Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Защитился Юрий блестяще, а поскольку экзамены на протяжении всей учебы в институте стабильно сдавал на четверки и пятерки, получил красный диплом. Как известно, обладателям красных дипломов прямая дорога в аспирантуру, и ученый совет дал ему рекомендацию. Это было очень престижно: отучиться в аспирантуре и защитить диссертацию, а потом преподавать в высшей школе и сочинять стихи. Кстати, именно так организована жизнь у большинства современных европейских поэтов, где стихотворчество — давно уже не способ заработать, а интеллектуальное хобби. Впрочем, за научную степень, независимо от занимаемой должности, полагалась приличная надбавка. Вроде бы все ясно: впереди светлый путь… И вдруг выясняется, что на кафедре советской литературы мест нет, точнее, есть, но оно обещано «позвоночнику». Это по секрету сообщила профессор Журавлева, добавив: в семье видного горьковеда тебя вспоминают по-доброму. И вздохнула. Юрий не привык сдаваться, он отправился на прием к проректору по науке профессору Павлу Александровичу Леканту, читавшему у них курс современного русского языка и хорошо знавшему своего студента. Павел Александрович подтвердил: сделать ничего нельзя, но по возвращении из рядов Советской армии он как проректор гарантирует ярко заявившему о себе выпускнику место в аспирантуре. С тем и расстались. Юрия распределили в школу рабочей молодежи № 27 недалеко от МОПИ — на Разгуляе. 1 сентября он вошел в класс и сказал: «Здравствуйте, я ваш новый учитель русского языка и литературы!»

«Я получил девятый класс, где после работы «догоняли» полное среднее образование люди разных возрастов и судеб. Были почти сорокалетние работяги, которым аттестат требовался, чтобы, скажем, получить должность мастера. Они относились к учению серьезно, слушали внимательно, занятия пропускали только по уважительной причине: перебрав в дни аванса и получки. Были юные шалопаи, их родители загнали в «вечерку», потому что в дневной школе они всех достали. Были и жертвы плана по повышению образовательного уровня рабочего класса, который спускали в предприятия из райкома. Эти прогуливали при каждом удобном случае, частенько приходили выпившими и дерзили. С ними я не связывался. Большинство мало что помнили из курса восьмилетки, мы занимались в основном повторением и ликбезом, поэтому к урокам я особенно не готовился. Главное — «борьба за контингент». В случае злостных прогулов я должен был звонить начальникам нерадивого ученика, а то и в профком или даже партком. Не помогает — шагать к месту жительства и взывать к совести. Каждый урок я начинал с допроса прогульщиков: почему пропустили уроки? Была у меня одна семейная пара лет тридцати.

— Иванов, — строго спрашиваю. — Где ваша супруга?

— Отсутствует.

— Вижу, что отсутствует. Не слепой. Почему?

— По уважительной причине. Можно, потом скажу?

— Нет уж… Говорите, чтобы все слышали!

— Аборт сделала…

Общий хохот, а я не знаю, куда глаза девать.

— Ну ладно… Бывает… А где Зелепукин? Где этот прогульщик? Сегодня же иду к нему на завод! Я ему покажу дорогу в страну знаний!

В общем, очень похоже на популярный в ту пору сериал «Большая перемена». С одной только разницей: ни в кого из учениц я, как герой ленты, тоже молодой педагог, не влюбился, хотя и видел, какой интерес питают к моей персоне молоденькие ткачихи и поварихи. Одна постоянно после уроков оставалась, чтобы задать мне вопросы по пройденному материалу, причем с каждым разом юбка становилась все короче, а вырез блузки — обширнее. Однажды утром, придя в учительскую, я услышал: сегодня ко мне на урок собирается директор школы Файнлейб, маленькая дама предпенсионного возраста — очень строгая. А у меня даже плана урока нет — собирался подбить какие-то хвосты. И вот я вхожу в класс, понимая, что впереди у меня серьезные неприятности. Класс притих, даже ученики, хватившие пивка перед уроком, стараются дышать куда-нибудь под парту. В заднем ряду сидит директриса, похожая на состарившуюся травести, всю жизнь игравшую строгих отличниц. Я беру мел и пишу на доске «На фронт ушедшие из школ…» и говорю:

— У нас сегодня свободный урок, а тема: «Подвиг советского народа в творчестве поэта-фронтовика Александра Межирова».

Класс облегченно вздыхает, я тоже — позориться перед начальством не придется. И тут же шпарю наизусть:



Повсеместно, где скрещены трассы свинца,
Где труда благородного невпроворот,
Навсегда, на века, навсегда, до конца:
«Коммунисты, вперед, коммунисты вперед!»



Мой урок был признан образцовым, и я стал любимцем строгой директрисы. Она даже порывалась выйти на военное начальство, чтобы мне дали доработать до лета, но я умолил этого не делать: Владимир Вишневский, ушедший весной в армию, написал мне, что витают слухи, будто с весны ребят с высшим образованием начнут призывать не на год, а на полтора. Полтора года мне, женатому и обуреваемому литературными мечтаниями, казались катастрофой.

Я проработал в школе совсем недолго. За день до ухода в армию я сидел в актовом зале на каком-то собрании и вдруг ощутил дежавю. Сначала не понял, в чем дело, но потом, сообразив, оторопел: на потолке тремя бесконечными рядами висели те самые «кремлевские» люстры, одну из которых мой покойный тесть достал, втрое переплатив…»

Вскоре Юрий под личную роспись получил повестку, в которой говорилось, что 25 октября 1976 года в 8.00 ему надлежит явиться на призывной пункт на стадион «Москворечье». А 23-го в Красной Пахре начинался семинар творческой молодежи, и Поляков был на него приглашен. Участие в семинаре было необыкновенной удачей. Помните про галочку, где-то поставленную начальством? Это была важная веха в жизни и творчестве автора, знаменующая переход в новую категорию — из начинающих в молодые поэты. Об участии в таких семинарах непременно упоминали в предисловиях к стихам, то был знак отличия, как у спортсменов — поездка на международные соревнования. Юрий, не пасовавший перед трудностями, стал хлопотать об отсрочке призыва, всего на несколько дней. Но в военкомате отмахнулись: закон для всех один, для поэтов тоже!





«Сонно-сердитый майор посмотрел на меня с недоумением:

— Какая еще Пахра? Лишь бы в армию не идти, защитнички… До тебя тут скрипач приходил. В Вену собрался, а мы его — в Вытегру!

Я побежал в Бауманский райком, где меня помнили по комсомольской работе, но там ответили:

— Старик, с армией не договоришься. Сами вы же про них сочинили: «Как надену портупею, так тупею и тупею!»

Спасла Анна Марковна. Я пришел в школу, чтобы помочь с концертом к ноябрьским праздникам, и она заметила мою кислую физиономию:

— В чем дело? Жена бросила?

— Хуже… — скуксился я и поведал о своем горе.

— Мне бы твои проблемы! — воскликнула Ноткина, у которой накануне залило школьный подвал. — Она сняла трубку: — Вася? Узнал? Как дети?.. Старший в школу пойдет?.. Летят годы! Ну приводи! Да, слушай, тут вот какое дело…

Через час тот же майор, но теперь оживленно-милый, исправил 25 октября на 4 ноября и вернул мне повестку.

— Теперь успеешь?

— Конечно!

— Что ж ты сразу не сказал, что от Анны Марковны…»

Семинар творческой молодежи в Пахре превзошел все ожидания.

«Это была неделя воодушевляющего общения со сверстниками, ставшими знаменитостями: Николаем Еременко, сыгравшим советского супермена в знаменитой ленте «Пираты XX века», Натальей Белохвостиковой, прославившейся еще девочкой в герасимовском фильме «У озера», композитором Владимиром Мигу-лей, чьи песни каждый день звучали по радио, балериной Надеждой Павловой, юной звездой Большого театра… Из литераторов там оказались Лидия Григорьева, Николай Дмитриев, Равиль Бухараев и поэт, прозаик, композитор, автор рок-оперы «Ассоль» Андрей Богословский — сын Никиты Богословского. Невероятно талантливый парень, он рано погиб от водки и наркотиков…

Году в 1995-м раздался звонок. Это был Андрей Богословский, с которым мы подружились в 1976-м на семинаре в Пахре, а потом почти одновременно дебютировали с прозой в «Юности». Он часто бывал у нас в Орехово-Борисове, обожал Натальины пельмени и обычно звонил, подражая голосу и дикции Брежнева, что получалось у него очень смешно. Творческая Москва не успевала следить за тем, как он менял жен и автомобили. На этот раз он говорил своим, но очень странным, словно механическим, голосом.

— Юра, я видел тебя по телевизору, из чего заключил, что ты человек состоятельный. Поэтому хочу попросить у тебя в долг крупную сумму… Надеюсь, ты не откажешь…

— Сколько?

— Тысячу рублей! — после паузы сказал он тоном человека, решившего прыгнуть с Останкинской башни.

Сумма была по тем временам немаленькая, что-то около двухсот долларов. А на сто долларов, если не шиковать, семья могла прожить месяц.

— Ладно, — согласился я, понимая, что такой баловень судьбы, как Андрюша Богословский, не обратился бы ко мне за помощью без серьезного повода. — Но в два приема. Пятьсот могу сразу, а вторую половину через месяц.

Условились назавтра встретиться в холле ЦДЛ. Я пришел, огляделся, но Андрея не обнаружил. Вестибюль был пуст, если не считать старичка-бомжа, которого почему-то пустили в наш клуб, и он дремал на банкетке возле гардероба, испуская тяжелый помоечный запах. Внезапно бомж пошевелился, открыл ярко-голубые глаза, тяжело встал и, шаркая, пошел мне навстречу, распахнув объятия… Это был мой ровесник и звезда моего поколения Андрей Богословский. Он дрожащими руками взял деньги и сказал, что, если сейчас не похмелится, — умрет. Мы выпили где-то пива, он после нескольких глотков ослаб и стал бормотать, что решил завязать с водкой, что уже отдал в починку пишущую машинку, разбитую в пьяной ссоре с женой, курьершей журнала «Юность», что теперь он будет много работать… «Но ты не забудь — через месяц еще пятьсот!» Через месяц я не стал с ним встречаться — оставил деньги у дежурного администратора ЦДЛ «на тумбочке». А вскоре Андрей умер — с перепоя…»

Вместе со своей женой-француженкой прибыл на семинар в Пахру и начинающий, но уже модный прозаик Сергей Юриньен. Потомок пламенного революционера, вскоре он останется на Западе, и его голос вольется в хор «вражьих голосов».

Советская власть по-своему заботилась о кругозоре творческой молодежи. На семинаре читали лекции о международном положении и о марксистско-ленинской эстетике лучшие специалисты. Например, в недавнем прошлом ответственный работник ЦК КПСС, а ныне профессор Г. И. Куницын. Он сообщил неслыханное: классовость, а значит, партийность — совсем не обязательное свойство искусства. Почему? Очень просто: искусство, судя по найденным артефактам, существует не менее 10–15 тысяч лет, а классовое общество — от силы 30 столетий. Марксистская философия старалась идти в ногу со временем. Баловали семинаристов и не-дублированными фильмами, которые в прокат пускать не собирались. Это называлось информационным просмотром. Там Полякову довелось посмотреть такие знаковые голливудские ленты, как «Таксист», «Заводной апельсин», «Открытие сезона», «Бал вампиров»… В рамках семинара прошли обсуждения, а по их итогам мэтры рекомендовали стихи участников, в том числе Юрины, к публикации в периодической печати.



Обноски отцовы,
Затертый мешок вещевой.
Последнее слово
С улыбкой: «Останусь живой!»
А все-таки горько —
Стремительно, в шесть без пяти,
Бог знает на сколько
Из теплого дома уйти.
Уйти спозаранку
И знать, что иначе нельзя,
Кусочек «гражданки»
С собою в мешке унося.
Мы ведаем с мала
Про долг свой и Родину-мать.
Мой долг для начала —
 С колонною в ногу шагать.




(«В армию». 1976)


Накануне призыва устроили шумные проводы, сначала с родней, а потом и с друзьями.

…………………..

Дома родня еще догуливала на моих проводах, в который раз пропуская перед чаем «по последней». Бабушка и тетя Даша помогали маме на кухне мыть посуду, а дядя Петя, по своему обыкновению выломившийся из компании в самый разгар торжеств, лежал на диване и храпел, словно бенгальский тигр. На письменном столе возвышался набитый вещевой мешок, в духовке доходила дорожная курица. Одним словом, от готовности к труду до готовности к обороне оставался один шаг.


(«Сто дней до приказа»)


…………………..

…………………..

В Орехово-Борисове собрались проводить меня в армию все тогдашние друзья-товарищи: Мишка Петраков, Петька Коровяковский, поэты Александр Аронов, Игорь Селезнев и Петр Кошель с женой Инессой Слюньковой — дочкой крупного партийного деятеля и будущим известным историком архитектуры. В среде творческой интеллигенции призыв в армию воспринимался тогда как общечеловеческая трагедия, и пили в основном за то, чтобы я не растерял свой талант в марш-бросках и не замотал в портянки. Мрачный по обыкновению Кошель дал совет: «Не лезь куда не надо и не делай то, чего не просят!» Потом Петя, щуплый, как канатоходец, приревновал жену к своему огромному тезке Коровяковскому, и мы долго их мирили.

— Прошу вывести негодяя вон! — кричал Кошель и указывал на дверь жестом римского полководца.

— Вот еще! — ухмылялся в усы второй Петя и наливал себе новую рюмку.

— Он большой поэт! — объяснял я другу детства.

— А я знаю китайский! — отвечал тот и снова выпивал.

Наконец мы остались с Натальей вдвоем. Нам предстояло на-любиться на целый год! Впрочем, не все было так трагично. Еще летом я встретил в коридоре «Московского комсомольца» Лешу Бархатова, одетого в подогнанную «парадку» с ефрейторскими погонами. Я его знал: до призыва он работал в «МК» корреспондентом. У меня к тому времени тоже, кстати, имелось удостоверение внештатного корреспондента этой газеты. Разговорились, и я скорбно сообщил: моя аспирантура накрылась медным тазом, и осенью мне идти в армию.

— Гениально! Ты-то мне и нужен!

Оказалось, он два года отслужил в части, расположенной в Москве и приданной столичному пожарному управлению. Леша выполнял функции, как сказали бы сегодня, пресс-секретаря, сочиняя статьи для разных изданий об опасности неосторожно брошенного окурка. Осенью заканчивался срок его службы, и руководство попросило подыскать среди журналистов-призывников замену.

— Да ведь ты же писал про пожарных! — воскликнул он. — Сегодня же доложу наверх!

— Еще бы! — солидно кивнул я.

Речь шла о фельетоне «Сигарета, сигарета…», опубликованном в «Московском комсомольце» под моей фамилией. Меня и в самом деле направляли в пожарную часть для сбора материала, но я по неопытности совершенно запутался в фактах безответственного обращения граждан с огнем, и текст мне за бутылку сочинил признанное сатирическое перо «МК» Володя Альбинин.

— Учись, пока я жив! — сказал он и за полчаса накатал «подвал».

Умер Альбинин от цирроза печени.

Бархатов перезвонил мне через несколько дней, я съездил куда надо и был представлен краснолицему майору, который в ходе беседы задавал наводящие вопросы, выясняя, не склонен ли я к спиртному, — проблема, видимо, болезненная для пожарных подразделений. Наконец майор сказал, что я им подхожу.

— Не волнуйся, наш офицер «купит» тебя на городском призывном пункте.

— Как это «купит»?

— Ну заберет, заберет. Пока карантин и «школа молодого бойца», придется посидеть в казарме, а потом на выходные будешь ездить к жене. Но если в воскресенье в 20.00 в часть не вернулся — дезертир! Понял?

— Так точно, товарищ майор! — расцвел я.

В тот миг у меня во всем свете было два любимых существа — жена Наталья и военизированная пожарная охрана! Однако закончилось все очень плохо. Тщетно я ждал на городском пункте обещанного офицера-покупателя. Он так и не пришел. Бродя в мучительном предчувствии, я вдруг столкнулся нос к носу с моим недавним учеником Зелепукиным. Остриженный наголо и одетый, как и я сам, в какие-то обноски, он сначала оторопел, а потом заржал: «Юрий Михайлович! А вас-то за что?!»

Уже вернувшись из армии, я узнал, что произошло. Такую же повестку, как и я, получил сотрудник «Комсомольской правды» Андрей Шумский, тоже, кстати, поэт. И пока я набирался ума на семинаре в Красной Пахре, он оперативно занял мое место при пожарном начальстве, которое, забыв про обещания, предпочло известного журналиста из всесоюзного издания какому-то внештатнику городской молодежки. Понять их можно. Шумский, очень талантливый парень и мажор вскоре после возвращения из армии погиб, разбившись на автомобиле.


(Из неопубликованного. «Книга о советской юности»)


…………………..

…………………..

Двое суток мы сидели на городском пункте, где впервые ко мне пришло знакомое каждому солдату ощущение несвободы, когда твое внутреннее состояние, настроение не имеют никакого отношения к твоему поведению, подчиненному теперь приказам командиров и начальников. И хотя некоторые ребята, рисуясь, говорили, будто до принятия присяги можно выкинуть что угодно — хоть домой сбежать, — конечно, никто ничего не предпринимал.

Вскоре прошел слух: деньги в часть везти нельзя — не положено. И в течение двух дней мы не вылезали из буфета, обливаясь «Байкалом» и объедаясь эклерами, изображая из себя кавказских людей, для которых самая мелкая разменная монета — рубль. Особенно наша щедрость сказывалась на благосостоянии парикмахеров, двумя-тремя движениями жужжащей машинки расправлявшихся с самой роскошной шевелюрой. Клиенты все прибывали, а в углу парикмахерской росла метровая куча разномастных волос.

К концу второго дня появился капитан с длиннющим списком, где были и наши с Жориком фамилии. Мы снова набились в машины с брезентовым верхом и через полчаса оказались в части недалеко от Центра. В военном обиходе это называется «карантин». Из окон казармы была видна муравьиная жизнь города, казавшаяся воплощением головокружительной, ничем не ограниченной воли.

Армейский карантин, между прочим, ничего общего не имеет с карантином, запомнившимся по школе и пионерским лагерям. Хотя, впрочем, нас, зараженных штатской расхлябанностью, в самом деле нужно было подержать в изоляции, пока лошадиные дозы армейской дисциплины не убьют опасный для военного человека вирус «гражданки».

Еще помню, как поздно вечером нестройной колонной нас вели мыться в пустые районные бани, и по пути, умолив сержанта, я, задыхаясь, носился по переулкам в поисках работающего телефона. А потом, уже бросив монету и прижав к уху гудящую трубку, никак не мог вспомнить номер.

…Перед самой отправкой приехал фотограф, чтобы запечатлеть нас, так сказать, на первом этапе армейской жизни. Один добродушный «старик» любезно предлагал желающим щелкнуться в его дембельском кителе — два ряда значков, твердые с золотыми лычками погоны. Теперь, когда я смотрю на фотографию, мне смешно и грустно: очень уж странное сочетание — растерянный взгляд, испуганно заострившиеся черты и чудо-китель.

Дальше был длиннющий, с фантастическими сквозняками коридор аэропорта и странное обращение «воины». Стюард показал рукой на кресла и сказал: «Ну что, воины, рассаживайтесь!» Я сначала думал, он смеется, но оказалось, это традиционно принятая форма обращения к личному составу Советской армии. «Ну что, воин, поехали!» — сказал я себе, когда Ил-62, стремительно протрясясь по бетонной полосе, вдруг замер в полете.


(«Сто дней до приказа»)


…………………..

…………………..

Самолет приземлился на военном аэродроме близ Франкфурта-на-Одере, где был главный приемно-распределительный пункт ГСВГ — Группы советских войск в Германии. То был целый полевой лагерь — огромное поле, покрытое сотнями палаток, каждая рассчитана на целый взвод. Здесь, глядя на зеленую траву и вспоминая уже заснеженную Москву, Юрий встретил свое 22-летие. Казалось бы, возраст незрелой юности. Но по сравнению со спавшими на соседних нарах ребятами он был солидным человеком: с высшим образованием да еще и женат. Из Франкфурта пополнение развозили в военные городки по всей ГДР.

Под крики «Сынков привезли!» мы въехали в ворота части, и сразу же нас отправили в баню. Пока мы смывали гражданские грехи, с нашими вещевыми мешками была проведена большая облегчительная работа. А потом, когда мы застилали койки, в казарму зашел полусонный, в накинутой поверх белья шинели младший сержант.

— Из Саратова есть кто-нибудь? — поинтересовался он. Никто не ответил.

— Жалко! В третьей партии ни одного земляка нет, — расстроился гость. — Ладно, спите пока. Завтра службу узнаете!


(«Сто дней до приказа»)


…………………..

Служба в Группе советских войск в Германии была такой же, как и в СССР, за тем лишь исключением, что солдаты постоянно находились на двух-трех гектарах огороженной территории, не имея возможности ее покинуть. Эти два-три гектара и были той Германией, которую рядовой Поляков смог увидеть за год службы, если не считать экскурсии в Сан-Суси в качестве поощрения за успехи в боевой подготовке. Там и были сделаны известные фотографии, сопутствовавшие позднее публикациям его армейских стихов и прозы. Судьба забросила его в гвардейский 55-й Померанский артиллерийский полк, значившийся под секретным номером в/ч п/п 47573. Эти цифры столь прочно вошли в память, что много лет он потом использовал их в качестве шифра для кодовых замков. Померанский полк входил в 20-ю мотострелковую дивизию, чей штаб располагался неподалеку, в трех километрах — в знаменитой Олимпийской деревне, куда рядовому Полякову предстояло через полгода переехать, уже в новом качестве. Но об этом чуть позже.

У Юрия, а точнее, у его жены Натальи сохранились письма, которые он ей писал из армии и в которых задокументированы многие события той его солдатской жизни. Многие, но не все. То, о чем нельзя было писать в письмах — и тем более в стихах, — до времени оставалось невостребованным, чтобы потом вылиться в первую нашумевшую повесть. И все же о том, как проходили солдатские будни, в какой-то мере можно судить по письмам, часть из них Юрий Поляков позже подготовил для публикации. Но ее так и не случилось, и здесь впервые приводятся некоторые из них — с небольшими сокращениями.

«Наташа!

Я на карантине в части около метро «Беговая». За мной никто не пришел! Позвони Бархатову или в редакцию Ригину. Может, меня еще вытянут. Куда пошлют дальше, не знаю. На Беговой мы пробудем до 18 ноября. Все это гораздо хуже, чем я думал. О том, что впереди год, стараюсь не вспоминать. Целую, люблю, скучаю.

Юра. 5.11.76».



«Наташенька, здравствуй!

Пишу тебе второе письмо. Теперь буду их нумеровать, чтобы в случае чего все было понятно. Твое письмо мне ждать еще дней десять. Постепенно приживаюсь. Сегодня мой новый праздник. Сегодня —19 ноября[10]. Две недели, как мы приехали на стадион, и нас увезли в закрытой машине. Если в году 52 недели, то 26-ю часть срока я уже отбыл. Примерно об этом думаю все время. <…>

В конечном итоге, страшного во всем ничего нет. Если можно было бы с тобой видеться, все было бы гораздо лучше. Иногда берет такое зло, что не удалось остаться в Москве! Время тянется очень медленно, просто не представляю, что год может когда-нибудь кончиться. <…>

На случай, если первое письмо не дошло, повторяю некоторые просьбы: не забудь прислать мне фотокарточку (в очках). Ту, которую я взял с собой, кто-то позаимствовал…

Что ты без меня поделываешь? Куда ходишь? Не домогается ли кто-нибудь благосклонности моей солдатки? Я очень скучаю. Повторяю, если бы можно было изредка видеться, было б намного легче. На такой срок мы с тобой еще никогда не расставались и вряд ли еще когда-нибудь (тьфу х 3) расстанемся. Напиши, как скучаешь без меня. Пиши чаще! <…>

Я здорово простужен: сильно кашляю, а нос — не продохнешь. Но насколько я понял, это наиболее характерное состояние носоглотки для воина родной армии…

Ты, наверное, заметила, что письмо сумбурное, но я уже вышел из того возраста, когда пишут складные письма.

Наташа, я тебя очень люблю и, наверное, виноват в том, что на целый год оставил тебя одну. Но когда я вернусь, мы наверстаем этот год. Правда? Твое письмо, которое ты передала мне в Москве, очень славное. Раньше ты так не писала. Мне очень понравилось.

Целую. Жду письма.

Юра. 19.11.76».



«Наташенька, дорогая, здравствуй!

Скоро уже месяц, как я стал солдатом. Кажется, будто я всю жизнь носил гимнастерку и короткие волосы. Уже стал немного осваиваться. По утрам мы делаем зарядку и бегаем так, что в первый раз я чуть было не вступил в СУП — Союз усопших писателей. Теперь как-то пообвыкся. Вернусь домой очень сильным. Только когда это будет!

Дни уже примелькались. Тем более что меня теперь постоянно привлекают к «интеллигентной» работе. Ты никогда не догадаешься, что именно оказалось здесь полезным! Не стихи, не грамотность, не умение рисовать. Нет! Отвечаю: умение кое-как печатать на машинке. Всю прошедшую неделю я печатал по 10–12 часов в день, до ломоты в плечах. Не раз с уважением вспоминал твою маму.

Уже наладил некоторые отношения с офицерами, правда, незначительные. <…>

Помнишь, у нас собирались твои одноклассники, и после этого ты целый день была расстроена. Действительно, что-то в последнее время у меня все наперекосяк: с аспирантурой задержка, в Москве остаться не удалось… Все как-то не так. Вот и сейчас: начал письмо, числясь в одном подразделении, а заканчиваю в другом. Я как-то уже прижился, появились друзья, а в новом сразу же начались конфликты…

Очень по тебе скучаю. Стараюсь представить себе, что ты без меня делаешь, и не могу. Перебираю в памяти наши три с половиной года, и когда вспоминаю наши с тобой ссоры, мне становится очень стыдно и плохо. Но я думаю больше о хорошем. Просто не верится, что я смогу когда-нибудь прийти домой, обнять тебя и подергать за уши. Пиши почаще и побольше! <…>

Целую. Жду письма.

Твой муж, временно исполняющий обязанности рядового. 28.11.76».



«Наташенька, милая, здравствуй!

С сегодняшнего дня в армии начинается учебный год, и мне, имея на руках диплом, приходится сидеть на политзанятиях, записывать азбучные истины и зевать до боли в затылке. Не знаю, может, удача мне окончательно изменила, но результатом всех моих надежд явилась должность, которая сводится к подтаскиванию боеприпасов весом 50–60 килограммов каждый. К сожалению, в моем распоряжении нет пушки, бьющей на две тысячи километров, а то бы я удружил МОПИ, организовавшему мне эту миленькую последипломную практику. Офицеры, которые ко мне относятся неплохо, уверяют, дыша немецким пивом, что тот не мужчина, кто не служил в армии. Я гляжу на их погоны и говорю: «Так точно!»

Снега тут еще нет. Иной раз бывает чуть ли не плюсовая температура, а сегодня, например, сильнейший ветер с брызгами того, что в тихую погоду называлось бы дождем. Я уже настолько привык к неудачам, что не удивлюсь, если меня завтра приставят к нужникам. Очень обидно, когда вспоминаю, что ни Игорь, ни Юрка, ни Рульков — никто не служил и служить не будет…

А тут еще нет писем ни от тебя, ни от родителей. Я единственный в карантине, кому еще не пришло ни одного письма. Письма здесь вроде зарплаты, а письма от девушек и жен — премия. Сержанты, которым девушки пишут постоянно, добрые и снисходительные. Если кто-то вдруг становится раздражительным, значит, давно нет письма. А если ему написали, что видели его зазнобу с другим, — конец: загоняет. На меня уже даже стали иронически поглядывать: женатый, а писем нет!

Пиши чаще, не бойся перетрудиться! Пиши по 2–3 письма в неделю, тем более что часто письма, идущие сюда, теряются. Я, конечно, виноват, что оставил тебя на год, но и мне здесь очень неважно. Пиши! Я думаю, эта задержка с письмами — недоразумение. И по известному закону подлости, отправив это письмо, я тут же получу твое…

Я здесь стал до слез сентиментальным. Видимо, перемена обстановки и нагрузки подействовали на психику. Наташенька, в конце концов, год, нет, одиннадцать месяцев — это ерунда. У нас, как поется, «вся жизнь впереди».

Очень люблю и целую. Жду писем и фотографию.

Юра. 1.12.76».



«Наташенька, дорогая!

Только опустил в ящик письмо № 4 и решил зайти узнать про почту на старое место (меня перевели в другой дивизион — «3») — и мне отдали ребята письмо. Рад был до слез! Теперь по порядку описываю мое житье-бытье, ибо в прошлых письмах было, наверное, больше горечи и раздражения, чем информации.

Сообщаю, что из ребят, которых ты знаешь, я, видимо, попал неудачнее всех. Некоторые вещи нельзя писать прямо, но я думаю, ты догадаешься. От Жени я очень далеко. Нахожусь я аккурат там, где в 36-м году должны были проходить Олимпийские игры. Мой новый праздник, как я уже писал, был 19 ноября. Обязанность моя — таскать снаряды. По специальности меня не используют, брали несколько раз печатать на машинке в политотдел. Может быть, со временем это что-то даст, но пока только вредит, ибо берут меня в основном в личное время, когда все отдыхают.

Встаем мы в 6.00!Ложимся в 10. Между этими двумя точками шагаем по плацу, чистим автоматы, изучаем уставы. Сегодня начался новый учебный год, занятия, на которых помимо разной политической тягомотины будем изучать оружие. Все это настолько странно, что мне иногда кажется, будто кто-то меня разыгрывает. Кормят неплохо. В подразделении, где я был раньше, ел всласть, ибо были отличные отношения с сержантами и солдатами. Они меня все время просили что-нибудь рассказать, объяснить и очень жалели, что меня переводят в другую батарею. Ко мне также обращались, когда хотели послушать речь, свободную от мата. Я принципиально не ругаюсь. На новом месте я еще не прижился, но, кажется, здесь хуже.

Каждый день делаем зарядку, много бегаем. Сначала было очень тяжело, сейчас пообвык. Наверное, приду домой очень сильным. Часто бросают на разную работу: мытье полов, переборку моркови и т. д. На старом месте нас, ребят с высшим образованием, этого делать не заставляли. Как будет теперь — не знаю. Судя по всему, мне придется тянуть лямку без скидок на возраст и образование.

На территории части есть магазины, в которых продают чудесные вещи. В ларьке стоят никому не нужные «Декамерон», Фолкнер и т. д. Однако на 15 марок, которые мы будем получать, едва ли что-нибудь купишь. Тем более что они не всегда доходят до рук. Так говорят. <…>

Наташенька, я больше всего завидую офицерам, потому что они с женами. Если бы ты была со мной, все остальное было бы ерундой. Помнишь, в первый год знакомства мы с тобой много говорили о том, как друг друга любим, что не можем один без другого. Потом это как-то затушевалось бытом. А теперь, в разлуке, все это снова остро почувствовалось.

Пиши мне почаще, не дожидаясь моих писем. Как станет плохо, так и пиши! Очень тебя люблю, целую…

2.12.76. Юра

р. s. Неужели мы когда-нибудь снова будем вместе?! Ю. П.».



Юрий не мог написать, что служит в расчете самоходной артиллерийской установки (САУ) «Акация» заряжающим с грунта. «Акация» — достаточно грозное оружие: эта 152-миллиметровая самоходная гаубица предназначена для подавления и уничтожения живой силы, артиллерийских и минометных батарей, ракетных установок, танков, огневых средств, пунктов управления и тактических средств ядерного нападения. Так что роль заряжающего была вполне почетной, что бы он ни писал домой. Другое дело, что для такой работы не требовалось образования и даже особой выучки, а это было, видимо, обидно сознавать человеку, который так страстно постигал науки в школе и институте. Однако и офицеров можно понять: чтобы обучить таким военным специальностям, как механик-водитель, наводчик, дальномерщик и т. д., требовалось до полугода, а призывники с высшим образованием служили год, причем по сложившемуся обычаю последние месяцы боец дослуживал, собираясь домой.

Первые полгода Юра провел в городке Дальгов, близ Западного Берлина, на обочине транзитного Гамбургского шоссе. Военный городок был построен еще во времена Третьего рейха, и в нем была расквартирована печально знаменитая дивизия «Мертвая голова». Юрий своими глазами видел в строевой части, на шкафах, замазанные чернилами клейма с имперским орлом.

«Теперь это Берлин, — напишет позднее Юрий Поляков. — Узенькое Гамбургское шоссе, плотно обсаженное липами, стало ныне широкой автострадой. На месте военного городка вырос коттеджный поселок, а рядом — большая «скидочная» деревня, где торгуют фирменным барахлом. В 1976-м там были ангары с танками и стрелковый полигон. Если внимательно присмотреться к некоторым домам, можно различить в них черты былых казарм, облагороженных экономным немецким гением. В гарнизонном клубе, стилизованном под замок, где мы смотрели жизнерадостные советские фильмы, позднее открыли Музей оккупации, а теперь там Центр толерантности. Лишь кое-где сохранились ангары и многоэтажные заколоченные казармы — память о несметной советской силище, стоявшей здесь в течение полувека и ушедшей по своей воле».

Во время Юриной службы это было государство в государстве, со своими коровниками, свинофермами, теплицами, разделочными цехами, школой, почтой, магазинами и кафе, откуда сердитые жены, бранясь, уводили загулявших с получки мужей-офицеров, пускавших на ветер драгоценные марки, на которые можно было приобрести, к примеру, вожделенный сервиз «Мадонна» на двенадцать персон.

В городке жили около десяти тысяч человек, личный состав, офицеры и вольнонаемные вместе с семьями. И каждый второй получал ежедневно хотя бы одно письмо. Особенно много писали служившим в части узбекам, таджикам, чеченцам, дагестанцам, — которых, видимо, поддерживала таким образом вся многочисленная родня.

* * *

Кто служил, знает: солдатская жизнь пронизана ритуалами и суевериями. Есть, например, такое: если пришло подряд три письма от девушки — она может тебя бросить…

«Когда командиры подразделения беседовали с каждым солдатом — а это было рутинное правило, — они обычно спрашивали: «Фотография девушки есть?» У меня было фото моей жены Натальи, и у моего приятеля тоже была фотография. Я свою показал, командир говорит: «Нормально! Дождется!» А потом из кабинета выходит мой приятель, расстроенный: командир посмотрел на фотографию его зазнобы и сказал: «Ну, это ты зря!» И точно: через месяц она перестала ему писать…»

Юрий довольно скоро втянулся в армейскую жизнь. Вот что он писал жене 8 декабря:

«…Волосы потихоньку отрастают, физиономия у меня осунувшаяся, руки обветренные. Ем я по сравнению с 18-летними бычками очень немного. Они даже удивляются. Адаптировался я и психологически. К сожалению, ребята, с которыми я коротко сошелся, остались на старом месте; а Юра Смирнов (это москвич, мы познакомились на Беговой) в другом дивизионе. Поэтому я днями молчу. Потихоньку сочиняю, обдумываю кое-что… Стараюсь не обращать внимание на многое, ибо здесь приходится жить рука об руку с людьми, которых на гражданке я обходил за версту… Но, думаю, в конце концов многое пойдет на пользу…»

В этом письме отправлены были стихи, напечатанные потом в журналах и вошедшие в первую книгу: «Когда же снег подарят небеса?», «Красноармеец», «Найдешь позабытое фото…», «Милая, зачем тебе другой?».

Армия дает колоссальный опыт общения с людьми, который, живя в казарме, ты невольно приобретаешь. В Юриной 9-й самоходной батарее было порядка семидесяти бойцов пятнадцати национальностей, и это, конечно, создавало свои проблемы.

«В том, что народы и народности не спешат превращаться в новую историческую общность, я убедился, попав в 1976 году в армию, — напишет он много лет спустя в эссе «Лезгинка на Лобном месте». — Многие воины, особенно из Средней Азии, с Западной Украины, из Прибалтики, едва говорили по-русски, не понимая, чего от них хотят офицеры, которые, кстати, уже тогда с чеченцами и ингушами, образовавшими в полку свой «тейп», старались лишний раз не конфликтовать. Впрочем… к концу службы все без исключения бойцы овладевали «великим и могучим», предпочитая крупнокалиберные казарменные идиомы. Эти подробности, нашедшие позже отражение в моей повести «Сто дней до приказа», вызвали едва ли не самое лютое раздражение цензуры…»

Вот что Юрий писал две недели спустя:

«Дела мои потихоньку налаживаются, меня все больше и больше прибирает к рукам пропагандист полка капитан Марченков. Последние две недели я безвылазно сижу в клубе и печатаю на машинке разные-преразные бумаги. Лишь сегодня в первой половине дня мы ходили на полигон стрелять из автоматов. Идут разговоры о том, чтобы меня полностью переключить на эту работу, тем более что я участвую в самодеятельности и представляю собой военкоровский пост. Уже написал несколько заметок в газету группы войск «Советская армия»… Прочитал книжки А. Моруа «Жизнь Гюго» и В. Мерль «Под стеклом» (о событиях 1968 года во Франции). У нас в Союзе достать эти книги очень трудно. Вообще, в библиотеке есть очень хорошие книги. Недавно я получил первую получку. Кроме разных мелочей, я купил две книги, которые у нас не достанешь: Боккаччо «Малые произведения» и «Кюхлю» Тынянова (1-я часть трилогии, 3-я у нас есть — «Пушкин», осталось купить 2-ю — «Смерть Вазир-Мухтара»). Вообще, здесь бывают очень хорошие книжки, и я думаю каждую получку покупать 1–2 шт. В прошлое воскресенье у меня и у Ю. Смирнова был праздник… мы купили две бутылки лимонада и две пачки печенья… и за интеллигентными разговорами все съели и выпили. Впервые за последние полтора месяца во рту был нормальный вкус. Если я не паду в схватке с империалистическими акулами, то умру, вернувшись, дома, от чревоугодия… Все это постепенно становится естественным. Делаем зарядку, бегаем каждый день по 2–3 км. Физически я, наверное, здорово подтянусь. Отношения с солдатами сложились неплохие, но без конфликтов не обходится. Вчера меня разнимали с одним…»

«…У армейских политработников глаз был наметанный и сразу выцеливал безотказную жертву полковой самодеятельности среди новобранцев, — вспоминал он позднее. — Такой добровольной жертвой стал я. Днем перепечатывал материалы для полкового пропагандиста капитана Марченкова, а вечером поступал во владение начальника клуба капитана Гусева. Клуб был отличный, отстроенный еще при Гитлере, а может, и еще раньше».



«Перед Новым годом меня вызвал замполит майор Булгаков, — писал Юрий жене 2 января, — и сказал: «Боец, на Новый год будешь Дедом Морозом! И вот тебе список, кого из офицеров с чем поздравить!» Я и стал Дедом Морозом, правда, без бороды, которую Гусев никак не мог найти… Он бегал по клубу и причитал, что замполит его теперь расстреляет — Дед Мороз без бороды… Но обошлось. Каждому офицеру я написал поздравительное четверостишье, примерно такого содержания:



До начпотыла вдруг дошли,
Минуя все препоны,
И нежно на плечи легли
Майорские погоны!»





«Все были счастливы, мне даже потихоньку налили рюмку шнапса, и я вернулся в казарму с гостинцами, как военнопленный Бондарчук в фильме «Судьба человека», — вспоминал позднее Поляков. — А поскольку спать никто в новогоднюю ночь не хотел, я рассказывал однополчанам содержание фильма «Бал вампиров». Славяне от неожиданных поворотов сюжета охали, а мусульмане цокали языками. Домой я отправил снимок: сижу, устало опираясь на посох и выпростав из-под ватного тулупа большие солдатские сапоги. Жена вскоре ответила, что я больше похож на фотографии на Снегурочку. А вскоре случилось событие, поднявшее меня в глазах отцов-командиров на значительную высоту: в журналах «Молодая гвардия» и «Студенческий меридиан» вышли подборки моих стихотворений. Среди офицеров, да и вообще среди тогдашних людей, многие следили за периодикой. Возле чайной меня остановил комсорг полка, ходивший почему-то в шинели мышиного цвета, и спросил, вынув из-за пазухи первый номер «Молодой гвардии»:

— Это ты или однофамилец?

— Я…

Он посмотрел на меня так, словно я буквально на глазах у него вырос сантиметров на двадцать. А 23 февраля 1977 года в дивизионной газете «Слава» вышла моя подборка из пяти стихотворений. Эту многотиражку, которую солдаты между собой называли «Стой, кто идет!», приносили в каждый взвод, и моя известность распространилась на рядовой состав. Хотя, конечно, «стариков», желавших покуражиться над «поэтом», тоже прибавилось…»

«…Ты знаешь, в армии я как-то, имея досуг, который невозможно заполнить ничем иным, как ворочаньем мозгами, кажется, привел в относительный порядок свои знания, взгляды. Появилась какая-то обстоятельность во взглядах на вещи. Возможно, при отсутствии собеседников мне это показалось. Во всяком случае, моя «обстоятельность» резко отличается от, скажем, Игоревой (имеется в виду поэт Игорь Селезнев. — О. Я.). У него все держится на огульном отрицании или просто незнании того, что не вмещается в заданные им рамки…»

Все-таки недаром многие родители тогда считали, что в армии исправляются изъяны воспитания. Даже для тех, кто на гражданке не бил баклуши и много занимался общественной работой, это был серьезный повод что-то пересмотреть в своем поведении и даже взглядах. Мы видим, что такое происходило даже с без пяти минут аспирантом и семейным, вполне, казалось бы, сложившимся человеком.



На Родине другие небеса!
Двадцатый век!
Ты этому виною,
Что можно за неполных три часа
Перенестись туда, где все иное!
И обменять российскую метель
На мелкий дождь,
что над землею виснет.
Привычную одежду — на шинель,
А женщину любимую — на письма.
И как-то сразу подобреть душой.
Душой понять
однажды утром сизым,
Что пишут слово «Родина» с большой
Не по орфографическим капризам!




(«Из дневника рядового». 8 декабря 1976)


И все же домой очень сильно, до слез, хотелось. И когда в мае прошел слух, что окончившие вуз будут служить не год, а полтора, Юра вместе с другими такими же, как он, на какое-то время поддался панике и даже, как он писал жене, «побежал к замполиту полка». И тот успокоил, что приказ обратной силы не имеет: увеличение срока службы должно было коснуться лишь тех, кто только еще готовился к призыву.

Переживания Юрия можно понять: полгода в этом возрасте — огромный срок. Тем более когда дома ждет жена. Важно отметить и другое: прослужив всего полгода, рядовой Поляков явно стал нерядовой фигурой в полковой жизни: не каждый на его месте мог запросто обращаться к замполиту части и выслушивать от него комментарии к приказу министра обороны. Поляков мог.

А вскоре он буквально стал яблоком раздора между политотделом дивизии и замполитом полка. Несколько раз ему приказывали собирать вещи для длительной командировки и несколько раз радостно давали отбой. Оно понятно: бойца, который и на машинке печатает, и со сцены выступает, и Деда Мороза изображает, а также вполне успешен в боевой и политической подготовке, начальству терять не хотелось. В конце концов, не в каждом полку есть солдат, печатающийся в «Комсомольской правде». Но дивизионной газете «Слава» не терпелось заполучить его в качестве военкора.

«Наконец, — вспоминает Юрий Поляков, — за мной приехали на «козлике» маленький вертлявый майор Царик, редактор «дивизионки», и рослый прапорщик Гринь — начальник типографии, имевший в своем распоряжении целых двух наборщиков. Меня посадили в газик — и через десять минут мы были в Олимпийской деревне, где жили спортсмены XI летних Олимпийских игр, проходивших в 1936 году в нацистской Германии. Некоторые страны тогда проигнорировали Олимпиаду, прежде всего Советский Союз. Зато команды будущих союзников по антигитлеровской коалиции заселили пол-олимпийской деревни, видимо, питая по отношению к Гитлеру те же иллюзии, что сегодня они же питают к украинским националистам, рассчитывая натравить их на Россию… Самой многочисленной была американская делегация. Им выделили целый микрорайон — дюжину двухэтажных домиков, обступивших небольшой плац. В одном из этих коттеджей и расположилась комендантская рота, куда меня прикомандировали, так как числиться я продолжал в артполку. Утром, после зарядки, поверки и завтрака, я отправлялся к новому месту службы — в редакцию дивизионной газеты «Слава». Я шел вдоль рычавшего за бетонным забором Гамбургского шоссе, мимо почты и пруда, и из листвы старинных ветел, склонившихся к воде, стонали, будто изголодавшиеся любовники, немецкие горлицы — каждая размером с хорошего бройлера. Справа у меня оставался олимпийский бассейн, где по ночам, если верить слухам, тренировались наши подводники-диверсанты. Вдалеке виднелось главное подковообразное здание Олимпийской деревни. Иногда я видел, как подъезжал на «Волге» командир дивизии, по благоговейной суете оказавшихся рядом офицеров это напоминало возвращение Юлия Цезаря с очередной победной войны. Много лет спустя автор «ЛГ» генерал Владимиров рассказал мне, как, будучи назначенным в конце 1980-х командиром нашей дивизии и представляясь по этому случаю командующему ГСВГ, он получил такое напутствие: «Хозяйство у вас сложное. Рядом Берлин. И, кстати, именно в 20-й служил этот самый писателишко. Ну, вы поняли, «Сто дней до приказа»… Поаккуратней!»

Редакция располагалась на первом этаже обширного клубного комплекса. Для своего времени дома под оранжевой черепицей были отстроены и оборудованы по последнему слову жилищно-бытовой мысли, но за сорок лет сильно обветшали. Большинство строений использовались как семейные и офицерские общежития. Отдельные квартиры имели только старшие офицеры. По городку бегали огромные, совсем не пугливые крысы, к ним относились почти как к кошкам, правда, желание погладить шерстку завершалось укусом и уколами от бешенства.

В редакции меня приняли хорошо, даже с некоторым пиететом, какой только возможен со стороны офицеров к солдату срочной службы, ведь никто из них в общесоюзных изданиях не печатался, а лишь в армейских. Малюсенькая заметка в «Красной звезде» была для них событием. К тому же редактор газеты майор Царик (родом, кажется, из Молдавии) был человек живой, творческий и совсем не военный. Каждый раз, вернувшись из политотдела, он жаловался: «Опять сделали замечание, что у меня короткие брюки. Разве?» Мы внимательно смотрели на него и хором уверяли, что брюки у него исключительно уставной длины, хотя на самом деле они сильно смахивали на куцые клоунские штаны, открывавшие взору невыразимые носки. К тому же Царик писал большой роман, семейно-любовную сагу, то, что мы теперь называем «мылом». Текст по мере сочинения перепечатывала редакционная машинистка, а мы — ответсекретарь газеты капитан Щепетков, корреспондент лейтенант Черномыс, прапорщик Гринь и я — читали и высказывали мнение, разумеется, бурно положительное. Однажды машинистка заплакала, а мы, узнав, в чем дело, возмутились: главную героиню, юную красавицу, едва окончившую школу, автор ни с того ни с сего лишил невинности с помощью траченного молью офицера-прохиндея, придумавшего «дыробой» — это такое приспособление, пробивавшее в мишени отверстия, даже если испытуемый боец мазал мимо. Таким образом, подразделение, которым командовал этот карьерист, занимало первые места, а он не успевал провертывать дырочки для звезд. На все наши просьбы вернуть девственность героине и покарать мошенника в погонах Валентин Иванович отвечал отказом и вздыхал, мол, в жизни чаще бывает именно так. Вероятно, за этим скрывался какой-то грустный личный опыт…

Конечно, мне, воспитанному на Солоухине, Катаеве, Трифонове, Распутине, Леонове, эта проза казалась всего лишь «имеющей право на существование» — так мой друг Игорь Селезнев именовал совсем уж слабые стихи. Однако я, лукавя, хвалил очередную главу — так же, как и остальные. Но вот теперь, листая сочинения иных лауреатов «Большой книги» или нынешних коммерческих авторов, чьи глупейшие романы расходятся благодаря рекламе большими тиражами, я вспоминаю майора Царика, его короткие брюки, его длинную эпопею, неизвестно куда канувшую, и думаю: вполне возможно, он просто опередил свое время…

Меня определили военкором, выдали мне удостоверение, с которым я ходил по всей дивизии и организовывал материалы о боевой и политической подготовке нашего мотострелкового соединения. Иногда, не поверив удостоверению, изготовленному прапорщиком Гринем, меня забирали в комендатуру, но вскоре прибывал майор Царик и вызволял «военкора». Пару раз я ездил с начальством на рыбалку: местность вокруг была изрезана каналами и серебрилась рукотворными озерами. Офицеры, восторженно крича, таскали лещей размером с саперную лопатку, хвалились, мерились хвостами, а потом отпускали добычу. Рыба была поголовно заражена солитером. Говорили, что сделали это по приказу Гитлера, когда Красная армия взяла в кольцо Берлин…»

Иногда Юрию доводилось навещать свой полк, и каждый раз он испытывал одновременно радость и досаду: теперь он понимал, как там ему было хорошо. Но об этом позже.

Недалеко от части поднимался холм, на который они взбирались вместе с другом Юрием Смирновым, окончившим искусствоведческое отделение истфака МГУ. С пригорка были видны телевизионная башня, небоскребы, высокие дома. Берлин…

«…Как человек, интересовавшийся литературой, я знал о творческих связях этого города с нашей культурой: о послереволюционном «русском Берлине», о газете «Накануне», с которой сотрудничали Алексей Толстой и Булгаков…»

Но тогда не пришла еще пора узнать о Берлине больше. Зато всего четыре года спустя Юрий приедет сюда в составе творческой группы молодых литераторов. У них будет множество интересных встреч и выступлений, а со сцены клуба своего артполка он, участник Всесоюзного совещания молодых писателей и лауреат премии имени Маяковского, будет читать свои стихи.



Светилось небо голубое,
Летел над плацем птичий щелк.
На пять минут веденья боя
Предназначался наш артполк,
Чтоб спохватились остальные,
Крича команды на бегу,
Чтоб развернулись основные
И крепко вдарили врагу!
Чтоб с гордостью рапортовали,
Как, множа воинскую честь,
Артиллеристы простояли
Не пять минут, а целых шесть!
И что противник откатился,
Потери тяжкие неся,
И самолично убедился:
Нас провоцировать нельзя!
Врагу ответа никакого
Другого не было и нет
У нас от копий Куликова —
До баллистических ракет!
…А мы служили, не печалясь,
Мы знали,
как нас дома ждут.
И все-таки предназначались
На пять минут. На пять минут…




(«Пять минут». Посвящается Юрию Смирнову)


«Потом, конечно, отметили выступление в офицерской столовой, расчувствовались, стали прикидывать, кто из командного состава мог помнить меня еще солдатом срочной службы. Тогда ротация в заграничных группах войск работала как часы, и все давно или недавно «заменились», убыв к новым местам службы. Наконец, вспомнили прапорщика из ремонтного подразделения, послали за ним, он пришел, выпил, закусил, долго всматривался в меня и узнал наконец: «А-а… этот… Ну да… на машинке все время у пропагандиста клацал…».

«…В начале 1980-х я гулял по Берлину впервые. Стена, которая его разделяла, была не разрисованной граффити, как сейчас, а серо-белой, абсолютно чистой. Она протянулась через весь город, и вдоль нее можно было идти очень долго, часами. На меня как на советского молодого человека, фрондера, слушавшего по ночам «Голос Америки», слушавшего «Архипелаг ГУЛАГ» на радио «Свобода» в исполнении беглого актера Юлиана Панича, она произвела тяжкое впечатление: эта мертвая стена разделяла живой город!.. В то первое посещение на меня огромное впечатление произвел прежде всего сам город и его музеи, но, конечно, и магазины, хождение по которым было не менее увлекательно. После нашей советской скудости, даже московской, разнообразие, которое можно было увидеть в гэдээровских магазинах, вызывало зависть. Если бы в Советском Союзе был такой социализм, наше государство ни за что бы не рухнуло. Никому и в голову не пришло бы его разваливать… Тогда же я познакомился с немецким писателем Бастианом Хорстом и поделился с ним своими впечатлениями от разделенного по живому города. Я спросил, как относятся к этому немцы. И он ответил: «Это не является предметом постоянного напряжения, нет. Мы понимаем: такова расплата за проигранную войну. Но в душе с этим не согласен ни один немец». Я ехидно поинтересовался: «Что, и члены СЕПГ не согласны?» — «Конечно, и члены СЕПГ».

Много лет спустя, накануне своего шестидесятилетия, Юрий Поляков вновь побывал в местах, где проходила его служба: на этот раз он приехал туда со съемочной группой телеканала «Культура». Ступив на знакомую брусчатку, он был поражен: оказалось, он прекрасно помнит парадный строевой шаг, и ему захотелось пройтись по ней, высоко поднимая ногу, оттягивая мысок, вскидывая к груди кулак и отводя наотлет вторую руку…



..Взвод ногу пружинисто взводит —
Удар глуховато-тяжел.
И мысли внезапно приходят
О совершенно чужом —
Ведь каждый за собранным взглядом
Безмерное что-то таит.
И думы шагающих рядом
Перекрывают твои!




(«На плацу». 1976)


Из писем жене видно: Юрий не только не рвался в армию — он корил себя за то, что угодил туда, что занимается вещами, которые не имеют, как ему казалось, никакого отношения к его прошлой и будущей жизни. Однако все вышло с точностью до наоборот.

«…В армии, несмотря на все трудности, я неожиданно расписался. Давно ведь замечено, что несвобода окрыляет. Я привез домой около ста стихотворений. Их охотно печатали журналы, подозреваю, прежде всего потому, что в редакциях был острый дефицит стихов об армии, проходивших по статье «советский патриотизм»…

Я отлично помню, как посмеивались собратья-поэты над моими армейскими стихами, над их открытой патриотичностью. Кстати, я уходил в армию, страдая совершенно типичным для столичного образованца недугом — насмешливой неприязнью к своей стране. Это был непременный атрибут тогдашнего интеллектуала, вроде нынешней серьги в ухе гея. После института мне нужно было попасть в Германию, хлебнуть армейской жизни, чтобы «…как-то сразу подобреть душой…».

«…Удивительно, как все-таки поэтическая интуиция опережает логическое осмысление жизни! Лишь много лет спустя, почитав книги умных людей и поработав собственными мозгами, я задумался о нравственной и художественной губительности болезненной неприязни к Отечеству. Но поэтическая логика подсказала мне, тогда еще юному и неискушенному человеку, именно это верное словосочетание — «подобреть душой».

В армии, как и везде, Юрий не терял времени даром. Почти ежедневно он отправлял письма жене и друзьям, и в редком конверте не было стихов, сначала написанных от руки, а потом и отпечатанных на машинке. В полку и дивизии имелась прекрасно укомплектованная библиотека. Общий список прочитанных за время службы книг составил около ста названий. Юрий вел еще и переписку с журналами и газетами, посылал стихи, получал ответы и рецензии. К ратной службе в ту пору труженики печати относились с уважением, и теперь ему отвечали даже те издания, которые прежде от него отмахивались.

Помимо журналов «Молодая гвардия» и «Студенческий меридиан» его стихи вскоре появились в «Красной звезде», альманахе «Поэзия», были приняты к публикации в «Юности» и «Дне поэзии». Тем более охотно его печатали в дивизионной газете «Слава» и в газете Группы советских войск в Германии «Советская армия», где 19 июня 1977-го вышло его небольшое эссе о поэте-фронтовике Александре Межирове. Появились стихи и в «Алом парусе» «Комсомолки». Эта публикация вызвала вот такой опубликованный газетой читательский отклик:

«Привет, «Парус»!..

Когда на плечах погоны, к любому слову об армии относишься по-иному, не так, как, положим, еще полгода назад. Даже парад с Красной площади другими глазами смотришь. Сам свидетель того, как читали этот выпуск «АП» в нашей роте. С интересом. С любопытством. С одобрением. Стихи Юрия Полякова переписывали в блокнотики…»

Написал этот отклик гвардии рядовой Леонид Колпаков, в прошлом тульский друг «Алого паруса».

«Но что эта история добавляет к портрету героя?» — удивится читатель. Во-первых, не все публиковавшиеся стихи вызывали ответную реакцию. А во-вторых, с гвардии рядовым Колпаковым судьба сведет Полякова в начале 1990-х, и Колпаков станет его соратником, заместителем главного редактора «ЛГ». Но и это еще не всё: ответственный секретарь газеты «Слава» капитан Щепетков по замене будет направлен в Мукачево, где в местной «дивизионке» под его началом будет служить военкор Колпаков. Такие совпадения, как мы уже отмечали, нередки в жизни Юрия Полякова.

В первые месяцы службы Поляков пытался продолжить начатую на гражданке повесть о студенческой жизни «Телега». Так в ту пору называлось письмо, содержавшее компромат: например, сообщение из милиции на предприятие о задержании сотрудника и его антиобщественном поведении. Сюжет был такой: два студента, задержанные за драку, решают выкрасть письмо, за которое их могут отчислить из института. В основе его лежали реальные события: однажды Юрий и Миша Петраков угодили за драку в отделение, правда, все обошлось: не они были зачинщиками. Однако армейские впечатления вытеснили прежний сюжет, и у Юрия возник замысел новой повести, которая доставит ему множество хлопот и неприятностей — а спустя годы принесет ошеломительный успех.

«Я служил в мирной армии: полуостров Даманский уже забылся, а Афганистан еще не грянул, — напишет позднее Поляков в статье «Как я был колебателем основ». — Сейчас, прожив значительную часть жизни и побывав в различных ситуациях, я понимаю, что служил, в общем-то, в нормальных условиях, которые, скажем, срочнику, попавшему в Чечню, покажутся раем[11]. Но, рискуя повториться, напомню: советский юноша шел служить в идеальную армию, а попадал в реальную, где офицеры не были исключительно мудрыми наставниками из фильма «Весенний призыв», а были обычными людьми, изнуренными гарнизонной жизнью и семейными проблемами, хотя служба в Группе советских войск в Германии считалась престижной, и какой-нибудь лейтенант в Забайкалье мог только мечтать о зарплате в марках…

Я попал в обычный солдатский коллектив, где нормальная мужская дружба уживалась и даже как-то переплеталась с жестокостью так называемых неуставных отношений. Но все это было вполне переносимо — гораздо тяжелее лично для меня оказался конфликт между образом идеальной армии, вложенным в мое сознание, и армией реальной. Конечно, это недоумение испытывал каждый юноша, надевавший форму, но я-то был начинающим поэтом — то есть человеком с повышенной чувствительностью. Стоя во время разводов на брусчатке, еще помнившей гулкий шаг солдат эсэсовской дивизии «Мертвая голова», я думал о том, что, когда вернусь домой, обязательно напишу об этой, настоящей армии. Как всякий советский человек, я верил в целительную силу правды, особенно в ее литературном варианте».

В артполку, в 9-й батарее, где прошли первые полгода службы, неуставные отношения, конечно, имели место, но благодаря бдительным офицерам, справедливым и рассудительным сержантам, определявшим моральный климат в казарме, «дедовщина» существовала в терпимой, даже скорее в ритуальной форме. Кроме того, в полку была довольно большая группа бойцов с высшим образованием, которые поддерживали друг друга.

«До сих пор вспоминаю сержанта Ныркова, крепкого парня из Норильска, одним своим появлением наводившего порядок. Однажды он вошел в казарму, когда там шла драка между славянами и кавказцами. Через минуту было покончено и с теми, и с другими. Дрался он фантастически, не боялся даже чеченцев, с которыми старались не связываться и офицеры. Поговаривали, что один крутой «дед», внезапно исчезнувший весной и найденный осенью в лесу повешенным, — дело их рук. Но Нырков не уступал и им, стараясь, чтобы жизнь батареи не превращалась в гнет и насилие…»

Зато в комендантской роте, несмотря на близость к начальству, царили совсем иные порядки. Офицеры жизнью казармы после отбоя не интересовались, а сержанты получали удовольствие от издевательств над молодыми солдатами. Юрий попал в обстановку самой разнузданной «дедовщины». Поэтические заслуги, вызывавшие уважение у товарищей в полку, здесь порождали раздражение: «Он еще и стишки сочиняет!» Однажды утром Юрий пришел в редакцию с подбитым глазом. Импульсивный майор Царик помчался к ротному выяснять обстоятельства, а того возмутило «вмешательство прессы» во внутреннюю жизнь подразделения. Он стал втихую поощрять старослужащих, чтобы те проучили «любимчика политотдела». Была тут, наверное, вина и Юрия, несколько зазнавшегося от литературных успехов, не сумевшего найти общий язык с новыми товарищами и командирами. Но факт остается фактом: последние месяцы службы были для него омрачены побоями и издевательствами. Доходило до того, что военкор ел и ночевал в редакции, чтобы лишний раз не появляться в столовой и казарме.

…………………..

Помню, когда собирался в армию, больше всего боялся разных физических испытаний: думал, вот забуду открывать рот во время залпа и лишусь слуха или не выдержу того же марш-броска. Но бег с полной выкладкой меня не убил, рот открывать я не забывал. Самым тяжелым оказалось совсем другое…

Однажды ночью меня разбудил рядовой Мазаев и распорядился принести ему попить. Я сделал вид, что не понимаю, и перевернулся на другой бок, но он с сердитой настойчивостью растолкал меня снова и спросил: «Ты что, сынок, глухой?» И я, воспитанный родителями и советской школой в духе самоуважения и независимости, крался по ночному городку в накинутой прямо на серое солдатское белье шинели затем, чтобы принести двадцатилетнему «старику» компотика, который на кухне для него припасал повар-земляк. Попить я принес, но поклялся в душе: в следующий раз умру, но унижаться не буду!

«Следующий раз» случился наутро. Мазаев сидел на койке и, щелкая языком, рассматривал коричневый подворотничок. Потом он подозвал меня и, с отвращением оторвав измызганную тряпку, приказал: «Подошьешь». И так же, как Елин сегодня, я ответил: «Не буду». И так же, как Елин сегодня, подчинился, успокаивая свою гордость тем, что так положено, не я первый, не я последний, нужно узнать жизнь, придет и мой час, ну и так далее… А ночью с ужасом проснулся от мысли: если бы Лена увидела, как я унизился, она сразу же разлюбила бы меня…

<…> Главный ритуал «ста дней» в том-то и заключается, что сегодня все происходит наоборот: первыми еду берут самые молодые, а мы — под конец. Естественно, они смущаются и стремятся, косясь на ветеранов батареи, взять кусочки поплоше, но картина все равно впечатляет! Затем начинается кульминация: «старики» отдают молодым свое масло. Все это, по замыслу, должно символизировать преемственность армейских поколений. Но когда свою желтую шайбочку я положил на хлеб Елину, тот посмотрел на меня такими глазами, что весь ритуал, казавшийся мне очень остроумным, вдруг представился полным идиотизмом.

Я рубал солдатскую кашу «шрапнель» и думал о том странном влиянии, какое оказывает на меня нескладеха Елин. С ним я снова переживаю свои первые армейские месяцы, когда думаешь, будто шинель, китель, сапоги и т. д. — это уже навсегда, будто домой не вернешься ни за что; когда все вокруг пугающе незнакомо, когда находишься в страшном напряжении, словно зверь, попавший в чужой лес, когда можно закричать оттого, что из дому снова нет писем, когда от жестокой шутки немногословного «старика» душа уходит в пятки, когда понимаешь, что жить в солдатском обществе можно только по его законам и нельзя купить билет да уехать отсюда, как сделал бы на «гражданке», не сойдясь характером с тем же самым Зубом. Армия — это не военно-спортивный лагерь старшеклассников с итоговой раздачей грамот за меткую стрельбу из рогаток. Армия — это долг. У них — повинность, у нас — обязанность, но везде — долг! Значит, нужно смирить душу и вжиться. Сила характера не в том, чтобы ломать других, как считает Уваров, а в том, чтобы сломать себя!.. Стоп. А нужно ли ломать, нужно ли привыкать к тому, к чему приучил себя я? Может быть, прав смешно уплетающий «шрапнель» Елин: сначала мы сами придумываем свинство, а потом от него же мучаемся… Зачем все эти жестокие игры в «стариков» и «салаг»?! Армии они не нужны, даже вредны, если верить замполиту; я без своих дембельских привилегий обойдусь.


(«Сто дней до приказа»)


…………………..

Впрочем, повесть осталась в литературе не этими вопросами, волновавшими тогдашнее советское общество, а достоверной картиной солдатской жизни, точным описанием внутреннего мира юноши в военной форме, острым словом, вобравшим в себя смеховую стихию казарменного быта. Несмотря на неприятности, не изменяло чувство юмора и Юрию. За неделю до дембеля он отправил в Москву по адресу: Шипиловский проезд, д. 61, корп. 2, кв. 148 открытку. В ней было написано:

«Дорогой Юра,

поздравляю тебя, абсолютно гражданского человека, с возвращением домой, желаю успехов в семейной жизни и творчестве. Не поминай лихом!

Гвардии рядовой Ю. Поляков».

И получил ее по указанному адресу через три дня после возвращения.



Значкам, погонам, лычкам
Отныне вышел срок.
И надо ж — по привычке
Рука под козырек
Взлетает…
Я ж вернулся!
Я в штатском. Что за вздор?
— Бывает! — улыбнулся