Он роется в карманах пальто, пытаясь что-то найти.
– Я жалею Шанталь и опасаюсь за ее психику. Вот, взгляните.
Он сует мне в руку рельефную карточку. Надпись гласит: «Мадемуазель Шанталь де Серкисян с большим удовольствием просит месье Рауля Демюльза присутствовать на приеме в честь постановки цикла „Кольцо“ в Оперном театре Алжира и знакомства с исполнителями. Просьба ответить». До указанной на приглашении даты еще четыре дня.
– По-моему, это бестактность. Приглашение пришло по почте на прошлой неделе. Возможно, таким образом она удовлетворяет свои… Сначала я решил было и в самом деле явиться на ее прием и устроить… Впрочем, неважно. Знаете, какое нынче в ходу выражение? «Чемодан или гроб». По мне, так лучше чемодан. Между прочим, я уезжаю из города. Потому и пришел сюда – в судоходную компанию. Может быть, займусь живописью. Ну что ж, прощайте, старина. Берегите себя, хорошо? И обязательно поразмышляйте еще о трудовой теории стоимости. Все-таки вы рассуждали не очень логично.
Напоследок меня осеняет вдохновенная мысль.
– Отдайте мне это приглашение, Рауль.
Рауль отдает, и я смотрю, как он шаркающей походкой удаляется прочь по набережной. Думаю, в Шанталь меня привлекает то, что она не разделяет того преувеличенного страха насилия, который так распространен в среде буржуа. Рабочий класс этого страха не ведает. Рабочие способны понять, что насилие может приносить освобождение, а следовательно, и доставлять удовольствие. Не ведает его и Шанталь. Я отдыхаю, прислонившись к портовой стене, и внимательно смотрю, не следит ли кто-нибудь за Раулем.
Глава девятнадцатая
Выбравшись из портового района, я, вместо того чтобы возвращаться на квартиру, где снова пришлось бы отвечать на наивные вопросы Нунурса, заглядываю в бар – некое заведение в мавританском стиле. В подобных местах я еще не бывал. Мне хочется пропустить стаканчик – несколько стаканчиков, – дабы более стойко перенести громогласные Нунурсовы нападки на алкоголь и наркотики, а потом спокойно уснуть под его храп. Это вопрос времяпрепровождения, ожидания того момента, когда мы нанесем новый удар. В заведении полным-полно одиноких мужчин. Когда я вхожу, кабил, одетый в форму почтальона, поднимает голову и взглядом провожает меня до стойки. Я покупаю стакан красного вина и подхожу к бильярду-автомату. Отдавшись игре, я тем самым надеюсь оградить себя от любых попыток завязать разговор. Автомат американский, живописно оформленная модель «Досуг». «Состязаться интереснее!» Из-за одного буфера выглядывает подстриженный ежиком мальчишка, и надпись в овале у его рта гласит: «ПРИВЕТИК, КАК ДЕЛИШКИ?» – а на противоположной стороне игрового поля изображен другой овал: «КАКАЯ ДОСАДА! ПОПРОБУЙ ЕЩЕ РАЗОК!» Вся эта конструкция явно предвосхищает моду шестидесятых годов – десятилетия, в котором я, несмотря ни на что, сумел прожить уже две недели. С первого взгляда на эту омерзительную машину становится ясно, что в ближайшие десять лет будут царить хитрость, пронырливость, меркантильность и благонравие – о чем всю жизнь мечтают сидящие в этом баре горемыки. Первую партию я играю просто для того, чтобы освоиться с автоматом и посмотреть, как работают счетчики. Потом бросаю в щель еще несколько сантимов. Первый удар – решающий. С него начинает набегать выигрыш – загорается ряд лампочек в соответствии с количеством набранных очков, и я пытаюсь сосредоточиться, но в то же время не забываю о кабиле, чье призрачное отражение наблюдает за мной со стеклянной панели «Досуга».
Набрав почти максимальное количество очков, я готовлюсь к третьему удару, как вдруг сильный шлепок по спине отвлекает меня от игры, и шарик падает, прокатившись между воротцами. Все очки сгорают. Я резко оборачиваюсь, сунув руку в карман.
– Эй! Привет! Как дела?
Кто этот человек? Внушительное телосложение, большие уши, крючковатый нос и постная физиономия, на которой блуждает неловкая улыбка. Французский военный.
– Нет, я не привидение! А насчет игры не волнуйтесь. Я оплачу нам еще одну. К тому же «состязаться интереснее»! Давайте я наполню ваш стакан. Кажется, вам это сейчас просто необходимо. Чертовски рад вас видеть!
Он не спеша направляется к стойке. Кабил по-прежнему не сводит с меня взгляда. Что это за говнюк у стойки? Может, лучше уйти, пока он не вернулся с выпивкой? Я его не помню, но это еще ничего не доказывает. Никогда не знаешь, кого доведется снова повстречать в этой жизни, а кого – нет. Можно годами жить с людьми душа в душу, а потом они исчезают раз и навсегда – или якобы навсегда. Этого не узнаешь до самой смерти. Другие люди то и дело появляются в вашей жизни в сотнях различных ситуаций, при странном стечении обстоятельств. Два дня назад из окна нашего тесного убежища я увидел на улице Зору. Она несла младенца, а ребенок постарше держал ее за руку – именно так я и представлял себе нашу новую встречу. За ней шагали двое мужчин в полушинелях. Еще долго после того, как женщина скрылась из виду, меня не покидала забавная мысль, что Зора вела фликов в некое место, где они могли бы обнаружить человека, с которым когда-то был связан ее муж – Тугрила. Потом мне пришла в голову забавная мысль, что это вовсе не Зора, ибо, откровенно говоря, угол обзора был неудобный, а женщина не очень походила на Зору. А может, люди в полушинелях не имели к ней никакого отношения. Или, что вполне вероятно, они вели эту безымянную женщину в морг, где она должна была опознать тело своего зверски убитого мужа. Едва ли я когда-нибудь узнаю правду.
– Вы меня, конечно, не помните, да?
Он возвращается с коньяком для меня и пивом для себя. Я издаю одобрительное, но ни к чему не обязывающее хмыканье.
– Раньше вы пили только коньяк. Это я точно помню. Вы еще говорили, что он помогает от дизентерии. Полнейшая чепуха, разумеется.
Действительно чепуха, да и не помню я, чтобы когда-нибудь это говорил, но он ободряюще ударяет меня кулаком по плечу:
– Ну! Ну! Дельта Красной реки! Хайфон! Тонкин! Охота на людей из племени шан! Теперь вспомнили? Славные времена!
Он качает головой и корчит дружелюбную гримасу. Однако при этом физиономия у него остается довольно мрачной, и, кажется, стоит мне сказать, что те времена не были славными или что я никак не могу вспомнить, где его видел, как он хорошенько врежет мне боковым справа. Поэтому я просто улыбаюсь. Он пытается улыбнуться в ответ, но его разинутый рот скорее наводит на мысль о зевоте.
– Имя – Эдмон Дюрталь. Я плачу́, так что и начинать мне.
И он настраивает автомат на двоих. Пока он занимает место над воротцами, я небрежно облокачиваюсь на край конструкции, чтобы он не смог трясти игровой автомат как вздумается, – такова моя месть за тот шлепок по спине. Вскоре он проигрывает свою первую попытку.
Он пристально смотрит на меня:
– Между прочим, я мог бы и не узнать вас с этой бородой. Вы мне напоминаете художника… того художника с проститутками.
– Тулуз-Лотрека.
– Вот именно. К тому же вы сейчас в штатском. Даже не верится. Ну, как вам живется? Рассказывайте.
Я молча постукиваю пальцем себе по носу.
– A-а, понятно. Конспирация. В этом баре сплошь темные личности, да?
Он принимает это не совсем всерьез, но все-таки верит. Сейчас мой удар, но он прислоняется к автомату.
– Прошу прощения. Будьте любезны, убирайте локти, когда я бью.
Он нехотя отходит. Я добиваюсь неплохого результата, но все это время размышляю. Никак не могу вспомнить этого Эдмона. Не исключено, что все это сплошной обман. Может, тот кабил с ним? Может, задача этого Эдмона – задерживать меня пустяковым разговором, пока не вернется с подкреплением его помощник? Несмотря на все принятые сегодня утром меры предосторожности, за мной могли следить, да и Рауль мог привести за собой хвост на набережную. Он может быть как из ОИДК, так и из «Сынов Верцингеторикса». А может оказаться и «попутчиком», работающим на ФНО. Но, по-моему, скорее всего, он попросту идиот, каковым и кажется.
Пока он делает свою вторую попытку, я спрашиваю:
– А вы? Чем вы сейчас занимаетесь?
Он неуклюже поводит плечом в сторону столика у нас за спиной, где лежит его кепи:
– Административный отдел специальной службы. По-прежнему всего лишь капитан, но мне наплевать!
Выходит, он из «синих кепи», Сустелевых работников социальной сферы в униформе.
– Работа очень полезная. Я служу в большом лагере беженцев под Блидой. Каждый день что-то новое. Мастер на все руки и ни одной специальности! Сегодня организуешь группу для рытья траншей, завтра – уже клиника и лечение кисты на черепе у какой-нибудь старой Фатимы, послезавтра объясняешь им, как бороться с болезнями картофеля, а на следующий день учишь детей играть в футбол. Это наведение мостов. Я и не предполагал, что смогу быть так счастлив. А дети! Стоит завоевать их доверие, и они так тебе улыбаются!..
Если это притворство, то очень убедительное. Я ворчу, поскольку тоже бью мимо. Он подходит поближе и дергает меня за бороду, словно желая убедиться, что она настоящая. При этом он сверлит меня глазами. Потом вызывающе расправляет плечи, как бы изготавливаясь к бою.
– По-вашему, я стал слюнтяем, да?
– Ваша очередь бить. Нет, я так не думаю. По-моему, такие люди, как вы, делают благородное дело, заставляя стариков красить ворота своего лагеря, а фатм – составлять букеты цветов в консервных банках, пока такие, как я, ездят в провинцию и вышибают дух из их мужей.
Он ухитряется рассмеяться:
– Ну что ж, пожалуй, по-своему вы правы. Все тот же старый товарищ по оружию! Неисправимый циник. Вот таким вы и были в Индокитае, вечно неуклюжим новобранцем.
– Я не циник, Эдмон. Я действительно восхищаюсь тем, что вы делаете. Вы рискуете не меньше, чем все мы. В любой момент вы можете подорваться на мине или получить удар ножом в своей палатке. Требуется мужество, чтобы поворачиваться спиной к арабу – да и чтобы руку ему пожимать тоже, коли на то пошло. Мало того, именно вы можете выиграть за нас войну.
– Вот именно. Это смелое предприятие. Риск существует, но беспорядки прекратятся, если – и только если – мы сумеем создать некую основу для взаимного доверия. И в том лагере – конечно, не мне бы вам об этом говорить – я им как отец родной. Они приходят ко мне со своими проблемами, и мы всё подробно обсуждаем. Нет никакого слюнтяйства в готовности выслушать араба. Зачастую ему есть что сказать. Что нам необходимо сейчас в Алжире, так это вера ребенка и руки воина.
– Вера ребенка, руки воина.
Я задумчиво киваю, но думаю не об этом. Интересно, может ли он не знать, кем я стал и что совершил? Ведь все это сейчас неплохо афишируется. На каждом здании и каждом столбе висят объявления о розыске, и даже в общественной уборной мне трудно поссать, не стоя перед собственным портретом, наклеенным на стену. Я красуюсь в сериях из девяти или двенадцати фотографий разыскиваемых полицией людей – единственный европеец в серии, – и все эти люди – убийцы в бегах. Сожжены на своих фермах целые семейства, казнен с помощью постепенного нанесения увечий священник, выпотрошена беременная женщина и вырван из ее чрева плод, – и все же, как это ни жутко, почти на каждом зернистом моментальном снимке запечатлена улыбающаяся физиономия. Правда, большинство этих фотографий сделано в те времена, когда эти люди еще не потеряли надежды, до того, как были полностью разоблачены деспотические структуры колониальной государственной машины, тогда, когда этим людям еще не приходилось скрываться в горах и в подвалах. На некоторых из фотографий сохранились следы ретуши – наверно, снимки делались для свах или были подарены невестам. Самая широкая ухмылка – у Мулуда Бестуми, того типа, что искромсал женщину, и фотографировался он, судя по всему, в одной из будок на ярмарочной площади. В этой галерее не улыбаюсь только я – невзрачный, стриженный ежиком тип на фото для офицерского пропуска.
Эдмон уже вновь повернулся к автомату.
– Люблю пинбол. Игра не для снобов. Мне бы очень хотелось поставить несколько таких автоматов у нас в лагере. Людям бы это понравилось – сверкающие огоньки, яркие цвета и все такое прочее, но вряд ли генерал разрешит.
– И будет прав. Подобные машины вселяют в наших арабов напрасные надежды.
– Что, черт возьми, вы имеете в виду, старина?
– Да вы только взгляните!
Я показываю на рисунок на заднем стекле. Там стоит на подиуме блондинка с губками сердечком. На ней коротенькое черное выходное платьице в обтяжку, чьи фантастически изогнутые линии подчеркиваются блестящими световыми бликами. Блондинке поют серенаду молодые люди в белых смокингах, с прилизанными назад волосами и многозначительными ухмылками. От рисунка веет чем-то средним между школьным балом и борделем. Типичная сценка из воображаемой жизни при капитализме. Как написано у Маркса в «Германской идеологии», «фантомы, рождающиеся в мозгу человека, неизбежно являются также сублиматами материальных жизненных процессов, поддающихся эмпирической проверке и связанных с материальными посылками».
– Вот каков Запад, на взгляд арабов. Они уверены, что каждому, кто сходит с парохода в Марселе, выдают белый смокинг и…
– Вы просто дьявольски циничны, мой дорогой!
– Я не циник. Циник, посмотрев, как работают люди, подобные вашим «синим кепи», сказал бы, что, отдавая арабам, вы мешаете им брать, а нужно научить арабов все брать самим. Но от меня вы этого никогда не услышите.
– Уже услышал.
На его лице застыло неприязненное выражение. Из-за этого он испытывает некоторую неловкость и не знает, что сказать. Быть может, он уйдет и оставит меня в покое. Пускай катится ко всем чертям и оставит меня в покое. Но не тут-то было…
– Дело вовсе не в сюсюканье с арабами, дело в умении излечивать раны, а не только их наносить. Откровенно говоря, если мы не будем гуманными… – Он осекается. – Вы все-таки считаете меня слюнтяем, да? – Кладет сжатые кулаки на игровой автомат. – Плюгавый засранец! Вы что, совсем ничего не помните? А как насчет того случая в Хоабине, в Саду молитв у резиденции епископа, когда мы с капелланом застали вас с той китайской шлюшкой? Я из вас тогда отбивную сделал. Могу по старой памяти повторить!
Я протестующе поднимаю руку:
– Да-да, вздули вы меня на славу, но сейчас ваш черед играть. Давайте на этот раз я куплю выпивку.
Я отхожу, задумавшись, и понимаю, что бояться мне нечего. Индокитай был давным-давно, да и я до Дьен-Бьен-Фу был совсем другим человеком. Это правда. Но я не уверен, что когда-нибудь бывал в Хоабине. В резиденцию епископа я точно никогда не ходил и не думаю, что смогу вспомнить об участии хоть в одной драке из-за китайской шлюхи. Да и что это, черт подери, был – или есть – за Сад молитв? И тут мне приходит в голову, что за все время, пока мы болтали о том о сем, он еще ни разу не назвал меня по имени – только «старым товарищем по оружию», «стариной» да «плюгавым засранцем». Вполне вероятно, мы встречались во время той или иной операции на Красной реке, но я совершенно уверен, что он принимает меня за кого-то другого. В таком случае сейчас самое время запутать его окончательно. Когда я возвращаюсь с успокоительным стаканом пива, меня тусклым взглядом провожает кабил.
А потом я как бы невзначай устраиваю проверку:
– Не хотелось бы с вами ссориться. Кстати, Эдмон, по-моему, вы забыли мое имя. Меня зовут Антуан – Антуан Галлан.
– Антуан! Превосходно! Ладно, мир… – Но его протянутая рука застывает в воздухе, так и не коснувшись моей. Он морщит нос. – Нет, минутку, наверно… я вас с кем-то спутал?.. Ну конечно… Филипп. Простите. Я принял вас за Филиппа Русселя. Но вы же были в команде Жуанвиля!
Мы оба молчим, затаив дыхание. Потом он пытается издать смешок:
– Нет. Конечно, Антуан. Правильно. Я просто забыл…
– Нет, Эдмон. Как раз наоборот, вы вспомнили. Да, я Филипп Руссель. Держите руку подальше от кобуры. Я уже убивал и буду убивать в дальнейшем.
И я осторожно высовываю из кармана рукоятку моего «ТТ» – настолько, чтобы Эдмон ее увидел.
– Я хочу, чтобы вы пошли и сели вон там. Хочу, чтобы вы сидели сложа руки.
– Что?
– Чтобы вы сидели сложа руки. Для вас, колонизаторов-либералов, это дело привычное.
Он качает головой, но делает, как я велю. Обняв его по-братски за плечи, я низко наклоняюсь над ним, незаметно для посетителей бара вынимаю пистолет из его кобуры и кладу во внутренний карман своего пиджака. Пора начинать следующую азартную игру. Я говорю очень тихо, и, чтобы все расслышать, ему приходится наклонить голову.
– Только сразу не оборачивайтесь. Сзади сидит человек, тот, что в форме почтальона и перчатках с крагами. Вы его, наверно, уже заметили. Пока мы разговаривали, он все время держал вас под наблюдением. Это один из моих людей. Через минуту я отсюда выйду. Ладно, теперь можете повернуть голову и посмотреть на него.
Взгляд кабила, который на миг опустил глаза, вновь устремлен на нас. Раздражающе безмятежный взгляд.
– Теперь, Эдмон, я хочу, чтобы вы просто посидели и немного подумали. Вы просидите здесь еще десять минут после того, как уйдет мой человек. Потом, конечно, можете поднимать тревогу, но в конечном счете, полагаю, будет лучше, если вы сумеете забыть, что мы когда-либо встречались. Согласны? В вашем гнусном лагере беженцев в Блиде есть наши люди. Они могут в любой момент снести вам голову с плеч. Приятно было с вами поболтать, Эдмон. Жаль только, я не смог вспомнить вас так же хорошо, как вы меня.
И я вновь направляюсь к стойке. Главное – не оглядываться. Я покупаю пиво. Потом подхожу к почтальону и протягиваю ему бокал:
– В эти грозные времена вы, почтальоны, делаете очень важное дело. Вон тот офицер передает вам привет и пиво.
При ближайшем рассмотрении становится ясно, что я угадал. Почтальон почти вдребезги пьян. Рукой в перчатке он с трудом поднимает бокал, но изображает при этом некое подобие тоста за Эдмона и в замешательстве устремляет на него затуманенный взор. Я потихоньку кладу ему на колени Эдмонов пистолет. Почтальон настолько отупел, что, похоже, этого не замечает.
Потом я выхожу из бара. Главное – не бежать. Пускай бегут мои враги. Однако, признаюсь, я несколько обеспокоен. Я бродил по этому городу, пребывая в некоем иллюзорном мире – возомнив себя кем-то вроде Фантомаса, великого преступника, чью подлинную личность не в состоянии установить ни полиция, ни власти. И вот дважды за день меня узнают. Так рисковать не стоит. На улице туманно и тихо. Потом до меня доносится сухой треск выстрелов. Откуда – определить невозможно. В этом городе и часа не проходит без звуков стрельбы. Вряд ли мы с Нунурсом еще долго сможем прожить в той тесной комнатенке, не попытавшись убить друг друга. Я уже перестаю владеть собой, делаюсь опасным для себя самого. Становится очевидно, что наш последний удар в Алжире должен быть нанесен как можно скорее.
Глава двадцатая
Возводятся баррикады. В субботу лавочники и рабочие, вышедшие на улицы с кирками и лопатами, принимаются разрубать дорожное покрытие на огромные глыбы и кучами этих глыб перегораживать дороги. Эти новые стены увенчиваются бревнами и колючей проволокой. Отряды милиции, тоже появившиеся на улицах, щеголяют оружием и довольно неуклюже несут охрану строящихся баррикад. Изредка неторопливо подходит полицейский или десантник и заводит непринужденный разговор с милиционерами и лавочниками. Но большую часть времени полицейские ни во что не вмешиваются и с удовольствием играют в карты в тени своих бронированных «черных марий». Руководители демонстрации и забастовки, прогуливаясь по улицам, ведут уклончивые разговоры и то и дело переводят взгляды на своих товарищей, выясняя, чем те занимаются. Повсюду люди ждут, когда что-то сделают люди, находящиеся где-то в другом месте. В магазинах я слышу фразы, ставшие разменной монетой в валюте разговоров нынешнего сезона. «Чемодан или гроб», «Теперь или никогда», «Это наши последние пятнадцать минут», «Дни надежды, как в Венгрии в пятьдесят шестом».
В разгаре зима, но погода весенняя, и девушки, которые приносят мужчинам на баррикады корзинки с едой, одеты в летние платья. Молодые мужчины прилизывают волосы назад и перебрасываются с девушками шутками. Вечерами в местах традиционных прогулок на бульваре Гиллемен и в районе Трех башенных часов устраиваются уличные вечеринки, на которых молодежь танцует румбу и ча-ча-ча, а старики – в кои-то веки – снисходительно наблюдают. Там, где еще можно проехать, целыми колоннами бесцельно разъезжают автомобили, непрерывно сигналящие в ритме «Al-gér-ie fran-çaise».
В прошлый раз, когда они затеяли эту игру, алжирцы европейского происхождения заняли Дом правительства и вывели на балкон генералов Салана и Массю. Те прекратили всякие уступки арабам, ускорили падение правительства во Франции и привели к власти де Голля. На сей раз – вновь никаких уступок арабам, и при этом они планируют сместить де Голля с поста. На улицах постоянно слышны резкие выражения и похвальба, но у меня в голове все время вертится фраза Маркса: «В первый раз как трагедия, во второй раз – как фарс». Путчисты сформируют Комитет общественной безопасности и потребуют вернуть в город Алжир Жака Массю, палача касбы. Только зря они забывают при этом о капитане Филиппе Русселе.
Наступает день забастовки, 24 января 1960 года. В центре города и в «белых» предместьях опускаются ставни. Толпы мужчин на углах улиц растут. В каждой толпе орет транзисторный приемник. Люди непринужденно разговаривают и разглядывают другие компании, собравшиеся на той же улице. Наконец из холмистых районов города по изрезанным оврагами дорогам и лестничным маршам начинают ручейками спускаться небольшие организованные группы. Они вливаются в людские потоки, устремившиеся к площади Правительства. Согласно стратегии, разработанной «Сынами Верцингеторикса» и другими группировками ультра, их отряды милиции и огромное большинство белого населения Алжира обрушатся на Дом правительства в таком большом количестве, что жандармы, охраняющие здание, вынуждены будут отступить, а комиссар полиции вызовет десантников и Иностранный легион. Затем офицеры, занимающие ключевые должности в этих полках, заявят о своем переходе на сторону демонстрантов, и в этот момент, собственно, и начнется переворот. Для того чтобы военные сделали такое заявление, жандармов необходимо убрать с дороги как можно более мирно, поэтому, хотя милиционеры маршируют под своими знаменами с устарелыми винтовками Лебедя на плечах, винтовки эти – только для виду.
На площади Правительства все готово к приему демонстрантов. Перед цветочными часами в три шеренги выстроились жандармы в стальных касках и перчатках с крагами. Вид у них суровый, в руках дубинки, но они наверняка понимают, что перед лицом столь многочисленной демонстрации придется отступить. За цветочными часами уже установили камеры на платформы французские и иностранные кинооператоры. Мы с Нунурсом лежим, вытянувшись, на крыше одного из административных зданий с краю площади.
Толпа заполняет площадь. Наступление возглавляет человек в полосатой форме бывшего узника Бельзена, справа и слева от него шагают двое ветеранов Первой мировой войны. На их знамени начертан лозунг: «АЛЖИР – НАША РОДИНА-МАТЬ. ОТ МАТЕРИ НЕ ОТКАЗЫВАЮТСЯ».
Они несут венки алжирцам французского происхождения, погибшим на двух мировых войнах. Позади них заметен Лагайар, бывший десантник, которого называют «д’Артаньяном баррикад». Все лидеры стараются улыбаться для кинооператоров. Лет через двадцать, а по моим расчетам, даже раньше, эти опасливо улыбающиеся лица будут походить на посмертные маски. Доносящиеся до нашей крыши крики толпы напоминают шум прибоя, отступающего по галечнику к морю. Сверху мы наблюдаем, как образуют тысячи извивающихся линий трехцветные флаги, плакаты, кепи, головные повязки, береты и стальные каски, как мечутся над головами сжатые кулаки. Потрясающее зрелище! Как раз такая массовая демонстрация фальшивой сплоченности и благородного душевного волнения должна вызывать у Шанталь трепет в позвоночнике.
Толпа останавливается примерно в метре от первой шеренги жандармов. Люди шаркают ногами, переглядываются, и передние ряды неуверенно колышутся. Слышно множество колкостей – каждый подбивает соседа продвинуться немного дальше, чем он сам, и рискнуть оказаться в пределах досягаемости дубинки. Разумеется, люди в глубине толпы теряют терпение и пытаются пробиться вперед, и все же настроение с обеих сторон довольно благодушное – больше ядовитых насмешек, чем откровенных угроз. Кое-где возникает суматоха, кое-кто замахивается для удара. Вместо того чтобы внезапно наброситься на толпу и спровоцировать серьезные беспорядки, полиция шаг за шагом отступает. Это напоминает мне забавную кинохронику, пущенную задом наперед. Даже теперь, когда полиция продолжает организованно отходить, обе стороны стараются не растоптать цветочные часы – знаменитые цветочные часы на площади Правительства, которые отмечали время столь многих демонстраций. Но стрелки этих часов показывают, что это и вправду наши последние пятнадцать минут.
Пора злой фее Карабос прервать «медовый месяц» этой толпы. Расстояние очень большое. У нас с Нунурсом только пистолеты, но ряды жандармов тесно сомкнуты, к тому же попадать в них не обязательно. Нам надо лишь заставить их осознать, что по ним открыли огонь. Мы прицеливаемся и стреляем. Один из жандармов все-таки падает. Двое офицеров полиции стреляют поверх голов толпы. Милиционеры, стоящие впереди, опускаются на колени, чтобы открыть ответный огонь, но стреляет милиция в шеренги полицейских. Мы с Нунурсом снова стреляем. Падает еще парочка жандармов. Такого никто не ожидал, и, похоже, никому из полицейских, кроме офицеров, не выдали патронов.
В движении толпы есть своя хореография. Толпа распадается на части, как взорвавшаяся звезда. На улицы, отходящие от площади, выбрасываются людские языки пламени. Я с интересом замечаю, что, хотя все бегут, никто не бежит со всех ног. Я прихожу к заключению, что тому есть две причины. Во-первых, когда толпа спасается бегством, каждый бежит сгорбившись и низко опустив голову в ожидании пули в спину, а быстро бежать в таком положении нелегко. Во-вторых, толпа не может бежать быстро из страха, что люди затопчут друг друга. Спасаясь бегством, толпа движется трусцой.
За несколько минут площадь, которая была запружена народом, почти пустеет. Остались милиционеры, стреляющие с лестниц и из-за платформ с кинокамерами. Полицейские бросают в центр площади гранаты со слезоточивым газом. Я вижу, что уже не менее дюжины жандармов лежат без движения, прижимаясь к мостовой так, словно пытаются согреться теплом ее каменных плит. Площадь усеяна брошенными плакатами, закусками для завтрака на свежем воздухе и туфлями на высоких каблуках. За всем этим недоуменно наблюдают, сунув большие пальцы в рот, двое потерявшихся детей. С той минуты, как началась стрельба, с обеих сторон раздаются крики «Прекратить огонь!», «Перестаньте стрелять!», но отдельные выстрелы еще слышны. Ни одного солдата не видно.
Я нахожу все происходящее чрезвычайно увлекательным и долго лежу, выглядывая за край крыши. Вот живые и мертвые доказательства того, что я знал всегда: понять насильственные революционные перемены можно, лишь принимая в них непосредственное участие. Оказавшись в нужном месте в нужное время, я определяю ход истории. Я показываю Нунурсу на залитый кровью город под нами и цитирую Ленина: «И когда на земле, которая наконец-то покорена и очищена от врагов, в крови правых и неправых утонет последнее беззаконие, тогда Государство, достигшее предела абсолютной власти, чудовищный идол, захвативший всю землю, будет осторожно поглощено мирным городом под названием Справедливость». В конце концов, когда становится ясно, что главные события разворачиваются уже не на площади Правительства, я переворачиваюсь на спину, чтобы погреться на нашем прекрасном алжирском солнце. Мы с Нунурсом лениво болтаем о том о сем. Я нахожу его общество более утомительным, чем когда-либо. Эта простая душа полагает, что я поддерживаю арабов. Разумеется, он заблуждается. То, что происходит в городе Алжире, да и во всем мире, – не футбольный матч, где все – и игроки, и зрители – либо за французов, либо за арабов, а ты бездумно улюлюкаешь и размахиваешь трещоткой. Однако мы с Нунурсом сходимся во мнении, что сегодня утром мы потрудились на славу, и я уже думаю о том, как бы разделаться с Шанталь и выводком Верцингеторикса.
Когда мы спускаемся с крыши, уже смеркается. Все «как в Венгрии в пятьдесят шестом», но, как и в Венгрии в пятьдесят шестом, все вступает в более мрачную стадию. Баррикады из шин охвачены огнем, и в темно-синее небо поднимается отвратительный черный дым. Угрюмые лавочники собирают за баррикадами коллекции бутылок, наполненных бензином. Признаков появления армии по-прежнему нет. С одной стороны, убито слишком много французских полицейских, и десантники уже не решаются заявить о своем переходе на сторону мятежников. С другой стороны, кругом слишком много мятежников, и войска пока не решаются предпринять попытку снова взять город под свой контроль. Никто не знает, что будет дальше. Неодолимый Страх овладел народом.
Пока мы осторожно пробираемся к Бельвилю, меня вновь поражает способность революции порождать беспорядок. Разорванные знамена, лужи крови и бензина, накрытые газетами трупы арабов – жертв беспорядочного линчевания. Да и обычные отбросы, которые не убирали с тех пор, как началась забастовка, вываливаются из переполненных мусорных ведер и мешков. Крысы уже появились на улицах – и здесь, и в Константине, Филипвиле, Оране.
Глава двадцать первая
«Götterdämmerung» отложили. Губернатор города Алжира ввел комендантский час. В обращении по радио и телевидению де Голль призвал армию и народ занять твердую позицию. Когда француз стреляет во француза, тогда «Франции на глазах у всего мира наносится удар в спину», но «для француза ничего не потеряно, если он воссоединяется со своей матерью», и фактически военный переворот так и не осуществляется. Погода портится, и люди постепенно покидают баррикады. Над городом клубятся грозовые тучи, и размытые дороги с их крутыми подъемами превращаются в опасные шлюзы. Наконец появляется армия, чтобы помочь лавочникам разобрать баррикады. Комендантский час отменен, но слишком поздно для постановки последней части цикла «Кольцо». Тем не менее о предстоящем приеме у де Серкисянов в честь приглашенных исполнителей объявлено в «Gazette d’Algérie».
Утром в день приема я пробуждаюсь от странного сна. Мне снилось, будто мы с Шанталь – близнецы, стиснувшие друг друга в объятиях в коконе, отложенном крылатым существом с человеческой головой и брошенном качаться на волнах бухты Алжира. Потом резко опускается тяжелый красный занавес, и больше ничего не видно. Вот и весь сон. Живи я и в самом деле внутри некой оперной мелодрамы, то, придя сегодня вечером на виллу, пожалуй, действительно обнаружил бы, что мы с Шанталь близнецы. Я был бы тем из них, кого сразу после появления на свет похитил странствующий бедуин. На вилле меня узнала бы по родимому пятну старая кормилица Шанталь. Она рассказала бы обо всем Морису и хору собравшихся гостей, а я отказался бы от своих кровожадных замыслов, но слишком поздно, ибо Шанталь уже выпила бы яд. Хотя этот сон вселяет в меня дурные предчувствия, толковать сновидения мне недосуг, и к тому же я сам стремлюсь к весьма гнусной цели.
Мы с Нунурсом действуем друг другу на нервы, да и в квартире после того, как испортилась погода, стало очень холодно, а отопления нет. Нам нечем заняться, кроме как чистить свое оружие. Мой верный старый «ТТ» по-прежнему при мне, однако в обойме сталось всего три патрона. Меня терзают сомнения. Не могу представить себе, как снова встречусь лицом к лицу с Шанталь и возьму ее на мушку. Впрочем, дело не только в этом. Я уже не уверен в том, из каких побуждений отправляюсь сегодня на виллу. Не сказал бы, что считаю себя жертвой темных подсознательных сил. Да и вообще нет никаких оснований полагать, что существует такая штука, как подсознание. Это плод буржуазной мысли девятнадцатого века. Благодаря ему доктора богатеют, а буржуа думают, будто заслуживают к себе большего внимания, чем могли когда-либо предположить. Нет никакого подсознания! Однако если рассматривать мою проблему с объективной, материалистической точки зрения, то возникает вопрос простого сексуального желания. Если верить арабскому фольклору, то существует такая штука, как магнитное мясо. В море плавает некая рыба, притягивающая к себе жертв посредством своего намагниченного тела. Возможно, нечто подобное происходит со мной и Шанталь. Чем бы ни была занята голова, все равно мясо тянется к мясу. Это патология…
Наконец – если мы договоримся не спеша прогуляться до виллы – пора собираться. Оперная экипировка еще при нас, хотя оба костюма сильно помялись, а Нунурсов слегка испачкан. Нунурс украл зонтик, и, прижавшись под ним друг к другу, мы поднимаемся в гору по дороге, идущей мимо казино, и подходим к вилле Серкисянов. У ворот стоит полицейский фургон, но жандармы не намерены останавливать людей в смокингах, даже очень мятых и мокрых. Вдоль подъездной аллеи выстроились угрюмые вооруженные корсиканцы. У входа я размахиваю перед носом у охранника Раулевым приглашением и резко показываю большим пальцем на идущего позади Нунурса:
– Мой телохранитель.
Охранник не дает себе труда внимательно рассмотреть карточку, и мы входим. У самого порога стоит Паоли, Морисов мажордом, поджидающий вновь прибывших, чтобы пожимать им руки и показывать дорогу к напиткам.
– Месье Руж, – говорю я, самодовольно поглаживая бороду. Паоли явно озадачен. Возможно, ему знакомо мое лицо, но он никак не может вспомнить, где меня видел. Наконец, нерешительно:
– Разумеется. Очень мило с вашей стороны, что вы пришли.
– На вашем месте я бы не стал подавать руку моему телохранителю. У него довольно крепкое рукопожатие.
Паоли восхищенно взирает на Нунурса. Я уверен, что в доме Мориса для Нунурса нашлась бы работа. Нунурс, глядя на Паоли, свирепо скалит зубы.
– Ну, в таком случае не буду, но разрешите мне предложить вам обоим выпить.
– Я выпью джина, а ему – фруктовый сок.
Он провожает нас к стойке, за которой занят приготовлением сложных коктейлей чернокожий официант. Мы получаем наши напитки, а Паоли снова зовут к двери. Я возбужден и в то же время предчувствую недоброе. Похлопывая себя по бедру, дабы убедиться, что пистолет еще на месте, я замечаю, что у меня началась эрекция. Я поворачиваюсь лицом к гостям. Насколько мне известно, это не костюмированный бал, но я вижу здесь множество клоунов.
Явно пожилые представители золотой молодежи, алкоголики-землевладельцы, государственные служащие, удалившиеся от дел после Виши, офицеры, вышедшие в отставку, чтобы стать профессиональными наемниками, и целая мафия знатных дам, которые заправляют крупнейшими в этих краях благотворительными обществами. Некоторые из них выставляют напоказ галстучные булавки или броши Верцингеторикса. Да и вообще у многих гостей грудь в орденах. Правда, Железного креста я пока ни у кого не вижу, зато присутствует человек с моноклем и дуэльными шрамами. Шанталь нигде не видно.
Когда мажордом возвращается к стойке с двумя вновь прибывшими, я его окликаю:
– Эй, Паоли! Где же очаровательная хозяйская дочь, Шанталь? Кажется, так ее зовут? В прошлый раз я был очень рад с ней познакомиться.
– У Шанталь разболелась голова, и она прилегла наверху, но попозже обещала спуститься.
У Паоли и у самого довольно страдальческий вид. Не знаю почему, но я уверен, что он лжет.
– А где наш хозяин, Морис?
– Ухаживает за Шанталь.
Помолчав, он продолжает:
– Однако разрешите мне познакомить вас с некоторыми гостями.
– Это не обязательно. А вон там, часом, не Криста Маннерлинг? Пойду-ка я ей представлюсь.
Нунурс отходит и прислоняется к стене, а я направляюсь к Кристе Маннерлинг. Груди у Кристы (Фрейя в «Золоте Рейна» и Брунгильда в «Валькирии») напоминают покрытые слезинками головки сыра. Только богатое общество могло бы произвести все первосортное мясо, втиснутое в корсет этой дамы. Я пробираюсь сквозь собравшуюся вокруг нее толпу внимательных слушателей. Мне нечего ей сказать. Я просто хочу тихо, не привлекая к себе внимания, постоять среди этих людей и продумать свой следующий шаг. Я знал, что попасть сюда будет легко. Выбраться отсюда будет трудно, и я еще не знаю, как это сделать. Один выстрел в стенах виллы – и сад будет кишеть полицейскими и Морисовыми громилами. Может быть, даже хорошо, что Шанталь лежит сейчас на кровати у себя наверху, где можно, воспользовавшись случаем, убить ее без шума.
Ну что ж, тогда, заметив, что Морис снова спустился вниз, я тотчас должен ускользнуть от этой компании зануд и спокойно подняться по лестнице, а потом надо… а потом… а потом я осторожно поверну дверную ручку и неслышно войду в комнату. Шанталь будет лежать на кровати в длинном вечернем платье. На ночном столике – знакомое распятие и захватанный экземпляр «Хоббита». Когда она увидит меня, глаза у нее расширятся. Угрожая пистолетом, я велю ей раздеться. Как только Шанталь вылезает из трусиков, она закрывает руками грудь. Умоляющий жест. Мясо тянется к мясу. Позабыв об оружии, я роняю его на ночной столик и делаю шаг вперед, чтобы обнять Шанталь, как вдруг она хватает пистолет и торжествующе целится в меня. Я велю ей стрелять. «Он не заряжен».
– А вы чем занимаетесь, месье… э-э?.. – интересуется Криста, бесцеремонно прерывая мои мечтания.
– Я, мадам? Я, э-э… торгую фармацевтическими препаратами в Гренобле.
– Как интересно!
– Ну что ж, благодарю за любезность, Криста, но, похоже, вы говорите не то, что думаете. А это и в самом деле интересно. В торговле фармацевтическими препаратами в Гренобле я самый большой человек. Запомните фамилию – Руж. А если я считаю себя самым большим человеком в Гренобле, значит, речь идет об очень больших деньгах – до вычета налогов мой оборот составляет около двух миллиардов франков. Вы слышали когда-нибудь о филодоксидрине?
Она качает головой.
– О нем знают лишь очень немногие люди вашего круга. Но это весьма ходкий товар, особенно в Африке – в Африке он идет нарасхват, и именно благодаря налогам с возрастающего оборота таких компаний, как моя, в этих краях все еще существуют и опера, и армия.
Продолжая говорить, я замечаю, что Паоли с одним из своих прихвостней подошли к нам и присоединились к группе слушателей.
– Но, по правде сказать, я не уверен, что мы здесь нуждаемся в армии. Как крупный налогоплательщик, могу вас заверить, что это непомерное фискальное бремя, а как крупный экспортер товаров в Африку, могу вас заверить, что нас приятно удивило то, как быстро вырос наш товарооборот в наших бывших колониях после объявления независимости. При старом режиме существовало множество ограничительных инструкций, которые очень мешали эффективному ценообразованию и целесообразному распределению наших медикаментов. Короче говоря, суть в том, что, даже если колонизаторы уйдут, мы все равно будем получать барыши.
Вид у Паоли кровожадный. Я поворачиваюсь и смотрю ему прямо в глаза.
– Теперь, когда бельгийцы выводят войска из Конго, мы видим там прекрасные перспективы. В общем, мы видим множество возможностей в странах Африки, недавно получивших независимость… Насколько можно судить по опыту работы моей компании в Сенегале, в этих Людоедских Народных Республиках может сойти с рук и убийство. Ну, не убийство, так сбыт противозачаточных средств под видом таблеток для повышения потенции и…
Кто-то заиграл на рояле тему шлема-невидимки из «Золота Рейна», и Криста направляется в ту сторону. Паоли шепчется со своим подельником. Этот тип чем-то неуловимо похож на военного. Я тычу подельнику пальцем в грудь:
– Настоящих пиратов нашего времени не сыщешь ни в Иностранном легионе, ни в парашютно-десантных войсках, несмотря на все их элегантные мундиры. Да-да! Нынешние авантюристы устремились на передний край совершенствования новых технологий. Не отстают от них и фармацевты, и я горжусь своей ролью в этой отрасли.
Я говорю все громче и громче. Но это бесполезно. Они меня не слушают. Фактически я разговариваю сам с собой. Я возвращаюсь к своему джину и к созерцанию лестницы – мрачного ряда ступеней на эшафот для подведения итогов мучительной любви, убитой женщиной, которую я люблю, а фактически – для казни приговорившего себя к смерти террориста. Чушь, сплошная чушь! Не хочу я умирать! Я приношу слишком большую пользу революции. Если мне и свойственно стремление к смерти, то оно принимает форму пожелания скорой смерти всем угнетателям и коллаборационистам. Но сейчас, когда я обвожу взглядом комнату, мне кажется, что все эти люди, имевшие когда-то шансы на успех у Гитлера и Муссолини, всё прошляпили. Что же до неофашизма, то «в первый раз как трагедия, во второй раз – как фарс». При взгляде на «Сынов Верцингеторикса», которые разбрелись по комнате, меня еще больше, чем прежде, поражает их нелепый вид. Это дилетанты от революции. История развивается не по их указке, и в самых глубоких тайниках своих усохших душонок они это сознают.
Жестокость уже перестала быть монополией прусских юнкеров, нацистов, рабовладельцев и плантаторов. В мое время политически мобилизованный рабочий класс, а также борцы за свободу народов Африки и Азии научились применять террористические акты и пытки гораздо эффективнее, чем когда-либо удавалось этим вышедшим в тираж реакционерам. К тому же умники, собравшиеся в этой комнате, – отнюдь не истинный противник. Истинный противник – это месье Руж, столь крупный торговец медикаментами из Гренобля, его приятель месье Жён, технократ из одного парижского министерства, месье Блю, руководитель профсоюза фермеров, месье Верт, романист с левого берега Сены, чьи книги все они читают, а также огромное большинство адвокатов, врачей, издателей, журналистов, библиотекарей и предпринимателей, которые трудятся на благо репрессивных демократических государств западного мира. Структуры тирании действительно многолики и коварны.
Отсюда следует, что Шанталь – попросту очаровательный анахронизм. Все, я ухожу. В конце концов, любовь к развратной женщине может лишь повредить моей репутации. Я жестом подзываю Нунурса, и мы вдвоем сталкиваемся лицом к лицу с Паоли.
– Было весьма приятно поболтать с вашими гостями. Очень жаль, что не удалось поблагодарить хозяина, но нам уже пора.
– Но вы же только что пришли! Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете?
– Я чувствую себя прекрасно – разве что немного скучаю. Но благодарю вас за то, что оказали мне честь и приняли меня в доме де Серкисянов.
Не стой рядом со мной Нунурс, думаю, Паоли отказался бы пожать мою протянутую руку. Я подхожу к Кристе Маннерлинг, чтобы попрощаться и с ней. Предлагаю послать ей бесплатный образец пилюль для похудания, выпускаемых моей компанией. Потом:
– Все, Нунурс, идем отсюда.
Нынешней зимой французы потерпели поражение в Алжире. Года через два, от силы – через три они признают независимость и выведут войска. Наверно, завтра я пойду в контору компании «Трансатлантик»… Возможно, мы отправимся на Кубу, а может, и в Конго.
– Найдите зонтик, Нунурс.
Однако Нунурс преграждает мне путь. Мне следовало предвидеть, что с ним будет больше хлопот, чем он того заслуживает.
– Я пришел сюда не для того, чтобы пить фруктовый сок и слушать, как вы подшучиваете над своими белыми друзьями, капитан Наркоман. – Нунурс говорит шепотом, но его громовой шепот наверняка слышат Паоли и половина людей, стоящих в комнате у меня за спиной. – Легионер вы или мокрая курица? Что с вами? Ваша Шанталь должна умереть, и я пришел сюда ей это устроить. Сейчас я это сделаю, а вы мне поможете. Или мы немедленно идем наверх, или я вас тут же пристрелю.
Спорить с Нунурсом сейчас не время и не место. Я и сам только что понял, насколько бессмысленным будет убийство Шанталь.
– Довольно! Идем отсюда, Нунурс. Что-то стряслось. Где Шанталь? Где Морис? Похоже, все идет из рук вон плохо.
– Мы найдем ее наверху, а потом убьем.
Так мы и стоим, пристально глядя друг на друга, когда у меня за спиной раздается громкий крик:
– Капитан Руссель! Это же вы с бородой, не правда ли? Я прошу вас остаться!
Крик доносится из глубины комнаты, а голос принадлежит Морису. Паоли, который все это время стоял у открытой двери, готовясь провожать нас, снова закрывает дверь. Гости между нами расступаются, и Морис согнутым пальцем подзывает нас к себе. Мы направляемся к нему, но не успеваем приблизиться, как он кивком показывает в сторону лестницы:
– Вы нужны наверху. Сейчас вы необходимы моей дочери. Пожалуйста, поднимитесь.
В его голосе звучит нечто не совсем понятное. Угроза – безусловно, однако к ней, похоже, примешиваются вкрадчивые нотки.
– Идите наверх. Кажется, вас ждут. Ради бога, быстрее!
Я смотрю на Нунурса. Готов ли и он действовать? Но он, похоже, совершенно сбит с толку и напуган. Мы поднимаемся по лестнице. Морис и Паоли стоят внизу и наблюдают за нами. Почему бы им сейчас не пристрелить нас? Или это должно произойти наверху, втайне от гостей? Ну конечно, на верхней площадке лестницы стоит корсиканец с винтовкой, а в дальнем конце коридора я замечаю другого, с таким же оружием. Ближайший из двоих охранников приветствует нас кивком.
– Ее спальня вон там, но, прежде чем войти, вы должны постучаться. – И он жестом велит нам проходить.
Несомненно, все идет из рук вон плохо, но я не вижу выхода из этой западни. Нунурс, утративший свою самоуверенность, заставляет меня стучаться в дверь, а сам плотно прижимается к стене и вертит головой, глядя то на одного корсиканца, то на другого. Из-за двери доносится странный звук, похожий на мяуканье. Я принимаю его за разрешение войти. Спальня большей частью погружена в темноту, но настольная лампа освещает кровать, на которой что-то трясется под одеялом. Пока Нунурс прикрывает меня пистолетом, я подхожу и срываю одеяло с кровати. Мяукающий звук делается еще громче. Его издает лежащее на кровати окровавленное существо – тело, закутанное в испещренную красными пятнами шелковую ткань. Я ничего не могу понять. Из ванной комнаты выходит Рауль и что-то говорит нам, но я не разбираю слов, ибо постепенно начинаю понимать, на что смотрю. Веки у Шанталь как-то странно дрожат – она непрерывно моргает. Я смотрю на Шанталь, но на Шанталь она не похожа.
– … А упрекать ее нет смысла. Она не сможет возразить.
Рауль одет в спортивную куртку, в руке у него пистолет, но он дружелюбно смотрит на Нунурса, и становится ясно, что перестрелки в этой комнате не будет.
– В коридоре еще стоят вооруженные громилы? А внизу действительно идет прием, мне не послышалось? Невероятно! Я вас уже заждался. Что это за горилла? Насколько я понимаю, это ваш человек? Я здесь уже больше трех часов, но я ждал, поскольку был уверен, что вы придете. Я сказал Морису, что вы точно придете, и велел ему – более того, приказал – сразу отправить вас наверх.
Несмотря на беспечность в отношении одежды, ведет себя Рауль отнюдь не беспечно. Он обливается потом и без умолку трещит. Похоже, отверстия у него на лице расширились. По-моему, все это сплошная бессмыслица. Я иду и сажусь, прислонившись спиной к стене. Потом прошу его объясниться.
– Когда мы встретились на пристани и вы взяли у меня приглашение, мне нетрудно было догадаться, зачем оно вам понадобилось и что вы намерены сделать с Шанталь. Тогда я задумался о Шанталь и ее ценностях, после чего вспомнил об Анне Франк и ее ценностях. (Я ведь говорил вам, что читал ее «Дневник», не правда ли?) Потом я подумал о ваших ценностях и о том, чего вы пытаетесь добиться в жизни. Пелена спала с моих глаз, когда я начал подвергать ревизии собственные ценности – предрассудки, как я их теперь называю, – и осознал, что попросту использовал софистику для защиты интересов своей классовой прослойки. Тогда я стал подробно вспоминать все дискуссии, которые мы вели в Лагуате, и понял, что вы были правы насчет трудовой теории стоимости! Для меня это была чудесная минута. Теперь я понимаю, что труд не может иметь две стоимости – одну для рабочего и одну для капиталиста, который его нанимает. (При этом речь идет о прибыли капиталиста, не правда ли?) Как сказано у Энгельса, «как бы мы ни изворачивались, мы не сумеем избавиться от этого противоречия до тех пор, пока говорим о купле и продаже труда, о стоимости труда». Нет, речь должна идти о купле и продаже рабочей силы! Рабочая сила…
– Заткнитесь, Рауль! Все это вздор. Расскажите лучше, зачем вы здесь.
Тут Нунурс, который все это время, не обращая на нас внимания, стоял над кроватью и круглыми глазами смотрел на Шанталь, поднимает голову, желая узнать, как будет оправдываться этот безумец. Рауль улыбается мне и Нунурсу, словно собираясь нас слегка подбодрить.
– Разумеется, вы правы. Однако дело в том, что все логически вытекает из трудовой теории стоимости. Это стержень марксистского учения. Все логически вытекает из нее, как в прекрасно выстроенном произведении…
– Хватит, Рауль!
– Я просто пытаюсь убедить вас в том, что я на вашей стороне. «Явления таковы, каковы они есть, а их последствия будут такими, какими будут. Так почему же мы хотим обманываться?» Марксизм – верное учение, а вам не мешало бы знать, что, на мой взгляд, если уж что-то верно, то верно во всех отношениях. Я понял, что не может быть и речи о том, чтобы простить Шанталь. Она – враг. К тому же я решил, что мне необходимо снова связаться с вами. Было только одно место, где я наверняка мог вас найти. Поэтому в самом начале приема я пришел сюда, прихватив с собой пистолет и опасную бритву. Я не стал убивать Шанталь, решив, что нам, возможно, понадобится увести ее из этого дома. Вот я и провел здесь последние три часа. Мы спорили, но я все время держал ее на мушке. По существу, нечто подобное происходило в Лагуате, только по-другому.
Он смеется, предаваясь воспоминаниям.
– Изредка я перебрасывался словечком-другим с Морисом и его людьми. Как уже было сказано, я велел ему дождаться вас и впустить.
Тут вмешивается Нунурс. Он с трудом осознает происходящее.
– Вы что, отрезали ей язык?
Рауль смотрит на меня, ожидая одобрения.
– Во время разговора она вела свою обычную фашистскую пропаганду. Шанталь уже не переделаешь. Поэтому я только что пресек ее болтовню. Похоже, вместе с носом я потерял не только нюх, но и вкус к политическим дискуссиям. За язык трудно ухватиться, он скользкий, и работенка оказалась более грязной, чем я предполагал. Как видите, тут море крови, но ее жизнь вне опасности. Как бы то ни было, от нее я больше ничего не желаю слышать. Я давно полагал, что существует такая штука, как репрессивная терпимость, и, как мне теперь представляется, для Шанталь, ее отца и отцовских друзей свобода слова – это свобода возводить напраслину на других людей. Я больше не желаю слушать все эти старые сладкозвучные песни. Империалистические и расистские идеи не заслуживают словесного выражения. Время дискуссий миновало. Пора действовать!
Нунурс просто сияет, и, заметив у него на лице одобрительное выражение, Рауль торжествующе взмахивает бритвой:
– Ну что, укоротим Клеопатре нос, изменим облик современного мира?
Нунурс о Клеопатре слыхом не слыхивал. Что до меня, то я отнюдь не уверен, что все это достойно одобрения. Безусловно, жестокость я одобряю. Но эта мелодраматическая личная месть, это позерство и все это типичное для новообращенного перевозбуждение… Я не уверен. Однако вряд ли это сейчас имеет значение. Рауль прав, пора действовать.
– Бросьте! Как нам отсюда выбраться?
– Моя машина возле дома. Выходим вместе с Шанталь. В такой толпе им придется трудно. Я велел Морису не отменять этот скромный званый вечер. Пока с нами будет Шанталь, нас не посмеют тронуть. Будем кататься по городу, пока не отделаемся от всех хвостов, которые они к нам приставят. А там посмотрим.
– Тогда не будем терять времени.
Мы с Раулем помогаем Шанталь одеться, а Нунурс стыдливо поворачивается к нам спиной. Шанталь дрожит от холода, но пульс сильно учащен, как при высокой температуре. Я целую ее в плотно сжатые губы. Рауль странно смотрит на меня, но в этом поцелуе нет ничего сексуального. В сущности, я никогда не любил Шанталь. Для меня это было попросту невозможно. Энгельс был прав, когда утверждал: «Половая любовь в отношениях между мужчиной и женщиной становится – или может становиться – нормой только среди представителей угнетенного класса, среди пролетариев». Я тружусь ради пролетариата, но знаю, что никогда не смогу его полюбить. Мир я вижу таким, каков он есть. Я целуюсь с открытыми глазами, сознательно, и целую не женщину, а изуродованный образ, воплощение всех потерь, которые мы понесли и еще понесем на этой войне в Алжире. Глаза Шанталь – это удивительные глаза ведьмы, являющейся людям в кошмарах.
Рауль достает сигарету и закуривает. Дым, поваливший из отверстий на Раулевом лице, производит на Нунурса такое же неизгладимое впечатление, как раньше на меня. Потом мы поднимаем Шанталь и ставим ее на ноги. Идти без посторонней помощи она не сможет. Мы с Раулем с двух сторон берем ее под руки и выходим в коридор, а Нунурс, замыкая шествие, прикрывает нас пистолетом. Корсиканцы кладут винтовки на пол и смотрят, как мы проходим мимо. У одного такой вид, точно его сейчас вырвет. Внизу кто-то играет на рояле «Кекуок». В другое время Морис не потерпел бы у себя в доме этого «негритянского буги-вуги, музыки для дерганых», но сейчас его, очевидно, занимают другие мысли. Думаю, мы поедем в Конго. Эта минута обладает свойствами дурного сна, но я расцениваю наше поведение, поведение всех в этом доме, как проявление, одно из многочисленных проявлений странных особенностей загнивающего, бьющегося в предсмертных судорогах капиталистического мира. Разве не прав был Маркс, когда писал, что капитализм «может с такой же легкостью превращать объективно существующие, врожденные, неотъемлемые способности человека в абстрактные понятия, как объективно существующие изъяны ума и плоды воображения – в неотъемлемые физические и умственные способности»? Когда мы спускаемся по лестнице, музыка умолкает.