Своих детей у него не было, но сколько добрых знакомых Элджернона с легкой душой оставляли на него детвору — мальчиков и девочек было не оторвать от дядюшки Пола. Почему Пола? Так вышло, что имя литературного персонажа из его романа «Воспитание дядюшки Пола», который создавался как раз в 1909 г. в Швейцарии, сделалось «детским» прозвищем Блэквуда. «Всехний» дядюшка был неистощим на выдумки и, главное, умел говорить с детьми, до которых вечно занятым взрослым зачастую нет никакого дела, на их языке. Этот полуавтобиографический роман посвящен «всем детям от восьми до восьмидесяти, что подвели меня к “щёлке” и с тех пор неустанно путешествуют вместе со мной в Страну между прошлым и будущим», — писал автор в эпиграфе. Одна из самых ярких сцен в романе — встреча героями утра в Стране между прошлым и будущим, когда навстречу солнцу поднимаются цветные ветра, яркими вымпелами вьющиеся над кронами деревьев. Способность растворить различные ощущения друг в друге и слить их воедино и составляет воспитание дядюшки Пола. Нестандартность детского видения, любознательность, так ярко переданная в образе Алисы современником и соотечественником Льюисом Кэрроллом, у Блэквуда присуща многим детям и подросткам, начиная с Никси, выведенной в «Воспитании дядюшки Пола». Проникнуть через «щель» в ту Страну, где пребывают все мечты, где время вечно обновляется, где можно вновь подхватить оброненное слово, развить упущенные возможности и где томятся призраки сломанных вещей в ожидании тех, кто сможет их поправить и починить, можно, только в достаточной мере «утончившись», то есть сумев сбросить груз повседневности. «У каждого есть места потоньше, вполне можно протиснуться», — говорит Никси. Как лучшие произведения для детей, книга эта мудра и читается на нескольких уровнях, в том числе и мистическом. Поскольку она обращена к невинности, самым элементарным строительным блокам существования, Блэквуд считает, что из них можно построить альтернативный привычному взгляд и разглядеть истинные Реальности в основе самого нашего существования.

Путешествие весной и летом 1910 г. укрепило его в этом убеждении. В мае того года к Земле после 76-летнего перерыва подлетела комета Галлея и многими овладел страх, замечательно переданный Артуром Конан Дойлом в романе «Отравленный пояс», где после прохождения планетой облака ядовитого газа гибнут почти все люди на Земле. Смерть Георга VII 6 мая усугубила дурные предчувствия. Однако 18 мая Земля прошла через хвост кометы Галлея без пагубных последствий. Блэквуд наблюдал комету в предрассветные часы с палубы парохода, плывущего по Средиземному морю в Черное, через Константинополь в Батум. Там он сплавлялся по стремительной порожистой реке Чорох, напомнившей ему Дунай, затем двинулся в глубь Малого Кавказа, поднявшись на одну из его вершин. Поездом добрался до Тифлиса, сущего Вавилона по смешению языков и пестроты типов, а в конце июня предпринял путешествие до Владикавказа на телеге. Так перемещаться понравилось ему больше, чем на поезде: вокруг раскрывались благоухающие цветами долины, поражающие воображение панорамы, над которыми царил пик Казбека. Более недели бродил он по долинам вокруг Владикавказа и именно там, на более суровых северных склонах, определил место для Врат в чудесный Сад в романе «Кентавр». Обратный путь до Тифлиса на автобусе занял каких-то двенадцать часов, что показалось непростительной спешкой, вернув Блэквуда к современным ритмам.

По возвращении в Европу, переполненный впечатлениями, он начал писать роман о существе, выжившем в современном мире с самых древних времен, но работу пришлось отложить, чтобы мысли устоялись. К середине февраля 1911 г. он завершает давно писавшийся роман о человеке, помнящем все свои реинкарнации «Джулиус Ле Валлон» (Julius Le Vallon), и только тогда вплотную садится за «Кентавра», который завершается звуками флейты Пана. Одновременно он пишет несколько рассказов и повестей, составивших опубликованный в следующем году сборник рассказов о природе «Флейта Пана».

При том ужас, который охватывает подчас его героев, — не панический. Пан для Блэквуда — вовсе не языческое божество, а олицетворенный способ общения с Природой, Землей как всеобъемлющим живым существом, откуда проистекают понятия всеобщности, обозначаемые греческой приставкой «пан». Собственно, согласно одной из легенд, Пан своей живостью в младенчестве доставил всем великую радость, оттого его так и нарекли. А как мы знаем, древнегреческие мифы, аккумулировавшие в себе мудрость человечества доантичной эпохи в живых красках и образах, поддаются самым различным трактовкам, став своего рода набором концептов гуманизма в западноевропейской традиции, вычленившего человека из природы и наделившего ее своими качествами. В этом мощь и слабость гуманизма, поскольку природные силы неисчерпаемы в единстве взаимосвязей, но, приспособленные к нуждам человека, они могут искажаться в силу искажения ценностей в обществе: чрезмерная эксплуатация ресурсов искажает гармонию и порождает цепную реакцию разрушения построенного людьми. Блэквуд больно переживал распад связей с природой и мечтал о ее восстановлении. Именно эта тяга к гармонии лежит в основе романа. И кентавром в таком понимании является каждый человек, несущий в себе миллиардолетнее наследие эволюции, от которого современные люди по неразумию отказываются, будучи не в состоянии ощутить напрямую связи с породившей их планетой.

Сборник «Флейта Пана» открывала повесть «Человек, которого любили деревья», включенная в настоящий том. Герой ее, мистер Биттаси, полностью настроившись на гармонию с лесом, сливается с ним и исчезает из мира людей, жене остается только пустая оболочка. А для миссис Биттаси мир леса совершенно чужд. Тут Блэквуд являет картину невозможности сочетания представлений современного человека в его себялюбии с природным бескорыстием и существованием вне системы ценностей западной цивилизации, что не может не пугать верных ее чад. Эту повесть Блэквуд писал в особняке своих новых знакомых, барона Кнупа и его жены Майи, которой посвящен «Кентавр» и еще несколько произведений писателя. Повстречались они, скорее всего, на пароходе по пути на Кавказ.

Отец русского барона Йохана Кнупа (1846–1918) Людвиг разбогател на текстильном производстве в Нарве, за что и получил свой титул. Братья Кнупы были баснословно богаты, к тому же они были меломаны и коллекционеры. Причем коллекционировали не что-нибудь, а скрипки Страдивари, собрав в итоге двадцать девять инструментов великолепного звучания. А Майя (настоящее ее имя было Мэйбл Стюарт-Кинг, но так никто ее не звал) стала женой барона, вероятнее всего, именно оттого, что играла на скрипке Страдивари — своем единственном достоянии, поскольку рано ушла из дому в поисках своей крёстной, немецкой принцессы. Все странно было в отношениях этой пары, являвшей собой полную противоположность: мрачный, нелюдимый барон был вдвое старше живой, непосредственной жены, всегда становившейся душой любой компании. А скрипку Йохан Кнуп у жены отобрал, присоединив к своей коллекции и не разрешив больше на ней играть. Эта история послужила Блэквуду толчком к написанию рассказа «Пустой рукав». Кнуп много ездил по делам фирмы, поэтому у него были дома в Лондоне и Париже, а в Египте он открыл санаторий в Хелване неподалеку от Каира. Им был основан и отель «Эль-Хаят», впоследствии ставший знаменитым. Зиму Кнупы проводили в Египте. Там, в обществе Майи или неподалеку от нее, провел несколько зим и Блэквуд.

Бесконечность Египта во времени и пространстве лучше всего ощущалась Блэквудом в пустыне, заворожившей его своим величием больше пирамид и Сфинкса. Он провел две ночи в ущелье Вади-Хоф, оставаясь палящим днем в спальном мешке, а ночью впитывая в себя ощущение пустыни. Навеянный этими переживаниями рассказ «Песок», где попытка вызвать древнего духа Египта имеет катастрофические последствия для самонадеянных современных магов, также проникнута физическим ощущением толщи веков, испытанным Блэквудом в Вади-Хофе.

1910–1914 гг. стали самым плодотворным периодом его жизни именно благодаря Майе — женщине, которая была самым близким ему духовно человеком, истинной музой.

Повесть «Проклятые» (1914) — красноречивый тому пример. В ней слились и воспоминания о непримиримом ригоризме евангелических встреч в родительском доме, и непреклонный образ барона, послуживший прототипом для Франклина; Башни с прилегающими угодьями сильно напоминают купленный Кнупом в 1903 г. особняк на границе графств Кент и Сассекс, а героиня повести носит имя его музы — Мэйбл. Но примечательнее всего лейтмотив: сквозь все искажения мира, вызванные фанатизмом разных времен, прорывается убеждение, что никто не проклят, ничто, кроме зашоренного представления о праведности исключительно своей разновидности веры не мешает людям проникнуться деятельной любовью друг к другу. Из гнетущего мира, где «ничего не происходит», может быть лишь один выход — понять и принять другого. Особенно запоминается зарисовка бытовой сценки — рыданий связанной мальчишками сестренки:

«— Мы собирались ее сжечь, сэр, — сообщил мне старший из мальчиков, а на мое недоуменное “За что?” не замедлил пояснить: — Никак не хотела поверить в то, во что нам хотелось».

Действительно, почем им знать, что так делать не положено, ведь «для ее же блага», как уверяли инквизиторы веками.

Восприятие «Кентавра» было неоднозначным: одни обвиняли автора в идеализме и наивности, другие — такие, как Джордж Рассел (Ǽ), — восхищались созвучию собственным поискам. Особенно же Блэквуд ценил отклик Эдуарда Карпентера, слова которого из книги «Цивилизация: причина возникновения и способ исцеления» он поставил эпиграфом ко второй главе романа. Тот писал: «Должно быть, вами овладел приступ настоящей “страсти к Земле”, если вы смогли столь явственно ее передать»[7]. Жгучая страсть и вера в возможность «счастья для всех» действительно позволила Блэквуду создать строки необыкновенной эмоциональной силы, заставляющие уже не одно поколение читателей помнить описание того момента, когда Врата из рога и слоновой кости открываются О’Мэлли. Однако писатель жил в реальном мире и понимал, что так называемое «продвижение цивилизации» так просто не остановить. Единственным путем преодолеть разрушение он считал распространение красоты в душах детей.

Память о воображаемых детских путешествиях на подаренном отцом вагоне слилась с впечатлениями от путешествий реальных, «Питером Пэном» Дж. Барри и мыслями, высказанными в «Воспитании дядюшки Пола». Результатом стала книга «Пленник Волшебной страны» (1913). Там дети с помощью своего дяди отыскивают волшебную пещеру, где собирается звездная пыль, с помощью которой можно «разпутлить» (unwumble) запутавшихся в повседневных заботах взрослых и вернуть им ясность видения красоты мира.

С первой мировой войной связан болезненный для Блэквуда период сотрудничества с британской разведкой. Он долгое время желал помочь фронту; как большинству современников ему непросто было разглядеть разрушительность конфликта для всех сторон. И вот в 1916 г. ему предложили стать секретным агентом в Швейцарии. По стопам Сомерсета Моэма, который подвизался в этой роли без особого успеха, он должен был вербовать агентов, обеспечивать их симпатическими чернилами и передавать деньги. Плюсом было прекрасное знание страны за многие годы, но нервное это занятие оказалось очень выматывающим. Опасность заключалась в том, что в придерживающейся нейтралитета Швейцарии существовал строгий закон, грозивший разоблаченным секретным агентам любой из воюющих сторон по меньшей мере полугодовым тюремным заключением или штрафом в 1000 франков, но последствия могли быть и куда серьезнее. Однако даже не постоянная конспирация, когда приходилось печатать донесения в Лондон на рисовой бумаге в туалете, чтобы по крайней мере успеть спустить их в унитаз, а все более угнетающее душу сознание, что его информация кого-то обрекает на смерть, заставили Блэквуда через полгода подать в отставку.

Последний год войны он работает в качестве сотрудника Красного Креста по розыску пропавших без вести и раненых на территории Франции. Увиденное в госпиталях Руана, где как раз весной 1918 г. началась эпидемия инфлюэнцы, и страшные впечатления от войны выливаются в тяжелую депрессию, усугубившуюся отдалением Майи. Барон Кнуп умер в 1917 г., оставив ее наследницей своего состояния, но в завещании была важная оговорка: распоряжаться имуществом она имела право лишь до тех пор, пока вдовствует. Кто знает, не будь такого условия, сделал ли бы Блэквуд предложение той, которой посвятил столько произведений?

Чаще они стали видеться только после того, как она вышла замуж за состоятельного промышленника Ральфа Филипсона. Встречи происходили в особняке Анкомб, который благодаря неуемной энергии Майи был перестроен в стиле итальянской виллы и стал одним их заметных культурных салонов. Но это будет еще через несколько лет, в 1922 г. А пока, чтобы отвлечься, Блэквуд окунается в театральную суету: он пишет пьесы, часть из которых была поставлена. Этому немало способствовало установившееся знакомство с известным писателем и драматургом лордом Дансейни, приходившимся Блэквуду дальним родственником через другого английского драматурга — Ричарда Бринсли Шеридана. Дансейни жил по соседству с Эйнли, с семейством которых Блэквуд теперь поселяется в комнате над гаражом. Они часто видятся с Дансейни, делясь впечатлениями от путешествий. Вместе с Бертрамом Форсайтом Блэквуд пишет две одноактные пьесы: «Через бездну» (1920) и «Белая магия» (1921). Но наибольшей популярностью пользовалась написанная в соавторстве с Вайолет Перн пьеса «Через щёлку» (Through the Crack), впервые поставленная в «Эвримен тиэтр» в 1920 г. и выдержавшая несколько постановок (кстати, постановка января 1925 г. стала первой театральной работой Лоуренса Оливье как помощника постановщика).

Теперь энергии хватает на то, чтобы завершить вторую часть романа «Джулиус Ле Валлон» — «Сияющий посланник» (The Bright Messenger, 1921). Спустя десять лет Блэквуд вновь обращается к теме существования в нашем мире «пережитков» древнего мира, который населяли существа более высшего порядка, нежели люди, теме «Кентавра». Герой романа, Эдуард Филлери, незаконный сын горного инженера и дикарки с Кавказа, после странствий по свету основывает Духовную клинику — убежище для «безнадежных», кто не находит себе места в современном мире. Так к нему попадают бумаги Мейсона и отпрыск Джулиуса, Джулиан Ле Валлон, в котором уживаются два существа — по-крестьянски добродушный юноша и Н.Ч., или «нечеловек», некогда исторгнутый в результате эксперимента и теперь замкнутый в человеческую оболочку. Блэквуд прибегает к восточной концепции мира дэвов[8], но соотносит с активно развивающимся после войны представлением о новом человеке, сверхчеловеке, который должен прийти на смену нашему несовершенству, представлением, явственно различаемым в голосах экспрессионистов, научной фантастике Уэллса («Пища богов», «Люди как боги»), И по-прежнему считает, что это возможно сделать средствами искусства: «трудами Пана, мелодиями, красками, воплощенной красотой».

Немалый толчок развитию самосознания писателя придало знакомство с П. Д. Успенским и Георгием Гурджиевым. Успенский развил предположение английского мыслителя Чарлза Хинтона о четвертом измерении и высказал мысль, что это и есть время. Успенский в те годы колесил по Европе, читал лекции в многолюдных аудиториях и вел группы психологического развития по расширению сознания, а узнав о работе Гурджиева в том же направлении, примкнул к нему, помог собрать средства для школы в Фонтенбло. Несмотря на уважение к книгам Успенского, при личном знакомстве Блэквуд счел его недостаточно воодушевляющим, в то время как Гурджиев, с его включением в работу музыки и танца для достижения иного типа сознания, а не только его расширения, импонировал ему намного больше. Занятия в Фонтенбло в 1923 г., в частности, научили Блэквуда приводить себя в творческое состояние физической работой на изнеможение. Когда какое-то дело не шло, он нередко брал топор и шел в лес валить сухие деревья — возвращался «другим человеком». Повлиял на него также своими представлениями о природе времени и нашей возможности влиять на исход событий Дж. У. Данн (1875–1949), изложивший их в книге «Эксперименты со временем» (1927). Ряд рассказов этого периода так или иначе концентрируются вокруг различного восприятия времени. К ним относится и вошедший в данный сборник рассказ «Страна Зеленого Имбиря». Переработкой его для Би-би-си начинается третий, наиболее плодотворный творческий период Блэквуда — сотрудничество с радио.

Как ни парадоксально может показаться, но этот певец «гор, полей и лесов» одним из первых осваивает такой жанр, как радиопьеса, в которые перерабатывает свои рассказы. Однако, если присмотреться внимательнее, тут не будет сильного противоречия, ведь Блэквуда отвращало прежде всего замыкание людей в своей гордыне, отсечение питающих природных связей, а радиоволны — столь же естественный элемент среды, который может помочь донести его слова до слушателей. Он адаптировал свои рассказы для радиопередач и по большей части читал их сам, а часть переделывал в радиопьесы, разыгрываемые несколькими актерами. Первым он прочел рассказ «От воды» (в несколько сокращенном виде и под названием «Пророчество»).

В течение 1934–1939 гг. его репутация на радио прочно укрепилась — как благодаря умению рассказчика удерживать внимание аудитории, так и из-за природного артистизма богатого интонациями голоса Блэквуда. Однако успех не вскружил ему голову и, уж конечно, не заставил отказаться от привычного жизненного уклада, с поездками на Капри, в Испанию, на лыжный сезон в Швейцарию или Австрию, общением с широким кругом знакомых на континенте. Но, возвращаясь в Лондон, он всегда принимал приглашения участвовать в радиопередачах, а вскоре к ним добавились и телепередачи.

Вечером 2 ноября 1936 г. состоялась трансляция первой телепередачи в Великобритании. Блэквуд принимал в ней участие, рассказав пару коротких историй. Он вспоминал, что для большей контрастности изображения ему накрасили губы и веки ярко-синей помадой и усадили в темной комнатке, окружив огромными машинами, испускавшими лучи света. Заметками пользоваться было нельзя, он весь взмок, однако старый конь борозды не испортил, и его выступление было «на высоте». Популярность Блэквуда-рассказчика, которого теперь могли слышать не только в гостиных друзей, а повсюду в стране, значительно выросла. Были изданы сборники избранных рассказов, автобиографические «Эпизоды из юности». Пишет он и ряд новых рассказов, самым известным из которых становится зловещая «Кукла».

В военные и послевоенные годы Блэквуд продолжает адаптировать для радио и телевидения свои вещи. Помимо рассказов о сверхъестественном большое число поклонников завоевала книга о юном независимом коте и мудром попугае «Дадли и Гилдерой». На телевидении ему разрешают выступать без репетиций, постановщики восхищаются его бронзовым от загара, изборожденным выразительными морщинами «как грецкий орех» лицом, на котором светло сияют проникновенные глаза. Худощавая почти двухметровая фигура, безупречность истинного джентльмена, пунктуальность, неизменно располагающие к себе манеры — таким его помнило большинство. Письма поклонников переполняли почтовый ящик восьмидесятилетнего писателя. В 1948 г. в Букингемском дворце ему вручают орден Британской империи, а весной 1949-го — медаль Телевизионного общества (эквивалент Оскара) как выдающемуся деятелю года на телевидении. Блэквуда приглашали возглавить множество обществ, но он отклонял большинство предложений. Согласился он только быть президентом Гильдии писателей и с радостью стал членом Королевского литературного общества. Работал он до самого последнего дня. Еще в октябре 1951 г. он записал последнюю передачу к Хэллоуину, а 10 декабря его не стало. Прах Блэквуда развеян над горами в окрестностях Саанемозера, где он провел столько счастливых дней.

Исследователи творчества Блэквуда отмечали своеобычность подхода писателя к сверхъестественному. Хотя Лавкрафт и высоко оценил его «Ивы», Блэквуд не относил себя к почитателям творчества самого Лавкрафта, тяготея, скорее, к психологическому напряжению «Поворота винта» Генри Джеймса. В письме к американскому писателю и издателю Августу Дерлету от 10 июня 1946 г. он писал: «Меня обычно совершенно не задевает “чистый ужас”, то есть лишенный удивления перед Вселенной… Я задался как-то вопросом: отчего Лавкрафт по большей части оставляет меня равнодушным, ведь он так мастерски владеет словом и арсеналом кошмаров? Не оттого ли, что он громоздит одни материальные ужасы на другие, не соотнося их с более всеобъемлющими вопросами — космическими, духовными, буквально “неземными”? Нечто во мне инстинктивно отторгает разложение, могилу, переизбыток вещественных деталей»[9].

Один из первых исследователей творчества Блэквуда, встречавшийся с ним при жизни Питер Петцольд, автор книги «Сверхъестественное в литературе» (1952), считал Блэквуда совершенно особенной фигурой и предостерегал от подгонки его книг под ту или иную школу неоготики. Специфика необычайного в его произведениях прежде всего в представлении о космосе как о грозном для мелких духом, но прекрасном для тех, кто не побоится стать на крыло и присоединиться к вечному танцу, в котором каждый сможет найти себе место. Трудно найти слова для выражения всех красот окружающего нас мира, и даже истинному адепту-мистику не всегда удается отыскать нужные, но у Элджернона Блэквуда получилось приподнять завесу. Каждый ищущий должен пройти через свой Храм Минувшего, чтобы распознать нетленность любви и узреть безграничное покрывало Красоты, окутывающее мир. Каждому под силу почувствовать и укрепить гармонию мира. Никто не проклят…


Лариса Михайлова


ИЗБРАННЫЕ РАССКАЗЫ И ПОВЕСТИ

Перевод осуществлен по изданиям: Blackwood A. Short Stories of Today and Yesterday, Harrap & Co, 1930 Blackwood A. Ten Minute Stories, Murray, 1914 Blackwood A. The Empty House and Other Ghost Stories, Nash, 1906 Blackwood A. Tales of the Uncanny and Supernaturel. Lnd., 1968 Blackwood A. Socks. N.Y., 1936
Остров призраков

Это произошло на уединенном островке посреди большого канадского озера, берега которого жители Монреаля и Торонто облюбовали для отдыха в жаркие месяцы. Достойно сожаления, что о событиях, несомненно заслуживающих самого пристального внимания всех, кто интересуется сверхъестественными феноменами, не осталось никаких достоверных свидетельств. Увы, но это так.

Вся наша группа, около двадцати человек, в тот день вернулась в Монреаль, а я решил задержаться на одну-две недели, чтобы подтянуть свои знания по юриспруденции, ибо весьма неразумно пренебрегал занятиями летом.

Стоял поздний сентябрь, и по мере того, как северные ветры и ранние заморозки понижали температуру воды в озере, из его глубин все чаще и чаще стали всплывать форели и щуки-маскинонги. Листва кленов окрасилась в ало-золотистые тона, окрестности оглашал дикий смех гагар, которому вторили долгим эхом закрытые бухточки, где летом никогда не звучали подобные странные крики.

Я был единственным хозяином острова, а также двухэтажного коттеджа и каноэ, ничто не мешало моим занятиям, кроме бурундуков и еженедельных появлений фермера с яйцами и хлебом, так что, казалось, мне не составит труда наверстать упущенное. Да только жизнь любит преподносить сюрпризы.

Перед отъездом все тепло попрощались со мной и предупредили, чтобы я остерегался индейцев и не задерживался до наступления морозов, которые достигают здесь сорока градусов. Сразу же после отплытия группы я болезненно ощутил свое одиночество. Ближайшие острова — в шести-семи милях, прибрежные леса не так далеко, милях в двух, но на протяжении всего этого расстояния не видно никаких признаков человеческого жилья. Остров был совершенно пустынным и безмолвным, однако скалы и деревья, в продолжение двух месяцев непрестанно откликавшиеся на человеческий смех и голоса, пока еще хранили их в своей памяти, поэтому, перебираясь со скалы на скалу, я ничуть не удивлялся, если мне слышались знакомые крики, а иногда даже мерещилось, будто кто-то зовет меня по имени.

В коттедже было шесть крошечных спаленок, разделенных некрашеными деревянными перегородками: в каждой комнате — кровать, матрац и стол, и во всем доме — всего два зеркала, причем одно из них — треснутое. Под ногами громко скрипели половицы, везде видны были следы пребывания людей, и с трудом верилось, что я один, совершенно один. Казалось, я вот-вот наткнусь на кого-нибудь, кто, подобно мне, остался на острове или просто еще не успел уехать и сейчас собирает свои вещи. Одна из дверей плохо открывалась, и каждый раз, когда я налегал на ручку, мне чудилось, будто кто-то держит ее изнутри и, если удастся наконец войти, меня встретит дружеский взгляд знакомых глаз.

Тщательно осмотрев дом, я решил занять маленькую комнатку с миниатюрным балкончиком, нависающим над крышей веранды. Хотя спальня и была крохотная, кровать в ней стояла большая, с лучшим во всем доме матрацем. Располагалась эта комнатка как раз над гостиной, где я предполагал зубрить основы юриспруденции, а единственное окошко было обращено на восток, где всходило солнце. Между верандой и причалом пролегала узкая тропка, змеившаяся в зарослях кленов, тсуг и кедров. Деревья обступали коттедж так тесно, что при малейшем ветерке их ветви начинали скрести крышу и стучать по деревянным стенам. Через несколько минут после захода солнца воцарялась кромешная мгла. Свет от горевших в гостиной шести ламп пронизывал ее всего ярдов на десять, дальше — ничего не видно, так что немудрено было стукнуться лбом о стену.

Остаток первого после отъезда моих спутников дня я посвятил перетаскиванию вещей из палатки в гостиную, осмотрел кладовую и припас достаточно дров на целую неделю, а перед заходом солнца дважды проплыл вокруг острова на каноэ. Прежде я, конечно же, не предпринимал подобных предосторожностей, но когда остаешься в полном одиночестве, делаешь много такого, что не пришло бы в голову, будь ты в большой компании.

Остров выглядел непривычно пустынным. В этих северных широтах тьма наступает сразу, без предварительных сумерек. Причалив и вытащив каноэ на берег, я перевернул его и ощупью направился к веранде. Вскоре в гостиной весело запылали шесть ламп, но в кухне, где я ужинал, было полутемно, а лампа горела так тускло, что сквозь щели в потолке виднелись выступившие на небе звезды.

В тот вечер я довольно рано поднялся в спальню. Снаружи было безветренно и тихо. Я слышал поскрипывание кровати и мелодичный плеск воды о скалы… но не только. Казалось, что коридоры и комнаты пустого дома наполнены звуками шагов, шарканьем, шорохом юбок, постоянным перешептыванием. И когда я наконец уснул, все эти шумы и шелесты слились с голосами моих снов.

Прошла неделя, занятия юриспруденцией продвигались довольно успешно, как вдруг, на десятый день моего одиночества, случилось нечто странное. Проснулся я, хорошо выспавшись, однако почему-то испытывал сильную неприязнь к своей спальне. Я задыхался. И чем усерднее пытался понять причину происходящего, тем меньше видел во всем этом смысла. И все же что-то внушало мне непреодолимый страх. Это чувство владело мной все время, пока я одевался, с трудом совладая с дрожью, и какой-то животный инстинкт властно гнал меня вон из комнаты. Тщетно убеждал я себя в смехотворности своего страха и успокоился, лишь когда оделся и спустился в кухню; у меня было такое ощущение, будто я избежал заражения опасной болезнью.

Занявшись приготовлением завтрака, я стал вспоминать все ночи, проведенные в этой спальне, надеясь связать неприязнь, даже отвращение, которые она во мне будила, с каким-нибудь реально произошедшим случаем. Однако удалось припомнить лишь одну непогожую ночь, когда, внезапно проснувшись, я услышал громкий скрип половиц в коридоре, как будто по ним ступали люди. Прихватив ружье, я спустился вниз по лестнице, но убедился, что все двери заперты, окна закрыты на задвижки, а пол находится в безраздельном владении мышей и тараканов. Этого, разумеется, было недостаточно, чтобы объяснить силу моего страха. Утренние часы я провел за упорными занятиями, а когда прервал их, чтобы пообедать и поплескаться в озере, был очень удивлен, если не встревожен, тем, что страх и отвращение стали еще сильнее. Поднявшись наверх за книгой, я буквально принудил себя войти в комнату, и пока находился там, меня не покидали беспокойство и тревога. Поэтому, вместо того чтобы заниматься, вторую половину дня я катался на каноэ и ловил рыбу, вернулся уже на закате, привезя с собой полдюжины восхитительных окуней; этого хватило не только на ужин, но и для того, чтобы сделать запас в кладовой.

Оберегая собственное спокойствие, я решил не искушать больше судьбу и перенес кровать в гостиную, мотивируя переселение необходимостью позаботиться о хорошем сне и, уж конечно, не считая это уступкой нелепому, необъяснимому страху. Плохой сон мог повредить занятиям, а я очень дорожил своим временем и не мог рисковать.

Итак, повторяю, я перенес кровать в гостиную, поставив ее напротив входной двери, и был очень рад, что покинул полную зловещих теней и безмолвия спальню, вызывавшую во мне столь непонятные чувства.

Когда хриплый голос стенных часов возвестил, что уже восемь, я как раз закончил мыть тарелки и перешел в гостиную, где зажег все лампы, сразу наполнившие комнату ярким светом.

Снаружи было тихо и тепло. Ни дуновения ветерка, ни плеска волн, деревья стояли неподвижные, только в тяжелых тучах, застилавших горизонт, таилась какая-то неведомая угроза. Занавес мглы опустился мгновенно, и ни один проблеск не указывал на то место, где зашло солнце.

Я уселся за книги с необычайно ясной головой, к тому же приятно было сознавать, что в леднике лежат пять черных окуней, а завтра приедет фермер со свежим хлебом и яйцами. Вскоре чтение целиком поглотило меня.

Вокруг царила полная тишина. Не слышно было даже возни бурундуков, не скрипели половицы, не вздыхали протяжно дощатые стены. Я продолжал упорно читать, пока из мрачной тени кухни не раздался бой часов — девять сиплых ударов. Как громко они звучали! Будто стучал тяжеленный молот. Закрыв книгу, я взялся за другую, чувствуя себя в хорошем рабочем настроении.

Однако этого настроения хватило ненадолго; через несколько минут я обнаружил, что по несколько раз перечитываю одни и те же абзацы. Мысли мои разбредались, никак не удавалось сосредоточиться. Вдруг я спохватился, что перевернул сразу две страницы и, не вдумываясь, читаю третью. Это было уже серьезно. Что же мешает мне заниматься? Конечно, не физическая усталость. Мозг работает очень активно, с лучшей, чем обычно, восприимчивостью. Я напряг волю и некоторое время читал с необходимым пониманием. Но затем откинулся на спинку стула, уставившись в потолок.

Тревога не покидала меня. Словно я забыл сделать что-то важное. Может быть, не запер дверь кухни или задвижки окон. Но оказалось, что я напрасно обвиняю себя в рассеянности. Может, надо подбросить дров в камин? В этом тоже не было никакой необходимости. Я осмотрел все лампы, проверил по очереди все спальни, затем обошел дом, не забыл заглянуть даже в кладовую. Вроде бы все в порядке. И однако же что-то было не так. Мое беспокойство все росло и росло.

Попробовав вернуться к книгам, я вдруг впервые заметил, что в комнате холодно. Между тем день выдался удушающе жарким и вечер не принес облегчения. К тому же шести больших ламп было вполне достаточно, чтобы поддерживать в гостиной тепло. И все же чувствовался холод: видимо, тянуло от озера, поэтому я решил закрыть стеклянную дверь, ведущую на веранду. Несколько мгновений я смотрел на лучи света, которые падали из окон на тропу и даже высвечивали край озера.

И тут вдруг увидел каноэ, скользящее в сотне футов от берега.

Я был удивлен появлением каноэ недалеко от острова в обычно такой пустынной части озера, да еще в столь позднее время.

С этого момента мое чтение сильно замедлилось: силуэт каноэ, быстро скользящего по черным водам, прочно запечатлелся у меня в памяти. Он все время стоял перед глазами, закрывая страницы книги. И чем больше я задумывался над произошедшим, тем сильнее становилось мое удивление. За все летние месяцы я не видел ни одного подобного каноэ — большого, с высоким изогнутым носом и такой же кормой, очень похожего на старые индейские пироги. Дальнейшие попытки продолжить чтение оказались совершенно безуспешными; наконец я оставил книги, вышел на веранду и принялся прохаживаться взад-вперед, разогревая озябшее тело.

Ночь была звеняще тиха и невообразимо темна. Спотыкаясь на каждом шагу, я добрел до причала, где чуть слышно плескалась о сваи вода. На дальнем берегу озера рухнуло большое дерево, грохот от падения прозвучал как орудийный залп, возвещающий начало ночной атаки. Но после того, как умолкли его отголоски, ни один звук не нарушал больше торжественную тишину.

Неожиданно полосу зыбкого света, струившегося из окон гостиной, вновь пересекло каноэ. На этот раз я рассмотрел его лучше. Оно напоминало первое — большое, сделанное из березовой коры, с высоким носом и кормой, с широким бимсом. В нем сидели двое индейцев, один из которых — рулевой — был здоровенным детиной. Второе каноэ прошло гораздо ближе к берегу, чем первое, но оба они, видимо, направлялись к правительственной резервации, расположенной на материке в пятнадцати милях отсюда.

Я с недоумением размышлял, что могло привлечь индейцев в столь поздний час в эту часть озера, как вдруг появилось третье каноэ, точно такое же, и тоже с двумя индейцами, но уже совсем близко к берегу. И только тут меня осенила догадка, что это одно и то же каноэ, проплывающее мимо в третий раз.

Не могу сказать, что мне от этой мысли полегчало, ибо необычное появление здесь индейцев вполне могло быть связано с моей скромной особой. Я никогда не слышал о нападениях индейцев на здешних поселенцев, которые вместе с ними владели этой дикой, негостеприимной землей, с другой стороны, вполне резонно было предположить… Однако я сразу же отмел все ужасные предположения, решив, что гораздо лучше найти разумное объяснение; всевозможных объяснений набралось немало, но ни одно из них не казалось мне достаточно убедительным.

Повинуясь инстинкту, я отошел в сторону с того хорошо освещенного места, где стоял, и затаился в глубокой тени скалы, поджидая, не появится ли каноэ снова.

Не прошло и пяти минут, как оно появилось в двадцати ярдах от причала. Я понял, что индейцы собираются высадиться на острове. Теперь у меня не оставалось никаких сомнений: передо мной то же самое каноэ с теми же людьми. По всей вероятности, они плавают вокруг острова, выбирая благоприятный момент для высадки. Я пристально всмотрелся в темноту, пытаясь проследить их путь, но ночь целиком поглотила непрошеных гостей, не слышно было даже слабого плеска весел, а ведь гребки у индейцев долгие и мощные. Через несколько минут каноэ вновь будет здесь, и на этот раз индейцы, вероятно, высадятся. Мне следовало приготовиться. Я ничего не знал об их намерениях, однако соотношение сил не внушало оптимизма.

В углу гостиной, у задней стены, стояло мое ружье с десятью патронами в магазине и одним, загнанным в патронник. У меня было достаточно времени, чтобы вернуться в дом и занять оборонительную позицию. Ни минуты не раздумывая, я, осторожно пробираясь среди деревьев, чтобы не идти по освещенной тропе, добрался до веранды. Войдя в гостиную, запер за собой дверь и как можно быстрее погасил все шесть ламп. Находиться в ярко освещенной комнате, где каждое мое движение было хорошо видно снаружи, тогда как сам я не видел ничего, кроме кромешной тьмы за окнами, противоречило бы элементарным правилам военного искусства и дало бы врагу неоспоримое преимущество. А враг, если это враг, слишком хитер и опасен, чтобы уступать ему преимущество. Я стоял в углу комнаты, спиной к стене, положив руку на холодный ружейный ствол. Между мной и дверью громоздился большой стол, заваленный книгами. Но на несколько минут, после того как я погасил лампы, исчезло абсолютно все, даже мрак, казалось, отступил, таким был непроницаемым. Затем, мало-помалу, глаза мои приноровились к темноте, и я стал смутно различать оконные рамы. Вскоре я уже хорошо видел застекленную вверху дверь и окна, выходящие на веранду; это радовало, ибо теперь приближение индейцев не застанет меня врасплох и можно постараться разгадать их замыслы. Мои предположения подтвердились: чуть погодя каноэ причалило и его втащили на скалистый берег. Я даже слышал, как под него подсунули весла; воцарившаяся вслед за этим тишина, несомненно, означала, что индейцы подкрадываются к дому.

Нелепо было бы утверждать, будто я не испытывал никакого беспокойства или страха при мысли о серьезности моего положения и о возможных последствиях, но поверьте, если я и боялся, то не за себя. Я находился в странном психическом состоянии, мое восприятие перестало быть нормальным. Однако физического страха не было; почти всю ночь я судорожно сжимал в руках ружье, хотя и сознавал, что вряд ли оно мне поможет. Меня не покидало странное ощущение, будто в этом действе я играю роль постороннего зрителя, что все происходящее носит отнюдь не реальный, а сверхъестественный характер. Многие тогдашние мои чувства были слишком зыбкими, чтобы достаточно четко определить и проанализировать их, но преобладал, несомненно, панический ужас, который останется со мной навсегда; ужас — и мучительное опасение, что еще немного, и мой рассудок не выдержит.

Все это время я прятался в углу, терпеливо ожидая дальнейшего развития событий. Тишина в доме стояла могильная, но в ушах у меня непрестанно звенели неразборчивые голоса ночи, а пульсирующая в жилах кровь набатом била в виски.

Допустим, индейцы попробуют войти в дом с задней стороны, через кухню, но ведь дверь там надежно заперта. Забираясь внутрь, они, конечно же, наделают много шума. Войти в дом можно только через дверь гостиной, и поэтому я ни на миг не сводил с нее глаз.

С каждой минутой мое зрение приспосабливалось к темноте все лучше и лучше. Теперь я хорошо видел стол, который занимал почти всю комнату, оставляя лишь узкие проходы с обеих сторон. Различал прямые спинки прислоненных к нему стульев и даже бумаги и чернильницу на белой клеенке. Я вспоминал веселые лица своих спутников, собиравшихся летними вечерами вокруг этого стола, и никогда в жизни так не тосковал о солнечном свете, как в ту ночь.

Слева от меня, менее чем в трех футах, начинался коридор, ведущий в кухню. Тут же были и лестницы наверх, в спальни. Через окна я видел расплывчатые тени деревьев, ни один лист не шевелился на них, ни одна ветвь не колыхалась.

Гробовая тишина длилась недолго; вскоре я услышал крадущиеся шаги на веранде, такие тихие, что их вполне можно было принять за плод моего воображения. Тотчас же за стеклянной дверью появилась черная фигура, а затем к стеклу прижалось лицо. Волосы у меня встали дыбом, по спине пробежали мурашки.

Таких могучих силачей, как прильнувший к двери индеец, я видел лишь на арене цирка. Мой мозг, казалось, излучал какой-то таинственный свет, и при этом свете ясно вырисовывалось сильное темное лицо с орлиным носом и высокими скулами, расплющенными о стекло. Я не мог определить направление взгляда непрошеного гостя, но слабые вспышки вращающихся белков позволяли сделать вывод, что ничто в комнате не ускользало от его внимания.

Чуть ли не целых пять минут темная фигура маячила за дверью, наклонившись так, чтобы голова находилась на уровне верхней части стекла, а тем временем за спиной гиганта, словно дерево на ветру, покачивался второй индеец, хотя и не такой огромный, но тоже достаточно внушительный. Пока я в мучительной тревоге ожидал, что предпримут эти двое, по моей спине, казалось, бежали струи ледяной воды, а сердце то замирало, то начинало биться с бешеной частотой. Даже индейцы, наверно, могли слышать и прерывистый стук моего сердца, и звон крови у меня в голове. Я был весь в поту; меня раздирало желание закричать, завопить, застучать по стенам, как испуганный ребенок, сделать хоть что-нибудь, что разрядило бы нестерпимое напряжение и ускорило бы развязку, какова бы она ни была.

Но впереди меня ждало еще одно неприятное открытие: когда я решил достать из-за спины ружье и прицелиться, выяснилось, что руки и ноги мне не повинуются. Странный страх парализовал все мои мускулы. Положение было ужасное.



Негромко звякнула медная ручка, и дверь приоткрылась на пару дюймов, а затем и шире. В комнату, словно тени, проскользнули две безмолвные фигуры, после чего один из индейцев бесшумно прикрыл дверь.

Итак, я оказался с ними наедине в четырех стенах. Увидят ли они меня, неподвижно стоящего в углу? Или, может, уже увидели? Я с трудом владел собой: в висках барабанила пульсирующая кровь, дыхание, несмотря на все попытки сдержать его, вырывалось с шумом паровозного пара.

Мучительное ожидание сменилось чувством новой, сильной тревоги. Оба индейца до сих пор не обменялись ни словом, ни знаком, однако было ясно, что, куда бы они ни пошли, им придется идти мимо стола. А если они направятся в мою сторону, то пройдут в шести дюймах от меня. Второй индеец — тот, что пониже, — вдруг поднял руку и указал на потолок. Первый посмотрел вверх. Тут меня наконец осенило: они идут в комнату, которая еще вчера была моей спальней. Если бы не странная неприязнь к этой комнате, овладевшая мной сегодня утром, я лежал бы сейчас в широкой кровати у окна.

Индейцы, как я и опасался, двинулись в мою сторону, ступая так тихо, что я мог слышать их шаги лишь благодаря своему обостренному страхом восприятию. Словно два чудовищно больших кота, приближались они ко мне, и только тогда я впервые заметил, что один из них что-то волочит за собой по полу. По мягкому шороху я предположил, что это большая мертвая птица с распростертыми крылами или широкая кедровая ветвь. Но разглядеть, что это на самом деле, я так и не сумел, ибо, скованный страхом, даже не мог повернуть голову.

А они все приближались и приближались. Индеец, идущий впереди, положил гигантскую ручищу на стол. Мои губы слиплись, как будто склеенные, воздух обжигал мне ноздри. Я попытался закрыть глаза, чтобы не видеть этих чертовых индейцев, но веки словно окоченели. Пройдут ли они когда-нибудь мимо? Ноги потеряли всякую чувствительность, как если бы я стоял на деревянных или каменных подпорках. Хуже того, я утратил чувство равновесия, не мог держаться прямо, даже прислонившись спиной к стене. Какая-то сила толкала меня вперед, и я боялся, что упаду на индейцев, когда они окажутся рядом.

Но время не замедляет свой бег, секунды безостановочно складываются в минуты, а затем и в часы, и вот уже индейцы добрались до лестницы. Хотя они прошли совсем близко, менее чем в шести дюймах от меня, я был убежден, что остался незамеченным. Даже то, что они волочили за собой по полу, вопреки опасениям, не коснулось моих ног, и я возблагодарил судьбу за это, казалось бы, не очень значительное обстоятельство.

То, что индейцы были теперь на некотором отдалении, принесло мне весьма слабое облегчение. Я по-прежнему стоял, весь дрожа, в углу и чувствовал себя все так же плохо, разве что дышал чуть посвободнее. Свет непонятного происхождения, позволивший мне следить за каждым жестом и движением ночных визитеров, сразу же после их ухода исчез. Комнату затопила какая-то неестественная тьма, скрывшая от моего взора даже оконные рамы и стеклянные двери.

Состояние, в котором я находился, трудно было назвать нормальным. Я утратил, как это бывает только во сне, способность удивляться. Органы чувств с поразительной точностью отмечали все происходящее, вплоть до мельчайших деталей, но выводы я мог делать лишь самые элементарные.

Индейцы вскоре достигли верхней площадки и на мгновение остановились. Я не имел ни малейшего понятия, что они собираются делать. Видимо, они колебались. Внимательно прислушивались. Затем один из них — судя по поступи, это был гигант — пересек узкий коридор и вошел в комнату у меня над головой — в мою крошечную спальню. Да, не переселись я сегодня в гостиную, лежал бы сейчас в постели, а около меня стоял бы могучий индеец.

Минуты на полторы все вдруг погрузилось в полнейшую тишину — такая, должно быть, существовала еще до появления звуков на земле. Затем вдруг раздался долгий, пронзительный крик ужаса, который эхом разнесся над островом и захлебнулся где-то далеко-далеко. Тут же второй индеец, ожидавший на верхней площадке, присоединился к своему спутнику, продолжая волочить за собой загадочную ношу. Послышался громкий стук, как будто упало что-то тяжелое, и вновь воцарилась прежняя тишина.

Весь день атмосфера была перезаряжена электричеством, и как раз в этот миг разразилась яростная гроза: в небе заплясала сверкающая молния, оглушительно загрохотал гром. В течение пяти секунд я видел все с удивительной отчетливостью — и не только в комнате, но и торжественные шеренги стволов за окнами. За дальними островами продолжал рокотать гром, а затем шлюзы небес открылись, и на землю и озеро низверглась стена дождя.

Тяжелые капли с громким плеском падали на спокойную до тех пор озерную гладь, выстукивали ритмичную дробь по листьям кленов и крыше коттеджа. Через миг еще более яркая и долгая вспышка прорезала небо от зенита до горизонта и затопила комнату ослепительной белизной. Я видел, как ярко сверкает дождь на листве и ветвях. Налетел сильный ветер, с неистовой яростью началась буря.

Но, несмотря на шумное буйство стихий, я слышал каждый, даже самый тихий звук у себя на головой; затем вновь раздался крик ужаса и боли, а спустя мгновение — приглушенные шаги. Индейцы покинули комнату, вышли на верхнюю площадку лестницы и после короткой остановки начали спускаться. Они по-прежнему что-то волочили за собой, и это «что-то» заметно потяжелело.

Я ожидал их приближения почти спокойно, даже с апатией, которую можно объяснить только тем, что в определенных случаях сама природа применяет свои анестезирующие средства, даруя нам спасительное бесчувствие.

Индейцы уже прошли, спускаясь вниз, половину лестницы, как вдруг я вновь оцепенел от ужаса, вызванного неожиданным новым соображением: не высветит ли молния комнату, когда призрачная процессия будет идти как раз мимо моего убежища? Вдруг они меня увидят? Но что я мог поделать? Мне оставалось лишь затаить дыхание и ждать.

Индейцы достигли подножия лестницы. В коридоре замаячила могучая фигура одного из них, и что-то тяжелое свалилось с последней ступени на пол.

Гигант повернулся и нагнулся, чтобы помочь своему спутнику. Затем эта странная процессия двинулась дальше, индейцы вошли в комнату и стали медленно обходить стол с моей стороны. Первый уже миновал меня, а его товарищ, волочивший что-то смутно различимое, был как раз передо мной, когда они вдруг остановились. И в тот же самый миг, с удивительной непредсказуемостью, свойственной грозам, ливень перестал хлестать, а бурный ветер утих, будто его и не было.

Мое сердце какое-то время, казалось, вообще не билось, как если бы я умер. События разворачивались стремительно, воплощая в реальность то, чего я так опасался: двойная вспышка молнии с беспощадностью убийцы осветила комнату.

Гигант-индеец стоял в нескольких футах справа от меня: одна нога поднята — он собирался сделать шаг, мощный торс и лицо обращены к спутнику, но я отчетливо видел его великолепные, яростные черты и взгляд, устремленный на ношу, которую они тащили за собой по полу. Его профиль — большой орлиный нос, высокие скулы, прямые черные волосы и волевой подбородок — неизгладимо отпечатался в моей памяти. Второй индеец, находившийся от меня в двенадцати дюймах, стоял, склонившись над тем, что я поначалу принял за большую мертвую птицу; эта поза придавала ему еще более зловещий вид. Приглядевшись, я наконец рассмотрел их загадочную ношу: на длинной кедровой ветви лежало тело белого человека, с которого был почти снят скальп; на щеках и на лбу несчастного алели пятна крови.

И тогда впервые за эту ночь ужас, парализовавший мои мускулы и волю, оставил меня — с такой неожиданностью, будто спало заклятие. С громким криком я протянул руки, чтобы схватить могучего индейца за горло, но не поймал ничего, кроме воздуха, и в ту же секунду в беспамятстве упал ничком на пол.

Ибо я узнал лицо белого человека, которого они тащили, — и это было мое лицо!

Очнулся я от звука человеческого голоса. День уже приближался к полудню, а я так и лежал там, где упал, и в комнате стоял фермер, привозящий мне хлеб и яйца. Ужас пережитой ночи все еще продолжал жить в моем сердце; грубоватый поселенец помог мне встать на ноги и подобрал с пола ружье; он засыпал меня выражениями сочувствия и вопросами, но боюсь, что мои ответы были маловразумительными или просто непонятными.

Немного придя в себя и тщательно обыскав коттедж, я тут же покинул остров и провел последние десять дней каникул у фермера; ко времени возвращения домой я уже проштудировал все, что требовалось, и полностью успокоился.

В день моего отъезда гостеприимный хозяин отвез меня на большой лодке к пристани, находившейся в двенадцати милях от его фермы. Дважды в неделю там причаливал небольшой пароходик, который развозил охотников. Но перед этим я посетил на своем каноэ остров, где пережил такое странное приключение.

Я осмотрел весь остров и коттедж. С каким-то особым чувством вошел в маленькую спальню наверху. Но там не было заметно ничего необычного. Я уже собирался отплывать, когда увидел каноэ, скользящее вдоль изогнутого побережья. В такое время года здесь очень редко кто-то бывает, а это каноэ возникло как будто бы ниоткуда. Изменив немного свой курс, я наблюдал, как оно скрылось за скалистым мысом, — большое, с высоким изогнутым носом, и в нем двое индейцев. С некоторым волнением я подождал, появится ли оно с другой стороны. Появилось, не прошло и пяти минут. От каноэ до меня было менее двухсот ярдов, и направлялось оно прямо ко мне.

Ни разу в жизни я не греб так быстро, как тогда. А оглянувшись, увидел, что индейцы прекратили погоню и плывут вдоль острова.

За лесами на дальнем берегу озера уже заходило солнце, и в воде отражались алые закатные облака, когда я оглянулся в последний раз и увидел большое, сделанное из коры деревьев каноэ и двух его призрачных гребцов, все еще плывущих вокруг острова. Затем тени быстро сгустились, озеро почернело, мне в лицо дохнул ночной ветер, и какая-то скала скрыла от меня и остров, и каноэ.


Перевод Е. Пучковой


Страна Зелёного Имбиря

Мистер Адам сидел перед разожженным камином в своем служебном кабинете. Человек он был немолодой, напряженно сомкнутые губы и насупленные брови придавали его лицу выражение досады или гнева, хотя на самом деле он просто пребывал в глубокой задумчивости. В этот поздний час, где-то между вечерним чаем и ужином, царила умиротворяющая тишина; вокруг кресла валялись вскрытые и еще не вскрытые письма, однако внимание мистера Адама было сосредоточено на короткой, отпечатанной на машинке записке. Он не знал, как на нее ответить, это вызывало беспокойство и недоумение, что и отражалось на его лице.

«Ох уж эти журналистские сборища! — бурчал он про себя. — Суета сует, да и только!»

Секретарша давно уже ушла домой, унеся с собой надиктованные им главы очередного, двадцатого романа; при мысли о том, какой успех снискали все его предыдущие творения, мистер Адам улыбнулся.

«Как я начал писать? — прочитал он отпечатанную фразу. — Что послужило побудительным толчком?» И снова насупил брови. Память унесла его в бездонный омут далекого прошлого. Он хорошо помнил, что послужило побудительным толчком. «Но ведь в это никто не поверит…»

Мистер Адам недовольно поморщился. В конце концов он решил, что утром продиктует несколько банальных абзацев — не искажая фактов, но умолчав о том странном случае, благодаря которому обнаружил в себе писательский дар. Это было следствием глубочайшего потрясения, а потрясение, как известно, вполне может разбудить дремлющие где-то в подсознании способности. Чтобы выпустить их на волю, требуются особые обстоятельства; не сложатся нужные обстоятельства, и способности могут так и остаться нераскрытыми.

Он вспомнил, как странно подействовало на него потрясение, выразившееся в первом, еще робком, проявлении таланта. «Нет, нет, они подумают, что это чистейшей воды вымысел!» Продолжая размышлять, мистер Адам набросал карандашом несколько слов на полях записки.

«И ведь что интересно, — думал он, — ростки тех событий уже имели корни в моей душе. Во мне уже созрели все необходимые предпосылки. Я лишь использовал наиболее важные детали, внес в них драматизм. В этом, видимо, и заключается творческий дар, надо полагать… В умении преображать сырой материал в законченное произведение».

Он помнил все так отчетливо, как если бы это случилось не тридцать лет назад, а накануне. Испытанное им потрясение было вызвано утратой наследства. Махинации его опекуна, оказавшегося отъявленным мошенником, привели к тому, что он, двадцатилетний сирота, недавний выпускник Оксфорда, вместо ожидаемых двух тысяч фунтов в год вынужден был довольствоваться пятьюдесятью, а быть может, и того менее. Горечь и злость на обобравшего его опекуна, которого он знал лично, усугублялись беспомощностью и растерянностью, ибо он понятия не имел, как будет зарабатывать на жизнь. Если бы мистер Адам решил поведать журналистам правду, то злость и растерянность назвал бы в первую очередь. Именно эти чувства всецело владели им, когда он отправился на прогулку, чтобы хорошенько все обдумать.

В двадцать лет положение, в котором он оказался, представлялось ему безнадежным; еще ни с кем в мире судьба не обходилась так жестоко; ненависть к опекуну, этому ханже, гнусавившему псалмы, не знала предела. Он готов был убить мистера Холиоука. Подлец вполне заслуживал смерти. Узнав, как тот из года в год надувал его и в результате оставил без гроша, молодой человек буквально кипел гневом. Не то чтобы он в самом деле собирался убить опекуна, но чувствовал, что способен на это. Мистер Адам до сих пор вспоминал, правда уже с улыбкой, как в конце концов вынужден был все же капитулировать под натиском доводов разума. «Это лишь усугубит мое положение, — с горечью заключил он тогда. — Если я убью Холиоука, мне не избежать наказания. Меня повесят. Тот, кто убьет, будет и сам убит».

И он окончательно — так ему, во всяком случае, казалось — оставил мысль об убийстве.

Теперь же нужно было подумать о будущем. Как зарабатывать на жизнь? Решением этой проблемы он и занялся. Перебирал в уме все возможные виды деятельности: сцена, журналистика, страховое дело, торговля автомобилями — еще только зарождавшаяся, — но неизменно с сожалением констатировал, что ничего из этого ему не подходит. Не очень привлекала его и эмиграция. Как одержимый, он лихорадочно пытался найти такую работу, которая бы его устроила. Да, людям открыты сотни тысяч путей, и все-таки он никак не мог сделать выбор. В жизни каждому из нас предоставляется множество возможностей; как правило, мы используем лишь одну, но выбор есть всегда.

Некоторое время он прогуливался, не обращая внимания на то, куда идет, как вдруг осознал, что находится у причала старого порта. Шел уже седьмой час летнего субботнего вечера. Извилистые пустынные улочки были перечеркнуты косыми лучами солнца. Пахло морем, рыбой, смолеными канатами и оснасткой, и все это вновь возродило мысль об эмиграции. Он вспомнил о своем двоюродном брате, который нашел себе какую-то работу в Китае.

В голове у Адама теснились дикие замыслы, отравленные сильной горечью. Внезапно, подняв глаза, он прочитал три коротких слова, написанных блеклыми черными буквами на озаренной заходящим солнцем табличке, что висела на мрачной кирпичной стене. Была в этих словах какая-то потаенная романтика, пробудившая отклик в его душе. Он стоял и смотрел как зачарованный. Само собой, на табличке значилось лишь название переулка, но мысли Адама были уже далеко.

Как сказал бы поэт, слова, ненароком попавшиеся ему на глаза, расхаживали туда-сюда по его сердцу…

В воображении возникли картины давно забытых дней, когда старый порт вел торговлю с южными островами, когда по узким улочкам сновали темнобородые моряки, говорившие на разных иноземных языках, а у причала и в море красовались, как символы высокой романтики, стройные силуэты парусных кораблей. Эти три коротких слова походили на цитату из какого-то стихотворения.

Страна Зеленого Имбиря!

Тот прежний мистер Адам, на тридцать лет моложе, остановился, устремил взгляд на, казалось бы, ничем не примечательную надпись, сиявшую в солнечных лучах ярче золота. А затем пошел вдоль по извилистой улочке, где за высокими стенами домов скрывались самые неромантические конторы (там можно было найти судовых маклеров, нотариусов, машинисток, упаковщиков, комиссионеров), пока не наткнулся на единственное исключение — старую мебельную лавочку, многочисленные товары которой были выставлены даже на узком тротуаре. Здесь имелись вещи на любой вкус. Неторопливо пройдя несколько шагов, Адам увидел свое отражение в круглом зеркале, водруженном на шестифутовом треножнике. Он оглядел себя не без удовлетворения: добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда. И тут же в сумрачном грязном проходе за открытой дверью появился сутулый худой старичок в ермолке.

Человечек медленно двинулся навстречу возможному покупателю.

— Чудесная вещь! — прохрипел он, превозмогая одышку. — Настоящее произведение искусства, мой господин! И недорого! — Старик потирал руки, кивая головой в сторону зеркала. — Мы получили его из Китая, лет тридцать назад.

Адам вдруг понял, что вот уже несколько минут рассматривает свое отражение. Пытаясь избавиться от беспокойных мыслей, он вошел в лавку. Кланяясь и шаркая ногами, старичок попятился от него. Внутри оказалось темно и гораздо просторнее, чем можно было предположить по узкому входу. Одна-единственная керосиновая лампа освещала целую анфиладу длинных тесных комнат, забитых всякими антикварными вещицами, среди которых сутулый хозяин осторожно поставил и прихваченное с улицы зеркало. В царившем здесь полумраке собственное отражение показалось молодому человеку еще привлекательнее. Оно словно смягчилось, стало более выразительным. Хриплый голос вновь проскрипел цену — и в самом деле пустячную, всего несколько шиллингов. Адаму вовсе не хотелось ничего покупать, но еще меньше хотелось ему остаться наедине со своими мучительными мыслями, он прошел вперед и принялся осматривать зеркало. Нагнувшись, он увидел, что черное дерево рамы украшает глубоко вырезанная надпись. Она была сделана китайскими иероглифами. Адам провел по иероглифам пальцем и вопросительно взглянул на хозяина.

— «Кто посмотрится в меня, — перевел скрипучий голос, — убьет и будет сам убит».

Унося зеркало с собой, старик семенящими шагами отступил в тень другой комнаты.

Молодой человек был ошеломлен. Невольная, еле уловимая дрожь пробежала по его телу. Что-то дрогнуло и в его душе. Трудно сказать, был ли он сильно встревожен. Но сильно удивлен — несомненно; испытывая странное притяжение, он почти машинально последовал за удаляющейся фигуркой с зеркалом, которая остановилась на пороге следующей — третьей по счету — длинной комнаты, гораздо более темной, чем две предыдущие. Воздух здесь был прохладным, но затхлым. Адам вдруг остро ощутил свое одиночество.

Подавляя слабый трепет, он заговорил грубо, почти вызывающим тоном.

— И что означает этот вздор? — резко спросил он.

— Только то, что сказано, мой господин, — еще тише, чем прежде, прохрипел старик.

В его приглушенном голосе сквозило что-то неприятное, а выражение изборожденного морщинами лица отнюдь не приглашало к веселью. Вероятно, именно поэтому молодой человек громко рассмеялся. И лишь потом осознал, что смех выдал его. Адам нервничал — и смех выявил это, как лакмусовая бумажка. Да к тому же он походил на кудахтанье и звучал очень неестественно среди груд чужеземного хлама, не будил ни единого отголоска. Это был неживой смех.

— Ну и как, надпись оправдывается? — с вызовом спросил Адам, чувствуя, что опять выдает себя своим тоном. Неизвестно, заметил ли это старик, но сам он заметил: трепет, который он тщетно пытался подавить, охватил и его голос. — Вы хотите сказать, что, купив это зеркало, я… как и вы до меня…

Он так и не смог договорить. У него перехватило дыхание, голос осекся. Произнося эти слова, он смотрел не на старика, а в зеркало, где видел себя. Однако не собственное отражение помешало ему закончить фразу и заморозило кровь в жилах: одной морщинистой рукой старый лавочник все еще держал треножник, а в другой его руке сверкал обнаженный кинжал.

— Разумеется, оправдывается, мой господин, — послышался шепот из темноты комнаты.

Говоря это, старик слегка изменил угол, под которым стояло зеркало. Молодой человек по-прежнему видел себя, но видел и еще что-то, за своей спиной. Это «что-то» лежало на полу — неподвижное, ужасно сморщенное, в неестественной позе. Чье-то жалкое, отталкивающее на вид тело. Выйти из узкой длинной комнаты можно было, только перешагнув через него.

— Это ты… сделал?.. — почти беззвучно выдохнул Адам.

— Он посмотрелся в зеркало, — раздался в ответ шелестящий шепот. — Вот и случилось то, что должно было случиться.

— А еще раньше… он… в свою очередь…

— Да, таков закон.

Лавочник уставился на Адама с ужасающей ухмылкой.

Адам почувствовал напряжение в мышцах; застывшая было кровь бурно запульсировала. Кулаки крепко сжались. Ни на миг не отводил он глаз от лавочника: отставив зеркало, тот неотвратимо продвигался вперед. Несмотря на возраст, старик обладал легкой поступью и поразительным проворством; его конвульсивные движения выдавали молниеносную реакцию. Словно тень, витал он вокруг покупателя, который, не в силах пошевелиться, зачарованно наблюдал за его вселяющим ужас танцем. Кинжал то мерцал, то ярко вспыхивал.

Наконец, с невероятным трудом собрав воедино остатки воли, молодой человек сумел взять себя в руки, вновь обретя контроль над своим телом. Проснулся инстинкт самосохранения. Судорожно оглядевшись, Адам схватил со стоявшего рядом тикового столика массивную палицу. Сил едва хватало, чтобы поднять ее.

— Теперь, значит, моя очередь? — угрожающе крикнул он, шагнув навстречу старику.

— Я могу постоять за себя! — прохрипел лавочник, с удивительной быстротой перемещаясь из стороны в сторону. — Не знаю только, легче ли вам от этого? — добавил он, размахивая кинжалом.

Ощутив в себе необъяснимый прилив сил, Адам одним прыжком приблизился к Танцующему Ужасу. Взмах тяжелой палицей. И в следующий миг сокрушительный удар обрушился на голову противника, вогнав ермолку глубоко в расщелину треснувшего черепа. Лавочник пронзительно взвизгнул, повалился бесформенной тушей на пол и лежал, похожий на большое изувеченное насекомое. Больше он не шевелился.

«Кто убьет, будет и сам убит! — попытался выкрикнуть Адам, но, как бывает в кошмарном сне, не смог произнести ни звука. — Тебя-то, я, во всяком случае, прикончил. Теперь, стало быть, мой черед?..»

Почувствовав, что кто-то наблюдает за ним, он быстро обернулся.

На улице, затемняя дальний вход в лавку, высокий незнакомец, слегка нагнувшись, рассматривал что-то стоящее на тротуаре.

Адам пригляделся. Из полутьмы комнаты он хорошо видел в вечернем свете очертания высокого человека. Но незнакомец ли это? Добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда…

Адам посмотрел на лежащее на полу тело. Это не лавочник! Его как будто ударило электрическим током. Мертвец был в добротном фланелевом костюме и соломенной шляпе.

С громким воплем Адам ринулся к выходу. Он опрометью пересек узкую длинную комнату, направляясь к высокому человеку на улице. А тот быстро и бесшумно заскользил навстречу, словно был его зеркальным отражением. Вот он все ближе и ближе, ужасно кого-то напоминающий, почти знакомый…

Адам не пытался его остановить; странно, но он чувствовал, что не хочет, не должен этого делать. Нужно принять его как судьбу, свою собственную судьбу, он не может избежать этой встречи, более того, он рад ей.

А потому Адам не только не замедлил шаг, но даже ускорил его, пока расстояние между ними не уменьшилось до одного фута. Он испытывал страх, и в то же время в нем возрождалось мужество. Они встретились, они прошли друг сквозь друга, и в этот короткий миг Адам успел узнать… самого себя… И вот уже он стоит на тротуаре, глядя в зеркало на высоком треножнике, а около него, потирая руки, суетится маленький, худощавый, согбенный старичок в ермолке. Очевидно, лавочник, обхаживающий потенциального покупателя.

— Чудесная вещь! — хриплым голосом расхваливал лавочник свой товар. У него были острые, как буравчики, глаза. — Настоящее произведение искусства, мой господин! — Старик указал на зеркало. — Мы получили его из Китая, лет тридцать назад.

Волна удивительного, восхитительного чувства захлестнула сердце Адама, когда он нагнулся, чтобы еще раз увидеть иероглифическую надпись на деревянной раме. Он провел по ней пальцем, затем вопросительно поднял взгляд.

— «Человеку, — перевел скрипучий голос, — дано десять тысяч путей, но каждый должен выбрать свой собственный».

И лавочник стал рассказывать, как много лет назад некий джентльмен любезно расшифровал ему эту надпись, однако молодой человек уже не слушал его. Он изумленно смотрел на раму.

— Она… пуста! — громко воскликнул Адам. — В ней нет зеркала!

И его сердце снова погрузилось в пучину бесподобного чувства.

— Зеркало разбилось, — объяснил скрипучий голос. — Но можно вставить другое, мой господин. Это дивная старинная вещь. — И он упомянул ту же пустячную цену, всего несколько шиллингов.



Молодой мистер Адам купил раму и отнес ее домой. Через некоторое время он поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата; а однажды вечером описал события, произошедшие с ним в Стране Зеленого Имбиря. Позднее он стал писать регулярно и длиннее. У него открылся особый дар — с потрясающей силой воображения описывать вымышленные приключения… И открылся этот дар благодаря потрясению, которое он тогда испытал.



Наутро пожилой мистер Адам продиктовал секретарше несколько банальных абзацев, отвечая на вопрос «Как я начал писать?»: «Двадцати лет от роду я поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата»… — и дальше в том же духе. Текст был невыразимо скучен.

— Пошлите мой ответ издателю, — сказал он секретарше, — с припиской: «Надеюсь, это именно то, что вам требуется. В противном случае можете выбросить».

И пока он додиктовывал последние строки, взгляд его блуждал между длинной полкой, где корешок к корешку стояли двадцать приключенческих романов, и высокой рамой на треножнике — пустой, без зеркала. Но пожилой мистер Адам знал, что зеркала там никогда не было и не будет.


Перевод Е. Пучковой


От воды

Вечером накануне отъезда в Египет на свою новую должность Ларсен сходил к ясновидящей. Не оттого, что особо верил в подобные вещи. Интереса к предсказаниям молодой человек не испытывал, так как прошлое было ему известно, а будущего он знать не хотел. «Пожалуйста, сделай мне приятное, Джим, — умоляла подруга. — Та женщина — просто чудо. Я не пробыла с ней и пяти минут, а она уже назвала твои инициалы. В ее предсказаниях должно быть нечто особенное». «Она прочитала твои мысли, — со снисходительной улыбкой сказал молодой человек. — Но даже я могу это сделать!» Однако девушка настаивала на своем. Он уступил, и теперь за прощальным ужином собирался отчитаться за свое посещение.

А результат был весьма скудным и малоубедительным: у него появятся деньги, вскоре ему предстоит путешествие и — он никогда не женится. «Теперь ты видишь, как это все глупо», — смеялся Ларсен, ведь они собирались пожениться при первом же повышении по службе. Он расцветил свой рассказ деталями, преподнося историю в самом выгодном свете.

— Но… это все, Джим? — спросила девушка, внимательно вглядываясь ему в глаза. — Ты от меня ничего не скрываешь?

Он какой-то миг колебался, но потом рассмеялся, удивляясь ее проницательности.

— Действительно, было кое-что еще, — признался он. — Но ты воспринимаешь все так серьезно, что я…

Конечно, пришлось ей все рассказать. Ясновидящая наговорила массу непонятного о дружественных и недружественных элементах.

— Она сказала, что вода недружественна ко мне, я должен быть с ней осторожен, иначе она может повредить мне. Только пресная вода, — спешно добавил юноша, понимая, что девушка задумалась о кораблекрушении.

— Смерть от воды? — быстро спросила она.

— Да, — неохотно согласился молодой человек, продолжая улыбаться. — Она сказала, что мне суждено утонуть, но необычным способом.

Лицо девушки выражало тревогу. У нее перехватило дыхание.

— Что это значит: «утонуть необычным способом»?

Но на этот вопрос он не мог ответить, так как сам не понимал. Поэтому просто в точности повторил слова предсказательницы: «Ты утонешь, но не будешь знать, что утонул».

Это было неразумно с его стороны. Позже он пожалел, что не придумал более счастливого предсказания и не утаил деталей.

— В любом случае, в Египте я в полной безопасности, — смеялся юноша. — Вряд ли я исхитрюсь отыскать в пустыне такое количество пресной воды, чтобы утонуть!

И всю дорогу от Триеста до Александрии свято помнил обещание, которое был вынужден дать: никогда даже близко не подходить к Нилу, если только его не вынудит строгая служебная необходимость. Как человек слова и Дон Кихот в любви, Ларсен даже не помышлял нарушить это обещание. Другой пресной воды в Египте практически не было, а выработки фирмы, где он служил, занимающейся добычей природной соды[10], находились в пустыне. Река с ее манящими берегами и освежающей зеленью была оттуда даже не видна.

Месяцы пролетели быстро, и до возвращения оставалось уже совсем немного. За это время судьба была благосклонна к юноше: появились новые вакансии, и ему предстояло скорое повышение. Его письма были полны планов, как он заберет любимую и они купят маленький домик. Со здоровьем все обстояло не так благополучно: сухой климат ему не подходил, даже за столь короткий период у него произошло разжижение крови, а нервная система значительно расшаталась, и, вопреки предсказаниям врача, сухость вызывала бессонницу. Влажный климат подходил молодому человеку куда лучше. Однажды солнце уже сразило его своими пылающими лучами.

Но в письмах он этого не упоминал. Ларсен писал любимой о жизни, о работе, о спорте, о приятных знакомых, о своих шансах на повышение жалованья и о скорой женитьбе. За неделю до отплытия он отправился верхом проинспектировать недавние выработки компании. Ему предстояло проехать двадцать миль в глубь пустыни, недалеко от Эль-Чобака, по направлению к известняковым холмам Гуэбель-Хайди. Взяв с собой еды и питья, молодой человек отправился в путь в одиночку, так как уже наступила пятница[11] и никто не работал.

Произошедшее с ним было вполне ординарно. На обратном пути в полуденный зной его пони споткнулся о валун, скрытый предательским маревом, и сбросил всадника. Не успел Ларсен схватить поводья, как пони ускакал, оставив его в десяти-двенадцати милях от дома. Боль в колене препятствовала ходьбе, а шум в голове притуплял зрение, перед глазами все плыло. Но что еще хуже: вся его провизия была привязана к седлу и исчезла вместе с пони в пламенеющих просторах бескрайних песков. Молодой человек остался один в пустыне, под безжалостным полуденным солнцем, а между ним и спасением простиралось двенадцать миль крайне изнурительного пути.

В нормальном состоянии, он смог бы пройти это расстояние за четыре часа и оказаться дома еще до темноты, но колено болело так сильно, что за целый час он преодолел не больше мили. Ларсен задумался. Самым мудрым решением было бы остаться и подождать, пока пони не вернется в конюшню без седока, поведав тем самым вполне очевидную историю. И помощь придет. Именно так он и поступил, поскольку палящий зной и яркий солнечный свет опасны и неумолимы. К тому же встряска после падения давала о себе знать, он проголодался и ослаб, а многочасовое карабканье по горячим и сверкающим пескам грозило довести его до полного изнеможения.

Ларсен сел и потер ноющее колено. Это всего лишь маленькое приключение. И хотя он знал, что с пустыней шутить нельзя, но в тот момент не испытывал особой тревоги и только думал, как замечательно опишет все в письме. Или — какая волнующая мысль! — поведает любимой при встрече. Палящие лучи солнца клонили в сон. Он очень устал. Легкое оцепенение и дремота охватили юношу, и вскоре он уснул.

Это был долгий сон без сновидений… Когда Ларсен проснулся, солнце уже село, и сумерки накрыли пустыню, сделав воздух прохладным. Собственно, холод и разбудил его. Очень быстро, будто нарочно, погасло красное сияние заката, зажглись первые звезды, стемнело, и небо стало темно-фиолетовым. Юноша огляделся и понял, что не представляет, в каком направлении теперь идти. Есть хотелось все сильнее, холод пробирал до костей, особенно когда поднимался ветер, зато боль в колене несколько стихла. Молодой человек встал и немного прошелся — и тут же потерял из виду то место, где лежал. Тени просто поглотили его. «Да уж, — осознал он, — тут тебе не поля и мирные пустоши Англии. Это пустыня!» Самым безопасным будет оставаться на одном месте, только так его смогут найти; стоит начать передвигаться — пропадешь. Странно, что поисковой группы пока не видно. Тем не менее, чтобы не замерзнуть, надо было двигаться, поэтому он набрал груду камней, чтобы обозначить место, и стал ходить вокруг нее, описывая круги диаметром несколько десятков ярдов. Юноша сильно хромал, его терзал голод, тем не менее приключение не казалось слишком ужасным. Занимательная сторона по-прежнему преобладала. Несмотря на страдания плоти дух Ларсена не был сломлен; он сможет продержаться всю ночь, а если ситуация сложится хуже некуда, то и еще несколько. Но когда он попытался отыскать глазами свою кучку камней, то увидел, что их здесь десятки, сотни, тысячи. Поверхность пустыни была густо усеяна этими камнями. Его кучка затерялась среди них уже через пять минут.

Юноша снова сел. Но жалящий холод и ветер, пробирающийся под легкую одежду, вскоре опять заставили его подняться на ноги. Ночь была огромна и бесприютна. Столб странного зеленоватого зодиакального света, несколько часов видневшийся на западе, померк, а известные созвездия слились с тысячей неведомых звезд — ничто не могло указать ему путь. Ветер стонал и вздыхал среди дюн, громадное покрывало пустыни, словно издеваясь, накрыло весь мир. Откуда-то донесся вой шакалов…

Именно с воем шакалов к нему пришло непрошеное понимание, что это больше не игра, что из окружающей тьмы в упор, обступив со всех сторон, глядит суровая реальность. Положение стало безвыходным, он потерялся окончательно и бесповоротно. Сомнения поглотили Ларсена.

— Я должен успокоиться и подумать, — сказал юноша громко вслух.

Эхо ему не ответило, а голос прозвучал тихо и безжизненно, безбрежная пустыня поглощала его. Молодой человек снова встал и прошелся. Почему никто не приехал за ним? Прошло уже несколько часов. Пони давно должен был найти свою конюшню, или, может быть, он, обезумев, поскакал в другую сторону? Потуже затянув пояс, Ларсен стал просчитывать различные варианты.

Холод все усиливался. Теперь он никогда, никогда больше не сможет согреться; горячее солнце, что светило несколько часов назад, стало казаться сном. Днем он заливался потом от жары, а теперь трясся от озноба. Не приученный к лишениям, он не знал, что разумнее предпринять, тем не менее снял с себя сюртук и рубашку и стал с силой растирать кожу. Энергично помахав руками, наподобие лондонских возниц, он снова быстро оделся. И хотя голую спину ожгло ледяным ветром, после гимнастики ему все же стало чуть теплее.

Изможденный, он лежал, прислонившись к известняковой скале, и временами проваливался в сон, а ветер шумел над ним, и сухой песок покалывал кожу. Лицо любимой постоянно стояло перед ним, нежные глаза и тонкие руки ласкали его, он чувствовал запах светло-каштановых волос. Но в этом не было ничего странного: все его мысли были обращены к ней и к Англии, где росли шелковистая зеленая трава и большие пышные деревья, где жимолость и болиголов сплетались в живую изгородь… А бесчувственная пустыня стерегла его под сухим и безжалостным небом Египта…

Было, наверное, около пяти утра, когда юношу разбудил голос, и он резко вскочил — голос той ясновидящей. Ее слова растаяли во тьме, но одно осталось: вода! Сначала он удивился, но потом нашел логичное объяснение. Причина была чисто физиологической. Его тело нуждалось в воде, вот почему это слово преследовало его. Он испытывал жажду.

В тот миг юношу впервые обуял настоящий страх. День или два голод можно перетерпеть — но жажда! Жажда в пустыне — вот самая большая беда. Этот постулат, привитый еще в детстве, повергал в ужас. Стоило об этом подумать — и от мысли о жажде уже стало невозможно избавиться. Несмотря на все усилия, страх юноши рос по мере того, как росла его жажда. До этого он много курил, ел в обед острую пищу, сухой обжигающий воздух нес с собой щелочные пары. Молодой человек искал хотя бы холодный круглый камешек, чтобы положить в свой пылающий рот, но попадались только угловатые пыльные осколки известняка. Здесь не было других камней. Холод помогал ему сопротивляться, но подсознательно юноша знал, что надвигается нечто ужасное. Что это будет? Он пытался спрятаться от этих мыслей, гнал их, но ничего не мог поделать: полная тщетность его потуг против силы мироздания пугала. И тут он понял: ужас несло солнце. Безжалостное солнце уже в пути, оно вставало. Возвращение светила знаменовало смерть…

Оно взошло. Испытывая неподдельный ужас, Ларсен наблюдал, как великолепный стремительный рассвет разбудил песчаное море. Небо на востоке мгновенно заполыхало кровавым пожарищем. Горные гряды, невидимые в свете звезд, превратились в бесконечные черные цепи, похожие на огромные волны замерзшего океана со срезанными гребнями. Широкие полосы голубого и желтого сменяли друг друга по мере того, как небо ласково касалось изъеденных ветром скал розовато-лиловыми лучами, очерчивая их со всех сторон, проявляя самые потаенные уголки. Гряды не приближались, они ждали, когда поднимется солнце — и вот тогда они зашевелились. Они росли и сжимались, они передвигались, когда солнечные лучи высвечивали их, а тень уползала. Но через час здесь не будет теней. Не будет прохлады.

Кучки камней уже заплясали перед глазами. Это было ужасно. Необозримое пространство вокруг начинало греться. Предстояли еще двенадцать часов пылающего ада. Чудовищная пустыня уже ослепительно сияла, каждая ее частичка, каждый кусочек был подобен предыдущему или тому, что следовал потом. Пустыня насмехалась над понятием направления, здесь не было никаких ориентиров.

Юноша поднялся и пошел; он прошел несколько миль, но сколько точно и куда — на север ли, юг, запад или восток, — он не знал. Теперь им овладело безумие, ярость пустыни. Он был захвачен ее ритмом, ее бесконечностью, ее неутомимым движением — движением полыхающего смертоносного простора. Молодой человек чувствовал, что она — живая, чувствовал ее слепое желание изменить его, сделать таким же, как она, — иссушить, сжечь дотла. Он чувствовал — хотя и знал, что это лихорадочный бред, которому верить никак нельзя, — что его крохотная жизнь лежит на этой громадной поверхности точкой в пространстве, кучкой камушков. Его эмоции, его страхи, его надежды, его амбиции, его любовь — просто кучка маленьких, ничего не значащих камней, которые сейчас ведут свой танец, а потом превратятся в прах и уйдут под землю. Он чувствовал все, хотя знал, что в это не надо верить. Он стал частичкой чего-то большего.

Но тут его сила воли предприняла еще одну мужественную попытку. «Ночь и день, — смеялся он, и его губы болезненно трескались от натяжения, — только и всего? Множеству удавалось продержаться по нескольку дней…» Верно, но только он был не из их числа — обычный, непривыкший к лишениям, слабый, неподготовленный и не ведающий стойкости в борьбе человек. Он не знал, как защитить себя. Пустыня наносила свои удары. Она играла с ним. Язык распух, пересохшее горло не могло глотать. Юноша упал…

Так он пролежал час, догадавшись все же лечь на возвышенности, где его проще было заметить. Прошло два, три, четыре часа… Зной обдавал его, словно из раскаленной печи… Раз, открыв глаза, он увидел вначале чистое небо над собой, а потом заметил в вышине черную точку, и еще одну. Словно из ниоткуда, высоко-высоко, почти на грани видимости. Точки возникали… и исчезали, и снова появлялись. Все ниже… все ближе… — стервятники…

Юноша так долго напрягал слух в надежде услышать шаги и голоса, что, казалось, теперь утратил способность воспринимать звуки вообще. Слух изменил ему. Потом пришли сны о воде. Бесконечно мучительные. Он слышал ее… слышал, как струятся ее серебряные потоки, как пробираются через английские луга маленькие речушки. Вода журчала, и это было лучшей на свете музыкой. Он слышал всплески воды. Опускал в нее руки, ноги, голову, погружаясь в глубокую щедрую прохладу. Он пил ее всей кожей, а не только губами. Восхитительно! Лед звенел в шипучей, искрящейся воде, словно в стакане. Ларсен плавал и нырял. Вода свободно омывала его спину и плечи — многие галлоны воды, потоки, струи кристальной, прохладной живительной влаги….

А потом он стоял в буковом лесу и ощущал струящийся поток великолепного летнего ливня на своем лице, слышал его яростный звон о тысячи жаждущих влаги листьев. Мокрые стволы поблескивали вокруг, пахло сырым мохом, кожисто покачивались листья папоротника во влажной взвеси. Он полностью погрузился в нее.

Горный поток, наполненный прохладой снегов, пронесся с пеной мимо, обдав брызгами волосы и щеки. Юноша нырнул вниз головой… Теперь он погрузился по шею, и она была рядом с ним; они были вместе под водой; он видел ее сияющие глаза, направленные на него под этим обильным потоком.

Но голос был не ее… «Ты утонешь, но не будешь знать, что утонул…» С его распухших губ сорвалось имя, но не прозвучало ни единого звука. Он закрыл глаза. К нему пришло счастливое забытье…

Но послышались в этот момент звуки. Это был голос, точнее, голоса и стук копыт о песок. Точки исчезли в небе так же загадочно, как и появились. И, словно в ответ на эти звуки, он двинулся — но это было бессознательное движение. Юноша не знал, что двигается. И неподконтрольное разуму тело потеряло свой шаткий баланс. Он перевернулся, но не чувствовал, что переворачивается. Медленно, скользя по склону дюны, он стал скатываться. Словно бревно, постепенно соскальзывал, переворачиваясь снова и снова, и так до самого низа — ведь ничто его не останавливало. Всего несколько футов… Не высоко, но достаточно для того, чтобы медленно катиться вниз. Раздался всплеск. Но и всплеска он не слышал…

Его нашли в небольшом водоеме — одном из столь редких в пустыне источников, которые бедуины особенно ценят. Долгие часы он лежал в каких-то трех ярдах от желанной воды. Он утонул… но не знал, что тонет…


Перевод И. Чусовитиной


Храм минувшего

В одну из ночей, когда во мне особенно громко зазвучал голос второго — или основного? — мечтательного «я», явилась мне Греза со старинными, покрытыми патиной ключами в руках. И легкой поступью повела меня через прекрасные поля и сладко пахнущие луга, где в живых изгородях, во тьме весенней ночи, уже раздавались перешептывания тихих голосов, пока наконец мы не приблизились к неведомому величественному строению со слепыми окнами и уходящей далеко ввысь крышей, наполовину скрытой светлеющей мглой наступающего утра. Я успел заметить, что жалюзи на окнах непроглядно-черные, а само здание кажется закутанным в почти видимый кокон незыблемого покоя.

— Это здесь, — прошептала она мне на ухо, — здесь находится Храм Минувшего. Мы вместе пройдемся по его залам, анфиладам и галереям, но только быстро, нигде не задерживаясь: ключи у меня ненадолго, а ночь уже на исходе. Но, кто знает, может быть, ты все же успеешь вспомнить!

Со страшным скрежетом ключ в замке повернулся, а когда тяжелая дверь открылась в темноту холла и мы оказались внутри, мне почудились звуки многоголосой шепчущей толпы — неясные стоны, непонятный шелест тканей, — как если бы множество людей металось в неспокойном сне перед близким пробуждением. Глубокая и сильная печаль поразила меня, проникнув во все уголки души, на глаза навернулись слезы, грудь стеснилась, и сердцем я ощутил, будто что-то спавшее веками собирается вернуться к жизни. Не в силах противиться, все мое существо погрузилось в беспросветно-черную меланхолию, а сердечную боль перед пробуждением неведомых сущностей невозможно было выразить словами… По мере нашего продвижения в глубь дома неясные голоса и стоны уносились от нас еще дальше в пространство сводов этого Храма, и я начал различать, как буквально все вокруг заполонено силуэтами с воздетыми руками, развевающимися одеждами, ниспадающими локонами и глазами столь пронзительно грустными и исполненными такой тоски, что от невольного удивления силой страстных переживаний уже готовые потечь у меня слезы вдруг отхлынули обратно.

— Не позволяй этой бесконечной грусти захватить себя целиком, — шептала мне моя Греза. — Они не так часто пробуждаются. Они спят годами, веками, тысячелетиями. Мимо них проходят нескончаемые дни. В их обители нет места свободе, и если только не придут посетители вроде нас с тобой, они не вольны пробудиться. Но когда это происходит и беспокоят кого-то одного, сон остальных нарушается, они по очереди пробуждаются, и это передается дальше и дальше, пока все в Храме не приходит в движение… Порой печаль охватывает с непереносимой силой и ум слабеет, не выдерживая этого. Именно поэтому память дарует им самые крепкие и спокойные сны, какие у нее только есть, вот отчего и ключ так заржавел. Но, прислушайся теперь, — продолжала она, поднявши руку, — не ощущаешь ли ты во всем Храме некое дрожание воздуха, наподобие шума отдаленного водопада? И ты сейчас… разве… не вспоминаешь?

Еще прежде, чем она договорила, я уловил пока отдаленное нарастание звуков новой природы: вот уже и в глубоких подвалах под нашими ногами и под сводами бесчисленных верхних этажей, — я уже явственно различал эти глухие набатные раскаты волн пробуждения теней ото сна. Звуки были наподобие мощной гармонической гаммы, мягко извлекаемой из невидимого набора гигантских струн, натянутых где-то в фундаменте этого Храма, их колебание мягко передавалось через стены и перекрытия. И уже становилось понятно: это симфония медленного пробуждения призраков прошлого. А я сам… захваченный нахлынувшей грустью, я застыл с наполненными влагой глазами и жадно вслушивался в едва различимые потусторонние голоса давно минувшего… Ибо теперь уже весь Храм пришел в движение и появился слабый, но явственный аромат прошлого: запах писем, столь долго хранимых, с выцветшими чернилами и поблекшими ленточками; золотистых и каштановых локонов, надушенных и когда-то положенных — о, как изыскано и нежно! — среди засушенных в толстых книгах цветков, которые немыслимым образом сохраняли самую сокровенную суть уже давно выветрившихся благоуханий; явственно обоняемое позабытое — дурманящие отдушки давно сокрывшегося в прошлом.

На глаза у меня снова навернулись слезы, а сердце судорожно билось и замирало, пока я весь без остатка предавался восприятию этой давней-давней симфонии запахов и звуков. Эти призраки прошлого, забытые в треволнениях более поздних событий, толпились вокруг меня, хватали меня своими руками, со вздохами нашептывали о давно забытом, распространяя своими волосами и одеждами дуновения ароматов минувших эпох, и куда-то вели меня через бесчисленные пределы Храма: от комнаты к комнате, с одного этажа на другой. А сами призраки… Не всех я мог одинаково различить. Некоторые из них обладали лишь едва заметными очертаниями и не вызывали у меня глубоких переживаний, не оставляя после себя ничего, кроме неясного и размытого образа в пространстве; в то время как другие смотрели на меня уставшими бесцветными глазами пристально, почти укоризненно, как будто желая заставить меня вспомнить их, но, видя, что я их не узнаю, медленно уплывали обратно во мрак своего обиталища — погрузиться снова в ничем не прерываемый сон вплоть до Судного дня, когда моя память уже не сможет не прозреть.

— Многие из них так долго пребывали во сне до этого момента, — заговорила Греза рядом со мной, — и проснулись с величайшим трудом. Все же, раз они проснулись, значит, знают и помнят тебя, даже если ты их не узнаешь. Но есть в этом Храме закон: пока ты не представишь их отчетливо и со всей ясностью не поймешь, почему ты их помнишь и с каким особым случаем в твоей прошлой жизни они неразрывно связаны, окончательно проснуться они не смогут. Если ты не узнаешь их в тот момент, когда ваши глаза встретятся и когда эмоция узнавания не вернется к ним усиленным от тебя эхом, они будут вынуждены вновь погрузиться в свои тихие и скорбные сны — их руки никто не пожал, их голоса никто не слышал, — спать и безысходно грезить, пока…

В этот момент ее голос, как будто быстро удаляясь, внезапно замер, а меня неожиданно захватило чувство необыкновенной приподнятости и счастья. Что-то коснулось моих губ, и сладкое, сильное и приятное тепло влилось в мое сердце, кровь стремительно побежала по жилам. Пульс стал бешеным, кожа горела, глаза широко раскрылись в порыве чувств — и страшная грусть в мгновение ока развеялась, как по волшебству. Обернувшись с радостным возгласом, быстро потонувшим в стенаниях, раздававшихся вокруг, я стал искать, инстинктивно протянув навстречу руки, в восторге и упоении…

И вот передо мной… лицо… Эти волосы, губы, глаза, золотая ткань вокруг нежной шеи и тонкий восточный аромат — о, звезды, как давно это все было! — ее дыхания. Ее губы снова слились с моими, волосы окутали мне лицо, руки обвились вокруг моей шеи… Меня наполняла любовь издревле преданной мне души, лившаяся прямо из ее глаз, так ярко горящих и ничем не затуманенных. О неистовое буйство чувств, не передаваемое словами, неизъяснимый восторг! Если бы я только мог все вспомнить!.. Этот неуловимый, разгоняющий туман забвения аромат из далекого прошлого, когда-то такого близкого… когда даже взгорья будущей Атлантиды не вздымались еще над бескрайним морским простором, а пески только начали наступать на края, где восстанет позже молчаливый Сфинкс. Вот, вот оно — забрезжило, я начинаю вспоминать.

Покров за покровом распахиваются перед взором моей души, и я почти могу рассмотреть самое сокровенное. Но это чудовищное наслоение лет, устрашающее и гнетущее. Тысячи за тысячами… Сердце бьется неровно, и мне становится опять страшно. Поднимается еще одна завеса, и перед внутренним взором раскрывается новая, бесконечная перспектива, она сходится в исчезающую во мгле точку. Вот и мгла начинает расходиться. Наконец, я увижу сам… уже в памяти начинают воскресать образы: смуглый румянец, восточная грация, удивительные глаза, в которых жили знание Будды и мудрость Христа еще задолго до вести об их пришествии. Как сон во сне, как видения в глубинах других видений, это чувство вновь захватило меня целиком: гибкий силуэт, волшебные звезды восточного небосвода, шепот ветра в гигантских пальмовых листьях, мелодичное журчание, легкий плеск речных волн и шелест тростника, гнущегося над золотистыми отмелями. Тысячи лет назад, в бесконечной дали.

Образ слегка тускнеет, будто собираясь исчезнуть, затем чуть проясняется. О боже, эта жемчужная улыбка, эти веки с тончайшими легкими прожилками! Кто же поможет мне вспомнить, преодолеть безмерную даль, прояснить до конца?.. И вот, хотя мои губы до сих пор как в лихорадке, а руки еще простерты навстречу, все снова меркнет. Сильнее любых слов, глаза ее уже полнятся безбрежной скорбью: она поняла, что ее не узнали — ту, кто прежде затмевала для меня всю остальную вселенную, — и медленно, безнадежно и печально вернулась в свой мглистый вечный покой, в грезы о том дне, когда я должен буду вспомнить ее и она непременно должна будет занять принадлежащее ей по праву месту… Она бросает последний взгляд на меня из глубины комнаты, где, увы, тени уже скрыли ее, победно вырвав из моих объятий и вновь поместив в вековую тьму глубокого сна в Храме Всего, Что Прошло.

Еще дрожа и с явственным ощущением при каждом вздохе странного и волнующего аромата и неуспокоенного волнения в сердце, я повернулся и пошел за моей Грезой вверх по широкой лестнице, ведущей в другую часть Храма. Когда мы поднялись на следующую галерею, я услышал завывание ветра над крышей. Его песнь стала проникать в меня, пока я не почувствовал себя одним большим и трепетным сердцем — страдающим, судорожно напрягающимся, бешено пульсирующим, вот-вот готовым разорваться; и все лишь от ветра, завывавшего над Храмом Минувшего.

— Запомни, — шептала Греза, отвечая на мое бессловесное изумление, — ты сейчас слышишь сразу все голоса и песни, звучавшие бесконечные века в несчетных ушах. Ветер принес их из невыразимого далека; и в этой простой, тревожной песне, совершенной в своей страшной монотонности, он вбирает в себя память обо всех радостях и печалях, усилиях и борениях твоего предыдущего существования. Этот ветер, как и море, обращается к твоей самой глубинной памяти, вот почему он поет столь невыразимо печально. Он несет песнь всего незавершившегося, прерванного, незаконченного, неутоленного.

Когда мы проходили сводчатыми темными комнатами, я обратил внимание на отсутствие в них всякого движения. Ни звука, ни шороха, лишь ощущение глубокого общего дыхания, словно вздымались волны далекого океана. Но все пространство комнат, я это сразу понял, было от стены до стены заполнено рядами спящих… А из нижних этажей доносился неизбывный ропот Теней — они возвращались к своим снам и вновь обосновывались в безмолвии, тьме и вековой пыли. Пыль, пыль, прах… О эта пыль, которая плавает по Храму Минувшего, такая тонкая, всепроникающая; наимельчайшая, она попадает в глаза, рот и нос без малейшего вреда и обладает благородным ароматом, что утишает чувства и успокаивает сердце; такая мягкая и умиротворяющая, от нее пересыхает в горле, но не першит; пыль веков тихо, но безостановочно ложится на все, она тут даже взвешена в воздухе, и спящие тени закутываются в нее, как в саван.

— А здесь наидревнейшие, — сказала мне моя Греза, указывая на тесные ряды беззвучно спящих. — Самые долгоспящие. Здесь никто не просыпается несчитаными веками, и даже если они пробудятся, тебе их не узнать. Они, как и все прочие, связаны с твоей жизнью, но являют собой упокоенно спящую память твоих начальных стадий развития на великой лестнице эволюции. Хотя однажды они тоже проснутся, и ты должен будешь их узнать и ответить на их недоуменные вопросы, ибо они не смогут окончательно упокоиться, пока не выразят себя снова через тебя, ради которого существовали.

«О, тяжко мне, — думал я, только наполовину слушая и едва понимая эти последние сказанные ею слова. — Сколько отцов, матерей, братьев заключены спящими в пределах этого храма, сколько верных возлюбленных, истинных друзей и старинных врагов! И только подумать, что в урочный день они сделают шаг из темноты и предстанут передо мной, а я снова встречусь с ними взглядом, признаю их, прощу и обрету прощение… память о моем Минувшем…» И я обернулся к своей Грезе, но та уже почти растаяла в утренней мгле, а вслед за ней и сам Храм растворился в предрассветных сполохах восходящего солнца, птицы запели навстречу утру, а над головой облака заслонили звезды.


Перевод В. Герасименко


Кольцо полковника

Даже среди случаев, несущих в себе настоящий ужас, эпизод с Хендриком и кольцом полковника занимает особое место. Такой ужас, к счастью, встречается крайне редко. Все переживания ныне до того упрощены, что именуемое сегодня заурядным человеком «ужасом», есть лишь слегка приторная «жу-уть». Хендрик, проведший десять лет в Америке и повидавший немало жутких вещей, признает, что «настоящий ужас» он испытал только в одной лондонской квартире с гостиничным обслуживанием. Хозяином этой квартиры был его дядя — полковник Зейц. Нет, ничто не предвещало такого поворота событий, а ужас вполз тихонько, почти тайком.

Хендрик вернулся домой после десяти отвратительных лет, проведенных за океаном, впустую потратив время и деньги. Он мечтал только об одном: спрятаться от всех друзей и родственников в дешевом отеле, который находился возле вокзала Виктории, но обнаружил там записку от своего дяди: «Добро пожаловать домой после стольких лет странствий! Я не забыл тебя, своевольный юноша. Сейчас я один в городе. Приходи завтра на ужин, как раз канун Рождества — только ты и я. Казначей корабля, на котором ты приплыл, — мой старый знакомый. Он мне и сказал, куда ты забился». В постскриптуме было тактично добавлено: «Разумеется, никаких смокингов. Я хотел бы о многом расспросить тебя».