Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элджернон Блэквуд

Вендиго

Юрий Стефанов

Скважины между мирами

сть в фольклористике такое понятие — «быличка», то есть рассказ о чем-то невыдуманном, «быль»; этот жанр не спутаешь ни со сказкой, ни с легендой. В отличие от сложного сюжета волшебной сказки сюжет былички в ее исходном, фольклорном виде обычно весьма прост: он сводится либо к неожиданному вторжению потусторонних сил в так называемую «реальность», либо к случайному или преднамеренному нарушению человеком неписаных законов или границ «иного мира», результатом чего в обоих случаях бывают более или менее плачевные, а то и трагические последствия.

Покойник после смерти приходит домой, садится за стол, ложится с женой, помогает по хозяйству… Хозяйка поутру хочет растопить печь и с ужасом видит, как в ней сам вспыхивает огонь… В глухом лесу по ночам собираются проклятые, расставляют столы с угощением, пируют, пляшут, поют… Припозднившийся рыбак возвращается в деревню. Ему чудятся детский плач, мычание коров, автомобильные гудки: всем этим звукам подражает леший, в конце концов завлекающий парня в «гиблое место»…

Таковы распространенные темы русских быличек, записанных всего каких-нибудь два десятилетия назад в Восточной Сибири.[1]

А вот — для сравнения — несколько сюжетов, заимствованных из книги китайского писателя XVIII в. Цзи Юня «Заметки из хижины Великое в малом». Содержащиеся в ней тексты принадлежат к жанру «бицзи» («рассказы о необычайном»), который зародился на Дальнем Востоке еще в глубокой древности и обрел особую популярность в эпоху династии Цинь (XVII–XX вв.).

Умерший живет, его душа возвращается на белой лошади, которую сожгли во время погребального обряда… Лиса-оборотень не трогает семью, которая мирится с ее присутствием в доме, но, когда новые хозяева начинают преследовать лису, дом сгорает… Во время охоты человек попадает на границу иного мира, где царствуют змеи…

Исследователи бицзи подчеркивают, что, подобно русским быличкам, «эти древние рассказы отличало сочетание фантастики и реальности, некое подобие исторической достоверности — имена, фамилии, прозвища персонажей, указание на место рождения и место жительства героев, упоминание времени действия…». Для авторов этого жанра «чудесное являлось мировоззрением, а не элементом художественного вымысла».[2]

Столь же близки быличкам «Exempla» («Примеры») европейского Средневековья, предельно короткие рассказы, где «на пространстве в несколько (или несколько десятков) строк появляются два мира. Перед нами обыкновенный земной мир, точнее, незначительный, казалось бы, его фрагмент — монастырь, монашеская келья, церковь, рыцарский замок, дом горожанина, деревня, а то и просто дорога или лес». И вот в этом мире «происходит необыкновенное, чудесное событие. Это событие представляет собой результат соприкосновения, встречи двух миров — земного, где фигурирует персонаж „примера“ — монах, крестьянин, рыцарь, бюргер, кто угодно, — с миром потусторонним, не подчиняющимся законам протекания земного времени. Вторжение сил мира иного — добрых или злых — в мир людей нарушает ход человеческого времени и вырывает их из рутины повседневности».[3]

Не будет преувеличением сказать, что жанры, родственные русским быличкам, искони существовали у всех народов, во всех культурах. Другое дело, что жанры эти не везде и не всегда считались достойными самостоятельного существования. Сообщения о встречах с потусторонним, о необычных или, как принято теперь говорить, «аномальных» явлениях, о благих или зловещих знамениях просто вкрапливались в более «серьезный» контекст в качестве хотя и любопытных, но само собой разумеющихся подробностей, о которых можно упомянуть чуть ли не скороговоркой. Чем, как не быличкой, только сакрального, духовидческого характера, является библейский рассказ (Быт. 28: 19–22) о «страшном месте», где Иаков, «положивший себе изголовьем» древний священный камень, увидел во сне лестницу от земли до небес, по которой и нисходили ангелы? А взять древнеегипетскую «Повесть о потерпевшем кораблекрушение», герой которой оказывается на «острове Змея», «острове Ка», — этот клочок суши можно с разным основанием считать как обломком Атлантиды, так и частицей «запредельного», потустороннего мира. Чем, наконец, как не быличками «шиворот-навыворот», хочется назвать сообщения Геродота и Элиана о поимке царем Мидасом полубога Силена или апокрифические сказания о том, как царь Соломон пленил Китовраса?

В европейской литературе быличка явилась тем зерном, из которого выросли более изощренные и более ценимые жанры «чудесных путешествий» и «видений» — вспомним хотя бы ирландскую сагу о плавании св. Брандана или «Книгу откровений о кознях и хитростях демонов» франконского аббата Рихалма (1279). «Позже прямое использование видений можно указать в творчестве Кальдерона — это драма „Видение святого Патрика“. На рубеже XIX в. визионерское начало использовано Колриджем в поэме „Кубла-Хан“; затем мы обнаруживаем визионерские моменты в известной книге Т. Де Квинси „Видения англичанина, любителя опиума“».[4] Развивая эту мысль, можно сказать, что мотивы быличек, «видений» и «чудесных путешествий» легли в основу английского «готического романа» конца XVIII — начала XIX в., оказали несомненное влияние на немецких романистов и могут быть без труда прослежены в творчестве так называемых «черных» фантастов XX в., таких, как Г. Майринк, X. Ф. Лавкрафт и Э. Блэквуд, — к последнему мы скоро и обратимся.

Но перед этим стоит остановиться еще на одном вопросе — это вопрос о степени правдоподобности «рассказов о необычайном». Еще совсем недавно собиратели быличек и тому подобных фольклорных жанров объясняли их происхождение крайне просто. С одной стороны, это «продукт суеверного сознания», с другой — тут замешаны «болезнь, недомогание, вызвавшие состояние бреда или галлюцинации».[5] Читаешь такие «объяснения» и только диву даешься. Десятки страниц посвящает иной фольклорист природной сметке, наблюдательности и здравомыслию своих информантов, «незаурядных исполнителей», «мастеров устной речи», а когда дело доходит до самого главного, оказывается, что все они либо поголовные лжецы, либо душевнобольные. В этой связи хочется привести свидетельство крупнейшего отечественного ученого-скандинависта М. И. Стеблина-Каменского, который во время своего пребывания в Исландии, где весьма развит жанр быличек, познакомился с писателем-коммунистом Тоубергом Тоурдарсоном, «сочетающим в себе ребяческую наивность и суеверие с обличительным пафосом передового политического деятеля». «Меня спрашивают, — говорит он, — как я, будучи коммунистом, могу верить в привидения. Но как я могу не верить в них, если я несколько раз видел их так же ясно, как я сейчас вижу вас?»[6]

Сходным образом выражаются «исполнители» сибирских быличек: «Я человек неверующий, а вот приходится верить…»; «Я вот не верю ничему этому, а в жизни вот приходится»; «…это действительно правда, даже и я верю». Но разве понятие «веры» приложимо к проблеме привидений, оборотней, стихийных духов, «гиблых мест»? Можно верить или не верить в Непорочное Зачатие, Троичность Божества или Таинство Пресуществления, тогда как существование мира не является вопросом веры: неисчислимые свидетельства говорят о том, что сегодня, как и тысячи лет назад, он постоянно соприкасается с миром повседневности в пространстве и во времени, во сне и наяву, в сознании и в реальности. Разница лишь в том, что теперь его называют не а Все осталось по-прежнему, изменилась лишь терминология: «гиблое место» именуется ныне «геопатогенной зоной», привидение — «микролептонным полем», обыкновеннейший бес — «минус-фемтообъектом» (словечко-то какое!), а всевозможные бесовские наваждения — «контактом», «хронотопом», «полтергейстом». Причем все эти хитроумно переименованные существа и явления обрели в наше время подчеркнуто материальный, устрашающе конкретный характер. Если раньше бесы по большей части только морочили, «блазнили» людей, «отводили им глаза», то теперь их появление связано с выжженными на земле кругами («ведьмины кольца»), разбитыми оконными стеклами, испорченной электронной аппаратурой, облучением, временным или необратимым помешательством тех, кто стал «объектом внимания» нечистой силы. Размышляя о причинах этой все возрастающей «солидификации», материализации феноменов «тонкого» мира, невольно вспоминаешь великого французского эзотерика Рене Генона и его теорию «трещин в мировой стене». Эта символическая «стена», духовная твердыня традиционных знаний и мистического опыта, испокон веков отгораживала человечество от «тьмы кромешной», не давала силам зла вовсю разгуляться в нашем земном, срединном мире. Теперь от этой ограды, подточенной совместными усилиями материализма, с одной стороны, и псевдоспиритуализма — с другой, остались лишь обломки. Мало того: материализм как бы воздвиг над нашей вселенной некий непроницаемый колпак, не дающий нам возможности общаться с высшими мирами, а всякого рода спиритические, теософские и антропософские секты и течения мало-помалу размыли «изнанку» человеческого космоса, продырявили ее тысячами незримых скважин и щелей, сквозь которые к нам просачиваются инфернальные испарения, сгущающиеся и уплотняющиеся при соприкосновении с нашим донельзя плотским, обезбоженным миром. Создается впечатление, что мы сами, по собственной воле, занимаемся магическим «донорством», выманивая из преисподней ее недовоплощенных обитателей и давая им возможность обрести известную степень телесности за счет нашей собственной плоти и крови. «Я люблю НЛО!» — восклицает некий С. Юсов, с восторгом отмечающий, что «у многих парапсихические способности просыпаются именно после контактов с неопознанными летающими объектами».[7]

Может, оно и так, да уж больно дорогую цену приходится платить за эти пресловутые «способности»! Мы расплачиваемся, прежде всего, неспособностью к различению белого и черного, верха и низа, добра и зла, утратой подлинно духовных ориентиров и, наконец, массовым расчеловечиванием, бесовской одержимостью: свято место, как известно, не бывает пусто, а бесы любят селиться в опустевших, заброшенных, оскверненных святилищах. Человеческая природа, в точном соответствии с природой, ее окружающей, незаметно для глаза трансформируется, превращаясь в зловещий инкубатор, где плодятся выводки демонов.

Все это говорится отнюдь не ради красного словца. Наши предки, задолго до появления НЛО и сообщений о проделках всяческих «барабашек», с поразительной отчетливостью предвидели ход и последствия этого колдовского процесса, этой трансмутации наизнанку, вызванной вторжением «пришельцев» в земной мир и человеческое естество. Чего стоит хотя бы деталь одной из картин Босха, где Космос представлен в виде «выеденного яйца» с приставленной к нему человеческой головой — яйца, в котором пляшут и блудят демоны. Еще более потрясающее описание «инкубации», размножения нечисти в человеческом теле содержит древнерусская «Повесть о бесноватой жене Соломонии», которую, кстати говоря, можно считать своего рода быличкой, но разросшейся, уснащенной массой жутких в своей реальности подробностей, превратившейся в некий лубочный «готический роман». Злосчастная героиня «ощутила у себя в утробе демона лютого, резавшего утробу ее, и была она все время в исступлении ума от жившего в ней демона». «И родила Соломония шесть демонов, а с виду они были синие… В другой раз родила одного демона и потом снова родила двоих демонов. И, рожая, хлеба не ела, но приносили ей невидимые темные те синьцы птичью кровь, и траву, и коренья и тем ее кормили».[8] В конце концов только вмешательство святых Прокопия и Иоанна исцеляет бесноватую от «исступления ума» и «прогрызения диавольского».

Любопытно отметить, что в повести о Соломонии упомянут «некий волхв, человек лукавый и недобрый, окаянник и угодник сатанинский», который и натравил на нее бесов. Здесь налицо зловещая, но закономерная связь между всплеском слепых стихийных сил и вмешательством «волхва», то есть представителя почти угасшей, агонизирующей «языческой» традиции, давно утратившей все свои положительные аспекты и превратившейся в отстойник магической энергии низшего порядка, в «конденсатор» тех инфернальных испарений, о которых только что говорилось. Кудесник, некогда бывший «любимцем богов», обернулся колдуном русских быличек, расстраивающим свадьбы, отнимающим молоко у коров, напускающим змей на покосы — словом, всячески вредящим человеку, беззащитному перед его темными чарами. Остается лишь обратиться к «ведуну», «белому магу», способному обуздать своего зарвавшегося «черного» соперника. Почему именно к нему, а не к священнику, в чьи обязанности испокон веков входило противоборство с нечистой силой, заклятие бесов, короче, все то, что на Западе именуется экзорцизмом? Потому, во-первых, что «исчезновение упомянутых обрядов связано с экономическими и культурными преобразованиями в жизни людей. Например, в Читинском районе нет ни одной действующей церкви».[9] Если Соломония «с трудом в ум приходила, но неотступна от церкви была всегда», то современным творцам и героям быличек, за отсутствием церквей, волей-неволей приходится взывать к чудом уцелевшим шаманам и бурятским ламам, то есть либо к представителям первозданной Традиции, либо к адептам махаяны, северной ветви буддизма, сохранившим не только всю чистоту своего вероучения, но и способным при случае применить на практике отдельные его положения, касающиеся заклятия злых духов. Во-вторых, потому, что как на Западе, так и на Востоке христианская церковь, сохраняя изначальную внешнюю форму своих догматов и обрядов, превратилась в чисто экзотерическую организацию, неспособную осознать всю ценность вверенных ей духовных сокровищ и, следовательно, воспользоваться ими для защиты своей паствы от ангелов тьмы.

В цикле новелл английского писателя Элджернона Блэквуда (1869–1951), озаглавленном «Несколько случаев из оккультной практики доктора Джона Сайленса»,[10] в роли такого «белого мага», готового прийти на помощь людям, пострадавшим от нечистой силы, выступает «оккультный детектив» Джон Сайленс, чье имя намекает на традиции исихазма, православного мистического учения, проповедовавшего самоуглубление, созерцание и священное молчальничество: на Афоне, среди последователей св. Григория Паламы, его звали бы «Иоанном Молчальником». Автор обрисовывает его таким образом, что невозможно догадаться, к какому же именно вероисповеданию он принадлежит. Порой он появляется в обличье католического священника, чем-то похожего на патера Брауна из рассказов Честертона, порой представляется знатоком тайных обрядов древнеегипетской магии («Огненная Немезида»), а иной раз — просто «божьим человеком» с «повелительным, исполненным просторы и благости лицом, какие некогда можно было встретить на берегах Галилеи». Это «спокойный, самоуглубленный человек», «истинный чтец в душах», обладающий необычайными ясновидческими способностями. «Он неустанно наблюдал, выжидал, обдумывал каждый свой поступок. Невероятным, если не сказать — магическим напряжением ума он умел войти в контакт с самой сущностью тайны». От него исходит чудовищная жизненная энергия, его маленькая фигурка дышит такой мощью и таким величием, что кажется, будто видишь перед собой «исполина, крушителя миров». Короче говоря, Сайленс — это собирательный образ посвященного, достигшего высших степеней духовной реализации: существо, внешне ничем не отличающееся от простых смертных, но таящее в себе немыслимый заряд теургических сил и запас эзотерических знаний. Для таких, как он, принадлежность к определенной конфессии уже не имеет никакого значения. Джон Сайленс, «Иоанн Молчальник», проникся чувством «трансцендентного единства» религий, позволяющим ему постигать каждую из них изнутри, памятуя о том, что все они — лишь ответвления изначальной Традиции.

«Уж не розенкрейцер ли вы, сэр?» — спрашивает у него один из спасенных им простаков, сунувшийся в западню, расставленную силами зла. Сайленс, в полном соответствии со своим именем, отвечает на этот вопрос фигурой умолчания, но вдумчивый читатель вправе предположить, что «оккультный детектив» и впрямь принадлежит к таинственному Братству Розы-Креста, последней подлинно инициатической организации Европы. Не исключено, что «розенкрейцеры действительно обладали сверхъестественными способностями, которые им приписывались, что они действительно были гражданами двух миров: их физические тела были материальными, но они были способны, благодаря полученным ими от Братства инструкциям, функционировать в таинственном эфирном теле, не подверженном временным и пространственным ограничениям. Посредством этой „астральной“ формы они были способны проникнуть в невидимый мир Природы, и именно там, невидимые для профанов, они обитали в своем храме».[11] Стоит добавить, что этот надмирный храм розенкрейцеров, обитель «белых светоносных существ», с поразительной убедительностью воссоздан в последних главах романа Густава Майринка «Ангел Западного окна», где главный герой попадает в «фантастическую лабораторию, по темно-синим стенам которой движется вечный хоровод мерцающих созвездий, а в глубине, в недрах земных, видно, как кипят эссенции алхимического действа…».[12]

Джон Сайленс, подобно вездесущему Хызру мусульманских легенд, появляется всюду, где сгущаются инфернальные испарения, угрожая жизни и рассудку человека. Сам облеченный в незримые духовные доспехи, он всеми силами старается облечь в них и тех, кого взял под свое покровительство: «Упорно внушайте себе, что вы защищены прочным панцирем, выкованным вашим воображением, мыслью, волей, и что в этом панцире вы совершенно неуязвимы для какого бы то ни было нападения»; «Укрепите свой мысленный панцирь», — то и дело внушает он своим подопечным.

Беда неукрепленного, необузданного человеческого сознания в том, что оно, подчас во вред своему обладателю, мечется из стороны в сторону, забредая в такие сферы, откуда ему не выбраться без посторонней помощи: «Что бы ни сделал враг врагу или же ненавистник ненавистнику, ложно направленная мысль может сделать еще худшее», — говорится в Дхаммападе. Персонажи Блэквуда нередко позволяют себе мысленные шатания, опасные еще и тем, что напряженная, страстная, но сбивчивая, а то и сумасбродная мысль способна порождать фантомы, оборачивающиеся против нее самой. Те устрашающе конкретные «мыслеобразы», которые описаны в тибетской «Книге мертвых», могут получить призрачное воплощение не только в потустороннем мире, но и в земной реальности.

Скромный торговец шелками из рассказа «Тайное поклонение» с такой живостью, такой интенсивностью воссоздал свое прошлое, что сразу же вошел в контакт с силами, которые вне этой «игры ума» оставались бы бесплотными тенями минувшего. Школа, где когда-то учился мистер Харрис, давно спалена по приказу старейшин общины, но «двойники, призраки главных участников тех событий, все еще творят свои дьявольские дела». Творят в своем, потустороннем пространстве, в «заколдованном месте», не соприкасающемся с миром людей. Однако достаточно одной неосторожной, опрометчивой мысли, чтобы все эти «братья-дьяволопоклонники» вновь объявились на пепелище своей «школы». И вот мечтательный торговец остается один на один со сборищем «сильных, духовно развитых, но исполненных зла людей… которые и после смерти стараются продлить свое гнусное, неестественное существование», в ситуации, весьма напоминающей атмосферу быличек, где по заброшенной деревне «люди ходят, все как будто живые», а в оскверненной, переоборудованной в склад церкви является женщина «вроде как в саване, волосы длины вот такой». Ожившие призраки, «осененные темной звездой, облеченной всем могуществом духовного зла», набрасывают удавку на шею мистера Харриса, и, лишь мысленно — опять-таки мысленно! — воззвав к таинственному незнакомцу, случайно встреченному им в гостинице, бывший питомец сатанинской школы избавляется от зловещих чар, а заодно и от собственных опасных мечтаний. Стоит ли напоминать, что незнакомцем этим оказывается Джон Сайленс, словно бы заранее предвидевший и ход мысли Харриса, и действия воскрешенных этой мыслью поклонников «брата Асмодея»?

Еще один пример спонтанной материализации «мыслеобраза» приведен в рассказе «Лагерь зверя», где дана попытка более или менее вразумительного толкования таинственного феномена, известного под названием «ликантропия», то есть превращение человека в волка. Былички, связанные с ликантропией, известны со времен античности: еще Геродот писал о племени невров, которые «ежегодно на несколько дней обращаются в волков, а затем снова принимают человеческий облик». «Меня эти россказни, конечно, не могут убедить, — добавляет здравомыслящий автор, — тем не менее так говорят и даже клятвенно утверждают это».[13] Слухи о волкудлаках, вервольфах, броксолаксах были распространены по всей Европе. «По русским поверьям, вовкулаки бывают двух родов: это или колдуны, принимающие волчий образ, или простые люди, превращенные в волков чарами колдовства».[14] Слухи и поверья не всегда оставались пустым звуком: так, в 1603 году суд города Бордо приговорил к сожжению Жана и Пьера Гренье вместе с их сообщниками, которые признались, что получили от «Лесного владыки» — всадника в черной одежде и на вороном коне — возможность оборачиваться в волков и в таком обличье рыскали по окрестностям, похищая и пожирая детей.[15]

Если раньше считалось, что человек может «скинуться волком», напялив на себя его шкуру или натеревшись его салом, то современная оккультная литература объясняет феномен ликантропии «проецированием эфирного тела или эктоплазмы». Подобное описание такого «выброса» содержится, например, в книге Дион Форчун «Психическая самозащита»: «Один человек, которому я бескорыстно оказала значительную помощь, причинил мне серьезный вред, и я воспылала жаждой мести. Однажды вечером, лежа в постели, я размышляла о своей обиде и во время этих размышлений погрузилась в дрему. Мне на ум пришла мысль отбросить все ограничения и дать волю своему неистовству, подобно древнескандинавскому воину. Передо мной встали древние нордические мифы, мне вспомнился волк Фенрир, ужас Севера. Я немедленно ощутила, будто из моего солнечного сплетения что-то вытягивается, и вот рядом со мной на постели материализовался большой волк… Я чуть-чуть пошевелилась; очевидно, твари это не понравилось, так как она повернула морду и зарычала, оскалив зубы. Тут я по-настоящему испугалась…»[16] Сходный процесс расчеловечивания, только не предумышленный, а, как уже говорилось, спонтанный, описан в «Лагере зверя». Джон Сайленс становится свидетелем того, как под влиянием неутоленной любовной страсти некий молодой человек начинает проецировать ее во внешний мир, где она обретает форму твари, похожей на огромного пса или волка: «Сказать, что в человеке проснулся зверь, — это не всегда просто метафора». Поясняя природу этого явления, Сайленс говорит, что «двойник» или астральное тело человека при определенных условиях получает возможность воплощаться в иные, нечеловеческие формы, обусловленные теми идеями и желаниями, которые являются для человека основными. Об «астральной проекции» пишет и современный православный богослов Серафим Роуз, подчеркивая негативный характер этого феномена, который «часто вызывается бесами, чья конечная цель — соблазнить и погубить человеческие души».[17]

Как все это понимать? Как оккультный бред, как «продукт суеверного сознания»? Но давайте-ка вдумаемся в тот факт, что, вопреки постулатам материализма, все человеческие феномены так или иначе порождаются не чем иным, как сознанием. Ребенок предсуществует в страстных грезах любовников, «Архипелаг ГУЛАГ» смутно мерещился еще Платону и Томмазо Кампанелле, космические ракеты были зачаты воспаленным воображением калужского юрода Циолковского. Понятно, что воплощение идеи — это всего лишь возможность, один шанс из миллиона и что, может быть, вся необъятность запредельных миров битком набита «абортированными», несостоявшимися помыслами и страстями. Но коль скоро то, что мы называем «материальным миром», существует, нельзя не признать, что наиболее жизнеспособные, всепоглощающие желания все-таки материализуются. И почему бы не предположить, что в отдельных, исключительных случаях материализация эта свершается в обход известных нам «законов природы»? Неужели сгусток «эктоплазмы», не вполне отделившийся от «тела страстей», должен считаться большим чудом, чем новорожденный ребенок, появившийся на свет благодаря тем же самым телесным страстям?

Для Джона Сайленса, как, впрочем, и для самого Блэквуда, все эти вопросы показались бы пустой риторикой. «Я никогда не сталкивался с проблемами, — утверждает он устами своего героя, — не имеющими естественного объяснения. Необходим только соответствующий объем знаний — и та смелость, которой должен обладать исследователь».

Эту фразу можно считать ключом ко всему творчеству Блэквуда, лишь по легкомыслию критиков числящегося в рядах «фантастов». За редкими исключениями, его повести и новеллы отнюдь не «игра воображения» и не религиозные притчи, поданные в форме сказок, как это имеет место, например, у К. С. Льюиса, а своего рода «рассказы о необычайном», магические былички, основанные на личном опыте писателя, приобретенном в тайном обществе Золотая Заря, и глубоко проработанные в психологическом отношении.

Трудно представить, чтобы та сцена из рассказа «Огненная Немезида», где Сайленс и его подопечные выманивают из подземного логова дух огня с помощью миски, наполненной свиной кровью, могла быть «придумана», «сочинена» даже самым незаурядным «фантастом», наверняка загромоздившим бы ее массой причудливых подробностей, не идущих ни в какое сравнение с подчеркнуто приземленными и оттого особенно убедительными реалиями Блэквуда. К тому же в этом эпизоде, при внимательном его прочтении, можно усмотреть рискованную перекличку с легендами о Граале, Священной Чаше, в которую, по легенде, была собрана кровь Христова. Грааль — «Чаша благословения», пьющий из нее «пьет жизнь вечную». Эманации, исходящие из миски со свиной кровью, — это «тот материал, из которого существа бестелесные могут создать себе временное обличье». «Припоминая» эту сцену, Блэквуд не мог заодно не вспомнить те строки из Первого послания к Коринфянам (10: 20–21), где апостол Павел говорит, что «язычники, принося жертвы, приносят бесам, а не Богу. Но я не хочу, чтобы вы были в общении с бесами. Не можете пить Чашу Господню и чашу бесовскую». Писателю-фантасту просто не пришли бы на ум столь глубокие и контрастные параллели: «Чаша Господня» — и «чаша бесовская», миска со свиной кровью; «вечная жизнь», обещанная смертному человеку, — и «временное обличье», обретаемое «бестелесным существом»; «жертва Богу» — и «жертва бесам»… Будь герой Блэквуда ортодоксальным христианином, его передернуло бы при одной мысли о таком жертвоприношении, но для посвященного, возвысившегося над буквой Писания, куда важнее оказать непосредственную помощь попавшему в беду человеку, чем соблюсти экзотерические религиозные предписания. «Есть и другие, менее неприятные методы, — оговаривается он, — но они требуют времени, а события зашли, на мой взгляд, слишком далеко, чтобы можно было думать об отсрочке». «Иоанн Молчальник», «божий человек», одно имя которого наводит ужас на «собратьев Асмодея», не пьет, разумеется, «чашу бесовскую», но ему, целителю человеческих душ, волей-неволей приходится пользоваться «неприятными методами», вышибать клин клином. Кроме того, в данном случае речь идет, собственно, не о борении с нечистой силой, а об укрощении «слепой природной стихии», которая «по своей сущностной природе безлична, но может быть сконцентрирована и одушевлена теми, кто обладает таким умением, а именно магами, для определенных целей, точно так же, как пар и электричество используются практичными людьми нашего столетия».

Вообще говоря, мотивы явной, «классической» бесовщины, звучащие в таких рассказах, как «Тайное поклонение» и «Древние чары», нельзя считать главными в творчестве Блэквуда. Куда чаще он обращается к центральной теме быличек, как бы они ни назывались, — к теме столкновения двух миров, встречи обычного, ничем не выдающегося человека с неведомыми, непостижимыми и непредсказуемыми явлениями и существами. Эта встреча обычно происходит на том участке земной поверхности, который принято называть «заколдованным» или «гиблым» местом, — именно там особенно активно проявляют себя стихийные энергии и олицетворяющие их духи.

В старом Китае существовало (а на Тайване и в Гонконге существует и по сию пору) учение о силах «фэн шуй» («ветер и вода»), своего рода прикладная сакральная топография, позволяющая избегать таких мест и избирать для постройки жилищ и храмов, для полей и пастбищ более благоприятные местности, где гармонично сочетаются силы «инь» и «ян», сплетаются «вены тигра» с «венами дракона», жар уравновешивается прохладой, сухость — влажностью, ветер — затишьем.[18] Незавидной считалась участь самонадеянного невежды, который, не посоветовавшись со жрецами, сведущими в этой священной «геобиологии», решился бы поставить дом или распахать участок в том месте, где космическая энергия «ци» утрачивает гармоничность и превращается в круговерть какой-нибудь одной, ничем не уравновешенной и необузданной силы. «Как считали верующие, силы „фэн шуй“ гораздо чаще оказывали вредное действие, чем благодетельное, ибо сами были злонамеренны по своему существу. Но это их вредное действие могло быть приостановлено и даже изменено в благоприятную сторону, если удавалось призвать на помощь другую, высшую силу».[19] Традиционная китайская наука, в полном соответствии с эзотерическими доктринами Запада, утверждала, что человеческий организм, «микрокосм», во всем аналогичен «телу Земли», «макрокосму», и что оба они пронизаны некими «силовыми полями», по которым струится энергия «ци», «мировой эфир». Попадая под воздействие «гиблого места», человек начинает испытывать недомогание, ничем не объяснимую слабость или, наоборот, повышенное возбуждение, поскольку вибрации «мирового эфира» в его теле перестают соответствовать вибрациям этой энергии в «теле Земли». Иногда подобный разлад достигает такой остроты, что у человека, забредшего в «геопатогенную зону», прорезывается нечто вроде болезненного «шестого чувства», позволяющего ему воочию увидеть обитающих там стихийных духов или хотя бы смутно ощутить их присутствии. Об этом вполне определенно пишет и сам Блэквуд: «Только тем немногим, чьи внутренние чувства обострены каким-то странным глубинным страданием, выпадает на долю нелегкое знание о близости этого огромного мира и о том, что в любой момент сочетание разнонаправленных сил и устремлений может заставить нас перейти его зыбкую границу».

Именно такое случилось с героями рассказа «Ивы», которые бездумно «нарушили границу, вошли в мир, где им быть нельзя». Это произведение целиком построено на символике «фэн шуй», в которой прекрасно разбирался Блэквуд, всю жизнь интересовавшийся восточными эзотерическими учениями, особенно даосизмом и мистическими аспектами махаяны. Образы «воды и ветра» омывают и пронизывают весь этот текст начиная с самых первых страниц: «Дунай шумно гонит свои воды по широким протокам, крушит песчаные берега, унося целые куски вместе с ивами»; «березы просто ревут на ветру»; «ветер дул против течения, пытаясь хотя бы замедлить поток»; «вода поднимается, ветер будет еще сильнее». Попав на крохотный, заросший ивами островок посреди разбушевавшегося Дуная, герои рассказа чувствуют, что они ненароком раздразнили могучие и таинственные силы, держащие их в своей власти. «Смутный ужас» исходит от ивовых зарослей, «сомкнувшихся над водой, словно допотопные чудовища на водопое». Они «настойчиво бередят душу самим своим количеством, так или иначе представляя воображению какую-то новую силу, очень большую, а главное — довольно враждебную». «Мы вторглись в чужой мир, — подытоживает рассказчик, — мы сами тут чужие, незваные, нежеланные, и нам, быть может, грозит большая опасность».

Почему действие новеллы происходит именно посреди Дуная, а не Рейна или, скажем, Сены? Во-первых, потому, что Рейн и Сена — реки, так сказать, цивилизованные, «прирученные», вдоль их берегов негде разгуляться силам «фэн шуй». Во-вторых, и это очень важно, потому, что само название Дуная «употребляется как нарицательное для всяких больших и малых рек»:[20] арийский языковой корень «дун-дан» обозначает просто-напросто воду, реку, «шуй». Таким образом, герои оказываются не только посреди реальной реки, но и как бы в символическом средоточии водной стихии, стремящейся размыть, пожрать, растворить в себе все твердые, устойчивые элементы Космоса, начиная с клочка суши, где разбита палатка путешественников, кончая их рассудком. Вода — источник жизни, средство очищения и возрождения, но она же, в своем негативном аспекте, символизирует подсознательные, стихийные порывы души, тягу к саморазрушению и смерти. В работе замечательного русского фольклориста Александра Потебни «О некоторых символах в славянской народной поэзии» есть главка под названием «Вода и ветер». Потебня, скорее всего, не был знаком с китайским толкованием этого понятия, но тем важнее, что в его заметке «ветер приносит человека, ветер и уносит человека, вода тоже».[21] Крайне любопытно, что в качестве иллюстрации этой формулировки ученый приводит строки из украинской песни, где выражение «заплыть за Дунай», то есть, как поясняет сам автор, «бог знает куда», значит «погибнуть».

А при чем тут ивы? В старом Китае это дерево служило символом необыкновенной живучести, долголетия и в конечном счете бессмертия. В Европе же, как Западной, так и Восточной, с ивой связаны мотивы печали («плакучая ива»), смертной тоски и, наконец, самой смерти: об иве поет перед гибелью несчастная Дездемона, в ее зарослях застревает тело утопленницы Офелии. Ива — воплощение вечной жизни стихий и в то же время напоминание о смертной участи человека. «Только стихии бессмертны!» — в отчаянье восклицает один из героев рассказа, очутившись среди «иного, чуждого мира, где обитают только ивы да души ив». «Завеса между мирами здесь истончилась; через это место, как через скважину, глядят на землю незримые существа. Если мы задержимся здесь, они перетащат нас за эту завесу, лишат того, что мы называем „нашей жизнью“». Духи стихий, населяющие это «заколдованное место», стремятся расчеловечить путников, увести их «дорогой ветра и воды» в свой запредельный мир, вернуть в элементарное, стихийное состояние, приобщить к бессмертию природных сил ценой отказа от человеческого «я»: «Это гораздо хуже смерти, тебя даже не уничтожат, ты изменишься, станешь другим, потеряешь себя».

Обезбоженный человек, как об этом уже говорилось в начале статьи, — отличный объект для расчеловечивания. «Братья Асмодея» силятся превратить мистера Харриса в «живого мертвеца», канадец Сангри из новеллы «Лагерь зверя» сам подсознательно стремится высвободиться из своей человеческой оболочки, принять обличье хищного зверя, полковник Рэгги из «Огненной Немезиды» вполне подготовлен к тому, чтобы в него вселился дух древнеегипетского бога Гора. В тех рассказах Блэквуда, где не участвует «божий человек» Джон Сайленс, подобные метаморфозы нередко доходят до своего логического конца.

Околдованный чарами Вендиго, зловещего демона лесной канадской глухомани, теряет рассудок и личность, а затем гибнет физически охотник и проводник Жозеф Дефаго — гибнет потому, что не пытается противостоять зову темной стихии, а сам бросается в ее недра. Ничего «достойного публичного упоминания» не остается от духовного вампира мистера Фрина из рассказа «Превращение». «Этот человек владел даром молча подчинять себе и высасывать из тебя все силы, мгновенно усваивая их… Он жил, присвоив сгустки жизненной энергии других». Но, оказавшись однажды рядом со своим подобием, «запретным местом», безобразным клочком земли, где не росло ни цветка, ни деревца, «воплощением смерти среди пышного цветения жизни», он становится легкой добычей для этой изголодавшейся пустоши: она мгновенно опустошает его, превращает в пустую телесную оболочку, а сама, напитавшись человеческой энергией, расцветает и начинает плодоносить.

Тема «заколдованного места», «скважины между мирами» разработана Блэквудом с поразительным знанием дела и большой психологической убедительностью. Скважиной может служить не только островок среди разбушевавшегося Дуная или подземелье, где упрятана оскверненная египетская мумия, — она разверзается и в традиционном для английской литературы «доме с привидениями» («Женщина и привидение», «Он ждет»), и в спальнях опустевшей турбазы на берегу мрачного озера («Заколдованный остров»), и даже в подсознании отдельного человека, наделенного памятью о своих былых воплощениях с редкостной способностью прозревать за обманчивой видимостью вещей их внутреннюю, потаенную суть («Безумие Джона Джонса»): «Он всегда с трепетом осознавал, что стоит на пороге иного измерения, где пространство и время — лишь формы сознания, где древние воспоминания открыты взгляду, где обнажены все силы, влияющие на человеческую жизнь». Герой этого рассказа, скромный страховой агент, «чья душа не затронута грязью, шумом и низкой суетой внешнего мира», на самом деле является «безличным инструментом в руках Невидимого, которое распределяет справедливость и подводит баланс в расчетах», орудием Кармы, «огромной фигуры под покрывалом, с обнаженным мечом и сверкающими глазами, склоняющейся к нему в суровом одобрении». Подобно своему тезке Сайленсу, духовидец Джон Джонс «никогда не чувствовал в себе ни малейшей склонности к возродившемуся дешевому оккультизму» и не интересовался никакими религиями — ведь все они являются лишь внешней оболочкой того врожденного и невыразимого словами тайного знания, которое составляет их сердцевину и основу. Не будучи настоящим посвященным и не обладая, подобно Сайленсу, сокровищницей доктринальных эзотерических данных, он с известной точки зрения выглядит фигурой более героической и трагической, чем «Иоанн Молчальник». Ведь если Сайленс, облеченный в «неуязвимый мысленный панцирь», просто не может не выйти победителем из любой схватки с силами мрака, то Джонс, не задумываясь, жертвует собой, чтобы один-единственный раз восстановить космическую справедливость, навсегда замуровать очередную «скважину между мирами».

Можно предположить, что оба эти образа являются чем-то вроде «двойного автопортрета» самого Элджернона Блэквуда. Первая «створка» этого воображаемого диптиха — отражение личности писателя до вступления в общество Золотая Заря, когда его врожденные метапсихические способности пребывали в неоформленном, латентном состоянии, а на второй запечатлены результаты духовно-алхимического процесса, закрепляющего и «кристаллизующего» эти способности, превращающего веру в уверенность, интуицию — в знание, чувства и страсти — в самоотрешенное сознание. Один из двойников Блэквуда сознает, что «все его чувственные восприятия есть, по существу, не что иное, как неудачное воспроизведение той истины, которая скрыта таинственной завесой, — истины, к которой он всегда стремился и которой ему лишь изредка удавалось достичь». Другой же его двойник, «применяя свои непостижимые методы и способы», мгновенно входит в контакт с силами, проявляющимися в необычайных феноменах, и по собственной воле поднимает или опускает «занавес истины», ибо ему, говоря языком алхимии, дана власть «вязать и разрешать».

Но существует и третья, главная, на мой взгляд, ипостась автора и обоих его персонажей. Это ребенок, бесстрашно исследующий «дальние покои» родительского дома и собственного подсознания, где продолжают призрачное существование его предки, или тайком «подкармливающий» мертвыми птичками и зверюшками изголодавшееся, проклятое всеми «запретное место».

«Большинство людей, — пишет Блэквуд, — проходит мимо приоткрытой двери, не заглянув в нее и не заметив слабых колебаний той великой завесы, что отделяет видимость от скрытого мира первопричин». В детстве эта завеса кажется прозрачной. Незамутненный суевериями и догмами взгляд ребенка свободно проникает туда, куда лишь изредка осмелится посмотреть взрослый. Сны для ребенка столь же реальны, как окружающая его действительность, а действительность готова в любой миг обернуться хорошим или дурным сном. То же самое можно сказать и о «потусторонних» явлениях и существах: они предстают детскому сознанию в той степени реальности и материальности, какой оно само решает их наделить. Если Дух, согласно воззрениям Платона и Аристотеля, является перводвигателем Космоса и его формообразующим началом, то ребенок, как говорится в известной притче из ницшевского «Заратустры», — это наивысшее воплощение Духа: «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения». «Его не жалят ядовитые насекомые, не когтят хищные звери, не трогают птицы-стервятники», — сказано в Дао дэ цзине.

Мальчик Тим из рассказа «Дальние покои» попадает в «Галерею кошмаров» — под таким названием в его детском воображении предстает все та же «скважина между мирами». Попадает — и ничему не удивляется: ведь он уже бывал здесь прежде, во сне, да и сейчас ему не совсем ясно, наяву или в сонных грезах дразнит он жутких обитателей Галереи. Пересиливая страх, «он повернулся лицом к преследующему его кошмару. И страх пропал. Безмерный ужас исчез. То был всего лишь кошмарный сон. Осталась одна комедия. Он улыбнулся».

Все эзотерические доктрины утверждают, что, в отличие от абсолютной и независимой от человеческого сознания реальности высших духовных сил, «ангелы мрака» в известной мере суть порождения наших собственных иллюзий, страстей и греховных помыслов, хотя, разумеется, это не мешает им вершить свои козни так, словно они наделены самостоятельной и самодовлеющей формой бытия.

Беда в том, что, как уже неоднократно подчеркивалось, мы сами, бездумно жертвуя своим человеческим «я», помогаем «выходцам из скважин» довоплотиться и окончательно материализоваться. Мы забыли «святое слово утверждения», утратили вместе с детской невинностью детскую ясность и прямоту взгляда — именно поэтому нас всю жизнь преследуют кошмары, кишащие уже не только в «гиблых местах», но и по всей нашей планете, — кошмары, к которым мы не смеем повернуться лицом.

Будь иначе — «былички» Элджернона Блэквуда показались бы нам не «творческим отчетом» о посещении миров, а всего лишь кошмарным сном. И мы, вместе с бесстрашным Тимом, улыбнулись бы.



Юрий Стефанов



Ивы

I

Уже миновав Вену, но задолго до Будапешта оказываешься в той части Дуная, где река течет, куда ей заблагорассудится, абсолютно пренебрегая законным своим руслом, и вот, куда ни глянь, на многие мили вокруг раскинулись топкие хляби, сплошь покрытые стелющимся низко ивняком. На больших картах это пустынное пространство закрашено голубым цветом — мутным у берегов и постепенно высветляющимся ближе к середине русла, а поперек этой неравномерной голубизны скачущими буквами выведено: Stimpfe, что означает —

В половодье эти огромные песчаные полосы, насыпи из гальки и поросшие ивами островки почти целиком скрыты под водой, но в остальное время ивы шелестят и гнутся от прихотливого ветра, сверкая на солнце серебристыми листьями, — огромная равнина непрестанно колышется, неуловимо изменчивая и ошеломляюще прекрасная. Ивы, ивы, ивы… С их поникшими макушками, зыбкими контурами и тонкими ветвями, послушными малейшему дуновению ветра, им никогда не попасть в благородную когорту деревьев — за неимением крепких надежных стволов им остается лишь безропотно смириться с тем, что их всегда будут считать только кустами. Гибкие, как травинки, они пребывают в постоянном движении, и оттого кажется, что все это зеленое пространство что оно — Ветер будоражит его, вздымая зеленые волны, и полная иллюзия, будто перед тобою самое настоящее море, — до того момента, пока ветки вдруг не вверх, заголив бело-серебристые изнанки листьев.

Вырвавшись из плена берегов, Дунай с наслаждением растекается по множеству каналов и канавок, то совсем узких, то широких, как улицы. Вода с шумом несется, омывая островки. Она затевает кутерьму из водоворотов, воронок, пенистых водопадов, вгрызается в песчаные берега, отхватывая от них кусок за куском; она вымывает почву из-под корней ив — и тут же лепит новые острова, ежечасно изменяя их величину и очертания. И это еще не самая худшая участь для островов: в половодье река их вообще заглатывает целиком…

Итак, наиболее яркие впечатления поджидали нас сразу же за Пресбургом.[22] Надо сказать, эта часть путешествия пришлась на середину июля, то есть на самый пик половодья, именно тогда, погрузив в канадское каноэ свой «цыганский шатер» да котелок, мы двинулись в путь. В то памятное утро, в час, когда небо едва еще начинало розоветь, мы, лихо руля, проплыли мимо сладко дремавшей Вены, и часа через два на горизонте замаячили в легком мареве синие холмы Венского леса;[23] завтракали мы, чуть отплыв от фишерамендской березовой рощи, тревожно шумевшей под яростными порывами ветра; потом нас вынесло на быстрину, и мимо один за другим промелькнули Орц, Хайнбург и Петронелл (при Марке Аврелии его величали Карнунтом[24]), а там уж нас обступили угрюмые вершины Тебена — это на отрогах Карпат, где слева неприметно подступает Моравия и проходит граница между Австрией и Венгрией.

На скорости двенадцать километров в час мы довольно быстро одолели часть Венгрии, но вдруг вода резко помутнела — верная примета паводка! — и началось… Мы то садились на мель, утыкаясь в галечные наносы, то нас, как жалкую пробку, крутило в бесчисленных водоворотах. Наконец на горизонте показались башни Пресбурга (по-венгерски — Pozsony), и тут наша лодчонка рванулась вперед, как норовистая лошадь, — с дикой скоростью промчавшись вдоль серых крепостных стен и благополучно миновав затопленную переправу у Висячего моста (Fliegende Brũcke), мы, после того как нас резко занесло влево, сначала взмыли на гребне желтоватой пены, а потом будто провалились в сказочное царство ив, сотканное из множества диких островков, песчаных отмелей и топей.

Это произошло так неожиданно… Представьте, что вам показывают диапозитивы с городскими видами, и среди них вдруг попадается лесная поляна или берег озера… Мы словно на крыльях влетели в заповедное пространство — через полчаса рядом не было ни лодок, ни рыбачьих сетей, ни иных примет человеческого присутствия. Цивилизация осталась позади, первозданная прелесть этого необычного мирка, состоящего из ивовых зарослей, из порывов ветра, из множества потоков и журчащих струй, околдовала нас; блаженно посмеиваясь, мы тут же постановили, что нам срочно требуются особые паспорта, дозволяющие пребывание в этом маленьком чудо-королевстве, куда наше каноэ ненароком вторглось и где живут лишь избранные. Оставаясь незримыми, эти счастливчики словно предупреждали нас, чужаков: не вздумайте искать с нами встречи.

Хотя до вечера было еще довольно порядочно, мы, донельзя измученные назойливым ветром, стали немедленно присматривать место для ночлега. Однако вскоре выяснилось, что в этом лабиринте островов высадиться на сушу совершенно невозможно, и хотя нас к ней то и дело прибивало, но тут же какими-то глубинными течениями относило вновь, как ни пытались мы удержаться у берега, хватаясь за скользкие ивовые ветки израненными в кровь пальцами. Несколько раз нам даже удалось причалить, но илистая кромка тут же уходила под воду, не выдержав тяжести нашего каноэ. К счастью, внезапно подувшим боковым ветром нас снесло в тихую заводь, и мы, подняв тучи брызг, взяли наконец берег приступом.

Отдуваясь и подшучивая над своим невезением, мы, не в силах сдержать стона счастья, растянулись на горячем желтом песке; солнце палило во всю мочь, небо было безоблачным и синим, со всех сторон нас обступали легионы колышущихся, ликующе шелестящих ивовых кустов. Они искрились алмазными каплями, они хлопали тысячами узеньких листьев-ладошек, словно аплодировали нашей победе.

— Ну и река! — невольно вырвалось у меня, когда я восстановил в памяти все этапы нашего путешествия, начатого у ручейка, затерявшегося в чащобах Шварцвальда. Тогда, в первых числах июня, нам частенько приходилось перетаскивать лодку на себе — виной тому были сплошные отмели и перекаты.

— Надеюсь, судьба нам не устроит больше никаких сюрпризов? — пробормотал мой приятель, потом на всякий случай подтянул наше каноэ еще выше, рухнул на песок и, свернувшись калачиком, закрыл глаза.

Я, блаженствуя, лежат рядом и упивался ласками нескольких стихий разом — воды, ветра, песка и щедрых солнечных лучей; лежат и размышлял о том, что солидную часть пути мы уже одолели, однако пройти предстоит еще больше — до самого Черного моря. Хорошо, что у меня есть друг, на которого можно положиться: Свид отличный малый и непоседа под стать мне — такого в четырех стенах не удержишь.

Мы прошли с ним уже немало рек, но Дунай покорил наше сердце своим небывалым жизнелюбием. Оно проявлялось еще в тонюсеньком игривом ручейке, упрямо торившем путь среди сосновых боров Донауешингена,[25] — и уж тем более теперь, в этом могучем потоке, который закрутил-заморочил нас, вовлек в свои неуемные проказы, разлившись среди пустынных болот в прямо-таки необъятную ширь… Дунай мы воспринимали уже как живое существо, которое росло не по дням, а по часам, становясь все более зрелым и сильным.

В этом довольно смирном поначалу мальчугане по мере возмужания просыпались кипучие страсти и желания; теперь уже он зрелый мужчина, знающий себе цену, который, красуясь, раскинул свое огромное текучее тело на территории нескольких стран. Снисходительно терпя на своих мускулистых плечах наше легонькое каноэ, этот гигант время от времени затевал с нами рискованные игры, но вполне добродушно, без всякого злого умысла. В конце концов, мы безоговорочно признали его Великой Рекой.

Да и могло ли быть иначе, ведь Дунай открыл нам столько своих секретов? Лежа ночью в палатке, мы слышали, как он с характерным присвистом — говорят, с таким звуком вода шелестит в прибрежной гальке, — напевал луне какую-то волшебную мелодию. Время от времени невидимки-водовороты дразнили нас, с гулким бульканьем выпуская на поверхность гроздь пузырьков. Вскоре мы научились различать раздраженное шипение песка на отмелях, когда игривые струи воды окончательно донимали его; мы познали бешеную скорость дунайских стремнин и то, как обманчива зеркальная гладь — под нею постоянно что-то вскипает и стонет. И кто бы знал, с какой заботливостью наш могучий приятель омывал ледяной водичкой берега! А каким он становится взъерошенным, когда по нему хлещет дождь, каким бранчливым! И этот его раскатистый хохот, когда ветер дует против течения, словно пытаясь сдержать неукротимый напор водной массы! Да, мы уже знали все его всхлипы, вскрики и шорохи, эти всегда внезапные броски, неожиданно вспенивающиеся хребты волн и дурашливые наскоки на опоры мостов; вот он смущенно бормочет что-то себе под нос — наверняка задал по неосторожности подножья холмов, а вот его тон становится нарочито надменным — это когда он проносит свои воды мимо всякой мелюзги, маленьких провинциальных городишек, — и звучит столь естественно, что подвоха сразу и не заметишь; ну а потом, когда солнце, настигнув слегка угомонившийся на плавной излучине поток, начинает припекать всерьез, так что над водной гладью курится прозрачная дымка, с его уст срывается лишь едва слышный ласковый лепет…

Дунай и в нежном возрасте, начиная свой путь скромной речушкой и еще не ведая, что ему суждено стать огромной, знаменитой на весь мир рекой, был совсем не похож на паиньку. В верховьях — где-то в районе Швабских лесов — ему очень нравилось выкидывать такие вот шутки: юркнет в какую-нибудь нору, а потом вынырнет на поверхность в стороне от пористых известковых холмов, притворившись совсем другой рекой и даже сменив имя. И если бы только это, а то ведь он и воду свою умудрялся куда-то припрятать, так что нам приходилось пешим ходом преодолевать многокилометровые отмели, изнемогая под тяжестью каноэ…

Но больше всего этот непочтительный юнец любил изображать из себя братца Лиса из «Сказок дядюшки Римуса» — заляжет в низине и плетется будто бы на последнем издыхании, ну а когда с Альп к нему устремляется какой-нибудь резвый приток, жаждущий с ним слиться, в нем вдруг просыпается жизнь: наш строптивец держится особняком, не подпуская чужака к своему руслу, категорически не желая признавать его. И тот покорно плетется рядом. Только за Пассау этот фокус хитрецу не удается, потому что несущийся наперерез приток Инн слишком велик и напорист, чтобы считаться с чьим-либо суверенитетом — он бесцеремонно вторгается в вотчину Дуная, и на каком-то отрезке русла им настолько тесно вдвоем, что наш гордец готов лезть на скалы, лишь бы отделаться от настырного попутчика. Кипя от ярости, так что по нему ходуном ходят пенные буруны, он предпринимает отчаянные попытки уйти от преследования: то отступит, то сделает резкий рывок, но вырваться из теснины не может — соответственно, наше каноэ то еле-еле дрейфует на мелководье плесов, то его захлестывает свирепыми волнами. Как бы то ни было, Инн преподал этому надменному одиночке хороший урок — после Пассау Дунай начал принимать своих водных вассалов с большим почтением.

Как же далеки теперь эти отроческие забавы. Великая Река успела продемонстрировать нам совсем иные грани своей переменчивой натуры. Вдоль пшеничных полей Баварии, раскинувшихся у Страубинга, она текла с такой чинной неспешностью, что мы поняли: это неспроста. Под прогретой жарким июльским солнцем прозрачной, отсвечивающей серебром толщей наверняка таятся молчуньи ундины — плывут себе невидимой стайкой к морю, покорные медлительности струй, чтобы случайно не выдать себя нетерпеливым плеском хвостового плавника…

Мы многое прощали Дунаю за доброе отношение ко всякому зверью и птицам, в изобилии обитающим на его берегах. В укромных местах рядком сидят бакланы, очень похожие издали на черный частокол; серые вороны настырно каркают в галечных насыпях; на мелководье между островков замерли аисты, выслеживая рыбу; лебеди, ястребы и всякая болотная живность оглашают окрестности то хлопаньем крыльев, то пением, то зычными криками. Разве можно было сердиться на его капризы, подсмотрев спозаранку, как плюхается в воду олениха и плывет мимо нас; а любопытные мордочки оленят, глазеющих из-за кустов на наше каноэ, или настороженный взгляд карих очей отца оленьего семейства, который мы ловим на себе, огибая очередную излучину. Лисы тоже наведываются на отмели — грациозно семеня по грудам сплавляемых бревен, они умеют мгновенно, как по волшебству, исчезать.

Да, после Пресбурга наш Дунай заметно остепенился. Больше никаких проказ. Все-таки прожито уже почти полрусла, и впереди по курсу совсем другие страны, где не терпят и не понимают шуток. Малыш вдруг разом повзрослел, требуя от нас уважения и даже покорности. В какой-то момент он растекся по трем рукавам, которые лишь через сто километров должны были слиться воедино, и мы решительно не знали, какой из них избрать.

— Только не боковые, — твердо сказал нам венгерский офицер, с которым мы разговорились в местном магазинчике, запасаясь провизией. — Если паводок пойдет на убыль, можно запросто застрять на какой-нибудь отмели, милях в сорока от всякого жилья и пропитания. Самое разумное — переждать. Вода все еще прибывает, и ветер наверняка будет усиливаться.

Прибывающая вода нас нисколько не смущала, а вот очутиться в болотистых топях со всем походным скарбом действительно было бы неприятно. На всякий случай мы даже закупили побольше провианта. Что же касается ветра, то пророчество офицера довольно скоро стало сбываться: несмотря на совершенно безоблачное небо, он неуклонно крепчал и в конце концов достиг прямо-таки штормовой силы.

Мы раньше, чем обычно, пристали к берегу, до захода солнца оставалось не меньше часа, а то и двух. Я не стал будить своего друга и отправился обследовать тот «постоялый двор», который уготовил нам случай. Мне удалось выяснить, что наш островок размером меньше акра представлял собой широкую песчаную отмель, находившуюся на два-три фута выше уровня воды. Дальний конец, смотревший в сторону заката, был покрыт клочьями пены — разгулявшийся ветер срывал их с бьющихся о берег волн. Остров был треугольной формы с направленной по течению вершиной.

Некоторое время я смотрел на тронутый багрецом бурлящий поток — он с грозным рычанием обрушивал свои волны на этот клочок суши, посмевший разрезать его на две вспененных струи. Казалось, минута-другая — и наш приют не выдержит натиска воды — поток смоет его; а тут еще ветер, который так свирепо гнул и раскачивал ивы, что возникала полная иллюзия, будто это земля под ними ходит ходуном… Выше по течению я мог разглядеть мили две, и зрелище было ошеломляющим. В перспективе Великая Река напоминала обледенелый склон (хотя это был не лед, а белая, повисшая в воздухе пена), а чуть ближе все бурлило, клокотало и вспучивалось, беснуясь в лучах заходящего солнца.

Густейшие ивовые заросли начинались сразу за береговой полосой, пробираться сквозь эти джунгли было очень непросто, но я все-таки продолжил свой поход к более низкой части островка. Там, естественно, свет был не так ярок, поэтому и река выглядела более темной и угрюмой. Собственно, с этой точки мне были видны лишь гребни волн, тоже слегка вспененные, их с силой гнали порывы неутомимого ветра, дувшего против течения. Они метались меж островов, с разбегу накатывались на берег, норовя прорваться сквозь ивы, а те тут же обступали их, словно стадо доледниковых монстров, столпившихся у водопоя. «А вдруг они выпьют всю воду, — невольно подумалось мне. — Все русло загородили, вон их сколько, ненасытных, просто губки какие-то!»

Раскинувшаяся передо мной панорама во всем ее торжественном безмолвии была великолепна, я никогда не видел ничего подобного; но по мере того, как я жадно вглядывался в каждую ее деталь, странное волнение овладевало мною. Восторг перед этой первозданной красотой вскоре был вытеснен беспокойством, почти тревогой.

Видимо, разлив реки всегда вызывает чувство легкой паники: я знал, что большинство островков к утру будут затоплены; этот неукротимый бешеный поток не мог не вызывать опасения. Но в том-то и дело, что я не испытывал боязни перед непредсказуемыми капризами природы. Нет, моя тревога была вызвана чем-то иным, более сокровенным. И даже этот завывающий ветер, почти ураганный, которому ничего не стоило вырвать с корнем целую рощу ив, не слишком меня пугал. Просто он чересчур расшалился, ведь на этом плоском пространстве не было ни единой подходящей преграды, которая заставила бы его угомониться; честно говоря, я чувствовал себя его сообщником в этой бесшабашной игре, которая мне даже нравилась. Нет-нет, этот забияка был неповинен в томившем меня смутном беспокойстве. Настолько смутном, что невозможно было определить его причины. Скорее всего, меня угнетала собственная ничтожность, столь очевидная в сравнении с разгулявшимися стихиями. Неукротимое исступление реки не могло не обескуражить… Что и говорить, я и мой товарищ проявили непростительную самонадеянность: природные катаклизмы в любой момент могли уничтожить нас. Ибо в этой грандиозной битве стихий, будоражившей мою чувствительную душу, человек был лишним.

Самым удивительным было то, что смущала меня не столько вода (если я верно себя понял), сколько ивы… Акры и акры ивовых джунглей, ивы везде и всюду — напирающие на реку, готовые задушить ее, выстроившиеся тесными боевыми колоннами на протяжении многих миль, они выжидают, они прислушиваются, они выслеживают… Да, не только ветер и небо, вода и земля, но и эти шелестящие полчища исподволь вселяли в меня тревогу, подавляя своими необъятными размерами мое болезненное воображение, повсюду выискивающее сверхъестественные силы, причем далеко не благостные.

Великие творения природы особым образом влияют на каждого из нас, я много раз в этом убеждался: горы внушают благоговение, океаны устрашают, а дремучие леса завораживают… Суть же этих подспудных инспираций едина: и горы, и океаны, и леса тончайшим образом связаны с человеком, с его естеством и жизнью. Испытываемые нами пред ликом природы ощущения вполне объяснимы, даже страх. И, в сущности, подобные переживания возвышенны и благотворны.

Однако эти все вокруг заполонившие ивы вызывали совсем иные чувства — от них исходили некие флюиды, проникавшие в самую душу, пробуждая в ней смиренный трепет, но не восторга, а ужаса. По мере того как сгущался сумрак, их плотные шеренги становились все более темными, гибкие ветви исступленно и в то же время податливо трепетали от властных прикосновений ветра, а я… я почему-то все острее чувствовал, что мы напрасно вторглись в их владения — мы здесь непрошеные гости и можем дорого за это поплатиться!

Итак, докопаться до причин загадочной тревоги мне не удалось, что, однако, не слишком меня удручало. Но — странная штука! — даже занявшись таким хлопотным делом, как установка палатки, которую так и норовил снести ветер, и сооружая костер, я не мог избавиться от этого неприятного ощущения. И к моему стыду, подобной ерунды оказалось достаточно, чтобы испортить сладкое предвкушение отдыха и пахнущего дымком жаркого. Приятелю я ничего говорить не стал, поскольку знал, что с фантазией у него туговато, да мне и не удалось бы ничего толком объяснить, и этот флегматик только поднял бы меня на смех.

В середине островка имелась небольшая впадина, там мы и поставили палатку, рассчитывая на то, что нависающие со всех сторон ивовые ветви будут в какой-то мере защищать нас от ветра.

— Местечко так себе, — меланхолично констатировал Свид, когда мы наконец справились с палаткой, — ни камней подходящих, ни хвороста. Давай завтра пораньше отсюда двинем, а? На этом песке палатка в любой момент может завалиться.

Мы с ним имели однажды удовольствие проснуться среди ночи под рухнувшим брезентом, что научило нас быть более предусмотрительными. С помощью испытанных ухищрений мы надежно укрепили наш уютный «цыганский шатер» и отправились добывать топливо. Поскольку в ивняках валежника не водится, мы могли рассчитывать только на плавник — принесенные течением обломки деревьев. Обследуя берега, мы обнаружили, что упорно наступающая вода нещадно их терзает, с бульканьем и урчанием выгрызая огромные куски.

— Остров-то наш уменьшается прямо на глазах, — не преминул заметить мой педантичный друг. — При таких темпах его ненадолго хватит. Лучше подтащить каноэ к палатке, чтобы сразу, в случае чего, отчалить. Ты как хочешь, а я даже раздеваться не буду.

Он шел в двух шагах позади меня, и я расслышал тихий смешок, сопровождавший эту тираду. Однако буквально через секунду меня остановил его возглас:

— О господи!

Я резко обернулся, но увидел только ивы.

— Что же это такое! — донеслось откуда-то из кустов, на этот раз голос Свида был далеко не веселым.

Сделав несколько шагов в его сторону, я раздвинул заросли и увидел, как мой приятель, наклонившись над водой, что-то разглядывает.

— Силы небесные, похоже, чей-то труп! — воскликнул он. — Видишь?!

На пенившихся волнах, примерно в двадцати футах от берега, действительно покачивалось что-то черное, то исчезая под водой, то вновь всплывая… И вдруг мертвец, будто нарочно, повернулся к нам лицом — глаза его светились странным желтым огнем, в них отражался закат. Потом раздался короткий всплеск — и тело погрузилось в мерцающую воду…

— Да это же выдра! — разом вырвалось у нас, и мы с облегчением расхохотались.

«Труп» оказался выдрой, надумавшей поохотиться. Но выглядела она совершенно как утопленник, потому что лежала неподвижно, полностью покорившись волнам. Через какое-то время выдра вынырнула гораздо ниже по течению, мы увидели ее черную спинку, влажно блестевшую в догорающих лучах.

Собрав плавник, мы побрели к палатке, но тут случилась еще одна неожиданность. На сей раз это действительно был человек, только вполне живой и плывший на лодке.

Увидеть на Дунае обыкновенную лодку теперь почти невозможно… тем более в этой его части, да еще в самый пик паводка. Это был сюрприз, ничего не скажешь! Мы замерли, провожая лодку взглядом.

То ли из-за слепящих бликов на воде, то ли из-за бивших в глаза солнечных лучей я толком не сумел разглядеть это «видение». Понял только, что это был мужчина — стоя, он правил к противоположному берегу широкими взмахами длинного весла. Он, видимо, тоже нас заметил, но из-за дальности расстояния и неверного освещения мы могли только предполагать… Мне показалось, что он делает нам какие-то знаки и даже что-то весьма эмоционально кричит, однако до нас донеслись лишь маловразумительные обрывки — большую часть его тирады ветер отнес прочь… Все это выглядело довольно дико — и сам человек, и его нелепые жесты, и этот яростный вопль. Я решительно не понимал, что происходит, но вдруг сообразил.

— Да он же крестится! — торжествующе воскликнул я. — Смотри, он осеняет себя крестным знамением.

Из-под приставленной ко лбу ладони Свид долго всматривался в удаляющегося человека.

— Похоже, ты прав.

Лодка между тем скрылась за излучиной, там, где море ив было пурпурным от солнца и непередаваемо прекрасным. Начинал садиться туман, и все вокруг подернулось легкой дымкой.

— И что ему тут понадобилось на ночь глядя, да еще в паводок? — пробурчал я себе под нос. — Куда его несет в такую погоду и что означают все эти крестные знамения и вопли? Может, он хотел нас о чем-то предупредить?

— Увидел дым от нашего костра и подумал, что тут поселилась парочка привидений, — усмехнулся мой дружок. — Эти венгры ужасно суеверны! Вспомни, что говорила та продавщица в Пресбурге: на эти острова никто ни ногой, потому что тут обитает какая-то нечисть. Надо думать, они до сих пор верят во всяких фей и русалок… Очевидно, этот крестьянин никогда никого здесь не встречал, — чуть поразмыслив, добавил он, — и, естественно, перепутался.

Однако голос его был не слишком уверенным, да и держался он как-то странно, не так, как всегда; впрочем, мне могло и показаться.

— Что ж они так мелочатся, никакой фантазии — какие-то феи, русалки… — хмыкнул я и принялся натужно хохотать: почему-то хотелось производить как можно больше шума. — Места, вполне достойные античных богов. У римлян тут наверняка полно было всяких капищ, священных рощ и прочих апартаментов для их божков.

Посмеявшись над венграми, мы снова занялись приготовлением ужина — уже молча, поскольку мой приятель был не мастак вести беседы на отвлеченные темы. Помнится, я даже этому радовался; непробиваемое здравомыслие этого безнадежного рационалиста казалось мне в тот момент необыкновенно надежным и основательным. Я сразу припомнил его редкие таланты: Свид не хуже индейца правил на стремнинах и лучше всех прочих бледнолицых мог избежать водоворота или проплыть над затопленным мостом. Он был незаменимым помощником в долгих путешествиях и не терял выдержки в самых рискованных ситуациях. Я окинул взглядом его сосредоточенно-упрямое лицо, лохматую белокурую гриву, огромную — вдвое больше моей! — охапку хвороста, под тяжестью которой он даже чуть покачивался, и немного воспрянул духом. Да, это было замечательно, что Свид таков, каков он есть, — никаких заумных реплик, все у него просто и ясно…

— А водичка все поднимается, — пробормотал он, словно в продолжение какой-то мысли, и, отдуваясь, бросил охапку на землю. — Если так пойдет дальше, через пару дней от острова ничего не останется.

— Черт с ней, с водичкой, — буркнул я, — главное, чтобы утих этот ветрила.

Вода действительно была нам нипочем: собраться мы могли минут за десять; да и вообще, чем больше воды, тем лучше — по крайней мере затопит проклятые отмели, то и дело терзающие дно нашего каноэ.

Вопреки нашим надеждам после захода солнца ветер так и не спал. Наоборот, принялся завывать еще громче, с таким исступлением выворачивая и сгибая ивовые ветки, словно это были хлипкие соломинки. Вой ветра изредка сопровождался странным громом, напоминавшим залпы мощной артиллерии, они раздавались то над водой, то над островом. Мне даже подумалось, что столь необычные звуки может производить несущаяся в космическом пространстве планета, просто нам не дано это слышать.

А между тем на небе так и не появилось ни единого облачка, и, едва мы успели отужинать, на востоке повисла полная чистая луна, затопив бескрайние поля уже не лепечущих, а жалобно стонущих ив ярким — почти как днем — светом.

Лежа на песчаном пятачке у костра, мы курили и под аккомпанемент всех этих ночных шелестов, грохотов и стонов как ни в чем не бывало обсуждали пройденный уже путь и прикидывали дальнейший маршрут. Карту мы разложили на пологе палатки, но из-за сильного ветра, колебавшего наш полотняный «стол», почти ничего не могли разобрать: приходилось то и дело его поправлять и гасить фонарь. В сущности, если бы не карта, нам было бы достаточно и света от костра, изредка выстреливавшего вверх фейерверки искр. В нескольких ярдах от нас бурлил, пришептывая и журча, поток, а временами слышался тяжелый плеск — это водная стихия отхватывала очередной кусок суши.

Разговор наш крутился в основном либо вокруг недоразумений, омрачавших наши привалы в Шварцвальде, либо кто-нибудь из нас двоих принимался рассказывать о чем-нибудь занятном, однако теперешнее свое положение мы, словно по уговору, старались без крайней надобности не обсуждать. Ни выдра, ни человек в лодке не удостоились даже упоминания, хотя при других обстоятельствах мы наверняка бы только о них и говорили. Еще бы, такие события в нашей довольно монотонной походной жизни!..

При весьма скудных запасах топлива поддерживать огонь было настоящей морокой, тем более что ветер, сдувавший дым прямо нам в лицо, давал отличную тягу. За дровами мы ходили по очереди. Когда Свид возвращался, я, глядя на его тощий улов, изумлялся, почему его так долго не было. Не то чтобы я боялся оставаться один, просто заранее предвкушал, как теперь уже мне придется рыскать под кустами вдоль скользких, осыпающихся берегов, залитых холодным лунным светом. Многочасовая битва с течением и ветром — и с каким ветром, с каким течением! — вымотала нас обоих, давным-давно пора было заползать в палатку и ложиться спать. Но мы продолжали жаться поближе к огню и, с невольной опаской поглядывая на глухую стену ив, вслушивались в странные звуки, порожденные ветром и рекой. Уединенность этого мирка заставляла нас вести себя не так, как обычно: тут куда более уместным было молчание — очень скоро собственные голоса стали казаться нам резкими и фальшивыми, и мы невольно перешли на шепот. Человеческий голос никогда не вписывался в хор могучих стихий, здесь же его звучание и вовсе воспринималось как нечто кощунственное. Все равно что громко разговаривать в церкви или в каком-нибудь другом неподходящем и даже для бесед месте…

Поистине мистическая мрачность этого заросшего ивами одинокого островка, истерзанного ураганом и окруженного со всех сторон стремительными бурными потоками, подавляла — и наверняка не только меня. Нетронутый и мало кому известный кусочек суши, освещенный сейчас полной луной, находился в стороне от вездесущего людского рода, тут все было другим — иной, чуждый и неведомый мир, населенный лишь ивами и их душами. А мы, неразумные твари, посмели сюда явиться и даже пытались тут хозяйничать! Но не только гнетущая таинственность этого угрюмого острова внушала мне подспудную тревогу, пока я полеживал на песке, протянув ноги к огню и глядя сквозь листья на звезды, — меня мучило что-то еще…

Поднявшись, чтобы отправиться за очередной порцией плавника, я твердо сказал:

— В последний раз иду, потом, как только все догорит, ложусь спать…

Мой приятель лишь вяло на меня посмотрел.

Я шагнул в сгущающуюся чуть поодаль от костра темень.

Для человека, не склонного к праздным фантазиям, Свид был сегодня что-то уж слишком восприимчив, замечая то, на что раньше просто не считал нужным обращать внимание. Похоже, он тоже проникся дикой прелестью этих мест. Помнится, меня совсем не обрадовало это пустяковое, в сущности, обстоятельство, и, вместо того чтобы искать всякие щепочки да сучки, я отправился в дальний конец острова, туда, где река и заросли ив были особенно эффектно освещены лунным светом. Мне хотелось побыть одному; тревога моя усилилась, и к ней прибавилось какое-то смутное ощущение — мне необходимо было постичь его суть.

Дойдя до песчаного обрыва, возвышавшегося над волнами, я замер, потрясенный колдовским очарованием открывшегося моим глазам ландшафта. И дело было не только в живописности этих живых «декораций» — тут присутствовало что-то еще, отчего все тревожней сжималось сердце.

И эти пустынные водные просторы, и купы шепчущихся ив, и порывы неистового ветра привносили в мои ощущения новые оттенки, наполняя душу странной горечью и унынием. Особенно усердствовали ивы: ни на миг не умолкая, они то что-то бормотали, то пересмеивались, то издавали леденящие кровь завывания, то тяжко вздыхали… Но самым примечательным было то, что их шелестящий гомон свидетельствовал о какой-то особой жизни всего этого необъятного растительного пространства. Оно было чуждым всему вокруг, совсем не таким, как разбуянившиеся, но ничуть не злобные река и ветер. Ивы словно бы жили в ином измерении, подчиняясь иным законам бытия, и в данный момент увлеченно обсуждали какие-то доступные лишь им одним тайны. Они заговорщически друг к другу наклонялись, забавно покачивая косматыми головами, шевеля мириадами листьев, даже тогда, когда совсем ненадолго утихал ветер. Итак, растения двигались независимо от него, как живые, и эта их жутковатая обособленность вселяла в меня какой-то иррациональный ужас.

В лунном свете ивы казались несметным полчищем — они угрожающе размахивали множеством серебряных пик, готовые в любой момент атаковать наш бивак.

У всякой местности есть своя аура, и довольно активно проявляющаяся, надо только прислушаться и присмотреться… Путешественник особенно явственно ощущает ее во время ночлега, когда выбранное для привала место дает понять, «принимает» оно его или нет. Поначалу на эту ауру мало кто обращает внимание, хлопоча над палаткой и приготовлением пищи, но при первой же передышке — чаще всего после ужина — все становится ясно. Знак, поданный нашим ивовым пристанищем, был абсолютно недвусмыслен: мы тут никому не нужны. Ощущение враждебности нарастало. Мы оказались у опасной грани, преступив которую рисковали вызвать страшный гнев. Одну ночь нас, возможно, потерпят, но не дольше! И порукой тому все языческие боги дерев и стихий — они говорят нам «нет»! Мы первые из рода человеческого посмели осквернить своим присутствием этот заповедный островок, и напрасно:

Вот такие нелепые, непонятно откуда взявшиеся мысли одолевали меня, пока я стоял и слушал, слушал… Дослушался до совершенно бредовой идеи: а что, если эти говорливые ивы вдруг решат продемонстрировать свою «жизненную силу»? Взовьются чудовищным роем и по приказу местных властителей со свистящим гулом устремятся к стоянке «захватчиков», чтобы там, повиснув над нашей палаткой черной зловещей тучей, низринуться вниз. Вот они смыкают свои ряды, потом, чуть расступившись, встают поудобнее и с угрюмым видом ждут, когда наконец подует достаточно сильный ветер, который позволит им взмыть ввысь… Я мог поклясться, что ивы выглядели несколько иначе, чем минуту назад, их строй стал более тесным.

С неба донесся зловещий крик какой-то ночной птицы, и в этот момент меня резко качнуло: кусок суши под моими ногами надломился и с гулким плеском шлепнулся в воду… Я едва успел отскочить и принялся ретиво искать сушняк, посмеиваясь над собой: ну вот, в который уже раз поддался нелепым фантазиям, которыми буквально нашпигован мой мозг…

Собравшись идти назад, я вспомнил пожелание Свида завтра же отсюда убраться, и только подумал, что это весьма разумная мысль, как мой приятель возник передо мной собственной персоной. Подойдя вплотную, он, стараясь перекричать вой ветра и рев реки, спросил:

— Ты чего так долго?! Я уж было решил, что-то случилось!

Но, судя по его лицу, по некоторой экзальтированности тона и по всей его повадке, я понял, что не тревога за меня погнала его прочь от уютного костра. В этом заклятом месте он тоже чувствовал себя не в своей тарелке, и ему просто не хотелось оставаться одному.

— Вода все поднимается! — крикнул он, махнув рукой в сторону залитой лунным светом реки. — И ветер тоже крепчает!

Свид был, как всегда, краток, но я его понял: он призывал меня оценить всю опасность нашего положения.

— Хорошо еще, что у нас хватило ума поставить палатку в той выемке, так-то оно надежнее, — буркнул я и в оправдание своей медлительности стал врать, будто не мог найти подходящего плавника.

Однако порыв ветра отнес эту мою оправдательную речь в сторону, поэтому Свид услышал только про палатку и, кивнув, заорал в ответ:

— Хорошо, конечно! — но тут же добавил: — А еще лучше было бы убраться отсюда, пока целы, — подальше от этого зловещего места!

Он буквально огорошил меня и даже разозлил, потому что очень точно выразил мое собственное настроение. Да, место именно зловещее. Зло витало совсем близко, я чувствовал это каждой клеточкой.

Подойдя к костру, мы подбросили туда ту жалкую охапку сушняка, которую мне удалось собрать, и, разворошив угли ногами, в последний раз заставили пламя разгореться. Потом еще раз осмотрелись.

— Из-за ветра, наверное, немного спадет жара, — обронил я и, помню, очень был изумлен раздраженным ответом моего приятеля: мол, дорого бы он дал за нормальную июльскую погоду, пусть даже самую жаркую, только бы утих «этот проклятый ветер».

Все было готово к ночевке: перевернутое вверх дном каноэ лежало рядом с палаткой, впритык к нему — два желтых весла, мешок с едой висел на крепком суку, вымытые миски лежали на безопасном расстоянии от кострища; утром, в случае чего, можно было наскоро перекусить.

Мы присыпали песком янтарные тлеющие угли и заползли в палатку. Полог решили не опускать, и мне хорошо были видны ажурные переплетения веток, россыпи звезд и серебристое лунное сияние, разлитое повсюду. Шелест ив и неистовые порывы ветра, пытающегося зацепить тугой брезент палатки, — последнее, что я запомнил, прежде чем погрузился в сладостное забытье…

II

Я не сразу сообразил, что глаза у меня открыты и что взор мой устремлен в ночное небо. Взглянув на часы, приколотые к брезенту, я увидел — настолько ярким был свет луны, — что сейчас самое начато первого, начались новые сутки. Выходит, мой сон длился не более двух часов. Свид спал как убитый, ветер буйствовал по-прежнему, а сердце мое почему-то сжалось от страха. Такое впечатление, будто рядом что-то происходит… совсем рядом.

Я резко сел и высунул голову из-под полога. Все эти кусты, и маленькие и большие, ходили ходуном, их нахлестывал ветер, но наш брезентовый домишко, по счастью, был недостижим для его порывов — они проносились выше, не задевая верха палатки, и возвращались к нам, успев растерять весь свой боевой пыл. Охваченный странным волнением, я решил проверить, не случилось ли чего с нашим скарбом, и, встав на четвереньки, потихоньку начал пробираться к выходу, стараясь не задеть Свида.

Мне уже почти удалось выползти наружу, когда мой взгляд случайно скользнул по макушкам кустов, росших чуть поодаль, в зыбкий узор из колышущихся листьев. Я сел на пятки и стал приглядываться. Чуть выше моей головы мне привиделось нечто немыслимое… Среди колеблющихся ив двигались какие-то смутные тени, облепляя ветви подобно зыбким сгусткам, очертания которых в мертвенном лунном свете ежесекундно менялись. Тени были совсем близко от меня, футах в пятидесяти.

Я чуть было не кинулся будить Свида, но что-то меня остановило: еще, чего доброго, спугнет их… Я стал осторожно выползать из палатки и, до рези напрягая глаза, смотрел, смотрел, пока окончательно не убедил себя, что это мне не снится.

Взору моему предстали огромные фигуры, достигающие самых верхушек кустов: великаны бронзового цвета, пребывающие в постоянном движении, но у колебаний их был свой особый ритм, независимый от прихоти ветра и покорных ему ветвей. Немного успокоившись, я сумел рассмотреть этих существ получше: они были несравнимо крупнее и выше людей, и сразу было понятно, что в них нет человеческого. Они не просто прятались в ветвях, вынужденные раскачиваться вместе с ними. Ничего подобного, они ежесекундно изменялись — растягивались, устремляясь к небу, и макушки их сливались с темнотой, сплетались друг с другом, образуя колоссальные витые колонны, их конечности и огромные тела то разбухали, то истончались и, подобно лентам серпантина, закручивались спиралями вокруг изгибавшихся под ветром веток. Их нагие аморфные тела то заполняли собой все пространство куста, до самых кончиков листьев, то лениво устремлялись вверх мерцающими в лунных лучах потоками, похожими на струи густого тягучего дыма. Лиц их мне увидеть не удалось. Только эти отливающие тусклой бронзой извивы непрерывно сплетающихся тел.

Я весь обратился в зрение, стараясь не упустить ничего, ни одной мельчайшей детали, и все время боялся, что великаны сейчас исчезнут, сольются с мерно колышущимися ветвями, и тогда, ничего не поделаешь, придется считать их оптическим обманом. Стараясь подметить непреложные доказательства их реального существования, я в какой-то момент обнаружил, что сами критерии, определяющие их реальность, стали какими-то зыбкими. Чем дольше я смотрел на этих существ, тем менее фантастичными они мне казались, хотя, конечно, были очень далеки от стандартов, которые обычно фиксируют фотоаппараты и дотошные биологи. От моего страха не осталось и следа, его сменило смиренное благоговение и жгучее любопытство, подобных чувств я никогда еще не испытывал. Похоже, мне посчастливилось увидеть живых, вернее говоря, «воплотившихся» элементалей[26] этих нехоженых мест. Наше вторжение растревожило их, заставило выбраться из укромных уголков. Да, похоже, мы устроили в этом заповеднике настоящий переполох… В моей памяти тут же всплыли десятки легенд и сказок о друидах и подвластных им духах стихий, которых люди почитали с незапамятных времен. Мне бы еще немного подумать, разложить все по полочкам, но неведомая сила толкала меня все дальше вперед.

Я подполз на четвереньках к костру и, поднявшись, почувствовал своими босыми ступнями, что песчаный пятачок рядом с кострищем еще не успел остыть. Ветер тут же вцепился мне в волосы и стал хлестать по щекам; от рева клокочущей воды заложило уши. И река, и ветер были предельно реальны, стало быть, мое восприятие оставалось вполне адекватным. Тем не менее фигуры не исчезли — продолжая взмывать к небесам, они, безмолвные и величественные, растягивались в огромные, но необыкновенно изящные спирали. Охваченный при виде этого зрелища каким-то почти мистическим экстазом, я готов был пасть пред таинственными существами на колени, как самый дремучий язычник.

Наверное, так бы оно и было, но очередной порыв ветра оказался настолько мощным, что, отброшенный в сторону, я едва удержался на ногах. Вероятно, ветер хотел меня растормошить, сдуть наваждение. Однако фигуры никуда не делись, просто теперь я наблюдал за ними с другого ракурса. Они по-прежнему взмывали из черного нутра ночи к звездному небу, но, увы, мой изначальный скептицизм оправдался. Мне действительно все только показалось. Ну и что, рассуждал я, разве от этого увиденное мной было менее реальным? К сожалению, реальность эта была явлена только мне. Ивовые ветви и лунный свет, причудливо соединившись, отразились в зеркале Моего воображения, да так, что привидевшиеся мне картины казались абсолютно реальными. Итак, всего-навсего обман зрения… Набравшись храбрости, я пересек песчаные проплешины и подошел ближе к кустам. О боже, неужели и впрямь все это было лишь галлюцинацией, игрой моей взбудораженной фантазии? Но разве все эти мои «разумные» доводы не диктуются рутинными, давно изжившими себя стандартами якобы научных данных?

Я же был уверен, что эти похожие на сгустившиеся тени создания действительно существовали: слишком долго оставались в поле моего зрения их ввинчивающиеся в небо фигуры, чтобы сойти за нечто эфемерное, да и выглядели они вполне сопоставимо с привычными нам мерками. И все же вдруг взяли да исчезли!

Как только бронзовые гиганты пропали, а вместе с ними естественные любопытство и азарт, на меня накатил ледяной ужас. Теперь уже не оставалось ни малейших сомнений в том, что этот затерянный остров находился во власти неведомых и недоступных нашему разумению сил. Опасливо озираясь, я лихорадочно искал, куда бы скрыться, но вскоре понял, что ничего путного все равно не придумаю, и побрел к палатке. Стараясь не разбудить Свида, я улегся на свое песчаное ложе, предварительно опустив полог, чтобы не видеть этих опостылевших ив, освещенных мертвенным лунным светом, а чтобы заглушить омерзительные завывания ветра, натянул на голову край одеяла.

III

Как нарочно, чтобы мне не пришло в голову внушать себе, будто все случившееся со мной не более чем сон, я долго не засыпал, и, даже когда веки мои наконец отяжелели, мной овладела всего лишь дремота: не покидавшая меня тревога мешала моему сознанию полностью отключиться, я постоянно был начеку.

Спустя какое-то время с меня слетело и это жалкое подобие сна. Резко вскочив от вновь накатившей волны почти животного страха, я сразу понял, что вызван он не буйствующими ветром и рекой — что-то иное назойливо вторгалось в мое тревожное забытье, пока не разбудило меня совсем. Я вдруг обнаружил, что не лежу, а сижу, стараясь не шевелиться, и — вслушиваюсь в ночь.

Снаружи доносился не то слабый прерывистый шорох, не то легкое постукиванье — по всей поверхности палатки. Видимо, так оно продолжалось уже довольно долго, но мне только сейчас удалось расслышать эти хаотичные звуки. Застыв от напряжения, я окончательно забыл про сон, а потом вдруг почувствовал, что стало тяжело дышать и что на меня как будто кто-то навалился, кто-то весьма упитанный…

Ночь была очень душной, но мое тело мгновенно покрылось холодным потом. Чуть позже я сообразил, что давят не на меня, а на палатку, причем со всех сторон одновременно. Значит, ветер все-таки и до нас добрался, налег всей своей невидимой тушей? Или там начался дождь? А может, капает с листьев? Кроме того, ветер мог донести с реки водяную пыль, она оседала на палатку, на лету собираясь в крупные капли…

Прокрутив в голове с дюжину вариантов, я вдруг понял, что произошло! Тополь — единственное на острове дерево, под которым стояла наша палатка, — не выдержал напора ветра и сломался! Сейчас он еще стоит, опираясь ветвями на наше хрупкое жилище, но при первом же резком порыве рухнет прямо на нас… Это его листья шуршат и трутся о брезент — пока… Я откинул полог и выскочил наружу, истошным голосом призывая на помощь Свида.

Я огляделся: дерево как стояло, так и стоит, на палатке никаких капель или брызг, ничего…

Сквозь листву уже пробивался холодный серый свет, тускло мерцал песок. На небе все еще толпились звезды, ветер продолжал громко завывать, костер окончательно потух, а с восточной стороны в просветах между кустами видны были слабые проблески зари. Уже несколько часов прошло с тех пор, как я, затаив дыхание, наблюдал за устремлявшимися вверх бронзовыми гигантами, теперь они казались мне просто ночным кошмаром, но даже воспоминание навевало ужас. До чего же мне надоел этот взбесившийся ветер! Невероятно измотанный бессонной ночью, с нервами, натянутыми до предела, я и не помышлял ни о каком отдыхе. Вода продолжала свое наступление. Плеск и рев речного потока гулко отдавался в воздухе, моя тоненькая ночная рубашка быстро намокла от разлетавшейся во все стороны водяной пыли.

Свид не отозвался на мой панический вопль, теперь его и вовсе было незачем будить. Я стал с пристрастием осматривать нашу стоянку: каноэ на месте, оба весла — тоже; с тополиного сука свисает мешок с припасами, вокруг все те же ивы — обступили со всех сторон, качаются… Вскрикнула, проснувшись, какая-то птаха, в сумеречном небе мелькнула стая уток. Ветер сыпал мне на ноги струйки песка, и острые песчинки впивались в ступни. Я обогнул палатку и сквозь кусты пробрался к реке. При виде этих растянувшихся до самого горизонта ивовых чащоб, блекло-серых, как привидения, мне снова стало не по себе. Слоняясь вдоль берега, я пытался понять, что же все-таки барабанило по палатке и так сильно на нее давило, что даже заставило меня проснуться. Скорее всего, очередные фокусы ветра — подхватывая сухой песок, он швырял его на палатку, и песчинки шуршали о брезент, а потом стал дуть в тоненькую крышу, навалившись на нее всей своей мощью.

Нервное напряжение и безотчетный страх все нарастали.

Я подошел к дальнему берегу, в глаза сразу бросилось, как сильно он за ночь похудел, — река унесла огромные куски. Зайдя по щиколотку в прохладную воду, я, намочив обе ладони, приложил их ко лбу. Вот-вот должно было взойти солнце, и в воздухе веяло острой свежестью раннего утра.

Возвращаясь назад, я специально стал пробираться сквозь те кусты, где мне привиделись извивающиеся бронзовые великаны, и, как только забрел подальше, в самую чащу, из зеленого сумрака метнулась чья-то огромная тень. Сердце мое болезненно сжалось… Кто-то пронесся мимо меня, точно…

Внезапно в спину мне ударил порыв ветра, словно хотел помочь выбраться, и, едва я очутился на более или менее открытом пространстве, страх почему-то сразу исчез… Ну, почти исчез…

Глупости, не было никакой фигуры, уговаривал я себя, в густых зарослях может привидеться все что угодно, и огромный зверь, бросающийся на тебя из-за дерева, на поверку оказывается всего-навсего игрой шаловливого ветерка, случайно качнувшего пару-другую веток. Должен сказать, испытанный ужас был настолько глубок и настолько не похож на прежние аналогичные переживания, что вызвал у меня болезненное любопытство, почти заглушившее и самый страх. Потихоньку я добрел до самой верхней точки острова, откуда была хорошо видна вся пойма реки: пурпурная в лучах восходящего солнца, она казалась такой волшебно прекрасной, что я едва не закричал от охватившего меня восторга.

Однако крик восхищения застрял у меня в горле, едва взгляд мой упал на нашу еле заметную в окружении кустов палатку: я обнаружил нечто более впечатляющее, чем шутки невидимки-ветра.

Ландшафт явно переменился. То, что я видел все с другого ракурса, значения не имело, ибо перемены произошли только в непосредственной близости от палатки… Сгрудившиеся вокруг

Всю ночь шажок за шажком подкрадывались по зыбкому песку — и вот, доползли… Интересно, это ветер их передвинул или сами припожаловали? Мне сразу вспомнилось дробное постукивание по брезенту и тяжесть, навалившаяся на палатку и на мое сердце, — тяжесть, из-за которой я в холодном поту проснулся. Меня вдруг качнуло ветром, как какой-то куст, я еле устоял на ногах. В поведении ив достаточно очевидно просматривалась некая целенаправленность, продиктованная крайней враждебностью, — это кошмарное открытие ввергло меня в состояние полной прострации. Усилием воли я взял себя в руки: какая нелепость, надо же такое выдумать! Мне хотелось и смеяться, и плакать одновременно: ну почему, спрашивается, мой ум так падок на всякую чертовщину? И вдруг похолодел, пораженный страшным открытием: а что, если атака невидимых сил направлена не на наши тела, а на наше сознание?..

Ветер слегка меня освежил, через минуту-другую из-за горизонта показался краешек солнца, значит, был уже пятый час; видимо, я довольно долго простоял здесь на пригорке, не решаясь приблизиться к смутившим меня ивам. Я крадучись подошел к палатке, придирчиво осмотрелся, после чего — да, вынужден признаться! — произвел кое-какие расчеты: промерил со всех сторон расстояние от палатки до границы кустов, с особым тщанием — до кустов ближайших.

Потом, стараясь не шуметь, снова забрался под одеяло. Судя по всему, мой приятель ни разу не просыпался (чему я был несказанно рад) и продолжал мирно похрапывать. То, что он не был свидетелем моих ночных «откровений», позволяло мне втайне надеяться, что я сумею выкинуть все эти глупости из головы. При свете дня гораздо проще убедить себя в том, что вся эта ночная фантасмагория — всего лишь мираж, плод разыгравшегося воображения.

Теперь мне нечего было опасаться, и я, изнемогающий от усталости, почти сразу уснул, но, засыпая, все-таки поймал себя на том, что отчаянно боюсь услышать тихое, вкрадчивое постукивание и почувствовать, как на сердце что-то давит и как все труднее становится дышать…

IV

Солнце уже крепко припекало, когда моему приятелю удалось растормошить меня; он сообщил, что овсянка почти сварилась и что у меня всего десять минут на купание. В ноздри мне ударил упоительный запах шипящего на сковороде бекона.

— Вода все поднимается, — доложил Свид, — несколько островов на середине русла уже полностью затопило. А наш за ночь здорово уменьшился в размерах.

— Дрова-то еще есть? — спросонок поинтересовался я.

— Сдается мне, что и дровам, и острову конец придет одновременно, и не далее как завтра, — усмехнулся он, — но до этого захватывающего момента дровишек вроде бы должно хватить.

Нырнув с песчаного мыса, я едва успел воочию убедиться, что наш островок и впрямь заметно поуменьшился, как меня тут же подхватило течение и понесло вспять, к нашей стоянке. Вода была ледяной, берег проносился мимо с такой скоростью, будто я смотрел на него из окна поезда. Освежающее купание заставило ночные кошмары мигом улетучится. Солнце жарко припекало, на небе ни облачка, только ветер не желал уступать ни на йоту.

До меня вдруг дошел смысл последней реплики Свида: «И дровам, и острову конец придет одновременно, и не далее как завтра… но до этого захватывающего момента дровишек вроде бы должно хватить». Итак, он больше не рвется поскорее отсюда убраться и намерен торчать здесь еще одну ночь. Но почему? Ведь вчера он был настроен на отъезд. В чем причина столь внезапной перемены?

Огромные куски берега с тяжелым плеском шлепались в воду, вздымая тучи брызг, ветер тут же подхватывал их и швырял прямо на наш бекон. А Свид, делая вид, будто ничего не замечает, со светским видом рассуждал о том, как тяжело сейчас, наверное, пароходам, плывущим из Вены в Будапешт, не сбиваться с курса. Я почти не слушал его, проблемы судоходства интересовали меня гораздо меньше, чем состояние моего приятеля. Какой-то он был не такой, как обычно, — явно чем-то взволнован и смущен, а голос и жесты стали чуть-чуть неестественными, будто он все время контролировал каждое свое движение. Сейчас, на холодную голову, мне трудно точно определить тогдашнее его настроение. Но в тот момент у меня сомнений не было: он явно чего-то боялся!

К завтраку Свид почти не притронулся и даже не вспоминал о своей уже раскуренной трубке. Рядом с тарелкой он положил раскрытую карту, от которой просто не мог оторваться.

— Нам бы лучше отчалить, и не позже чем через час, — заметил я, немного выждав, надеясь, что своим ответом он невольно себя выдаст. И то, что я услышал, совсем мне не понравилось.

— Да уж неплохо бы! Если они нас отпустят.

— Кто они? Ты имеешь в виду не в меру разгулявшиеся стихии? — переспросил я с невинным видом.

— Я имею в виду владельцев духов земли, тех кобольдов, гномов или эльфов, как бы они ни назывались, которые обитают в этой местности, — объяснил он, с нарочитым вниманием высматривая что-то на карте. — Если все эти пресловутые божества и впрямь существуют, то здесь они точно водятся.

— Стихии вездесущи и бессмертны, а стало быть, и впрямь божественны, — глупо пошутил я, стараясь смеяться как можно естественней, хотя прекрасно знал, что мой приятель, конечно же, все поймет по моей перекошенной от страха физиономии.

Пытливо взглянув на меня сквозь облачко табачного дыма, Свид сказал:

— Да, нам бы крупно повезло, если бы весь этот кошмар кончился и мы смогли бы отсюда убраться.

«Кошмар»… Значит, что-то произошло. Этого я и боялся! Ну что же, видно, откровенного разговора не избежать. Примерно то же испытываешь в кабинете зубного врача: сколько ни оттягивай, а зуб все равно рвать придется…

— Какой еще кошмар? Что-нибудь случилось?

— Ну, во-первых, исчезло рулевое весло, — обыденным тоном сообщил Свид.

— Рулевое весло?! — переспросил я, не веря своим ушам, ибо это был действительно кошмар: плыть в паводок без рулевого весла было равносильно самоубийству. — Но куда оно могло запро….

— А во-вторых, — невозмутимо добавил он, словно меня не слыша, и тут голос его слегка дрогнул, — в днище имеется пробоина.

Тупо глядя на него, я продолжат задавать дурацкие вопросы, а сам с ужасом думал о том, что теперь ни эти жаркие лучи, ни горячий песок не смогут защитить нас от чьей-то ледяной враждебности, обступившей нашу палатку со всех сторон. Потом мне пришлось встать и обреченно тащиться за Свидом к каноэ. Оно лежало там же, где и ночью, по-прежнему кверху дном; весла, вернее, теперь уже одно весло валялось рядом.

— Видишь, одно, — сказал мой приятель, демонстрируя мне весло. — А вот, смотри, пробоина.

У меня едва не вырвалось, что несколько часов назад оба весла были на месте, однако, вовремя сдержавшись, я молча наклонился над каноэ.

Длинная, правильной формы пробоина зияла в днище, кусок древесины был очень аккуратно срезан — то ли острым выступом скалы, то ли чем-то не менее острым… Если бы мы не проявили должной бдительности, то так бы и поплыли. Поначалу края выбоины, разбухнув от воды, закупорили бы щель, но очень скоро вода просочилась бы внутрь, и каноэ, края которого всего в двух инчах от поверхности реки, в считанные минуты пошло бы ко дну.

— Значит, решили-таки заполучить свою жертву, — сказал Свид скорее себе, чем мне, и уточнил, ощупывая пробоину: — Целых две жертвы…

Ничего не ответив, я принялся, сам того не замечая, что-то насвистывать — всегда так делаю, оказавшись в затруднительном положении. Да и сказать мне было нечего, просто хотелось верить, что это полная чушь.

— Прошлой ночью днище было целым, — заметил мой дотошный приятель, выпрямившись и стараясь не смотреть на меня.

— Наверное, наскочили на камень, когда швартовались, — пробурчал я. — У камней бывают очень острые края…

Я осекся, потому что Свид обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Я не хуже его знал, что объяснение мое никуда не годится. Хотя бы потому, что камней на этом острове не было и в помине.

— Ну а как ты объяснишь вот это? — все тем же спокойным голосом осведомился он, ткнув пальцем в лопасть весла, при виде которой я просто оторопел и ощутил знакомый озноб.

Лопасть была так тщательно отшлифована, будто кто-то долго и старательно драил ее наждаком и явно переусердствовал: теперь она стала настолько тонкой, что при первом же энергичном гребке как пить дать сломается.

— Наверное, кто-то из нас лунатик и проделал все это во сне, — убитым голосом промямлил я, — или… или это из-за песка, ветер швырял его на лопасть, и песчинки терлись о дерево… как наждак.

— Ну и ну, — усмехнувшись, Свид отошел, — на все-то у тебя есть ответ!

— Кстати, второе весло мог подхватить сильный порыв ветра, отнести его на берег, а потом именно этот кусок обвалился в воду! — крикнул я ему вслед, твердо вознамерившись найти объяснение решительно всему, что он мне еще предъявит.

— Я так и понял, — бросил он через плечо и в следующую секунду исчез в ивовых зарослях.

Оставшись один на один с абсолютно очевидными свидетельствами присутствия на острове неких таинственных сил, я все-таки подумал: «Все это устроил кто-то из нас, и, естественно, не я!» Но мне тут же стало стыдно, ведь очевидно, что ни при каких самых невероятных обстоятельствах ни друг мой, ни я не могли все это устроить. Чтобы Свид, этот бывалый путешественник, в здравом уме и твердой памяти, сотворил подобные глупости! Еще труднее было представить, что донельзя прагматичный флегматик Свид вдруг спятил и стал швыряться веслами и ковырять ножиком каноэ. И все же… и все же меня грызли сомнения, отравлявшие всю прелесть этого жаркого утра и девственных красот: с психикой моего друга явно что-то произошло, он стал неузнаваем. Эти нервозность и странная замкнутость — он ни словечком еще не обмолвился о том, что его гложет; но больше всего меня пугала постоянная настороженность, готовность к чему-то словно он ждал развязки, и, видимо, близкой. Вот что подсказывала мне интуиция, сам не знаю почему.

Я быстренько осмотрел палатку и подступы к ней, однако никаких перемещений за отмеченные мной утром границы не заметил. Зато в песке появились какие-то странные ямки: они были правильной формы, но разной глубины и размера, одни величиной с чашку, другие — с огромное блюдо. Наверняка это тоже проделки ветра, как и пропажа весла, которое он зашвырнул в реку. Правда, оставалось неясным, откуда взялась пробоина; но, в конце концов, мы могли наскочить на что-то, когда причаливали. Да, я знал, что на берегу не было ничего острого, но мое отравленное рационализмом сознание, которому непременно требовалась «причина», отчаянно цеплялось за этот вариант. Ну не мог я обойтись без объяснения, пусть и самого абсурдного! Мы ведь и законы Вселенной норовим снабдить объяснениями — пусть даже самыми беспомощными, — на радость тем фанатичным прагматикам, которые свое предназначение в этом мире видят в том, чтобы преодолевать и доказывать, не суть важно что и кому. Столь философское обобщение казалось мне в те минуты вполне резонным.

Не долго мешкая, я растопил на огне деготь и принялся смолить каноэ, Свид стал мне помогать, но понятно было, что, как бы мы ни старались и как бы ни пекло солнце, наше залатанное каноэ не просохнет раньше завтрашнего дня. Я вскользь упомянул про выемки в песке.

— Видел я эти ямы. Их тут полно, по всему острову. Ну, ты-то, само собой разумеется, знаешь, откуда они взялись!

— Знаю. Это все ветер, — глазом не моргнув, заявил я. — Разве тебе не случалось видеть, как ветер на улицах поднимает вверх всякие бумажки, веточки и давай их крутить. А тут вместо бумажек песчинки: сухие вздымаются вихрем, а влажные остаются на месте, только и всего.

Свид ничего не ответил, и какое-то время мы работали молча. Я исподтишка за ним наблюдал, и он за мной, вероятно, тоже. А еще он все время к чему-то прислушивался, я никак не мог понять, что ему там мерещится. Впрочем, возможно, он только ждал каких-то звуков, поскольку часто поглядывал то на кусты, то на небо, то в сторону реки, русло которой виднелось сквозь редкие просветы между ветками. Иногда он даже прикладывал к уху ладонь и на минуту-другую замирал, ничего мне не объясняя. Сам я ни о чем не спрашивал. Потом он снова принимался смолить, и, надо сказать, его сноровке позавидовал бы и чистокровный индеец. Я очень был рад его азартному усердию, так как побаивался, что он заведет разговор про ивы… про то, что они изменились. Ведь если и он это заметил, значит, мое неуемное воображение тут ни при чем, значит, ивы действительно подступают…

Наконец ему надоело молчать.

— Странно все-таки, — зачастил он скороговоркой, словно хотел поскорее высказаться и прекратить разговор, — очень странно… я имею в виду ту выдру.

Я-то думал, он заговорит совсем о другом, и поэтому уставился на него с откровенным изумлением.

— Лишнее свидетельство того, что место тут совсем дикое. Выдры очень пугливые твари…

— Да я не об этом! — досадливо поморщившись, перебил он. — Я… я… как ты думаешь, это действительно была выдра?

— О господи! А кто же еще?

— Я ведь увидел ее раньше, чем ты. И знаешь, в первый момент она показалась мне слишком большой… выдры такими не бывают.

— Ну мало ли что, лучи так легли на воду, чисто оптический эффект, и темновато уже было…

Свид пропустил мое замечание мимо ушей, думая о чем-то своем.

— И глаза желтые-желтые… — пробормотал он.

— Тоже из-за солнца. — Я рассмеялся, но чуть громче, чем следовало бы. — А сейчас ты, наверное, спросишь, был ли тот малый на лодке всамделиш…

Я осекся, увидев, что он снова замер, обернувшись в сторону ветра с таким выражением лица, что у меня слова застряли в горле. Вновь повисло молчание, и мы продолжили корпеть над своим каноэ. Очевидно, Свид даже не заметил, что я не договорил. Однако минут через пять он поднял голову и, отодвинув в сторону котелок с дымящейся смолой, очень серьезно на меня посмотрел.

— Представь, мне действительно интересно, кто был на той лодке. Я тогда подумал, что это не может быть человек. Он так внезапно появился, сразу на середине реки. Откуда, спрашивается?

На сей раз я не выдержал, моя злость и раздражение выплеснулись наружу.

— Послушай! — заорал я. — Здесь и так хватает всякой чертовщины, зачем же изобретать что-то еще? Лодка была обыкновеннейшим челноком, а лодочник — человеком, нормальным человеком, который хотел поскорее убраться из этого милого местечка. А выдра была выдрой, и хватит валять дурака!

Он продолжал с самой серьезной миной смотреть на меня. И, похоже, совсем не обиделся. Это еще больше меня взбесило:

— И ради бога, прекрати изображать, будто ты что-то такое слышишь, это страшно действует на нервы. Ну что тут можно услышать, кроме шума воды и этого проклятого, до чертиков надоевшего ветра!

— Заткнись! — выпалил Свид испуганно, точнее, прошипел. — Это ты валяешь дурака. Притворяешься, как все, кто готов стать жертвой… Можно подумать, ни ты, ни я не понимаем, в чем дело! — с издевательским умилением воскликнул он. — Тебе бы только сохранить свой драгоценный покой и привычные стереотипы. Но все твои попытки себя обмануть бессмысленны, ты сам загоняешь себя в тупик, закрывая глаза на реальное положение вещей.

Мне нечего было ему ответить, потому что он был абсолютно прав, я действительно вел себя как законченный дурак — я, а не он. Столкнувшись с непостижимыми и непредсказуемыми явлениями, он, в отличие от меня, многое понял, не впав при этом в панику, а я, при всех своих амбициях, ничего не заметил. Мне было горько себе признаться, что я оказался куда менее восприимчив, что моя психика менее чутка, что мне удалось не заметить даже те странности, которые творились у меня под носом. Выходит, он все знал, с самого начала… Обескураженный этим открытием, я напрочь забыл намек Свида на то, что кто-то жаждет жертвы и этой жертвой должны стать мы. Как бы то ни было, в ту минуту я отбросил все свои спасительные выдумки, и меня захлестнула ледяная волна страха.

— В одном ты все-таки прав, — сказал Свид, завершая разговор, — лучше поменьше это обсуждать, да и думать об этом не следует: мысли ведь облекаются в слова, а если слова произнести, то все, о чем ты подумал, рано или поздно случится на самом деле.

Днем, пока сохла смола на каноэ, мы пытались ловить рыбу, проверяли скорость течения, запасались дровами и смотрели на неутомимо бурлившую реку. Когда к берегу прибивало плавник, мы отлавливали все эти сучья и коряги длинными ивовыми прутьями. Остров прямо на глазах уменьшался, то и дело отваливался очередной кусок суши, и река жадно и громко его заглатывала. До четырех небо было по-прежнему ясным, однако впервые за эти три дня ветер немного присмирел. В пятом часу на юго-западе появились облака и начали медленно затягивать небо.

Надо сказать, это нас весьма порадовало, потому что бесконечные завывания, грохот и рев ветра держали нас в постоянном напряжении. Однако, когда минут через сорок он вдруг вообще стих, наступившая тишина показалась нам еще более гнетущей. Ее, конечно, оживлял гул реки, но это было совсем не то. Водная стихия, безусловно, более мелодична, однако ее монотонное звучание быстро приедается. Другое дело ветер с его богатой партитурой: тут и высокие ноты, и низкие, басовые, свои мощные аккорды он извлекает отовсюду — из веток, песка и воды. Незатейливая песенка речных струй слагалась из двух-трех нот, тихих, будто приглушенных педалью, эта мелодия была так печальна, так не похожа на озорные импровизации ветра, что в тогдашнем моем взвинченном состоянии казалась мне чуть ли не траурной.

Еще мы были буквально сражены тем, как все преобразилось, стоило только солнцу скрыться за облаками: радующие глаз пейзажи сразу сделались угрюмыми и зловещими. Меня эти удручающие перемены повергли в полное уныние, и я поймал себя на том, что пытаюсь вычислить, в каком часу взойдет сегодня луна и смогут ли облака приглушить ее коварный свет.

С наступлением великого затишья (ветер лишь изредка напоминал о себе вялыми порывами) вода в реке стала казаться более темной, а ивы словно сдвинулись еще теснее. Они и без ветра продолжали покачиваться, перешептываясь и странно содрогаясь от самых корней до макушек. Когда вполне привычные объекты начинают вести себя столь непривычным образом, это будоражит воображение во сто крат сильнее самых фантастических явлений — сгрудившиеся вокруг в сумеречной полутьме кусты все больше напоминали мне живых и вполне разумных существ. Их непритязательная обыкновенность была только маской, за которой скрывалась злоба, направленная на нас. С наступлением темноты незримые властители этих мест начинают подступать все ближе и ближе. Их манит этот остров, а более всего — мы…

Вот какие поистине неописуемые картины рождали в моем воображении сгустившиеся сумерки.

Днем мне удалось немного отоспаться после кошмарной ночи, но, похоже, отдых не пошел мне впрок: я лишь еще острее ощущал этот навязчивый страх перед невидимыми соглядатаями. Я старался отогнать его, всячески над собой подтрунивал, твердил, что все это абсурд и ребячество, приправляя свои доводы самыми смачными выражениями, почерпнутыми из ненормативной лексики, но даже это не помогало… Я боялся надвигающейся ночи, как заблудившийся в лесу ребенок боится темноты.

Каноэ мы тщательно накрыли клеенкой, а единственное весло Свид накрепко привязал к стволу тополя, чтобы ветер не унес и его. Уже с пяти часов я начал колдовать над ужином, сегодня была моя очередь. Картошка, лучок, мелко нарезанное сало плюс изрядное количество мясной подливки, оставшейся с прошлого раза; когда все это проварится, надо покрошить туда черного хлеба, — отличная еда! А на десерт сливовый компот и крепкий чай с щепоткой сухого молока. Дров мы запасли предостаточно, ветра не было, в общем, мне досталось легкое дежурство. Мой дружок изредка бросал в мою сторону ленивые взгляды. В данный момент он занимался сразу двумя делами, важность которых, разумеется, не шла ни в какое сравнение с моей рутинной стряпней: чистил любимую трубку и давал мне кучу всяких бесполезных советов — вполне заслуженная привилегия того, кто уже исполнил свой долг. После полудня Свид развил бурную деятельность: еще раз просмолил пробоину, подправил растяжки у палатки и, пока я спал, выудил из реки изрядное количество древесных обломков. Никаких опасных тем мы больше не затрагивали. Разве что мой приятель, обеспокоенный дальнейшей судьбой острова, позволил себе посетовать на его размеры, уменьшившиеся, по его мнению, уже на добрую треть.

Котелок только-только начал закипать, когда я услышал, что Свид зовет меня с берега. Я даже не заметил, как он ушат.

— Вот, послушай, — сказал он, когда я подбежал, — интересно, что ты на это скажешь. — И, приставив ладонь к уху, затаил дыхание. — Ну что, теперь слышишь?

Я тоже начат старательно прислушиваться, но не слышат ничего, кроме монотонного гула реки и бульканья водоворотов. Ивы, пожалуй, впервые за эти дни стояли молча, не шевеля ни единым листком. Через некоторое время я различил странный звук, совсем слабенький — что-то похожее на гул далекого гонга. Он доносился из темноты со стороны болот и ивняков, росших по ту сторону русла, и повторялся через равные интервалы, но это был не колокол и не гудок далекого парохода. Больше всего он походил на звук гигантского гонга, подвешенного высоко в небе, этот приглушенный звон, очень мягкий и мелодичный, не прекращался ни на миг — кто-то бил и бил в огромный металлический диск, заставляя громче стучать мое сердце.

— Он весь день у меня в ушах, — сказал Свид. — Пока ты сегодня спал, этот непрекращающийся гул доносился сразу со всех сторон. Я стал искать его источник, но ничего не вышло — он звучал то откуда-то сверху, то как будто из-под воды, то — клянусь! — внутри… внутри меня самого! Представляешь? Так, наверное, все и происходит в четвертом измерении.

Я был настолько ошеломлен происходящим, что почти его не слушал. Пытаясь определить, на что еще похож этот то ли

— Наверное, это завывает ветер, попадая в те песчаные воронки… — Я был верен себе, я лихорадочно искалА может, это кусты перепутались во время бури, а теперь пытаются высвободить ветви… Они же у ив очень упругие, вот и…

— Звучит над всеми этими топями и сразу со всех сторон, — уточнил Свид, проигнорировав мои смехотворные объяснения. — А иногда из ивовых кустов, из самой чащи.

— Но в данный момент нет ветра, — возразил я, — не могут же они сами издавать эти звуки.

Ответ моего приятеля был ужасен потому, что именно его я и ждал, так как сам догадывался, в чем тут дело.

— Потому и издают, что его нет, — прошептал Свид. — Точнее, раньше ветер их просто заглушал. Думаю, это кричат…

Тут сзади раздалось бульканье котелка, костер зашипел, и я кинулся спасать наш ужин, а если честно, то, воспользовавшись благовидным предлогом, просто ретировался, так как категорически не желал расставаться с привычными представлениями об устройстве мира. Лишь бы не слышать эти его речи о языческих божествах, элементалях, духах стихий и каких-нибудь еще запредельных материях. Мне необходимо было беречь силы для дальнейших сюрпризов, ведь нам предстояло еще целую ночь торчать на этом милом островке…

— Иди нарежь хлеба! — позвал я Свида, старательно размешав аппетитное варево. И вдруг рассмеялся, подумав, что, если бы котелок вовремя не забулькал, неизвестно, что сталось бы с нашими бедными мозгами.

Неторопливо подойдя к тополю, мой обстоятельный приятель снял мешок и стал в нем рыться, потом зачем-то вывалил все на подстилку, расстеленную на песке.

— Скорее, выкипает же! — поторопил я.

В ответ раздался дикий хохот, я вздрогнул от неожиданности. Это был очень громкий хохот и вполне искренний, но совсем не веселый.

— Тут ничего нет! — хохотал Свид, держась за живот.

— Мне нужен только хлеб.

— Тю-тю. Никакого хлеба. Они его забрали!

Выронив половник, я ринулся к подстилке: все пакеты, кульки и банки были целы, не хватало только буханки.

Я содрогнулся от страха, ледяной волной прокатившемуся по моему телу, и — тоже начал хохотать. Это единственное, что нам оставалось, и мы оба прекрасно понимали, почему нас так разобрало: невероятное душевное напряжение требовало выхода, и разрядка наступила в виде этого истерического хохота; нам необходимо было как-то избавиться от мучительного ощущения кошмара, и пароксизмы смеха явились своего рода спасительным клапаном. Насмеявшись, мы вдруг разом, как по команде, умолкли.

— Какой же я идиот! — закричал я, тут же придумав очередную сказку (я был неисправим). — Совершенно забыл тогда про хлеб. Та продавщица в Пресбурге настоящая трещотка, из-за ее болтовни я уже ничего не соображал. Наверное, оставил одну буханку на прилавке или…

— И овсяных хлопьев гораздо меньше, чем было утром, — хмуро сообщил Свид.

«И все-то ты подмечаешь, любую ерунду!» — злобно подумал я.

— На завтрашнюю кашу хватит, — процедил я сквозь зубы и стал свирепо мешать похлебку. — А в Комарно или Гране докупим все, что нужно. Через сутки мы будем уже далеко-далеко отсюда.

— Дай-то господи, — пробормотал мой приятель, запихивая кульки и банки обратно в мешок. — Будем, конечно, если нас не используют в качестве жертвы, — добавил он с дурацкой ухмылкой и потащил мешок в палатку.

Свид все еще что-то бормотал себе под нос, но я предпочел не переспрашивать.

Надо ли говорить, что ужин получился очень унылый, мы почти не разговаривали и старались друг на друга не смотреть; зато очень внимательно следили за тем, чтобы пламя было ровным и ярким. Потом мы умылись, приготовились ко сну. Теперь можно и покурить. Но как только насущные хлопоты отступили на второй план, тревога, донимавшая меня весь день, усилилась. Не могу сказать, что меня охватил леденящий страх, я даже не знал, чего, собственно, боюсь, и эта неопределенность была мучительна; оказывается, гораздо легче бояться чего-то конкретного. А невидимый гонг продолжал наполнять ночь слабым ровным гулом, теперь уже почти непрерывным. Он звучал то сзади, то спереди, иногда перемещался влево, к ближайшему ивняку, потом снова доносился со стороны дальних зарослей. Чаще всего он шел сверху, как будто воздух рассекали чьи-то огромные крыла, а в иные моменты звучал буквально отовсюду. Он не поддавался описанию, равно как и сравнению с чем бы то ни было — этот приглушенный и одновременно пронзительный гул, разлитый над пустынными топями и морем ив.

Столь приятная обычно после ужина беседа как-то не клеилась, напряжение росло. Гнуснее всего было то, что мы, пребывая в растерянности и полном неведении, даже не представляли, чего нам, собственно, ждать, и не могли заранее принять хоть какие-то меры предосторожности. Все мои хитроумные объяснения сейчас, когда скрылось солнце, казались особенно нелепыми. Чем больше нагнеталась тревога, тем очевидней становилось, что откровенного разговора не избежать, хочу я этого или нет. Как-никак нам предстояло провести ночь в одной палатке. Я и сам чувствовал, что без поддержки Свида мне не обойтись, что разговор начистоту необходим, и все равно всячески оттягивал его, пытаясь не замечать редких высказываний своего приятеля или попросту отшучиваясь.

Между тем некоторые из этих замечаний только укрепляли мои подозрения — и укрепляли потому, что Свиду все виделось совсем иначе. Надо сказать, его сумбурные реплики были весьма примечательны: он бросал их как бы вскользь, словно они не укладывались в рамки каких-то тайных его рассуждений, не очень-то понятных и ему самому, будто хотел избавиться от этих «избыточных» мыслей, облекая их в словесную форму. Так ему, видимо, было легче. Он не мог удержать их в себе, его, казалось, рвало этими фразами.

— Тут точно есть какие-то существа, которым нравится все калечить, ломать, разрушать… В том числе и нас… — вглядываясь в языки пламени, бормотал он. — Мы, вероятно, преступили какую-то опасную черту.

Чуть позже, когда гонг загудел громче, прямо над нашими головами, он пробурчал себе под нос:

— На фонограф его не запишешь. Я этот звук не слышу, я его — ощущаю. Вибрации воспринимаются не слухом.

Я сделал вид, что не расслышал этих слов, но придвинулся поближе к огню и осмотрелся. Облака обложили все небо, не пропуская ни единого лунного лучика. Под пологом кромешной тьмы все было подозрительно тихим, как будто река и лягушки что-то там затевали.