Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рейчел Бердж

Корявое дерево

Copyright © Rachel Burge, 2019

Originally published in the English language as The Twisted Tree in 2019 by Hot Key Books an imprint of Bonnier Zaffre

Published in Russia by arrangement with The Van Lear Agency and Bonnier Zaffre

The moral rights of the author have been asserted.

Illustrations copyright © Rohan Eason, 2019



© Rachel Burge, 2019

© Rohan Eason, 2019

© Татищева Е., перевод на русский язык, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

Эта книга посвящается Одину, вдохновителю поэтов, богу мудрости, волшебства и самопожертвования.


Марта – 24 января

Все это началось в тот день, когда я упала с дерева у бревенчатого домика Мормор. В тот день, когда я ослепла на один глаз.

Я напишу обо всем случившемся на этих страницах, какой бы сумасшедшей это, быть может, ни выставило меня перед теми, кто будет читать мое послание. Если когда-нибудь у меня появится дочь, ей придется узнать правду – ПРАВДУ.

Почему мама просто не рассказала мне все как есть? Эта мысль, она словно тугой узел, и как я ни стараюсь его развязать, он только затягивается все туже и туже. Если бы я знала правду, то, быть может, смогла бы что-нибудь сделать и тогда никто бы не погиб.

Если бы она только рассказала мне правду, ужасные события последних нескольких дней, возможно, никогда бы не произошли.

Отпечаток души

Я чувствую, как мой желудок съеживается и превращается в тугой комок, когда поезд въезжает на железнодорожную станцию аэропорта Хитроу. Платформа полна народа. Я стискиваю зубы и, держа рюкзак перед собой, направляюсь сквозь толпу. По мере того как я проталкиваюсь мимо людей, касаясь их, передо мной словно возникают короткие кадры из их жизни – их воспоминания, их чувства, – но это происходит так быстро, что толком я ничего не успеваю разобрать.

Доставая из кармана мобильник, я чувствую, какие потные у меня руки. Я смотрю на часы и тут же жалею об этом. Регистрация на мой рейс заканчивается через пятнадцать минут, а я никак не могу опоздать на него.

К платформе, находящейся напротив, подходит поезд, и из него высыпает множество людей. Беспокоясь о том, как бы их одежда не коснулась меня, я поворачиваю налево и спешу к эскалатору. Мимо по соседнему эскалатору движется вверх мужчина, и на секунду меня охватывает ужас – мне кажется, что это папа, – но это оказывается какой-то другой бизнесмен в похожем сером костюме.

В зале вылета мимо меня спешат люди, таща за собой не желающие двигаться с места чемоданы и упирающихся детей. Окружающий шум напоминает мне жужжание роя пчел, каждая из которых хочет меня ужалить. И дело тут не только в гуле голосов, а в том, что воздух искрит и потрескивает – как будто их одежда знает, что мимо них иду я.

Прямо на меня ковыляет малышка лет полутора-двух с мокрым от слез личиком, а за ней спешит усталая женщина. Я резко сворачиваю в сторону, но проделываю это недостаточно быстро, и она успевает коснуться рукавом моей руки. Прежде чем родить дочь, эта женщина пережила пять выкидышей. Сейчас она беременна, но ночами часто лежит без сна, потому что боится потерять и этого своего ребенка. У меня начинает ныть грудь – ее чувство утраты так остро, что перехватывает дыхание. Я иду прочь, затем оглядываюсь, чтобы посмотреть на ее красное пальто. За последние несколько месяцев я достаточно часто перебирала вещи в гардеробе мамы, чтобы понять, что это пальто, по меньшей мере, на пятьдесят процентов состоит из кашемира. Шерсть просто сохраняет эмоции человека, кашемир же имеет иные свойства – он заставляет тебя переживать их самой.

Увидев знакомую эмблему «Скэндинэйвиэн эрлайнз», я направляюсь к стойке регистрации, но спотыкаюсь о чей-то чемодан и едва не падаю ничком.

– Эй! Смотрите, куда идете! – кричит на меня рассерженный пассажир.

– Извините. Я не заметила вашего чемодана. Извините, – бормочу я.

– Возможно, вы бы замечали больше, если бы сняли свои темные очки!

Я встаю в хвост очереди, вся красная от стыда. Из-за того, что один глаз у меня слепой, мне трудно разглядеть то, что находится на некотором отдалении. Я теперь плохо определяю расстояния – стоит мне сфокусировать взгляд на чем-то близком, как очертания того, что находится вдалеке, размываются. Дома это мне не мешало, ведь там я знаю, где что находится, но теперь… Если я не могу, не споткнувшись, пройти по залу аэропорта, то как я вообще собираюсь добраться до Норвегии?

Я сжимаю в руке серебряный амулет, который ношу на шее, и приказываю себе собраться. Я много раз летала в Норвегию с мамой, и до то несчастного случая, из-за которого я ослепла на один глаз, передвигаться по Лондону мне также не составляло никакого труда. Мне просто нужно научиться быть более внимательной.

Передо мной в очереди на регистрацию стоят еще две семьи; если они пройдут ее быстро, возможно, я еще успею на свой рейс. Я роюсь в сумочке и достаю отпечатанный на принтере электронный авиабилет и пропуск на паром в Шебну. Раньше мы проводили там каждое лето – и папа тоже, пока он нас не бросил, – но после того несчастного случая мама отказывается даже говорить об острове или о Мормор, моей бабушке.

– Следующий, пожалуйста.

Я подхожу к стойке и кладу на нее свои паспорт и авиабилет.

– Куда вы направляетесь, мисс?

– В Боду. Вернее, на Шебну. Но мне надо будет сделать пересадку в Осло, а затем сесть на паром, отходящий из Боды. Марта Хопкинс. В смысле, так меня зовут. – Я чувствую, как краснею. Потому что выражаю сейчас свои мысли как последняя идиотка.

Когда я кладу рюкзак на весы, женщина за стойкой наклоняется к своей сидящей коллеге и что-то шепчет ей, прежде чем снова повернуться ко мне. Я опускаю взгляд и смотрю на свои ступни, уверенная в том, что она по одному моему виду сумела определить, что я сбежала из дома.

– Не могли бы вы снять темные очки?

Мой голос дрожит так же, как и мои ноги:

– Зачем? Что с ними не так?

– Я должна убедиться, что вы и девушка на фото в вашем паспорте – одно и то же лицо. – Она бросает взгляд за мою спину. – Вы путешествуете одна? Без сопровождения одного из ваших родителей или опекуна?

– Да, одна, но мне уже семнадцать, а на вашем сайте говорится, что…

– На фотографии в этом паспорте изображена девочка намного младше, чем вы сейчас.

Я кусаю ноготь на большом пальце, когда она пододвигает ко мне по стойке мой паспорт, открытый на странице с фотографией, как будто я и так не знаю, как она выглядит. Я смотрю на изображенную на нем бледную девочку с длинными светлыми волосами и быстро отвожу глаза. Я терпеть не могу смотреть на фотографии, сделанные до несчастного случая.

– Я всегда была мелковата для своего возраста, – выпаливаю я и тут же чувствую себя дурой.

Она изучающе разглядывает мое фото в паспорте, и я снова сжимаю в руке амулет на своей шее. Большая часть ювелирных украшений, которые я изготовила после того, как ослепла на один глаз, никуда не годились, однако этот кулон получился великолепно. Прикосновение его прохладных краев всегда действует на меня успокаивающе. Я люблю металл, ведь он не говорит мне ничего.

Я делаю глубокий вдох:

– Послушайте, я опаздываю на рейс. Так что не могли бы вы…

– Снимите очки, мисс.

Кто-то в очереди за моей спиной неодобрительно хмыкает. Я сдергиваю с лица темные очки и уставляюсь на женщину за стойкой, вернее сказать, на нее уставляется мой правый глаз. А левый смотрит один бог знает куда. Ее глаза округляются, затем она быстро опускает взгляд на фото в моем паспорте.

– Благодарю вас. Последнее приглашение на посадку на ваш рейс было сделано пять минут назад. Вам надо поторопиться. Выход 33 – вверх по эскалатору и налево.

Я поспешно дрожащей рукой снова надеваю темные очки и отворачиваюсь – но все-таки недостаточно быстро, чтобы не увидеть сочувственной улыбки. Мне не надо касаться одежды, чтобы знать, что она сейчас думает, поскольку ее мысли ясно написаны на лице: бедная девочка, какой ужас, а ведь, если бы не это, она была бы хорошенькой. Снисходительный взгляд, затем она торопливо переводит глаза на следующего пассажира в очереди, желая поскорее посмотреть на кого-то, кто не выглядит как фрик.

Доехав на эскалаторе наверх, я прохожу через контроль, и мне опять приходится снимать темные очки и кулон. К счастью, остальные пассажиры слишком заняты проверкой своих карманов – не завалялась ли там мелочь, которую надо будет выгрести, – чтобы обращать внимание на мое лицо. Едва пройдя через рамку металлодетектора, я сразу же хватаю из пластмассового поддона свои вещи, быстро снова надеваю темные очки и спешу к выходу на посадку.

Стюардесса в стильной синей шляпке смотрит на мой посадочный талон и качает головой.

У меня падает сердце.

– Пожалуйста, пропустите! Мне правда очень надо попасть на этот рейс.

Она замечает кроссовки у меня на ногах:

– Бежать можете? – Я в ответ улыбаюсь, и мы с ней вместе бежим по телескопическому трапу, который соединяет здание аэровокзала и самолет. Когда мы оказываемся в самолете, я снова надеваю на шею кулон и с облегчением ощущаю на коже его прохладное молчание.

Все уже сидят на своих креслах, ожидая взлета. Я иду по проходу, ища глазами свое место. Когда я была маленькой, посадка на самолет всегда была для меня самой захватывающей частью поездки. Теперь же мне становится тошно от одной мысли о том, что я заперта в металлическом ящике вместе со множеством людей, которых я не знаю. Я смотрю на окружающих – белая шубка, кипящая негодованием, свитер крупной вязки, переполненный скорбью. Я не могу сказать, какие секреты хранят люди, если просто смотрю на них, но иногда мне бывает трудно сдержать полет моего богатого воображения.

Я дохожу до своего ряда, и у меня падает сердце. У прохода сидит огромный мужчина, а мое место находится у окна. Брайан – это имя написано на облегающей его тело полосатой футболке с белым воротником – вставил в уши наушники и закрыл глаза.

– Простите, но мне нужно занять свое место.

Никакой реакции.

В нашу сторону движется стюардесса, поднимая складные столики и открывая шторки на окнах с решимостью на лице, достойной хорошо обученного наемного убийцы. Я повышаю голос, однако Брайан по-прежнему меня не слышит. Самым естественным способом привлечь внимание было бы коснуться его плеча, но мне совсем не хочется, чтобы со мной «заговорила» футболка. Может быть, стоит ткнуть его в кисть руки. В конечном итоге я резко опускаю складной столик, ударяя его им по коленям. Он, вздрогнув, просыпается, недовольно ворчит, затем встает, чтобы дать мне пройти.

Я благодарно улыбаюсь ему, затем кладу на багажную полку пальто и стараюсь сжаться так, чтобы занимать как можно меньше места. К счастью, моя одежда не говорит мне ничего. Наверное, точно так же, как человек не может учуять свой собственный запах.

Мой телефон издает короткий писк – текстовое сообщение от мамы, в котором она спрашивает, доехала ли я до папы. Я сразу же посылаю ответное текстовое сообщение, затем выключаю телефон. После развода мои родители почти не разговаривают друг с другом, так что, если я буду отвечать на мамины звонки и сообщения, у нее не будет причин звонить папе.

Самолет катится все быстрее, потом взлетает, земля с ревом уходит вниз, и меня вжимает в спинку сиденья. Внезапно локоть Брайана задевает мой собственный, и на меня обрушивается лавина фактов – так быстро и с такой силой, что я едва могу угнаться за этим потоком информации. В детстве мать часто запирала его в комнате одного. Иногда ночами ему все еще снится, что он находится один в запертой комнате и, плача, зовет маму. У меня перехватывает дыхание. Злость, страх, чувство отверженности – они накатывают волнами.

Меня передергивает, затем я тру голову, пытаясь разобраться в запутанном клубке проникших в мой мозг впечатлений. Должно быть, его полосатая футболка сделана из полиэстра. Синтетические волокна не дышат; они бросают в тебя факты и эмоции сразу, словно рыдающий годовалый ребенок, слишком безутешный, чтобы сделать передышку в своем плаче.

Самолет набирает высоту, и у меня в животе разверзается пустота. Я закрываю глаза и открываю их снова, лишь когда чувствую, что самолет выровнялся и летит горизонтально. Когда я смотрю в окно, там видна только бледная голубизна небес. Свет, отражающийся от крыла самолета, ослепительно бел – почти слишком бел и чист.

Я опять закрываю глаза и сразу же переношусь в больницу – я пришла в себя и не вижу ничего, кроме непроглядной черноты. От одного воспоминания о бинтах на моем лице меня пробирает дрожь. Возможно, это было вызвано шоком, но, очнувшись, я никак не могла перестать дрожать. Мама тогда укутала мои плечи пиджаком своего костюма, и вдруг… даже сейчас я не могу этого объяснить. Что-то внутри меня разомкнулось – словно порыв ветра вдруг распахнул какую-то дверь. Я увидела себя под деревом, увидела запекшуюся кровь в своих светлых волосах, а затем на меня обрушился поток эмоций: страх, смешанный с любовью и чувством вины. Чувства, которые – я это знала – принадлежат не мне.

Сначала я была уверена, что это только игра моего воображения – пока это не случилось опять. После операции врачи точно не знали, насколько им удалось сохранить мне зрение. Когда врач снимал бинты с моего лица, он задел рукавом халата мою щеку. И едва лишь ткань коснулась ее, как я ясно увидела бородатого мужчину, отражающегося в окне катафалка, мужчину с бледным, осунувшимся лицом. Его отец умер и оставил все свое имущество новой жене. Мое сердце сжалось от его ревности, я могла чувствовать всю горечь, которая владела сыном, которому отец не оставил ничего. Врач снял с моих глаз последний слой бинтов, и я недоуменно заморгала – он был тем самым мужчиной, который предстал перед моим мысленным взором.

Той ночью я не спала – мне было страшно, я боялась, что теряю рассудок. Я говорила себе, что это галлюцинации, хотя в глубине души знала – все, что я видела и чувствовала, было реально. Ко мне явился больничный психиатр, беспокоящийся о том, как я справляюсь с тем, что теперь мое лицо изуродовано, но я ничего ему не сказала. Если бы он тогда узнал, что я могу узнавать секреты других людей, просто дотронувшись до их одежды, я бы сейчас не летела в самолете, а слушала бы бред буйнопомешанных.

Брайан достает книгу и с хрустом перегибает ее корешок. Лично я считаю, что хороший человек с книгами так не поступает. На мой взгляд, это из той же оперы, что и жестокое обращение с котятами или прилюдное ковыряние в носу. И все же я не могу не испытывать к нему сочувствия. Если бы я еще раз коснулась его футболки, возможно, смогла бы мысленно шепнуть ему слова утешения. Что-то говорит мне, что его мать не могла себя контролировать. Я уверена, что при жизни предыдущих поколений многие душевные заболевания так и оставались незамеченными; в наши дни его мать смогла бы получить соответствующее лечение. Как моя мама.

От мысли о маме у меня начинает раскалываться голова. Я поворачиваюсь к Брайану плечом и с треском задергиваю шторку на окне. Его жизнь меня не касается, к тому же, что бы я ему мысленно ни сказала, это уже не сможет ничего изменить. Эта боль будет преследовать его до конца дней, потому что такая боль остается с тобой навсегда; она сочится из твоих пор, проникает в волокна твоей одежды, и ничто не может вытравить из них отпечаток твоей души.

Мертвеца пулей не остановить

Ношение темных очков после наступления темноты небезопасно, даже когда с твоим зрением все в порядке. Конечно, так никто не сможет увидеть мой обезображенный глаз, но если из-за затемненных стекол я стану натыкаться на стены и спотыкаться о малышей одного-двух лет, это все равно наверняка будет привлекать ко мне внимание. Но, к счастью, паромный терминал в Боде ярко освещен. Да и в противном случае мне бы тоже не пришлось беспокоиться – если не считать женщины в киоске на противоположной стороне зала, я тут совершенно одна.

Я отвинчиваю крышку бутылки с кока-колой, и звук выходящего из напитка газа кажется мне неестественно громким. Есть что-то наводящее жуть в местах, обычно многолюдных, когда они пустеют и в них не остается ни души – например, в школе ночью со всеми этими рядами пустых парт или на ярмарочной площади, когда там больше не играет музыка и не горят яркие огни.

Когда мы прилетали сюда раньше, мама всегда брала в аэропорту напрокат машину и заезжала прямо на паром, который перевозил автомобили. Что ж, раз теперь я передвигаюсь не на машине, а пешком, то смогу поехать не на этом пароме, а на скоростном. И слава богу – к моменту прибытия я уже буду совершенно измотана.

И тут до меня наконец доходит. Как я могла быть такой дурой? Мамы здесь нет, а значит, меня некому довезти из гавани до домика Мормор. Даже если бы на острове была служба такси – а ее нет, – мне это все равно оказалось бы не по карману. Когда мы доплывем до Шебны, мне придется долго добираться до места назначения пешком – и притом в темноте. А денег на то, чтобы вернуться, у меня нет – даже если бы я этого хотела.

Мой телефон гудит – пришло текстовое сообщение от Келли: Когда ты приедешь сюда к нам? Надеюсь, у тебя есть какой-нибудь сексуальный прикид и ты явишься именно в нем. На вечеринке будет Дэррен.

Ах да, вечеринка! А я и забыла. Мне очень жаль, что я остаюсь вне игры, но мне совсем не хочется, чтобы двоюродный брат Келли, Дэррен, увидел мое лицо. Я время от времени флиртовала с ним целый год. На последнем дне рождения Келли мы поцеловались, и я всегда думала… Впрочем, теперь уже неважно, что я думала.

Я набираю текстовое сообщение: Прости, Келз, но приехать не могу. Еду к Мормор. Решила отправиться туда в последнюю минуту. Сейчас жду паром!

Я чувствую себя виноватой из-за того, что подведу Келли, но я с самого начала собиралась придумать какое-нибудь оправдание и не пойти на ее вечеринку. Она уверена, это из-за того, как я теперь выгляжу, но дело не только в этом. Я просто не могу представить себя в комнате, где будет много народу. Я попробовала было носить перчатки, но это ничего не меняет – достаточно людям коснуться своей одеждой того, во что одета я, и я сразу же узнаю их секреты.

Мои пальцы так крепко стискивают телефон, что костяшки белеют. Надо же, я не могу даже пойти на вечеринку, которую устраивает моя лучшая подруга! Если я не избавлюсь от этой своей особенности, как я смогу учиться в университете и вообще жить нормальной жизнью? Способность узнавать о людях все кажется удивительным даром, но на самом деле это вовсе не так. Ведь я не могу контролировать лавину обрушивающихся на меня эмоций. Когда узнаешь чьи-то секреты, то отнюдь не начинаешь чувствовать себя ближе к этому человеку – наоборот, это отталкивает тебя от него. Есть такие вещи, которые совсем не хочется знать – уж вы мне поверьте.

Мой телефон коротко гудит: Что?! Ты считаешь это хорошей идеей? Напиши мне, когда доберешься. Я о тебе беспокоюсь.

Я вздыхаю и роняю телефон на стол. Келли совсем как моя мама. Она тоже считает, что мне надо перестать прятаться от всех в своей комнате и начать снова посещать школу. Они обе хотят, чтобы я забыла о том несчастном случае и просто продолжала жить дальше – но они не понимают. Я как-то рассказала Келли о своей странной способности. Она обняла меня и заявила, что верит мне, однако ее непромокаемый плащ был так пропитан сомнением, что я, можно сказать, почувствовала, как из него сочится недоверие. После этого я больше не говорила об этом никому.

Я оглядываю безлюдный терминал, и меня пробирает дрожь – внезапно я начинаю остро ощущать свое одиночество. Вынув бумажник, я пересчитываю разноцветные иностранные купюры. У меня осталось 100 норвежских крон – меньше чем десять фунтов. Мои шаги отдаются в пустоте насмешливым эхом, когда я пересекаю зал. Я подхожу к киоску, и голова продавщицы дергается вверх, как у вдруг ожившей покойницы. Я трачу последние оставшиеся у меня деньги на покупку шоколадных печений – одного темного и одного белого. Моя бабушка – ужасная сладкоежка, и мы сможем отпраздновать мой приезд, полакомившись ими вместе.

Передо мной синие канаты, натянутые между колышками, они обозначают извилистый путь к выходу. Глупо проделывать столь длинный путь без веских причин. Я продвигаю свой рюкзак под канатами и ныряю под них сама. У меня появляется легкое ощущение, будто я поступила неправильно, хотя никакой очереди здесь нет. Я выбросила свои последние деньги на покупку печений, да еще и пошла против установленных правил. Я почти слышу, что сказала бы мне сейчас Келли: Тебе нужно больше бывать на людях, милая.

Я дотрагиваюсь до амулета на моей шее и чувствую себя виноватой из-за того, что сержусь на нее. Я знаю, я ей дорога. Келли не скрывает своих чувств, и в отличие от некоторых других людей, мне не надо касаться ее одежды, чтобы знать, что она меня любит.

– Eie du ingen skam?[1] – кричит мне чей-то голос. На этот раз удивленно вздрагивает не только продавщица в киоске. За моей спиной появляются три парня лет девятнадцати – на пару лет старше меня, – и все трое смеются. Один из них держит в руке банку пива. Он высок, светловолос, у него веснушчатое лицо и белые зубы – типичный молодой красавчик-островитянин. Я продолжаю пробираться под канатами, и он опять кричит мне вслед:

– Ingen skam[2]! – Я понятия не имею, что это значит, но он такой душка, что я не могу сдержать улыбки.

Добравшись до выхода, я оборачиваюсь. Парень сидит, развалившись в кресле, и болтает с друзьями. Он приветливо салютует мне банкой пива, и я отвечаю ему полуулыбкой, затем отворачиваюсь, чувствуя, как к моему лицу приливает кровь. Я не умею обращаться с парнями – что уж говорить о тех из них, которые говорят на не знакомом мне языке. К тому же вряд ли он проявит особый интерес.

Снаружи вечерний воздух оказывается таким холодным, что у меня перехватывает дыхание. Резкий ледяной ветер обрушивается на мое лицо, треплет волосы и, то и дело меняя направление, тянет меня то туда, до сюда. Я направляюсь к парому и с облегчением тру плечи – скоро я войду в домик Мормор. Для вида она может меня пожурить, но я знаю – она будет рада моему приезду. От мысли о том, что скоро я увижу ее, у меня теплеет на душе. Никто не умеет обнимать с таким чувством, как моя бабушка.

– Hei, fina![3] – Опять этот парень. Я немного ускоряю шаг, но не оглядываюсь. Рядом никого больше нет, так что он, наверное, кричит это мне. Еще несколько шагов – и я доберусь до парома, где смогу спрятаться.

Ой!

Что-то больно ударяет меня по ноге. Металлический столбик. Я морщусь и потираю бедро. Сейчас явно слишком темно для того, чтобы смотреть сквозь темные очки. Я с досадой сдергиваю их с лица, хотя без них чувствую себя все равно что голой.

– Эй! Красотка! – На мое плечо ложится рука. Парень забегает вперед, и пиво из его банки выплескивается на деревянные мостки. Улыбка на его лице тотчас сменяется выражением ужаса, который быстро уступает смущению. Он всплескивает руками и пятится. – Простите, простите! – Его приятели видят мое лицо и хохочут.

Я застываю на месте, словно окаменев, и смотрю, как они, толкая друг друга локтями, заходят на паром. Так вот какова теперь будет моя жизнь? После того как парни оказываются на судне, я тоже спешу на борт и чувствую, как металлический трап подрагивает под моими ногами. Дойдя до его конца, я хватаюсь за поручни, чтобы не упасть, и быстро захожу на борт.

И сразу же начинаю искать какой-нибудь темный уголок, где я могла бы свернуться в клубок и умереть, но, услышав доносящийся из бара громовой смех, решаю вместо этого подняться на верхнюю палубу. Даже если она плохо освещена, там, вероятно, будет мало людей, которые бы стали на меня глазеть. Я хватаюсь за металлический поручень и взбираюсь по крутой лестнице. За моей спиной слышатся шаги. Мой пульс учащается. Они слишком близко, они догоняют меня.

– Hei?

Я поворачиваюсь и вижу высокого мужчину с густой седой бородой. Его лицо кажется мне знакомым, но я не могу вспомнить, где я его видела. Его обветренное лицо расплывается в улыбке, и он тычет себя большим пальцем в грудь:

– Олаф, – говорит он.

Какое облегчение! Он живет на ферме в нескольких милях от Мормор. Я его почти не знаю, но как же здорово увидеть здесь кого-то, кого могу попросить о помощи.

Он поднимается вслед за мной по оставшимся ступенькам лестницы и, когда мы выходим на верхнюю палубу, становится рядом. В руке у него длинный металлический футляр: в таком можно перевозить бильярдный кий, а можно – винтовку или ружье. Прежде мы никогда не разговаривали, хотя Мормор часто болтала с ним во время наших прогулок. Сейчас он выглядит не таким, каким я его помню: – он постарел и стал еще более сутулым.

– Ja, det e dӕ, Marta!

Он говорит, произнося слова нараспев, и этот выговор мне хорошо знаком – с таким же акцентом по-английски объясняется Мормор, мама же его уже по большей части утратила.

Я смущенно улыбаюсь и вынимаю изо рта прядь волос. Он что-то говорит, но в эту минуту ветер рывком поднимает мой капюшон, закрывая им голову, и я не слышу его слов.

– Извините, что вы сказали?

Он показывает на мое лицо:

– Ditt øye? – Я не знаю, рассказывала ли ему Мормор о том несчастном случае. Бабушка ни разу не приезжала ко мне в больницу – но это меня не удивляет, ведь вряд ли она вообще когда-либо покидала остров, а когда я выписалась из больницы, мы сразу же вернулись домой, в Лондон. С тех пор я ее не видела и не разговаривала с ней.

Я пожимаю плечами, радуясь, когда Олаф прекращает свои попытки поговорить со мной. Мы стоим молча, глядя, как мерцающие огни на побережье становятся все меньше и меньше по мере того, как паром отходит все дальше в море.

Он поглаживает свою бороду, затем оглядывает меня со всех сторон, словно ожидая увидеть рядом со мной кого-то еще.

– Почему нет?.. – Когда я не отвечаю, он проводит по своим губам большим пальцем. Ja. Он произносит это слово так же, как это делают и все остальные норвежцы, – на вдохе. Я бы хотела поддержать разговор, но мой норвежский еще хуже, чем его английский. Он хмурится и спрашивает что-то про Мормор, но, когда я его не понимаю, замолкает.

Держась обеими руками за ограждение, я подаюсь вперед и слизываю с губ морскую соль. Паром раскачивается из стороны в сторону, плывя по волнам. Мне нравится это ощущение. Чем быстрее он будет идти, тем скорее я попаду на Шебну.

Олаф поднимает палец, давая понять, что он скоро вернется. Потом показывает на металлический футляр, лежащий у моих ног, и я киваю, показывая тем самым, что присмотрю за ним. На верхней палубе стоит несколько парочек, но рядом со мной никого нет. Я любуюсь великолепной полной луной и сверкающим морем. Ночь исполнена такого неистовства и такой свободы и сулит столько возможностей, что мне хочется упиться ею.

Над моей головой слышится крик чайки, и я думаю о том, как виделась с Мормор в последний раз. За день до того несчастного случая она привела меня к дереву, дала мне подержать свои перчатки и велела прислушаться. Я старалась прислушаться, но единственным, что я услышала, был крик чайки.

– Продолжай стараться, дитя мое, и придет день, когда ты услышишь, – сказала она. Когда я спросила ее, что именно я услышу, она мне так и не сказала. Как-то раз она проделала то же самое, когда я была младше. Привела меня к дереву, накинула свою шаль и велела мне слушать.

Я думаю обо всех тех письмах, которые я ей написала за последние месяцы, каждый раз задавая один и тот же вопрос: почему я могу узнавать о людях множество всяких вещей, едва лишь коснувшись их одежды? Она не отвечала на мои письма, и я ужасно беспокоилась – а что, если она заболела или с нею произошел несчастный случай? У Мормор нет телефона, и я попросила маму позвонить кому-нибудь на остров, чтобы выяснить, все ли с ней в порядке. Мама сказала мне, что беспокоиться не стоит – на Шебне часто бывают проблемы с доставкой и отправлением почты. И я ей поверила – и верила, пока не коснулась ее шелковой блузки. Мама обняла меня одной рукой за плечи, чтобы утешить, и я сразу же увидела, как она сжигает конверт над мойкой в кухне.

Мама купила эту блузку за несколько дней до этого, и я тогда впервые дотронулась до шелка. Перебрав всю одежду в ее гардеробе, я поняла, что разные виды тканей открывают секреты по-разному: кашемир сохраняет эмоции человека, и ты переживаешь их, словно свои собственные; хлопок показывает образы и события, но при этом не передает чувств – шелк же не похож ни на какую другую ткань, потому что он рассказывает о лжи и обмане.

Я тру голову, злясь на себя за то, что не раскусила мамин обман раньше. На верхнюю палубу возвращается Олаф, неся два пластиковых стаканчика с кофе и два Kvikk Lunsj. Я сразу же узнаю их полосатые красно-желто-зеленые обертки – норвежскую версию Кит-Кат. Он делает мне знак угощаться, и я с улыбкой беру у него кофе и шоколадку. Кофе горячий, и в нем нет ни сливок, ни молока.

Олаф прихлебывает свой кофе, поглаживая седую бороду. Когда ему кажется, что я на него не смотрю, он разглядывает меня, обеспокоенно сдвинув брови. Несколько раз он начинает что-то говорить, но всякий раз замолкает. Большинство норвежцев свободно говорят по-английски, но среди людей старших поколений ситуация иная.

Дождь. Сначала капают редкие капли, потом он начинает лить всерьез. Олаф кривится и показывает рукой на лестницу, ведущую на нижнюю палубу. Я поспешно спускаюсь по ней вслед за ним и испытываю благодарность, когда он направляется в противоположную сторону парома, подальше от бара. Я снимаю куртку, и мы садимся рядом и сидим в молчании, время от времени улыбаясь друг другу.

Чтобы скоротать время, я листаю фотографии в моем телефоне. Гэндальф, норвежская лосиная лайка Мормор – я была так рада, когда она позволила мне дать ее псу кличку; несколько снимков гавани и наши с ней совместные селфи, когда мы устроили на пляже полночный пикник. Летом здесь никогда не бывает темно, поэтому здешние края зовут землей полуночного солнца, и именно так я о ней и думаю – как о месте, где я была свободна и счастлива и где всегда яркое лето.

Я дохожу до фотографии Мормор, сидящей за прялкой; ее длинные светлые волосы заплетены в две косы. Самым любимым моим временем были вечера, когда она рассказывала мне истории. Мое сердце тогда стучало в такт постукиванию педали ее ножной прялки, а она одновременно пряла и вела рассказ, наполняя хижину волшебством и приводя меня в изумление и трепет. В основном в ее историях говорилось о моих предках-женщинах и их удивительных приключениях, но порой она рассказывала мне о жутких драге – мертвецах, которые ходят по земле либо ночью, либо под покровом тумана. После самых страшных историй подобного рода я требовала, чтобы она разрешала мне ложиться спать с зажженной свечой. «Задуй ее, прежде чем заснуть, – говаривала она. – Ведь не хочешь же ты, чтобы мертвецы смогли тебя найти!» Я понимала, что она просто шутит, и тем не менее иногда лежала ночью без сна, охваченная страхом, и при каждом скрипе половицы мне казалось, что она скрипит под ногой ходячего мертвеца. Когда я звала ее, Мормор всякий раз вставала и подходила ко мне, чтобы погладить меня по голове и спеть колыбельную. Иногда она клялась, что больше не будет рассказывать страшных историй, но именно их я любила больше всего и всегда просила еще и еще.

Когда мы прибываем на Шебну, Олаф хватает с палубы мой рюкзак, говоря, что понесет его сам. Я благодарю за помощь, произнося одно из тех немногих норвежских слов, которые знаю – Takk, – и он в ответ одобрительно поднимает большой палец. Если бы только я знала, как попросить по-норвежски меня подвезти.

Я стою и жду, когда двери парома откроются, и чувствую, как мое лицо расплывается в улыбке. У меня все получилось! Получилось! Но улыбка быстро сползает с моего лица, потому что на меня обрушивается порыв ледяного ветра и толкает назад. Ветер пронзительно кричит мне в уши, меж тем как рука Эрика придерживает меня сзади, чтобы я смогла удержаться на ногах.

Мертвеца пулей не остановить.

Я вздрагиваю и поворачиваюсь, но вижу только Олафа. Я уверена, что только что слышала сиплый голос, но, возможно, это был просто вой ветра.

Я опускаю голову и, борясь с ветром, взбираюсь по склону; мои кросовки ступают по хрусткому льду, острому, как битое стекло. Внизу, подо мной, волны плещутся о причальную стенку. Когда я добираюсь до верха, то, что я вижу, совсем не похоже на Шебну. Во всяком случае, на ту Шебну, которую я знаю. Веселые красные домики рыбаков, стоявшие на сваях вдоль кромки воды, исчезли. Их место заняли бревенчатые лачуги цвета запекшейся крови, мрачно нависающие над водой, словно замыслив что-то недоброе. И даже зубцы далеких гор кажутся острее, окутанные снежным зимним покровом.

Я иду вслед за Олафом, пока он, преодолевая сопротивление ветра, бредет вдоль рыбацких лачуг, и наши ступни скрывает пелена тумана. Красный цвет домиков местами выцвел. Издалека казалось, будто они выцвели от солнца, но, глядя вверх, я вижу под их потемневшими соломенными крышами гнезда великого множества чаек. И вертикальные белые полоски – это потеки птичьего помета. Летом я любила слушать крики чаек, когда они кругами носились над паромом. У меня тогда бывало такое впечатление, будто они приветствуют лично меня. Теперь же, когда вокруг слышится только грохот волн, разбивающихся о причальную стенку, и рев ветра, ночь кажется мне на удивление тихой.

Олаф проходит мимо гостевого дома, на котором виднеется табличка, по-видимому, означающая «Продается», затем заходит на небольшую, усыпанную гравием парковку. За ней высится ряд деревянных сооружений в форме буквы «А», более высоких, чем дом. В летнее время года на них сотнями вялится треска, свисая, точно фрукты. Теперь же эти сооружения темны и пусты, словно виселицы, на которых некого вешать.

Хрипло каркает ворон, и я вздрагиваю всем телом. Он устремляется вниз, проносится мимо моей головы и приземляется на деревянный столб. Я отступаю назад, чувствуя некоторую нервозность. Большинство диких зверей и птиц не приближаются к людям на такое расстояние, как эта птица. Но тут я вспоминаю, как Мормор каждое утро с руки кормила такого же ворона на своем крыльце… а здешние вороны, скорее всего, просто-напросто ручные благодаря туристам, которые скармливают им лакомые куски. Ворон выпячивает серую грудку и устремляет на меня взгляд своих похожих на темные бусинки глаз, потом каркает опять.

Олаф машет рукой в сторону старенького синего «Вольво», единственной машины на всей парковке. Я кричу: «Takk», но это слово уносит ветер. Он забрасывает мой рюкзак на заднее сиденье своей машины и открывает передо мной дверь, но я колеблюсь. Мама так часто твердила мне, чтобы я не садилась в машину к человеку, которого не знаю. Но, с другой стороны, Мормор ведь всегда по-дружески общалась с Олафом и его женой, и, если я поеду с ним, это наверняка будет безопасней, чем если бы я отправилась к Мормор пешком, да еще и одна. Я оглядываю пустую парковку и сажусь в машину, радуясь тому, что могу укрыться от жалящего ветра.

Олаф заводит мотор и поворачивает регулятор интенсивности обдува ветрового стекла, чтобы убрать с него конденсат. Потом пытается незаметно посмотреть на мой обезображенный глаз и смущенно кашляет. Даже если бы он умел говорить по-английски, вряд ли смог бы придумать, что сказать.

– Bo hos mœ? – Он тычет себя большим пальцем в грудь: – Hjemme til han Olav?

Я качаю головой, затем тру ладони одну о другую. Хотя на мне и надеты перчатки, мои руки онемели от холода.

Он пытается снова:

– Olav’s hus?

Наконец до меня доходит смысл его слов. Но почему он хочет отвезти меня к себе домой? Меня охватывает смутная тревога. Я тяну руку к ручке двери – возможно, будет лучше, если я вылезу из машины.

На лице Олафа отражается беспокойство.

– Жена Иша!

Я облегченно улыбаюсь, но хотя и очень благодарна ему за то, что он собирается меня подвезти, я приехала в такую даль отнюдь не затем, чтобы отправиться в гости к нему и его жене.

– Дом Мормор. Я хочу увидеть Мормор.

Олаф обеими руками сжимает руль и устремляет на меня глубокомысленный взгляд. Возможно, его беспокоит то, что я приехала сюда одна. Он начинает что-то говорить по-норвежски, но замолкает, когда я только пожимаю плечами и сконфуженно улыбаюсь.

Он ведет машину молча, уйдя в свои мысли. Когда он сворачивает на дорогу, ведущую к домику Мормор, я немного распрямляюсь. Она так удивится. Мне не терпится увидеть ее. Она подкинет в печку еще дров и сварит нам кофе, а я отдам ей печенья. А потом объясню, почему решила к ней приехать.

Олаф останавливает машину, и я смотрю сквозь ветровое стекло на маленький домик Мормор, стоящий на вершине холма. Возможно, дело в призрачном лунном свете, но растения на ее крыше выглядят так, словно они стали вдвое крупнее. Многие сельские дома в Норвегии имеют живые крыши – это делается ради теплоизоляции, – и Мормор гордится аккуратными рядами лекарственных и ароматических трав, которые она выращивает на своей крыше летом. Теперь же ее крыша, похоже, заросла сорняками, и на ней, кажется, виднеется даже маленькая рождественская елка.

В домике зажигается свет. Слава богу, значит, она еще не легла спать. Олаф глядит на домик Мормор округлившимися глазами. Не собирается же он высаживать меня здесь, в самом начале поднимающейся на холм проселочной дороги? Он проводит по своей нижней губе большим пальцем, смотрит на домик, потом опять на меня. Когда я продолжаю молчать, он подвозит меня к самой хижине, потом показывает на нее рукой:

– Mora di, да? – Я не знаю, что он хочет мне сказать, но все равно киваю.

Мы выходим из машины, и он вытаскивает с заднего сиденья мой рюкзак; я тут же хватаю рюкзак, и несколько секунд каждый из нас тянет его на себя, поскольку Олаф явно собирается нести его сам. В конечном итоге я все-таки прижимаю рюкзак к себе с решительным takk. Я знаю, как Мормор любит поболтать, и хочу, чтобы все ее внимание принадлежало мне одной.

Олаф протягивает мне руку без перчатки, и я пожимаю ее. Почти не зная других норвежских слов, я повторяю «Takk… takk…» опять и опять. Я так ему благодарна. Когда я думаю о том, что, если бы не его помощь, мне пришлось бы идти сюда всю дорогу в темноте, меня пробирает дрожь. Он поднимает руку, говорит mora di, затем снова садится в «Вольво» и уезжает прочь.

Без автомобильных огней ночь кажется еще темнее. Я поворачиваюсь к хижине как раз в тот момент, когда луна заволакивается облаком и бревенчатый домик окутывает тень. Как и все остальное здесь, на острове, он выглядит сейчас не так, как летом. Теперь он кажется мне темнее, меньше, словно он съежился. Я смотрю на сорняки, шелестящие под ветром на его крыше. Из-за них дом кажется неухоженным, почти заброшенным.

Рядом с дровяным сараем грудой навалены поленья, ожидающие колки. Я прохожу мимо них, поднимаюсь по нескольким шатким ступенькам на крыльцо и стучу в дощатую дверь. На мое лицо падает ледяная капля дождя, и я вздрагиваю. Жаль, что я не дала Олафу проводить меня в дом. Я стучу опять, на сей раз громче. Где же Мормор? Даже если она сейчас принимает ванну, все равно могла бы меня услышать. Ведь ее домик совсем невелик.

Порыв ветра кидает мне в лицо песчинки, и я поворачиваюсь. И вижу его. Корявое дерево. Поначалу оно кажется мне всего лишь чем-то бесформенным, размытым, качающимся на ветру. Я прищуриваюсь, и его темные ветви становятся четче. Сейчас оно выглядит еще более корявым и древним, чем я его помнила. Я не виню это дерево в том, что со мной произошло; в этом виновата я сама, я ведь сама оступилась. И тем не менее от вида его меня пробирает дрожь.

Бум. Бум. Бум.

Я изо всех сил колочу по двери и пытаюсь заглянуть в окна. Внезапно свет внутри гаснет, и крыльцо погружается в темноту. У меня перехватывает дыхание, и кажется, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Зачем она потушила свет? Я моргаю, и постепенно мой глаз приспосабливается к бледному сиянию луны. Рев ветра так громок, что Мормор просто не смогла расслышать мой стук, только и всего. Должно быть, она погасила свет и легла спать.

Я вглядываюсь в темноту внутри через окно и вижу стоящую на столе масляную лампу – ее огонек почти совсем погас. Мормор никогда не отправилась бы спать, оставив где-то непотухшее пламя, пусть это был бы даже совсем маленький догорающий огонек. Что-то здесь не так.

– Мормор, это я, Марта!

В окне мелькает неясная тень. У меня от страха начинают подкашиваться ноги. Я уверена – это был мужчина, согнувшийся мужчина. Почему в кухне Мормор оказался мужчина? Должно же этому быть какое-то объяснение. Думай, Марта, думай! Где Гэндальф? Почему он не лает? Возможно, грабитель отравил пса. А может быть, Мормор ушла куда-то и взяла его с собой. Быть может, она ухаживает за каким-то приболевшим соседом или соседкой, и именно поэтому Олаф и был так обеспокоен.

Я хватаю рюкзак и, чувствуя во рту такой вкус, будто меня сейчас вырвет, трясущимися руками нахожу в нем телефон. Смотрю на индикатор сигнала – одна вертикальная полоска. Даже если бы я дозвонилась до мамы или папы, чем бы они смогли мне помочь?

Пульс резко учащается, когда за моей спиной проносится какая-то тень. Да возьми же ты себя в руки. Это было всего лишь облако, которое пролетело по небу и на миг застлало луну. Но что, если Мормор попала в беду и нуждается в моей помощи? Я не могу просто стоять здесь и ничего не делать. Повесив рюкзак на плечо, я тихонько толкаю дверь, и она со скрипом отворяется.

– Мормор? – еле слышно шепчу я. Пытаюсь включить свет, но не могу нащупать на стене выключатель. Включаю на своем телефоне фонарик, поднимаю его перед собой и, облизнув губы, сглатываю. Звук, который я ухитряюсь издать, похож на испуганный писк. – Я знаю, что здесь кто-то есть. Я видела вас, когда стояла снаружи.

Я оглядываю правую часть кухни. Масляная лампа на столе коптит, угасая, и от ее огонька по стенам и потолку движутся странные тени. Небольшой кухонный буфет стоит на своем обычном месте, на нем выстроена в ряд синяя фарфоровая посуда, расписанная цветами. Коврик, сплетенный из ярких лоскутков, тоже лежит там же, где и всегда. Книги Мормор также на месте. Все деревянные стулья аккуратно задвинуты под стол.

На кухне стоит странный запах – пахнет вареной картошкой и уксусом. Из крана ритмично капает вода – кап-кап. На крыле мойки стоит стопка из грязной сковороды и тарелок – Мормор никогда бы такого не сделала. Что же произошло?

Мои пальцы еще крепче стискивают лямку рюкзака, и я вхожу в соединенную с кухней гостиную. В стоящей слева от меня чугунной печке красным светом светятся раскаленные угли. В темноте она кажется зловещей – пузатое чудовище на коротких толстых ножках. Над печкой на стене висит картина с изображением острова, написанная мамой, и белые барашки на морских волнах тускло поблескивают в полутьме. Бело-синий клетчатый диван, стоящий напротив, пуст. Я прохожу в заднюю часть домика. Здесь расположены еще три комнаты: спальня Мормор, гостевая комната и ванная.

Я крадусь на цыпочках, глядя то туда, то сюда. Скрипит половица, и я замираю, затем быстро поворачиваюсь влево, ожидая, что оттуда, со стороны моего незрячего глаза, на меня кто-то прыгнет, но там нет ничего, кроме теней. Заставляя свои ноги двигаться, я приближаюсь к двери спальни Мормор. В этой части дома еще темнее, чем в кухне-гостиной. Я держу перед собой телефон, но он освещает только маленький участок стены. У двери Мормор я в нерешительности останавливаюсь.

За дверью кто-то дышит.

Мое сердце начинает колотиться как бешеное. Я прикладываю ухо к двери, и у меня перехватывает дыхание. За дверью слышатся тихие шаркающие шаги.

А вдруг этот человек причиняет вред Мормор? Я должна его остановить!

Дрожащей рукой я хватаюсь за дверную ручку и поворачиваю ее.

Открыв дверь, я кричу. Передо мной стоит какой-то парень. Высокий, крепкий, примерно того же возраста, что и я. У него длинные темные волосы, бледное лицо, и глаза его снизу подведены темной подводкой. Он воззряется на меня и вскидывает обе руки, сдаваясь, словно в руке я держу не телефон, а пистолет.

Мой страх сразу же сменяется яростью:

– Какого черта? Кто вы такой? – На мгновение мне показалось, что передо мной призрак, а не человек из плоти и крови. Но призрак не выглядел бы таким испуганным.

– Простите! Я могу все объяснить, пожалуйста, я могу все объяснить. – Он говорит что-то по-норвежски, затем снова переходит на английский: – Простите меня, это совсем не то, что вы подумали.

Мои ноги подгибаются, и я плюхаюсь на кровать, а он смотрит на меня так, будто незваный гость здесь это не он, а я.

– Где моя бабушка?

Он ошалело смотрит на меня, затем тихим голосом говорит:

– Я знаю только то, что слышал.

– И что же это? Да говорите же!

– Женщина, которая здесь жила, умерла. Ее похоронили на прошлой неделе.

Гниющие листья и дохлые твари

«Ты сильная личность. Ты это переживешь» – вот что сказал папа, когда увидел мой изуродованный левый глаз. Он мог бы с таким же успехом похлопать меня по плечу и выдать: «Я тебе не помощник. Тебе придется справляться с этим самой».

Сидя на кровати, я достаю из рюкзака два печенья. Я собиралась разделить их с Мормор – мое праздничное угощение, которым мы отметили бы то, что я все-таки смогла добраться сюда.

Не может быть, чтобы она умерла, это просто невозможно. Кто-нибудь обязательно бы известил маму, мы бы знали! Но, вероятно, какая-та частица моего существа и впрямь знала, какая-та частица меня, запрятанная глубоко-глубоко. Эта мысль подобна руке, взбаламутившей мутные воды, поднявшей со дна грязь и ил и выпустившей на поверхность все темное. По моему лицу ручьями текут слезы, а руки сами сжимаются в кулаки, кроша печенья в пыль. Весь мир размывается, становится серым, и в нем нет больше ничего, кроме тупой боли в груди.

С моего носа капают сопли, и я утираю их рукавом.

– Как она?..

Парень смотрит куда-то за мою спину.

– Думаю, во сне.

Я поворачиваюсь и устремляю взгляд на кровать. Разноцветное, яркое, связанное крючком одеяло Мормор кажется мне невыносимо веселым. Между двумя подушками в белых наволочках втиснута кособокая думка в форме сердца, которую мы с ней сделали вместе, когда мне было восемь лет.

Моя бабушка умерла в той самой кровати, на которой я сейчас сижу.

Я прижимаю руку ко рту. Без Мормор ее личные вещи представляют собой грустное зрелище: металлическая щетка для волос с оставшимися на ней длинными светлыми волосками, лежащая на столике трюмо, нитка жемчуга, висящая вверху на зеркале, синяя шаль, свисающая с двери огромного дубового гардероба. На прикроватной тумбочке стоит фотография меня и мамы в серебряной рамке, рядом стакан воды, вышивание, натянутое на деревянные пяльцы, и пара ножниц. Впечатление такое, будто она может войти сюда в любую минуту.

Я нагибаюсь и рывком открываю свой рюкзак. Парень вздрагивает, когда я вдруг начинаю выдергивать из него вещи и швырять их на пол. Пижама, джинсы, кроссовки. Мои руки движутся быстро-быстро, словно они и не мои. Почему я так долго медлила? Ведь я могла бы купить билет на самолет еще несколько недель назад. Я должна была находиться здесь!

Парень протягивает мне бумажный носовой платок. Я выхватываю его и сморкаюсь, пока он нерешительно топчется в дверном проеме, похожий на сиротливого падшего ангела. У него такое необычное лицо – прямой нос, полные губы и поразительные глаза, разрезом похожие на кошачьи. Одежда на нем тоже донельзя странная: жилет, надетый поверх черной рубашки, облегающие черные джинсы с разрезами на бедрах, как будто их разорвал когтями дикий зверь, и черные ботинки с металлическими шипами по бокам.

Во мне поднимается гнев: – Ты сказал, что можешь все объяснить. Так давай, объясняй!

Он опускает глаза в пол и начинает говорить, осторожно подбирая слова, чтобы случайно не сказать что-нибудь не то, хотя по-английски он говорит безупречно, а его норвежский акцент почти незаметен:

– Простите меня. Мне надо было где-то ночевать, а в этом доме никто не жил. Я подумал, что никому здесь не помешаю. – Он показывает на дверь: – Я спал в другой комнате и не думал, что кто-нибудь может сюда прийти.

– Ты не знал, и тебе было начхать! Убирайся!

Я бросаю взгляд в окно и вижу молнию. Корявое дерево на миг появляется из ночной тьмы, его узловатые ветви неистово раскачиваются на ветру. На мгновение меня охватывает ужас – мне кажется, будто оно может ожить и прийти сюда. По оконным стеклам барабанит дождь, словно сотни крошечных кулачков, стучащих, чтобы их обладателей пустили в дом.

Мне невыносимо смотреть на вещи Мормор. Я поворачиваюсь к двери и вижу, что парень уже исчез, как будто его никогда здесь и не было. Когда я возвращаюсь в гостиную, на меня обрушивается порыв ледяного ветра. Парень стоит в открытом проеме входной двери, освещенный луной. Ветер треплет полы его длинного черного кожаного пальто, и они бьют его по лодыжкам. У ног на полу лежит большая, до отказа набитая спортивная сумка, на бок которой свисает рукав белой рубашки. Я предполагаю, что в этой сумке не лежат ценные вещи Мормор, но откуда мне знать?

Он вскидывает сумку на плечо:

– Простите меня.

Не обращая больше на него внимания, я перехожу в кухню и прислоняюсь спиной к кухонному столу. Когда до меня доносится щелчок закрываемой входной двери, я включаю свет и смотрю на грязную посуду. Этот парень не только расположился в гостевой комнате Мормор, он еще и разграбил ее кладовку со съестными припасами. И он явно пробыл здесь дольше, чем пара ночей, если только с ним не находились еще и его дружки. Мои ногти вонзаются в ладони. Да как он посмел!

Чувствуя себя совершенно вымотанной, я обессиленно падаю на стул и роняю лицо на согнутую руку. Мормор должна находиться здесь, рядом, должна сидеть напротив меня. Мы должны сейчас вместе смеяться и вспоминать добрые старые времена. Я написала ей столько писем, раз за разом задавая одни и те же вопросы. А теперь все, что у меня осталось, – это ее пустой стул. По крыльям моего носа ползут слезы и капают на стол. Моя голова раскалывается от сознания несправедливости того, что произошло.

Над головой вьется мотылек. Я наблюдаю за ним, словно в трансе, не в силах сдвинуться с места. Может быть, тот парень ошибся. Может быть, он что-то неправильно понял и хоронили кого-то другого. Может быть, Мормор просто гостит сейчас у подруги. Мои плечи никнут. Мормор умерла. Сознание этого словно тяжелый камень у меня в животе.

Крылышки мотылька бьются об электрическую лампочку с еле слышным стуком. Тук-тук. Свет так резок, так ярок, что кажется неправильным, недобрым – как тогда, когда мама будила меня на рассвете ради очередной школьной экскурсии. Я понимаю – жизнь продолжается, но, возможно, все теперь и будет таким: резким, холодным и недобрым. Мотылек с едва различимым глухим стуком падает на стол. Его толстенькое туловище покрыто чем-то вроде меха, пучеглазая голова похожа то ли на лицо пришельца, то ли на крысиную морду. Его бархатистые крылышки раскрываются, и становятся видны белые, ничего не видящие глаза. Удивительно, как вещи кажутся совсем не такими, какими ты их себе представляла, когда разглядишь их поближе.

Не знаю, сколько времени я просидела, опустив голову на стол, в конце концов мои ноги задубели от холода, а рука онемела, и ее начало покалывать. Сколько бы я здесь ни сидела, это не вернет бабушку к жизни. Тяжело вздохнув, я иду к входной двери и закрываю ее на засов.

Потом иду в гостевую спальню, ту самую, где я раньше жила вместе с мамой, когда мы приезжали. По бокам комнаты в маленьких нишах стоят две односпальные кровати, деревянные, выкрашенные серо-голубой краской, украшенные резьбой и расписанные по трафаретам желтыми и красными цветами. С синими бархатными шторами, не пускающими внутрь стылый ночной воздух, ощущение здесь всегда было такое, будто ты спишь в какой-то волшебной сказке. Сейчас одна из кроватей не застелена и находится в беспорядке – простыни переплетены со связанными крючком одеялом и покрывалом, а в комнате стоит едва различимый запах молодого парня. Я закрываю дверь гостевой спальни и иду в комнату Мормор, где, рыдая, заползаю под одеяло.



Я бегу сквозь густой туман, но как бы быстро я ни бежала, я не могу спастись от корявого дерева. Его узловатые ветви хватают меня за волосы, рвут мою одежду, а толстые корни вырываются из-под земли и пытаются обвить мои лодыжки. Мормор стоит ко мне спиной и тщится сорвать с его ветки какую-то висящую на ней материю, но до той невозможно дотянуться. Я вскрикиваю, она поворачивается ко мне, и я вижу, что глазные яблоки у нее черные.

А затем я оказываюсь в полости внутри ствола корявого дерева – я стою по колено в массе гниющих листьев и дохлых тварей. Из этой каши ко мне тянутся грязные черные когти, и я в ужасе кричу. И быстро погружаюсь, погружаюсь – по пояс, по грудь. Падаю, поглощаемая самой землей.

– Мормор! – рыдаю я. – Пожалуйста, ты ведь так мне нужна. Пожалуйста, ты не можешь так уйти… Мормор!

Я еще не совсем проснулась, но меня охватывает облегчение – все хорошо, это был просто сон… И тут на мое сознание обрушивается настоящий, реальный кошмар – Мормор умерла.

Открыв глаза, я вижу тьму, и на секунду мне кажется, что я опять нахожусь в больнице, а мои глаза туго забинтованы. Мое сердце колотится в груди. Почему я ничего не вижу? А потом я различаю очертания огромного гардероба. Я не слепа – просто-напросто сейчас темно. Я делаю глубокий вдох и пытаюсь унять объявшую меня панику.

Мои глаза оставались забинтованы девять дней. Это было ужасно, но это ничто по сравнению с тем ужасом, который я испытала, когда врачи сказали мне, что, возможно, я никогда больше не смогу видеть. До этого я никогда не боялась темноты. Дома под окном моей спальни стоит уличный фонарь, дающий постоянный успокаивающий свет. После несчастного случая я, перед тем как лечь спать, всегда отодвигала одну штору. Так, если я открывала ночью глаза, мне никогда не приходилось видеть кромешную тьму.

Сейчас, когда я лежу здесь, мне кажется, что у темноты есть вес. Она давит на мою кожу, и я укрываюсь плотнее и сворачиваюсь в клубок. Я жажду забытья, которое принес бы сон, но мои мысли не дают мне заснуть. Мой разум изучает кровоточащую рану в моей душе подобно тому, как язык то и дело дотрагивается до ссадины во рту.

Меня что-то разбудило – какой-то шум. Я обвожу взглядом незнакомые тени и пытаюсь расслышать что-то помимо скорбного воя бури. Ничего. Возможно, этот звук мне приснился.

Лает собака. Громкий, резкий лай, заглушающий рев ветра.

Должно быть, о Гэндальфе кто-то заботится. Не оставили же его на произвол судьбы. Я вспоминаю все те года, которые мы с ним провели вместе. Я любила сворачиваться калачиком на полу у огня, прижавшись к нему и погрузив пальцы в мягкую серую шерсть. Пес, бывало, толкал меня головой, чтобы я почесала его за ушами, а он в ответ лизал меня в нос.

Я приподнимаюсь, опираясь на локоть, и прислушиваюсь к ветру, который стонет все неутешнее. Возможно, Гэндальф сумел пробраться в дровяной сарай, а ветер захлопнул за ним дверь. И он заперт там, как в ловушке. Бедняга, наверняка внутри стоит жуткий холод.

Снова слышится лай.

На кухонном буфете Мормор держит электрический фонарик. Я могла бы надеть куртку и пойти посмотреть. Я дрожу и еще плотнее закутываюсь в одеяло. До сарая недалеко, но от мысли о том, что мне придется выйти из хижины, меня охватывает страх.

Лай раздается опять, на сей раз громче.

Нет, я не могу оставить его на холоде в такое ненастье.

Я встаю и начинаю в темноте ощупью искать выключатель на холодной стене. Свет включается, и мои напряженные плечи расслабляются от облегчения. Электричество здесь всегда подавалось с перебоями, особенно в ненастную погоду, поэтому Мормор и держала в доме масляные лампы. Правда, летом они были нам практически не нужны, поскольку в это время года здесь никогда не бывает по-настоящему темно. Мне в голову вдруг приходит ужасная мысль: сейчас конец зимы, а значит, светлое время суток длится всего несколько часов.

В кухне я надеваю куртку и сапоги. Мое дыхание застывает в воздухе, пока я беру с буфета фонарик. Его тяжелый металлический корпус холоден, как лед, но твердость металла успокаивает меня. Я щелкаю кнопкой, и он загорается – не очень-то ярко, но это все-таки лучше, чем мочить под дождем мой телефон.

Я открываю дверь домика, и ледяной дождь жалит мое лицо, точно тысячи иголок. От ужасающего холода у меня перехватывает дыхание. Вдохнув соленый морской воздух, я выхожу в ночь. Отсюда до побережья всего две мили, но сейчас вокруг нет ни полей, усеянных желтыми цветами, ни сверкающего под солнцем моря за ними – кругом одна только чернота. Огромные пространства острова – его длинные широкие пляжи, зубчатые горы, густые леса – нисколько не пугали меня, когда на дворе стояло лето, но сейчас, в темноте… сейчас мне совсем не нравится думать о том, что там может таиться.

Спустившись по шатким ступенькам крыльца, я вожу светом фонарика по дорожке и стеблям сорняков, с которых стекает дождевая вода. Мне очень хочется посветить им в темноту, но я знаю – она поглотит свет, так что лучше направлять его луч вниз.

Облака частично расходятся, становится виден слабый лунный свет, и по земле бегут тени. Мое тело напрягается. Кто-то за мной следит – я пытаюсь выбросить эту мысль из головы, но она не отвязывается, она никак не желает уходить.

Луч фонарика дрожит, когда я направляю его на дровяной сарай. Подавляя страх, я заставляю свои ноги двигаться. Слева от меня что-то есть. Какая-то тень на краю поля моего зрения. Я поворачиваюсь с бешено колотящимся сердцем.

Ничего – только ветер и дождь.

Это потому, что слева ты ничего не видишь, говорю я себе. Ничего на тебя оттуда не набросится.

В темноте каркает ворон. От неожиданности я вздрагиваю, и фонарик с глухим стуком падает на землю. «Черт!» Я быстро подбираю его и безуспешно тычу пальцем в кнопку включения. Передо мной дверь сарая негромко хлопает на ветру. Никто не запер ее на засов снаружи – должно быть, она зацепилась за что-то внутри. Несмотря на холод, мои ладони горят. Я слегка толкаю дверь и слышу царапанье.

– Гэндальф? Это ты? – тихо говорю я.

Я толкаю дверь сильнее, и из сарая навстречу мне что-то выскакивает. Я ахаю и, спотыкаясь, отступаю назад.

– Гэндальф!

Он бросается на меня, и я опускаюсь на колени, чтобы он, вне себя от радости, мог облизать мои руки и лицо. Он намного крупнее, чем я его помню. Его голова и туловище крепко сбиты, густая серебристая шерсть тепла на ощупь, несмотря на мороз.

– Ах ты бедняжка! Сколько времени ты тут провел? – Я провожу рукой по его спине и загнутому, как бублик, хвосту. – Хороший песик, хороший! Я тоже рада тебя видеть! – Он лижет мое лицо, и я обнимаю его, вдыхая знакомый запах. Тепло действует так успокаивающе, что мне не хочется уходить. До этой минуты я не осознавала, насколько мне его не хватало.

В сарае движется какая-то тень, и пес бросается к ней.

– Гэндальф, стой!

Прежде чем я успеваю остановить его, он забегает за поленницу. Я отчаянно жму кнопку на фонаре, и наконец он оживает и начинает тускло светить. Я вожу лучом, и он освещает поленницу, старый топор и что-то длинное и темное, лежащее на земле. Потом луч упирается в бледное лицо, обрамленное длинными черными волосами. Кошачьи глаза смотрят на меня, моргая от света.

– Опять ты!

Парень садится и прикрывает глаза рукой.

– Простите. Мне больше некуда было идти.

Его ноги закрывает зеленый спальный мешок, а свою спортивную сумку он подложил под голову вместо подушки.

– Почему ты не рассказал мне про Гэндальфа?

– Про кого?

– Про пса Мормор. Почему ты не сказал мне, что он здесь?

Гэндальф радостно лижет лицо парня, а тот в ответ, улыбаясь, почесывает его голову.

– Я познакомился с ним только этой ночью. Услышал лай, вот и впустил сюда.

Гэндальф склоняет голову набок, и его карие глаза смотрят на меня с мольбой. Должно быть, температура сейчас намного ниже нуля, и если этот парень останется здесь, он здорово замерзнет. Он беспрекословно покинул дом, когда я велела ему убираться, но, с другой стороны, ведь я ничего о нем не знаю. И не могу просто так пустить обратно.

Гэндальф лает, словно он твердо решил заставить меня передумать. Я закусываю губу, отчаянно жалея, что здесь сейчас нет Мормор. Как бы поступила она? В историях, которые она мне рассказывала, незнакомец, постучавшийся в дверь, всегда оказывается могучим волшебником. Те, кто угощает его мясом и медом, получают награду, а тех, кто не пускает на порог, ждет расплата. Не в характере Мормор было не пускать кого-то в дом. Я вижу, как Гэндальф лижет паренька в нос. А он бы знал, если бы этот парень был дурным человеком.

Я поворачиваюсь к двери.

– Пошли, Гэндальф, пошли в дом.

Гэндальф виляет хвостом, трусит ко мне, затем останавливается и оглядывается. Внутри своего спального мешка парень одет все в то же кожаное пальто. Я, вздохнув, подхожу к нему – мне ужасно не хочется дотрагиваться до его одежды, но я знаю, что только так смогу понять, можно ли ему доверять.

Стоя над ним, я делаю глубокий вдох и готовлюсь к тому, что мне может сейчас открыться. Я касаюсь пальцами его спины на уровне плеча жестом, который, как я надеюсь, выглядит со стороны так, словно я даю ему понять, чтобы он встал. В мое сознание потоком вливаются его мысли и чувства. Чувство вины, любовь, печаль – затем эмоции иного порядка: горечь, ревность и ненависть. Как человек может вмещать в себя столько доброты и в то же время нести в душе такой заряд злобы? Я в нерешительности застываю. Ничто не говорит, что у него есть намерение причинить мне вред, но что-то с ним не так.

Парень смотрит на меня с надеждой, стуча зубами от холода. Гэндальф опять лает, и я без особой охоты пожимаю плечами:

– Ладно, пойдем, вставай, пока ты не замерз здесь насмерть.

Он поспешно хватает свои сумку и спальный мешок и вслед за мной поднимается по ступенькам крыльца и заходит в дом. Я закрываю за нами дверь, потом встаю на колени и чешу пса между ушами. Держа его голову, я всматриваюсь в глаза. Что же я делаю, Гэндальф? Я совершенно не знаю этого парня, и потом, он ведь вломился в дом моей бабушки. В дом моей умершей бабушки.

Гэндальф улыбается – у этого пса такая морда, которая улыбается всегда, – и так неистово виляет хвостом, что кажется, еще немного, и его хвост может отвалиться. Я с удивлением смотрю на то, как он садится у ног парня и смотрит ему в лицо. Тот с улыбкой гладит пса, и во мне снова поднимается гнев.

– Это только на ночь, – говорю я.

– Спасибо. Я не буду вам мешать. – Он протягивает мне руку: – Меня зовут Стиг.

– Марта.

Видимо, поняв, что я не в настроении для церемониала знакомства, он убирает обе руки за спину, сжимает их в замок и смущенно улыбается, демонстрируя две безупречные ямочки на щеках. Глядя на то, как парень при этом покачивается с пяток на носки, я думаю, что он вполне мог бы быть дворянином из другого времени, а не парнишкой-готом из двадцать первого века.

Карман моей куртки начинает вибрировать. Должно быть, я забыла выключить будильник. Я смотрю на экран мобильника и удивленно моргаю: восемь часов утра! Но в Норвегии сейчас на час позже, иными словами, здесь уже девять часов. Но что это за утро, если за окнами кромешная тьма?

Стиг, похоже, прочел мои мысли: – До рассвета еще примерно час.

Я смотрю на темное окно кухни. Теперь уже нет смысла спать. Лучше прибраться. Я ставлю на пол еду и воду для Гэндальфа, затем начинаю мыть посуду, игнорируя настойчивые предложения Стига мне помочь. Закончив с посудой, я хватаю стул, стоящий слева от меня, чтобы сесть, но неправильно оцениваю расстояние до него и плюхаюсь неуклюже, едва-едва не сев мимо.

Стиг протягивает мне руку:

– Вы не… О…

Я сердито смотрю на него, чувствуя, как от неловкости к моему лицу прилила кровь.

Он вскидывает руки и быстро отступает назад.

– Простите, простите!

То, как он это говорит, напоминает мне парней на пароме. Я опираюсь подбородком на сложенные руки, гадая, может ли ситуация стать еще хуже.