Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Ирвин



Пределы зримого

~ ~ ~


10 января 1832


Мы в четырех днях пути от Тенерифе, на 10°12′ западной долготы и 40° северной широты. Температура — 51,5°. Наш корабль столкнулся с удивительным метеорологическим явлением. Утром за какие-нибудь 10 минут вся палуба «Бигля» и поверхность океана в радиусе двухсот ярдов вокруг нашего корабля оказались покрыты пылью. Пыль падала стеной с неба. Пыльная тьма закрыла облака. Выпадение пыли было весьма необычным, и я с болью наблюдал за тем, как растут горы пыли на палубе. Невозможно выразить то изумление, которое я испытал, наблюдая за падением частичек пыли. Все быстро обратили внимание на то, что из разных закоулков палубы доносится серный запах, доставлявший невыносимые страдания тем, кому пришлось драить палубу. Корабль выглядел настолько убого и запустело, что мое возвышенное состояние быстро испарилось. Я расспросил членов команды, по их словам выходило, что случай это обычный, особенно при длительном плавании, и пытливый читатель может ознакомиться с примерами подобного рода, упоминаемыми капитаном Фицроем в отчете Адмиралтейству.

Еще Шамиссо в своем «Tagebuch» говорил, что подобные пыльные дожди ранее собирались в ураганы. Теперь же я не заметил турбулентности на корабле, свидетельствующей о приближении урагана. Благодаря помощи мистера (ныне — капитана) Салливана, мне удалось собрать изрядное количество означенной пыли, весом почти в 4 фунта. По возвращении в Англию спустя 4 года мне удалось рассмотреть пыль под микроскопом. Содержимое фляжек, в которых я хранил пыль, состояло из множества различных материалов. Самым удивительным мне показалось присутствие силиката, встречающегося лишь в Великой азиатской пустыне Гоби. Также обнаружилось весьма изрядное количество органической субстанции, являющейся, в сущности, останками тараканов и других представителей вида Blattidae, а также пауков, частиц плесени и засохшей крови (возможно, человечьей, но в точности это установить не удалось). Наибольшую часть содержимого указанных фляжек составляла обыкновенная пыль, каковую в изобилии можно обнаружить в любом лондонском доме. Мнение капитана Фицроя о вулканическом происхождении этого пылевого дождя пришлось, по результатам данного исследования, признать ошибочным. Каким образом обычную домашнюю пыль занесло так далеко в океан, остается загадкой. Тем не менее указанный феномен является проявлением лишь материального мира и не несет в себе ничего сверхъестественного. На этом я заканчиваю описание сего курьезного случая, ибо нам не пришлось впоследствии сталкиваться с чем-то подобным, и я весьма доволен тем, что мой разум двинулся в другом направлении.

«Путешествие на корабле “Бигль”» Чарльз Дарвин (1845)

Глава 1

Я встала и подошла к зеркалу. Меня зовут Марсия. Сколько мне лет и как я выгляжу — все это в зеркале, как на ладони. Я заглянула в него, и то, что я там увидела, мне не понравилось. Серебристая пыль и крошечные коричневые звездочки удвоили глубину стекла. Я наугад поскребла одно из пятнышек ногтем — пятно исчезло, а на стекле остался тонкий, белесый, похожий на перышко след — словно шлейф от реактивного самолета в небе. Наверное, это просто жир с моего пальца. Я снова прикасаюсь к поверхности зеркала, и призрачнобелое пятно становится больше. Я едва позволяю себе дышать — так завораживает меня эктоплазма, струящаяся с пальцев экстрасенса. По правде говоря, я вообще не люблю дышать на зеркала и прочие полированные поверхности: от этого они тускнеют. У меня есть предположение, что конденсацию влаги на таких поверхностях вызывают имеющиеся на них мельчайшие частицы пыли.

Ужасные бесформенные пятна успели покрыть едва ли не всю поверхность зеркала, прежде чем я смогла взять себя в руки и вновь принялась соскребать с него грязь — аккуратно, касаясь стекла только ногтем. Стекло такое гладкое. Ума не приложу, как пыли удается прилепиться к нему. Зеркало словно обладает гравитационным полем, притягивающим к себе сначала пыль, потом мое лицо, а уже затем — оставшуюся часть комнаты. Соскребать пыль оказалось делом безнадежным. Приходится прибегнуть к помощи рукава. Я тру и тру, а затем вдруг понимаю, что коричневые звезды — это ведь пятна ржавчины, абсолютно недоступные со стороны поверхности зеркала. А что касается пыли и жирных пятен, то с ними лучше всего справится медицинский спирт. Мне нравится пользоваться спиртом. Дело не просто в запахе: меня посещают видения…

Я представляю себе, что я — в Бразилии, в Гайане или еще где-нибудь.

Там, в Бразилии, в Гайане или еще где-нибудь, простые люди — еще несколько лет назад они в поте лица своего трудились на жалких клочках земли, отвоеванной у джунглей, а теперь перебрались в трущобы на окраине большого города, — эти люди приходят ко мне. Они работают в гостиницах, на железной дороге. В этом новом для них мире все загадочно и в равной мере обладает колдовской силой: машины, поезда, радиоприемники, электричество. Ко мне они относятся как к своей. Я живу среди них, в одной из таких же лачуг, но никому здесь и в голову не придет усомниться в безграничности моих исцеляющих способностей. Колдовство белой женщины имеет твердую репутацию надежного средства. Лица пришедших ко мне искажены причудливой гримасой — смесью надежды и безнадежности. Они надеются на то, что сегодня вечером я сумею сотворить колдовское снадобье, но положение, в котором они сами оказались, в общем и целом — безнадежно. Магия большого города редко бывает милосердной. Они считают, что это большой город наградил их кашлем, вызываемым промышленной пылью, и раковыми опухолями. По-моему, они правы. Лачуга, в которой мы находимся, переполнена — здесь собралась вся семья, четыре поколения. Много детей. Керосиновая лампа, висящая под низким потолком, почти все время качается из стороны в сторону. Ее то и дело задевают то головой, то плечами люди, собравшиеся в комнате. Самые боязливые опасливо косятся на мечущиеся в свете качающейся лампы тени. Все прикрывают рты шейными платками — как повязками. Наступает время начать работу. Все нехотя расступаются, чтобы освободить для меня место. Мои руки ложатся на покрытую морщинами кожу пациента. Инструментами я не пользуюсь. Лезвие скальпеля не пронзит сегодня кожу моего пациента. Вместо этого я начинаю призывать себе на помощь незримо присутствующих во мне исцеляющих духов, духов-врачей, духов-хирургов… Мне кажется, что духи-целители должны пахнуть медицинским спиртом.

Филипп уже не на шутку рассердился на меня. В стаккато его истошного крика, взлетающего по ступенькам лестницы, едва различимы краткие паузы, необходимые для того, чтобы перевести дух.

— Марсия, Марсия, Марсия, Марсия! Какого черта ты там возишься? Я уже пять минут назад должен был уйти! Марсия, Марсия!..

Я снова смотрю в зеркало: скопления пылинок, словно Магеллановы облака, плывут куда-то в пустоте. Было бы интересно, хотя и опасно… Так, крики прекращаются, слышен лязг открываемого замка. Сейчас он распахнет дверь и уйдет! Я чуть не кубарем скатываюсь по лестнице и обнимаю его уже на пороге. Я не хочу, чтобы он уходил, и прижимаюсь лицом к его плечу. Но даже в порыве чувств и спешке я успеваю отметить про себя, что на нем — самый темный из его костюмов. Наверное, на сегодня намечена какая-нибудь крайне важная встреча. На плече, у самого воротника, — перхоть, совсем немного. Мой муж одет в звездное небо. Где щетка? Я не рискую броситься на ее поиски, потому что стоит мне разжать пальцы и на миг отпустить Филиппа, как он тотчас же уйдет. Да и поздно уже затевать чистку. Он аккуратно отодвигается от меня, освобождается от моих объятий.

— Буду в шесть — полседьмого, не позже. Ты пока займись тут по хозяйству. Ладно, счастливо.

Быстрым клевком он целует меня в щеку, одновременно непостижимо ловко высвобождается из моих объятий — и исчезает за дверью.

«Шесть — пол седьмого, не позже!» Скорее всего это значит — полвосьмого, если не восемь. Меня начинает колотить, колени подкашиваются, и я сползаю по стене на пол. Мой взгляд скользит по прихожей и коридору. Все это «хозяйство» ждет предстоящей уборки. И хотя я уже дрожу от страха, в моих глазах пока нет слез. По правде говоря, в них еще полно ночной грязи. Способность моего собственного тела самостоятельно порождать грязь приводит меня в ужас. Пока я сплю, в уголках моих глаз успевают вспучиться твердые буро-серые кристаллы.

Как бы я хотела снова оказаться ребенком и поверить в детские сказки. Тогда я точно знала, что, пока я сплю, к кроватке на цыпочках подходит Песочный Человек. У него странная походка, напоминающая складной нож: его колени попеременно сгибаются то назад, то вперед. Даже с закрытыми глазами я вижу, что на нем надет желтый жилет, на голове — высокая желтая шляпа. Он очень худой, под стать комплекции — улыбка его тонких губ. Я еще недостаточно взрослая, чтобы разобраться, добрая это улыбка или злорадная. Длинными тонкими пальцами он достает из стеклянного сундучка, который всегда носит с собой, щепоть сонной пыли и рассыпает ее над моим лицом. Она плавает в воздухе, медленно опускаясь на меня и на подушку. Теперь, до тех пор пока не рассветет, мои веки будут крепко склеены и запечатаны волшебной печатью…

Я вычищаю уголки глаз. Каждое утро, проснувшись, я обнаруживаю в ушах какую-то воскообразную субстанцию — тоже грязь. Еще больше грязи, похожей на песчано-земляную пыль, скапливается между пальцами ног. И в каждой впадине, в каждом отверстии моего тела я нахожу скапливающуюся, концентрирующуюся, саморазрастающуюся грязь. Какое же потрясение ждет меня, если мне уготовано узнать, что вся эта мерзость сотворена моим же собственным телом и исходит из меня самой!

Вдруг я вспоминаю: сегодня у меня гости. Утренний кофе.

Глава 2

Утренний кофе! А если гости захотят воспользоваться туалетом на втором этаже, то, проходя мимо спальни, они увидят неубранную постель! Нет, нельзя, чтобы они видели неубранную постель!.. Спокойно. У тебя еще полно времени — несколько часов, точнее — два часа. Нужно убрать постель и попытаться не думать о том, что будет после этого.

Я останавливаюсь у кровати, похлопывая и поглаживая себя по щекам. Моя кожа все еще гладкая; простыни, лежащие передо мной, смяты, словно покрыты глубокими морщинами. Когда я попадаюсь на глаза мужчинам, они смотрят на меня — и мне вслед — и видят, что я все еще свежо и молодо выгляжу (специальные упражнения для лицевой мускулатуры и непременно — хорошо подобранный крем для кожи). Но какой бы молодой и привлекательной я им ни казалась, я-то знаю, что здесь, у меня дома, на втором этаже, спрятана от посторонних глаз, от всего мира моя тайна. Вот она — постель. Стареющее и старящее чудовище. Плотно спеленутое, почти связанное простынями, оно тайно изрезано морщинами, припухлостями и отеками. Чудовище безропотно берет на себя мои беды и пороки.

И не одну ночь, а долгие восемьдесят лет провела я на этой постели — так скомкана она и измята. Я продолжаю массировать щеки и пытаюсь успокоиться, ободрить себя при виде этого зрелища. Большинство складок на простынях идет поперек, из чего я делаю вывод, что большую часть ночи я провела в попытках подтащить свое тело к изголовью и вскарабкаться на подушку.

Я вполне могла бы быть лунатиком, при свете дня гадающим, не совершил ли он убийство накануне ночью. Вот только бы восстановить в памяти последовательность событий той роковой ночи, ибо… вот что, например, такое эта бурая отметина, как не пятно крови? А если это не кровь, тогда что же? (Кстати, лучший способ избавиться от пятен крови — это замачивание и стирка в биопорошке. Когда я пересыпаю в ладонях горсть крупинок биопорошка и рассматриваю их, чем-то напоминающих по форме снежинки, я улыбаюсь. Улыбаюсь, потому что знаю, как обманчивы их покой и неподвижность. Закованные в неживые, почти неорганические формы, словно армия джиннов в бесконечном множестве бутылок, миллионы живых клеток ждут своего часа. В этих крупинках пульсирует жизнь. Я — их повелительница, Снежная королева. Клетки ждут команды, чтобы активизировать свои ферменты. Командует ими вода — порой достаточно одной слезинки. Ферменты вместе с бурлящей водой обрушиваются на нити ткани, вгрызаются в приставшую к ним кровь. Они рвут, жуют и выплевывают красно-бурое вещество, крушат пятна; поверхность пятна ломается, крошится, его частицы отрываются от ткани и всплывают к поверхности воды… Я полагаю, что биопорошки просто великолепны.)

Внимательно вглядываясь в простыни, я становлюсь одновременно индейским следопытом и геологом. До сих пор к уборке постели я так и не приступила. При всем моем опыте распутывания самых сложных следов мне не удается извлечь ни единой крупицы информации из созерцания той половины кровати, на которой спит мой муж. Этот человек — воплощенная загадка: его часть постели идеально гладкая. Неужели мой муж никогда не спит? Или же он тщательно расправляет свои полкровати, когда встает? Каждый вечер, ложась спать, я обещаю себе проверить это — и каждое утро забываю. Было бы странно, если бы он действительно разглаживал простыни на своей стороне, только на своей стороне. С чего бы ему так поступать? Странно, почти так же странно, как человек, который не спит…

Неужели он боится меня? Неужели он вынужден вести себя как индеец, уходящий от погони: идти спиной вперед, тщательно стирая каждый свой след, оставшийся после очередного шага? Видимо, я все же не столь опытный и умелый следопыт: мои глаза бесцельно скользят по белоснежным просторам. Их антарктическую монотонность нарушают лишь беспорядочные гряды снежных дюн и пятно крови — оазис темной жары в этом мире белой стужи. Ветра здесь нет и не бывает, а без ветра процесс образования дюн становится необъяснимым. Складывается впечатление, что на их формирование ушли миллионы лет. Вот только миллионы лет — чего? Я не знаю. Ошеломленная этой и другими тайнами, я продолжаю обозревать заснеженное побережье. Мои глаза цепляются за отметины приливов и отливов, за выброшенный на берег морской мусор, но ничто не дает мне ключа к разгадке этого запредельного, необъяснимого пейзажа.

Мне грустно. Дело не только в том, что мне холодно и одиноко; смятое белье наводит меня на мысли о саване. Заправка кровати наводит меня на мысли об обряжении покойника в последний путь. Нет, лучше не позволять себе углубляться в такие размышления.

Я вижу — причем это видение приходит ко мне не постепенно, а как-то сразу, — что складки на моей простыне создают внятный иероглифический узор, заключающий в себе целый рассказ. Ночной прилив сменился отливом, обнажившим грань скованной снегами пустыни. На самой границе снегов стоит дом. В нем кто-то умирает. Это старая женщина — отвратительная, вся покрытая глубокими морщинами — воплощенный портрет ведьмы с чердака. Она непрерывно кашляет и ворочается, пытаясь высвободиться из крепко стягивающей ее окровавленной смирительной рубашки. Долгие годы эта узкая кровать в одиночной палате была ее миром, ее полем действия. Теперь эта комната станет ее могилой. Старуха уступает, отказывается бороться за жизнь. Она ждет смерти и надеется на исполнение Четырех Последних Желаний. Первое алое пятно расплывается по простыням.

Это убийство. Она зарезана человеком, который не спит. Медленно умирая, она мучительно старается вспомнить, чем же она так оскорбила его. Старается — и не может. А тем временем человек, который не спит, пытается скрыться с места преступления. Идти спиной вперед в снегоступах нелегко, и он то и дело спотыкается. Однако, вскоре он понимает, что всякие предосторожности бесполезны, ибо на горизонте появляется преследовательница. Я назвала ее Королевой Снегов. Скорее всего она — один из духов мщения эскимосского пантеона. Ее завораживающий индейский профиль с орлиным носом напоминает мне ловко свернутую острым углом простыню. Совершенно ясно, что она — призрак мести, но не сострадания: жертва убийцы остается умирать, не получив ни помощи, ни утешения.

Старуха, неудобно свесив голову, смотрит на складки своей смирительной рубашки. В течение долгого времени перед ее глазами — только бесформенные переливы белого, которые, кажется, погружают ее в забытье, в котором уже нет боли. Вдруг она замечает что-то еще: тоненький, едва заметный белый ручеек. Это ферменты, снежные муравьи — так называю я их. Поднятые по тревоге и жаждущие крови, они тем не менее не бегут беспорядочной толпой, а спокойно продвигаются вперед по — военному четко организованной колонной. И все же от подготовленного наблюдателя не ускользнет голодное щелканье их челюстей и скрежет зазубренных, словно пилы, клешней, равно как и возбужденное набухание их ядовитых желез. Все это свидетельствует об их неутоленной жажде крови и диком желании как можно скорее оказаться у смертельной раны зарезанной старухи. Клешни этих муравьев-воинов не могут не привлечь к себе внимания: непропорционально большие по отношению к размерам остальных частей тела, они изгибаются и щелкают, как пеликаньи клювы. (Кстати, чтобы вывести муравьев, лучше всего купить специальный порошок. Разумеется, его использование до некоторой степени трудоемко и утомительно. Давить их — в каком-то смысле даже более эффективный способ относительно затраченных усилий, но, как я обнаружила, муравьиная кислота, испаряющаяся с раздавленных насекомых, обладает на редкость отвратительным запахом.)

Порошка против муравьев на ведьмином чердаке нет. Душераздирающие стоны связанной женщины прокатываются над снежной пустыней и остаются без ответа. Где-то у самого горизонта ледяной клинок Королевы Снегов взлетает к небу и вгрызается в тело человека, который никогда не спит. Она в яростной спешке потрошит его, стремясь добраться до сердца жертвы, пока оно еще бьется. Муравьи-ферменты приступают к кровавому пиршеству. Клинок ледяной женщины-призрака сверкает при каждом взмахе. Человек, который не спит, погружается в еще более глубокую бессонницу. Безумная, умирая, издает последний стон. Хотя я никогда и не считала заправку кровати тяжким или утомительным занятием, тем не менее оно входит неотъемлемой частью в повседневные домашние дела и в этом качестве становится достаточно тяжелой и неприятной работой.

Я берусь за простыни, встряхиваю и крепко натягиваю их, разглаживая малейшие складки. Филипп иногда говорит, что я несколько склонна позволять своим фантазиям брать верх над собой. Наверное, он прав. Мне не очень нравится, когда он так говорит. Утренний кофе я накрою в гостиной. Нужно будет пропылесосить пол, прежде чем они придут. Вся в раздумьях, я делаю шаг назад, чтобы оценить результаты работы. Вот именно. А то геологи полагают, что всякие там складки на местности очень важны, и все потому, что, как я предполагаю, они такие большие и находятся там, где находятся, очень долго. Тогда почему бы складкам на постельном белье не быть столь же важным объектом наблюдения хотя бы по той причине, что они столь малы и их существование столь кратковременно? Лично я считаю серьезным делом попытаться поймать все время меняющийся ландшафт складок на простынях и наволочках уже потому, что они настолько изменчивы и неуловимы. Все относительно — вот что я хотела сказать (разумеется, говорю я это только самой себе; ни при ком другом я не осмелилась бы это произнести). Я думаю, что для какого-нибудь микроскопического клеща эти складки предстают в виде могучих горных хребтов, перевалов и таинственных высокогорных плато. Этот клещ живет в том же самом мире, в котором обитаем мы. И тем не менее его мир отличен от нашего. Мне так тяжело высказать то, что я думаю. Я даже решила, что разглядела нескольких клещей на белье прямо сейчас, но это не они — просто белые искорки на грани видимого. Согласно разработанной мной теории, однообразие постельного белья в сочетании с одиночеством, свойственным, по определению, процессу застилания кровати, имеет тенденцию к порождению обманчивых визуальных эффектов. Все это похоже на то, что я читала — уже не помню где — об участниках одной антарктической экспедиции, которых все время преследовало ощущение, что в их партии на одного человека больше, чем было на самом деле.

На простынях действительно видны крохотные белые точки. Я их вижу совершенно отчетливо; они неподвижны. Наверное, это отслоившиеся частицы верхнего слоя кожи. По каждой чешуйке мертвой кожи, должно быть, ползают армии клещей. Они так малы, что оказываются недоступными моему зрению. Мне остается только думать о них и восхищаться их запредельной малостью. Я восхищаюсь ими, но в то же самое время их невидимость, их безмолвное существование, их тайна приводит меня в трепет — но это уже между нами. Я ни за что не рискнула бы даже упоминать о таких мыслях при ком бы то ни было. Но вот сегодня, прямо сейчас, утром, мне приходит в голову, что и другие люди, вполне возможно, думают о том же и точно так же боятся говорить об этом. Я решаю затронуть эту тему сегодня в разговоре за кофе, и это решение наполняет меня беспокойным зудом предчувствия: разговор предстоит не из легких. Чего стоит одно лишь молчание клещей. Оно, конечно, пугает меня, но я хотя бы знаю почему. Силуэты и тени, которые я видела, формы, которые они принимают…

Но нет. Все эти мысли вокруг простыней — не более чем игра, призванная скрасить время, проводимое за каким-то скучным занятием. Ситуация всегда остается под моим контролем, просто иногда мне нравится поиграть в то, что это не так. Как бы то ни было, с постелью я управилась, и мои мысли привели меня вниз, к кладовке, из которой я извлекла пылесос. Я стою в конце коридора: одна моя рука сжимает ручку на корпусе пылесоса, другой я придерживаю длинную трубку на конце его шланга. Я тащу пылесос за собой, как дрессировщик, приучающий ходить рядом упирающегося мастифа. Холл должен быть тщательно вычищен пылесосом, начиная с угла, ближайшего к лестнице. Нажимая кнопку «вкл.», я одним движением пальца высвобождаю буйные силы, до этого мирно дремавшие в чреве машины. Я требую от пылесоса склонить предо мной голову и приступить к пожиранию грязи, лежащей у меня под ногами. Он жадно фыркает и, урча, крутится вокруг моих лодыжек. С тех пор как у меня появился пылесос, я знаю, что мне нечего бояться грязи. Принцесса и прирученное Чудовище — мы более всего походим на персонажей какой-нибудь тайной книги магических символов. Нас соединяет металлическая цепь, и мне далеко не всегда понятно, кто же именно из нас к кому прикован.

Мы доходим примерно до половины ковра в холле, и вдруг я замечаю, что мой дракон, хотя и по — прежнему громогласно рычит и свистит, больше не пожирает грязь и пыль. Я встаю перед ним на колени, чтобы разобраться, в чем дело. Мешок для пыли не переполнен. Наверное, забилась одна из трубок. Одну за другой я снимаю их, смотрю сквозь них на свет и даже, для полноты и убедительности доказательств, продуваю. Бесполезно, они все чисты, ни одна не забита.

Тут меня начинает бить дрожь. Мой самый могучий союзник умер у меня на руках. (Нет, разумеется, есть еще один, не менее грозный воин — стиральная машина. Она стоит в ванной и оказывает неоценимую услугу в деле задержания, ареста, пристрастного допроса, а затем и ликвидации грязи. Но, согласитесь, едва ли я смогла бы рассчитывать на ее помощь, взбреди мне в голову таскать стиральную машину за собой из комнаты в комнату.) Я внимательно осматриваю еще не вычищенную территорию — часть ковра перед собой. Я все еще стою на коленях и здесь, у самого пола, явственно ощущаю идущий из-под двери сквозняк. Может быть, это из-за него я вся трясусь?

Каких-то несколько минут назад пылесос был лучшим помощником мудрой женщины. Теперь же, если мне не удастся вновь заставить его работать, он переметнется в стан врага — превратившись в мусор. Мой закадычный друг, столь ценный ренегат, он украсит собой вершину одной из груд мусора где-нибудь в Южном Лондоне. Его шланг, словно хвост дракона, обовьется вокруг чрева, в один миг потерявшего силу и всякую ценность. Итак — пылесоса нет, а мои милые гостьи, участницы кофейного утренника, будут здесь меньше чем через час! Что же мне делать? В такие мгновения я страстно желаю, чтобы ко мне вдруг заглянул на огонек кто-нибудь, кто мог бы оказаться действительно полезен: например — весело улыбающаяся соседка, которой невтерпеж обсудить новое чистящее средство, чем мы и занимаемся, прихлебывая растворимый кофе, или же — вечно суетливая приходящая прислуга-шотландка, настоящий демон натирки полов, или, наконец, проводящий исследование эксперт из Института Белизны. Нет, я, конечно, не знакома с ними. Тем не менее у меня действительно бывают самые непредсказуемые посетители. Уверена, что мои «подруги» по утреннему кофе обмерли бы от изумления, доведись им встретиться с этими посетителями. Хорошо, если эти гости зайдут именно сегодня и помогут мне управиться с работой.

Глава 3

Скоро придут приглашенные на утренний кофе. Они непременно заметят, что не весь ковер вычищен пылесосом. Но что именно они увидят при этом? Все еще стоя на коленях, я перевожу взгляд с двери на пол.

Взгляд опускается все ниже и ниже. Старый серый ковер, местами протертый до перекрещивающихся нитей — основы и утка. Под ковром — голые доски. Я одергиваю юбку и наклоняюсь еще ниже. Мое лицо приближается к истоптанному углу ковра, где лишь островки ворса остаются посреди моря решетчатой основы. Здесь сотни островков — темных на светлом фоне. Лишь на некоторых из них сквозь густые шерстяные заросли что-то блестит и сверкает. Это крохотные осколки стекла, каким-то чудом пережившие здесь предыдущую чистку две недели назад. Теперь эти сверкающие кусочки взывают о помощи, приговоренные к одиночному заключению на необитаемых островах. Одиночество. Необитаемые острова. Все, что здесь есть, — либо выброшено морем на берег, либо еще плавает. Я задаюсь вопросом, на что было бы похоже путешествие во тьму — долгий морской поход к этим серым, мрачным островам.

Другие опередили меня. Словно галеоны, пересекают это высохшее море комочки пыли. Сто двадцать восемь дней потребуется одинокой пылинке, чтобы, двигаясь без остановки день и ночь, пересечь ковер в холле из угла в угол. Шарик сбившейся пыли способен проделать этот путь за неделю, даже меньше. Эти на первый взгляд неуклюжие и громоздкие сооружения на самом деле отлично приспособлены к тому, чтобы ловить даже самые слабые воздушные потоки, дующие из-под входной двери. Я восхищаюсь их конструкцией. Например, ближайший ко мне комочек пуха представляет собой сложное сооружение на основе взаимопроникающих и входящих в сцепление друг с другом спиралей. Самые слабые волокна, свивающиеся в мелкие арабески, пересекаются с большими спиралями, соединяя их кольца между собой. Такая конструкция превосходно захватывает и включает в себя встреченные на пути частицы пыли или новые завивающиеся волоконца.

Самые сильные, несущие на себе всю нагрузку спиральные конструкции созданы из человеческих волос, в основном — моих и Филиппа. Почти прямые, не способные завиваться волоски, по всей видимости, принадлежат какой-то собаке, хотя я уже и не припомню, когда у нас в доме в последний раз была собака. Впрочем, сейчас не это важно. Оказывается, меня пытаются запугать вот этими клубками пыли.

Как бы величественны и внушительны ни были эти шарообразные конструкции — сложные, как человеческий мозг, и в то же время изящные, как несущийся по пескам буер, — они всего лишь жалкие, бессловесные гонцы своего повелителя. Их запутанные мозговые извилины не даруют им способности говорить. Тем не менее яснее ясного, что их кто-то прислал сюда, чтобы позвать меня. Я стараюсь не дышать, чтобы не помешать самой себе разобраться в сути послания, переданного через клубки пыли. Тот из них, что обращен ко мне, соткан — как и остальные — из волос, именно этот — в основном из моих. Со стороны того, кто направил это создание ко мне, это было весьма остроумной шуткой. Шуткой — или мрачным предупреждением.

Бесполезно пытаться спасать мои волосы, попавшие в пылевой шар. Они такие тонкие и переплелись так замысловато, что скорее порвутся, чем я сумею вытащить их из клубка. Тем временем мой пылевой шар, до сих пор неуверенно вибрировавший на сквозняке, ухитряется бросить якорь, зацепившись за волокна ковра, что позволяет ему теперь вести себя со всем подобающим истинному герольду достоинством. Его паутина сверкает и переливается в свете ламп, горящих в холле. Сквозь серые волокна его пылевого брюха мне удается разглядеть гневную жилку красного ворса, несколько хлебных крошек и даже пару крошечных щепок. Щупальца пылевого шара тянутся ко мне. Это означает, что я должна следовать за ним.

Не говоря ни слова, мы отправляемся в путь. Как все это описать? Да еще мне — с моим-то весьма обедненным словарным запасом! Взять, например, тот же ковер. Еще минуту-другую назад я описывала его цвет одним словом — «серый». Теперь же, сидя на коленях и внимательно следя за тем, как мой пылевой шар лавирует между островами ворса, пробираясь к еще не ведомой мне точке ковра, я понимаю, что трудно было подобрать слово, менее соответствующее истинной цветовой палитре старого ковра. Ворсистые острова, даже при довольно тусклом искусственном освещении, представляют собой буйную смесь всевозможных оттенков зеленого, охристого и других цветов, совершенно неизвестных в мире более крупных природных объектов. Неправда и то, что, присмотревшись к островам, на них можно обнаружить лишь неубранные осколки разбитого бокала. Теперь, когда я смогла приглядеться к этим дремучим лесам, мангровыми зарослями спускающимся к самому берегу, я вижу, что они вовсе не пусты и не безжизненны. Наоборот, они кишмя кишат крохотными частицами белой пыли — тысячами тысяч пылинок. Эти пылинки то сидят поодиночке, то собираются в стайки, чем-то напоминающие по форме человеческие лица, и танцуют, словно истинные пылевые дьяволы. Дальше, в чаще таинственных лесов, можно увидеть щупальца волос, поднявшиеся над кронами, как шеи динозавров. Эти гигантские колонны, намного превышающие высотой средний уровень леса, тем не менее гибки, подвижны и легко отзываются на малейшее дуновение ветерка.

А чего стоит само море! Море, которое на самом деле вовсе не море. Совсем разное. Иногда оно такое, как то, по которому мы сейчас плывем: спокойное, сухое, с застывшими мертвыми волнами. Но есть тут и другие моря, полные живой, выплескивающейся чуть не в танце энергии. Здесь действительно встречаются моря в морях. Так, например, посреди этих застоявшихся Саргассовых просторов можно заплыть в район неуправляемых турбулентных течений. Внутри этого мертвого моря живут и движутся другие, микроскопически малые моря. Все это порождает здесь иные философии, иные учения и доктрины, не знакомые нам и для нас не познаваемые.

Нет, мне не дано описать этого. А кроме того, сейчас меня изрядно отвлекают страх и мысли о конечном пункте путешествия. В этот момент мой путеводный клубок пыли добирается до одного из самых крупных островов архипелага. На сей раз он отнюдь не встает на якорь у берега, а на всех парусах выбрасывается на скалы. Кораблекрушение! Необитаемый остров! Да, опасное дело — путешествовать по — или в — этом море.

Корабль пылевого шара не может плыть дальше в глубь острова. В лесных дебрях мне придется пробираться одной. Впрочем, я полагаю, что вскоре меня должны встретить другие проводники. Словно прощаясь, клубок пыли машет мне мохнатыми щупальцами. Я уверена в том, что на самом деле узор этих щупалец представляет собой куда более сложное и информативное послание, но, к сожалению, я не в силах расшифровать его.

С большим трудом я начинаю пробираться сквозь лесную чащу. Точнее, не я, а мои глаза. Только глазами я могу путешествовать в этом мире; а мое тело, мое огромное, грубое, такое земное тело лежит тем временем на ковре в прихожей — позади глаз. Мне сейчас даже не представить, что могло бы заставить меня пошевелить этим телом, переместить его в пространстве. Перед моими глазами раскрывается мир сверкающей пыли. Самое сильное впечатление от путешествия — тишина в этом лесу. Ковер полон если не жизни, то деятельности, ворсистый лес не лишен и своей палитры запахов — в основном пахнет старыми носками и мышиным пометом, — но все, что здесь происходит, движется или издает запахи, делает это в полнейшем безмолвии. Волокна вонзаются и вгрызаются в осевшую мелкую пыль, крохотные облачка голубоватого газа вырываются из разлагающихся частиц пищи, стадо клещей продирается сквозь густые заросли к озерам каких-то пятен — чтобы попастись на свежей поросли по их краям, откладываются микроскопические яйца, из них вылупляются новые клещи, ежесекундно с неба — из воздушного пространства комнаты — опускаются на лес новые и новые частицы пыли… И все это — в полнейшей тишине.

Петли какой-то оброненной нитки арками нависают над моей частью леса. По одному из этих мостов, конвульсивно извиваясь, ползет клещ. Он не знает, куда движется; его поиск разлагающейся органики беспорядочен, а раз в нет нем целенаправленности, то вполне возможно, что это даже и не поиск. Пропыленными глазами я продолжаю следить за клещом, замешкавшимся в верхней точке моста. Отсюда открывается отличный вид на несколько крупных упавших ворсинок, ни дать ни взять — поваленные ураганом ослабевшие от старости деревья-великаны, а также на некий объект, который, по моему мнению, вполне можно назвать пылевым шаром на самой ранней стадии его формирования. Этот мир — царство, нет, торжество беспорядка, но беспорядок этот особый — он застывший, неподвижный, как банкетный стол, когда обед уже кончился и гости разошлись. Он кипит, он кишит движением и жизнью, но в то же время он мертв.

Вскоре мой взгляд натыкается на другого клеща. Он расположился у дальнего конца нитяной арки и вытянулся во весь рост, опершись на толстый изогнутый хвост. Он ждет меня — проводник, специально выделенный, чтобы указывать мне путь в этом лесу. Стоя у края моста, он взмахивает разведенными в стороны толстенными белыми лапками, отчего становится похожим на аэропортовского сигналыцика-распорядителя на своем посту в конце посадочной полосы. Кстати, в этом сравнении есть свой смысл. Я слишком велика для этого мира и слишком далека от их леса. Мое вмешательство должно быть предельно деликатным.

Мой проводник разворачивается и приглашает меня следовать за ним. В ближайших же зарослях, оказывается, скрывались толпы его собратьев. Часть из них отправляется сопровождать нас. Мы пробираемся сквозь завалы из волокон шерсти, бумаги, валунов-песчинок и плотных сетей из обрывков ткани. Многие из клещей, встреченных нами по дороге, по размеру значительно меньше моего проводника. Эти крохотные создания урывают свой кусок жизни, пожирая продукты жизнедеятельности больших клещей.

Здесь нет ничего целого — сплошь обломки, куски, фрагменты, по которым уже невозможно определить, частями чего они являлись раньше. И если, путешествуя по этим лесам, натыкаешься на дорогу, то нет смысла идти по ней, ибо дороги здесь не ведут никуда. Их задумывали и прокладывали по законам и принципам хаоса, что означает — не задумывали и не планировали совсем.

Наконец мы добираемся до лесной поляны. Лишенная ворса, поверхность ковра здесь представляет собой плотную решетку из перекрещивающихся нитей основы и утка. Здесь сыро и зябко. В центре поляны я замечаю довольно большую петлю какой — то серебристой нити, сумевшей зацепиться за один из канатов основы. Я догадываюсь, что эта вздрагивающая, переливающаяся от белого к черному цвету нить в каком-то смысле живая, если не разумная. Вздрагивает она не просто так — с каждым движением вокруг нее рассыпаются едва видимые облачка спор, тотчас же цепко впивающихся в нити питающей их почвы — ковра. Я пододвигаюсь к ней ближе. Ближе и еще ближе. Наконец я понимаю, что путешествие закончено: я у цели.

Глава 4

Что сказала Плесень.

(Как это ни странно, но такая короткая фраза дважды вводит читателя в заблуждение. Во-первых, плесень говорила не сама за себя, а как уполномоченный вести переговоры представитель Грязи, Империи Разложения и Разрушения, Изначального Зла — я просто не знаю, как назвать это или — быть может — их. А во-вторых, я вовсе не сошла с ума, у меня нет галлюцинаций. И я не слышала, как говорит плесень. Тем не менее, послание этого всепроникающего грибка мне ясно и понятно, как если бы мы с плесенью действительно поговорили.)

Я. Нечисть! Кто ты? Заклинаю тебя: говори!

Плесень. Долго же мы ждали тебя, опасаясь, что ты так и не снизойдешь до того, чтобы присоединиться к нам. Теперь же, когда это свершилось, мы приветствуем тебя и выражаем сомнение в том, что ты когда-либо решишься оставить нас.

Я. Нечистый дух! Я вновь обращаюсь к тебе и требую: назови свое имя!

(Мохнатая кошечка плесени лениво ворочается на своем ложе из рассыпавшегося в прах коврового ворса. Она беременна спорами и говорит с явной неохотой. Но — тем не менее — она отвечает мне.)

Плесень. Имя мне — легион.

Я. Ну, здорово, Легион.

Плесень. Глупая баба! Слово «легион» употреблено потому, что нас очень много и в то же время мы едины, и поэтому нам трудно назвать тебе наше истинное имя. Впрочем, ты можешь называть нас Повелителем. По крайней мере, потренируешься выговаривать такое обращение.

Я. Еще чего! Да за такую дерзость я тебя растопчу. Ты кто? Жалкое пятнышко грибка. Моя пенка для чистки ковров выведет тебя — глазом моргнуть не успеешь!

Плесень. Жалкое пятнышко грибка, говоришь? Возможно. Но окажись такое пятнышко у тебя в груди — и оно убьет тебя. Но дело даже не в этом. Как бы малы и жалки ни были мы — белесые пятнышки, — мы были избраны для того, чтобы говорить с тобой от имени пыли, скисания, гниения, трухи, патины, моли, жира, пятен, сажи, мух, перхоти, пуха, экскрементов, древесных жучков, клопов, клещей, ползучей сырости, сквозняков, ржавчины, затхлости, тараканов, копоти, треска, хруста, хлопанья, стука, трещин, накипи, протечек, разрывов, дыр, мышей, крыс, царапин, сколов — в общем, от всего, что входит в понятия грязь и хаос. А что до твоего обожаемого средства для чистки ковров, то где, скажи пожалуйста, я беру сырость, необходимую мне для того, чтобы питаться и расти? И именно здесь мы поселились как раз после твоей последней попытки отчистить ковер с помощью этого средства.

Я. Будь я поумнее, мне вообще не следовало бы говорить с тобой. Что может быть скучнее и мельче, чем невычищенный ковер?

Плесень. Ты считаешь, что если мы невелики размерами, то с нами и разговаривать не о чем? Да ты оглянись вокруг, присмотрись повнимательнее!

(Я присматриваюсь и вижу клещей, описывающих почтительные круги вокруг пятна плесени, за ним — отливающая радужно-синим грудка мертвой мухи; еще дальше — зелено-красный лес, кончики побегов которого местами обесцвечены до черно-белой гаммы; сквозь заросли просвечивают сверкающие глыбы песчинок и камешков, а совсем вдали, у побережья, колышется плывущий по мертвым волнам клубок пыли, за ним… шепот плесени помогает мне разобраться в том, что недоступно моему зрению…)

Плесень (продолжает). Куда ты от меня денешься! Моя империя мелка, но обширна. Истинный горизонт недоступен твоему зрению. Это далекий плинтус. Он уже отмечен пятнами грибка, а изнутри его гложут невидимые для тебя насекомые. А стены над ним — храбро оклеенные обоями стены? Они уже в крапинках, грибок делает свое дело. Сама видишь: этот дом — твоя тюрьма, он же станет твоей могилой.

Я. Я могу переклеить обои.

Плесень. Сколько угодно. Хоть во всем доме. Только это бесполезно. Все гниет, все обращается в прах. Даже сейчас, пока мы с тобой говорим, пыль оседает, сырость совершает восхождение по складкам ткани и глади обоев, распрямляются и высвобождаются сжатые волокна, мельчайшие пушинки вылетают из подушки и медленно опускаются на пол, присоединяясь к нашей армии. Тебя оплакивает весь дом. Пятна сырости, угольная пыль, вата из диванных подушек. И даже если ты, собравшись с силами, заставишь себя забыть о священных обязанностях домохозяйки и сбежишь из дома — что тогда? На улице все еще хуже: еще больше грязи и сажи, да к тому же — собачье дерьмо и рваные газеты. Можешь попытаться уйти, но, даже если ты будешь идти без остановки всю оставшуюся жизнь, ты ни на шаг не приблизишься к границам Империи Грязи. Уезжай, глупая женщина, хоть на край света, хоть в пустыню Гоби: ты и там увидишь клубы пыли, строящиеся в наши легионы и строящие наши города. Чего стоишь ты и твой (сломанный) пылесос вместе со всеми твоими растворителями и моющими средствами против нашего Повелителя? Если тебе хочется убедиться в этом — ступай в Гоби: побывав там, ты признаешь могущество Повелителя Пыли и смиришься с его владычеством!

(Где-то далеко раздается звонок.)

Я. Мне нужно идти. Не в Гоби, просто кто-то звонит мне.

Плесень. Мы соизволяем дать тебе разрешение отлучиться. К сожалению, проводника, который вывел бы тебя из леса кратчайшим путем, мы тебе предоставить не можем. Да, и не думай, что твой уход — это удачный побег из-под нашего владычества. Семена твоей смерти посеяны и произрастают в тебе самой. Раньше или позже — ты все равно обратишься в прах. И тогда ты назовешь нас Повелителем. Пока же можешь называть нас грибковой плесенью — Мукором.

Я. Я тебя выведу, Мукор!

Я плюю на Мукора, и на мгновение мой противник оказывается в западне — в пузырящемся шарике слюны, как мушка в куске янтаря. Затем я выхватываю носовой платок и начинаю яростно тереть. Мне удается уничтожить какую-то часть спор — результат ничтожен. Опять звонок. Я роняю платок и — одним лишь взглядом — бреду по лесу куда глаза глядят.

Путешествуя, глаза не могут не смотреть и не видеть. Оказывается, лес полон жизни. Как описать все многообразие его ландшафта, его флоры и фауны? Насколько я помню, какой-то антрополог викторианской эпохи утверждал, что «грязь — это объект за рамками рассмотрения». Истинно викторианская и антропоцентрическая точка зрения. Где быть пыли и грязи, как не на ковре? И не человек ли является здесь объектом за рамками? А если продолжить рассуждения в том же направлении, то напрашивается вопрос: становится ли грязь менее грязной, когда она оказывается в чреве пылесоса или в мешке, вложенном в мусорное ведро?

Но — по мере рассмотрения панорамы ковра — я убеждаюсь в том, что его «Разложение видов в ходе естественного разбора, или исчезновение слабейших форм в ходе гонки ко всеобщему уничтожению» еще не написано.

Снова звонят. Я оглядываюсь, чтобы определить, с какой стороны доносится этот звук, а заодно пытаюсь оторваться от вызывающего омерзение Мукора. Даже во время этого захватывающего дух взлета я не перестаю размышлять над теми научными проблемами, которые неизбежно ставит перед пытливым разумом исследователя сам факт существования этих джунглей. Можно на миг забыть, что в другом — большем — мире борьба за существование привела в той или иной степени к некоторому упорядочению форм. Здесь же все наоборот — и взору исследователя предстает результат распада органических форм, где отброшены все понятия о стройности или симметрии. И как не поддаются научному описанию и классификации уникальные, каждая — единственная в своем роде, ажурные силуэты пылевых башен, точно так же человеческий разум оказывается бессилен постичь смысл последовательности событий, происходящих здесь. В этом мире все определяется волей случая и не зависит от степени значимости, все находится в отталкивающем человека беспорядке. Вот почему в эти джунгли почти не совались исследователи и естествоиспытатели. Здесь ничто не повторяется, ничто не является следствием чего бы то ни было. И все же, все же — кого не восхитит древность и величие этого мира, так долго скрытого от человеческих глаз? Я чувствую какое-то душевное беспокойство, которое мне трудно описать. Это состояние духа необъяснимо. Может быть, виной тому — наблюдаемое мной всеобщее стремление к покою или — на худой конец — к движению по инерции, свойственной этому миру? Я тоже начинаю испытывать стремление к покою. Меня одолевает страшная вялость, наступает полная апатия. Остаться здесь, лечь и вечно лежать на вытертом грязном ковре… Закрыть глаза… Сдаться, отдав тело во власть трупных червей…

Еще звонок, уже третий по счету. Я встаю, словно всплываю со дна какого-то глубокого черного бассейна. Взяв себя в руки, я в полуобморочном состоянии плетусь к двери и распахиваю ее. На пороге стоит миссис Йейтс.

Глава 5

— Привет, я, как всегда, первая? Ты не очень-то торопилась. Надеюсь, я пришла не в неудобный момент?

Стефани Йейтс. Она входит в дом, не удостоив ковер под моими ногами даже беглым взглядом. Я топчусь в прихожей и под предлогом того, что мне якобы холодно, похлопываю себя по плечам, на самом деле — стряхивая посторонние ворсинки со свитера. Я натянуто улыбаюсь гостье. Улыбка ненатуральна потому, что, как мне помнится, я с утра не успела почистить зубы. Стефани отступает к двери, предоставляя мне возможность избавиться от скованности. Не разжимая губ, я устремляюсь вслед за ней и всячески даю понять, что она застала меня в самый подходящий момент и никак мне не помешает. И при этом я все время слышу шепот Плесени где-то в районе ступней и лодыжек. Интересно, Стефани так же мучается со своим ковром, как я со своим?

Наконец мне становится ясно, что Стефани ничего не замечает, ни о чем не подозревает. Она с упоением докладывает мне об обнаруженных ею кратчайших маршрутах с минимумом пересадок в лондонском муниципальном транспорте. У меня такое ощущение, что я пригласила на чашку кофе слепоглухого инвалида и потчую его посреди поля боя. А может быть, она все-таки видит? Может быть, все дело в ее хладнокровии? В конце концов, о таких вещах говорить не принято. Я теряюсь в догадках.

Стоит мне сделать шаг в сторону, чтобы повесить пальто Стефани, как она тотчас же замечает немытую посуду, оставшуюся в кухне после завтрака.

— Давай я тебе помогу, пока не пришли остальные.

— Нет! — Мой отказ изрядно напоминает жалобный стон. — Совершенно ни к чему. Мне даже нравится мыть посуду. Я как раз оставила это дело на закуску — к самому концу уборки.

Стефани едва заметно приподнимает бровь. Не оборачиваясь, я за спиной дотягиваюсь до входной двери, закрываю ее и, отрезав путь к бегству, загоняю Стефани в гостиную.

Оказавшись в гостиной, она решительно направляется к дальней стене комнаты. На миг я прихожу в ужас, предположив, что моя гостья решила осмотреть углы на предмет наличия в них пыли. (Только вчера я обнаружила, что пыль, оседающая на стенах, разительно отличается от той, что скапливается на ковре. При детальном рассмотрении пыль на стене предстает в виде тонкой вздрагивающей мембраны. Более крупные и тяжелые частицы естественным образом опускаются вниз и присоединяются к прочей грязи на полу. С другой стороны, самые легкие пылинки, которые столь малы, что не могут быть даже должным образом интегрированы в структуры пылевых хлопьев, под действием восходящих потоков воздуха взлетают и со временем находят себе уютное гнездышко на вроде бы идеально гладкой и вертикальной поверхности стены. В ясные дни я порой подолгу с удовольствием слежу за этими процессами, которые так удобно наблюдать в свете солнечного луча.) Тревога оказывается ложной: Стефани интересует висящая на стене картина.

— Какая прелесть. Раньше я ее как-то не замечала.

Это репродукция одной из картин коллекции Уоллеса — «Женщина, чистящая яблоки» Петера Де Хоха: спокойный голландский интерьер, в углу комнаты, между залитым солнцем окном и горящим камином, сидит хозяйка; у нее на коленях, на переднике, корзина с яблоками, рядом стоит маленькая девочка, видимо дочь хозяйки, внимательно наблюдающая за тем, как она их чистит. Стена за ними белоснежна, зеркало над их головами безупречно чисто, окно — без единого пятнышка, и ни единой пылинки не танцует в солнечном луче, проникающем в комнату сквозь стекла плотно закрытых оконных рам. В комнате печь с открытой топкой, в ней горит огонь, но пол перед нею гладок и чист, как в декорациях крупнобюджетного научно-фантастического фильма. Хозяйка — в накрахмаленном и тяжелом переднике — воплощение спокойствия, видение из Потустороннего Мира. Ее образ висит у нас над камином, она — мой Спаситель, с состраданием взирающий на меня.

— Это ведь Вермеер? — спрашивая, утверждает Стефани.

— Нет, это Де Хох. Их не перепутаешь. У Вермеера плиты пола всегда расположены под углом к зрителю, то есть выглядят как ромбы, острые углы которых направлены к тебе. А у Де Хоха — смотри — ряды плит уходят от тебя вдаль, как множество параллельных рельсов.

(Я видела не так уж и много картин Вермеера, но, честно говоря, лично меня в его произведениях мало что греет. Вещи в его интерьерах не вымыты и не вычищены так, как нужно, скатерти вечно мятые и на них слишком много предметов: какая — нибудь чашка, несколько писем, что-то из недоеденных фруктов, и, хотя комната выглядит вполне чистой и убранной, у меня всегда остается сильное подозрение в том, что его женщины заметают мусор под ковер.)

— Де Хох! Это тот, который к старости сошел с ума? Вот это да! Я и не знала, что ты разбираешься в таких вещах. Да тебе нужно историю искусств писать! Слушай, пойдем со мной на выставку: на этой неделе в галерее Хэйворда выставляют современное феминистское искусство.

Смилостивившись надо мной, звенит дверной звонок; я избавлена от небходимости неосторожно придумывать какую-то причину, чтобы не идти на выставку. Пришла Мэри, и не успеваю я пристроить на вешалку ее пальто, как появляются и Розмари с Гризельдой. Я впихиваю Розмари и Гризельду в гостиную, где Мэри и Стефани уже сцепились друг с другом по поводу современного феминистского искусства; сама же я проскальзываю в кухню.

В течение нескольких минут я представляю собой кухонный автомат. Мозг робота передает рукам список команд на сборку необходимого комплекта: овсяные лепешки, печенье, блюдца, сахар, молочник, кофейник. Я включаю чайник и жду, когда он закипит. В этот момент я всегда думаю о том, что права старая поговорка: «Кастрюля, за которой следят, никогда не закипит». Каждый раз, когда я берусь варить кофе, эта присказка всплывает у меня в памяти. Она уже стала неотъемлемой частью кухонного ритуала. И это меня бесит.

В череде домашних дел есть моменты, неизменно провоцирующие во мне одни и те же мысли. Я ощущаю себя униженной этим. Мне кажется, что такая зависимость низводит меня до собачьего уровня восприятия. Филипп как-то рассказывал мне про одного русского ученого, который доказал, что у собак всегда выделяется слюна, когда они слышат звонок. И ничего они с этим поделать не могут. Вот и я, когда ставлю чайник, всегда думаю: «Кастрюля, за которой следят, никогда не закипит». И мало того, что я всегда думаю об этом, я с той же неизменностью думаю и о том, что я всегда думаю об этом в данной ситуации. Есть от чего прийти в бешенство. Видимо, в моем мозгу русла для протекания мыслей проложены раз и навсегда. Это как если налить немного горячей воды на желе: растекаясь, вода проделает себе в поверхности желе дорожки. И даже когда воду сольют, дорожки останутся на месте.

«В этот момент я всегда думаю об этом. В этот момент я всегда думаю о том, что думаю об этом в этот момент…» По-моему, чисто теоретически так можно рассуждать до бесконечности. Мне, к счастью, как-то удается устроить короткое замыкание в этой идиотской цепочке внутреннего бормотания буквально после нескольких повторений. Вот, например, сейчас я вспоминаю о гостях и решаю внимательно смотреть на чайник: вдруг это тот самый случай, когда народная мудрость окажется права. Я уже решилась: сегодня за кофе я должна выговориться. Я не допущу, чтобы все шло как всегда, я непременно расскажу всем, что я думаю о жизни и о мире. Все решено, но я тем не менее с опаской жду реакции гостей на то, к чему я сама себя приговорила. Что скажут мои подруги? Как они на меня посмотрят? Насколько ужасным будет их ужасное молчание?

В общем, я принимаюсь внимательно наблюдать за чайником. Моя цель — тянуть время. Сделать так, чтобы оно шло как можно медленнее, чтобы оттянуть ужасную минуту. О мой Спаситель, моя застывшая икона с недочищенными яблоками, пусть время остановится, пусть все останется так, как сейчас: гости болтают о чем-то в комнате, а я здесь, на кухне, слежу за все не закипающим чайником. На какое-то время, даже достаточно долгое, как мне кажется, мои молитвы возымели действие. Я едва дышу. Ничего не происходит. В тусклом зеркале чайника отражается мое искаженное лицо. Вдруг, словно долгий вздох сожаления, до меня доносится слабое шипение готовящегося закипеть чайника, и пар, появившийся над его носиком, окончательно разрушает иллюзию застывшего в неподвижности мира.

Приходится браться за дело: лепешки уже намазаны маслом, остается добавить сверху мед. Я наклоняю ложку с медом — и ничего не происходит. Лишь спустя несколько томительно-неуютных секунд большая тягучая капля меда вздувается под ложкой и затем лениво устремляется вниз, к лепешке. Ни один человек, читавший Сартра (L’Etre et le Neant), не смог бы без содрогания смотреть на то, как я, не торопя событий, позволяю меду медленно стечь с ложки. Самая бесстыжая приправа к домашним делам — это мед, липкий, золотистый, меняющий форму и состояние мед. Он позволяет себе быть то твердым, то жидким! Мне на руку падает капля. Она приклеивается ко мне, хочет стать частью меня, еще одним слоем кожи — липким и сладким. Мед мягкий, но цепляется намертво — как плесень. Будь моя воля, я бы вымыла мир — весь, начисто, — он у меня был бы похож на пловца, продирающегося сквозь толщу смывающей грязь воды. Я наконец увидела бы небо таким, какое оно есть на самом деле. Но мед, плесень, пыль, домашняя грязь — все это словно обволакивает мои органы чувств какой-то мутной жирной пленкой. Мед, который так неохотно заполнял собой ложку, упав на лепешку, растекается по ее поверхности с мазохистским самолюбованием. Мед ведет себя как собака, которая, поняв в пылу драки неизбежность поражения, заваливается на спину, открывая противнику беззащитные жизненно важные органы. Такая сдача на милость победителя является своеобразным ритуалом временного примирения. У меня вызывает отвращение такая похожая на мед собака, трусостью и унижением зарабатывающая себе право прожить еще день и поучаствовать еще в одной драке. Неожиданно я прихожу к мысли, что не большую симпатию вызывает во мне и вторая, более сильная и смелая собака, ничуть не похожая на мед. Злые собаки, ну, вроде той, которая только что победила в драке и сейчас обнюхивает подставившего ей горло поверженного противника, злые и смелые собаки — какие-нибудь метисы с немалой долей кровей немецких овчарок, — такие собаки действуют мне на нервы. Я уныло возвращаюсь к начатому делу, наблюдая за медленным падением тягучих капель и за своим отражением в золотистой массе: мое лицо сначала бесконечно удлиняется и растягивается, затем резко разрывается и раздваивается, попав в плен к уже лежащей внизу капле. Тут мне на ум приходит, что невозможно прочитать Le Cru et le Cuit Леви-Стросса, не отождествив мед с менструальной кровью и не противопоставив его табаку. Тем не менее этот продукт вполне подходит к утреннему кофе. И, кстати, я что-то не замечала, чтобы курильщики как-то страдали от противоречия между своими сигаретами и лепешками с медом, глумясь над которыми, они тем не менее преспокойно набивают ими брюхо. Итак, собаки разошлись — каждая по своим делам, а я занята тем, что, почти положив голову на стол, наблюдаю за тем, как мед расползается по поверхности лепешек. Вдруг я слышу за спиной какие-то звуки. Оказывается, Стефани и Гризельда уже в кухне, и сколько времени они вот так наблюдают за мной — я понятия не имею.

— Помочь тебе отнести все в гостиную?

Я широко улыбаюсь в ответ:

— Всем полить лепешки медом?

Глядя на их довольные физиономии, я делаю вывод, что Леви-Стросса они не читали. Мы несем в комнату чайные приборы, кофейные приборы, лепешки и домашнее печенье. Пока я была на кухне, успели прийти Пенни и все остальные. Женщины, собравшиеся у меня в гостиной, образуют что-то вроде круга света. Они сидят лицом внутрь этого круга в непорочном единении друг с другом, повернувшись спинами к обступившим их темным силам. Фразы из их разговоров проносятся через гостиную во всех направлениях, словно стрелы на поле боя, где сошлись и смешались в бою несколько армий.

— …как на поле боя…

— …вот мы и передавали эту рюмку для яйца друг другу; делать это нужно как можно быстрее и одновременно называть свое имя и имя того, кто тебе ее передал. Ну и ухохотались же мы, честное слово!

— Какие вкусные лепешки! Ты, наверное, потратила уйму времени, чтобы их испечь.

Разумеется, такой утренний прием — отличный повод продемонстрировать кулинарное мастерство хозяйки, но не говорить же об этом бесконечно. Предполагается, что я вежливо отшучусь, получив комплимент, и постараюсь мягко перевести разговор на любую другую тему: политику, искусство, общественную жизнь — в общем, на все, что угодно. Но я не хочу и не собираюсь уходить от темы приготовления лепешек и времени, проведенного за этим занятием.

— …уже получила черный пояс, и все потому, что перепутала и пошла заниматься тэквондо, думая, что это и есть знаменитое японское искусство составления букетов.

— …Значит, тем самым вы отстаиваете политику удаления матки?

Я не принимаю участия в разговоре. Мое внимание сначала приковывается к катышку на юбке Стефани, а затем полностью поглощается самой юбкой. Сумрачная центральная долина сбегает от пояса к коленям. Складки и гладкие — натянутые на колени — участки представляют собой изрядно пересеченный рельеф, чередующиеся скальные гряды и ущелья которого, в свою очередь, сбегают в большую долину. Высвеченные гребни и покрытые мраком впадины швов торжествуют, одновременно отрицая и прославляя природу ткани, их составляющей.

— Купила в универмаге «Монсун».

Стефани нервно смеется. Она заметила, как я смотрю на ее юбку.

Я молчу. Мне не хватает словарного запаса, не хватает системы символов и знаков, при помощи которых я смогла бы описать то, что вижу. Структура складок ткани, спадающей с колен Стефани, становится более свободной и менее напряженной, но от этого — не менее сложной в своих бесчисленных комбинациях. Вот она — Великая Тайна, ибо сквозь череду складок юбки Стефани я словно вижу Отпечатки Пальцев Всемогущего, оставшиеся на ее бедрах. Его Отметина — таинственный Знак Вещей — перетекает по неровностям ткани. Божественно Непознаваемый и Неописуемый, чей Знак вливает водопад и водоворот складок юбки в какой — нибудь желудь, из которого произрастает не дуб, но источенная ветрами скала, превращающаяся в золу погасшего очага. Я готова заплакать в своем экстазе. Огонь! Радость! Посмотрите на эти складки! Не шевели ногами, Стефани! Молчи!

— На распродаже. Большую часть интересных вещей уже раскупили, но вот эту юбочку я себе урвала.

Короткая пауза. Я судорожно гадаю, не пленили ли ее, в свою очередь, складки моей юбки? Но нет, мое чутье, мое ощущение реальности уверенно заявляет, что этого не произошло. Комочки пыли могут тысячами пробираться по ковру к ее ногам (что они и делают), а она их даже не заметит. Я смотрю на них и понимаю, что Стефани не может, да и не хочет видеть их. Я не такая, как Стефани, но, по ее собственному признанию, я отлично знаю, какая она. Она села чуть по-другому, и складки на ее юбке немедленно сложились в столь же случайный, хаотичный и в то же время — восхитительно гармоничный узор. Я поражена тем, как новые овраги и расщелины подходят к мощному геологическому образованию — центральному ущелью между ее ногами. Стефани смотрит на меня весьма озадаченно. И ей нет дела до складок.

Может быть, она гадает, не лесбиянка ли я: а иначе зачем мне так глазеть на нее.

— …нет, Розмари, я все-таки не понимаю, как у тебя это получается. Мне и письмо-то написать сил не хватает, а тут… Скажи хоть, ты не про себя пишешь? Э-э, только не говори, что герои твоей книги будут списаны с нас!

— …ну, он и говорит, что речь идет о том, какова роль Христианского благотворительного общества в Южном Лондоне, а я ему говорю: речь идет о том, что он вваливается ко мне домой и ведет себя как цирковая лошадь…

— …а тебя никто и не осуждает. Это — ну что-то вроде… посвящения в рыцари…

— …Жаль, что у меня ничего не получается: ни роман написать, ни лепешки испечь — такие, как у Марсии. Хоть бы на дельтаплане полетать или что-то в этом роде…

А может быть — она сама лесбиянка?.. С чего бы ей так забавно подмигивать мне? Или же — если она так же быстро соображает, как и я, — она могла догадаться, видя мое поведение, что я именно сейчас разрываюсь между двумя предположениями — лесбиянка она или нет, и, поняв это, она просто решила подыграть мне… нет, если бы она была способна к таким сложным логическим построениям, она бы догадалась, что на самом деле я и не думаю, что она может быть лесбиянкой, — так что вся эта витиеватая цепочка размышлений перечеркивает себя в один момент, словно ее и не было. К сожалению, вместе с нею утрачивается и единственный в своем роде, существовавший только в этот миг узор складок на ее юбке.

— …на этой теме она с ним и подружилась: будут ли люди слушать проповеди женщин-священников, и как их, кстати, называть. Что скажете насчет викаретки?..

— …что я могу сосчитать все волоски у него на груди. Так и сказала, а ему, бедняге, пришлось смеяться над этой шуткой.

— …тоже обязательно должна сходить. Мы с Марсией уже идем. Да, в галерее Хэйворда.

— …характер партизанской войны в Юго-Восточной Азии таков, что мы до конца никогда не знаем, кто прав и кто виноват. Военные преступления совершаются, как правило, обеими враждующими сторонами, и, по-моему, нам нет смысла соваться туда и судить их…

— …Проблема вот в чем: — где они, все жены и дочери Рембрандтов да Вермееров? Самая омерзительная черта этого направления голландской живописи — это собственническое отношение мужчины к женщине. Она для него — лишь объект обладания, наравне с коврами, собаками, вазами фруктов…

Я беру с подноса печенье, макаю его в кофе и, закрыв глаза, чтобы ни на что не отвлекаться, откусываю кусочек. Это отличный психологический эксперимент, позволяющий мне мгновенно перенестись в молодость, в кафе напротив колледжа, где я точно так же обмакиваю печенье в кофе. Это движение, этот запах, этот вкус заставляют меня вспомнить в мельчайших подробностях солнечный луч, упавший на чашку с блюдцем тогда, много лет назад, вспомнить отпечаток большого пальца на обложке какого-то романа, который я читаю за кофе, ожидая — ожидая, когда в кафе зайдет Филипп, когда закончится наводящий скуку учебный год, когда пройдут все годы подготовки к тому, чтобы исполнить свое предназначение, став наконец домохозяйкой, борцом против грязи. Запах и ощущение прикосновения пальцами к разогретой солнцем клеенке, которой накрыт стол… Два кусочка печенья, две покрытые пузырьками коричневые поверхности, размокающие от кофе, две Марсии: одна смотрит вперед, другая оглядывается назад, — да как же не выпасть из настоящего, когда на тебя обрушивается такое эхо запахов и чувств точно такого же мига из далекого прошлого? И тем не менее, должна сказать, ничего подобного со мной не происходит. Нет, я, конечно, помню кафе — довольно смутно, — беспокойство за Филиппа и за себя, в том смысле, смогу ли я жить лишь для него и стать не только объектом его любви, но и субъектом ведения хозяйства. Это я помню, к чему можно добавить, что кофе, по всей видимости, был коричневым, небо — синим, ну и так далее. Но, как солнечный лучик падал сквозь окно на стол и, рассыпавшись по чашкам, прорывался к захватанной, в следах от рук книге, — этого я, конечно, не помню. Во мне хранятся смутные черно-белые воспоминания, сотканные из слов в не меньшей, чем из зрительных образов, степени. Я не падаю в обморок, и меня не уносит прочь из реального времени. Нет, я остаюсь здесь, в гостиной: с закрытыми глазами я сижу среди подруг, зашедших ко мне на кофе, и жую намокшее в кофе печенье. Чайник памяти, за которым я так следила, опять не захотел кипеть для меня.

— …И как у тебя времени хватает? Признавайся. Я, если честно, к тому времени, когда выпроваживаю своих в школу…

— …не отрицая, что Закон о доступе к информации сыграл свою роль. Тем не менее нужно быть очень наивным человеком, чтобы полагать, будто теперь нам станет известна вся правда о той войне. Слишком многое тогда не фиксировалось на бумаге…

Мои глаза опять широко открыты. Я внимательно смотрю на своих «подруг». Какие они? Описывать их одну за другой скучно и утомительно. А вот коллективный портрет подойдет. Она — англичанка, еще не старая, принадлежит к среднему классу. Ее глаза чуть припухли, прическа весьма свободная, бюстгальтер она не носит (разве что иногда), обувь — легкие туфли, почти сандалии. На левой щеке — заживающий синяк, который она заработала поцапавшись с мужем, или упав при катании на лыжах, или наткнувшись на дверь, или сделав неправильно какой-нибудь укол, или попав в неприятную ситуацию, о которой она сейчас не готова говорить. Сядьте на скамейку в парке и засеките, сколько времени ей потребуется, чтобы пройти мимо вас, — ей, той самой женщине, которая возвращается от меня после кофейного утренника. Мое описание не слишком-то конкретно, но в любом случае вы не спутаете ее с Мукором, а это главное.

А теперь — вернемся к бледному воспоминанию о печенье и кафе. Это воспоминание идеально подходит к гостиной. Я вообще ярая поклонница упорядочивания воспоминаний с целью их скорейшего извлечения по мере необходимости. В общем-то, это самый обычный мнемонический способ. У меня в уме есть своего рода образ моего дома, Дома Памяти, и в каждой его комнате я мысленно помещаю те или иные воспоминания, которые нужно сохранить. Большинство единиц хранения более или менее равномерно распределено по дому, но примерно каждая пятая из них — из вороха полезной информации, фактов и историй — складирована в ванной комнате. Частично это из-за того, что ванная обычно чисто вымыта и хорошо освещена, поэтому в ней легко разыскать нужную вещь.

А кроме того, весьма приятно покопаться во всем этом барахле, когда ты находишься в ванной, например, в минуты умственной расслабленности, сидя на унитазе. Вот числа — те точно распределены по дому абсолютно равномерно. Пятерка хранится в кухне. Она желтая и, поблескивая, парит у стены напротив окна. Зеленая единица и темно-синяя девятка засунуты вдвоем в туалет на первом этаже. Двойка хранится у входной двери, а ближе к середине холла висит под потолком черная шестерка — почти над самым пятном плесени на ковре.

Четыре и семь расположились в противоположных углах гостиной, той самой, где я сейчас председательствую на утреннем кофе. И хотя я прекрасно отдаю себе отчет в том, что все мы по-разному рисуем в воображении числа, мне кажется, нетрудно будет прийти к единому мнению по поводу идеального расположения четверки и семерки в гостиной. Ведь обе эти цифры так явно обозначают праздник, веселье, шумную вечеринку. Вы согласны? Может быть, мне стоит заговорить об этом, хотя бы для того, чтобы оборвать их споры о вьетнамской войне и женских образах в голландской живописи. Жаль, нет, мне действительно очень жаль, что я не могу достаточно долго сосредоточиваться на том, о чем говорят мои гостьи. Наверное, когда они уйдут, мне нужно взять блокнот и попытаться восстановить по памяти содержание их разговора — сколько удастся. Если делать это регулярно, то в итоге можно создать своего рода картотеку, оперируя сведениями из которой, я смогу более или менее сносным образом поддерживать общую беседу.

А если все же вернуться к числам, то три и восемь находятся в столовой — через коридор от гостиной. Я не знаю точно, почему они оказались именно там. Единственное объяснение, которое приходит мне на ум, это то, что там, в столовой, у нас стоит телевизор. В его компании мы с Филиппом составляем тройку, а восемь — это максимальное число гостей, которые могут сидеть за нашим столом. Впрочем, все это — лишь мои догадки. Десятки я распихала по спальням на втором этаже; часть из них попала в ванную, часть — на крыльцо. Сотни и прочие кратные десяти числа по мере надобности извлекаются из всякого барахла, валяющегося на чердаке. Все это стремится к бесконечности, которую воплощает затянутое облаками небо над моим домом. Перед тем как оказаться в «подполье», стать домохозяйкой, я вела курс математики в колледже (боюсь, не в самом престижном). И, как многие математики, которые куда лучше меня разбираются в булевской алгебре и тому подобном, я не слишком-то успешно произвожу простейшие арифметические действия вроде сложения или вычитания. И вот, занимаясь суммированием присланных счетов, я как-то обнаружила, что в этом нелегком деле мне помогает хождение по дому — из комнаты в комнату: это позволяет мысленно представлять себе слагаемые и делать их намного более осязаемыми. И знаете — сработало и продолжает работать! Впрочем, не могу не признать, что иногда я, входя в какую-то комнату, обнаруживаю, что не могу вспомнить, зачем я сюда пришла: ну, например, чтобы взять из комода пару носков для Филиппа. Разумеется, все способы улучшить память действуют до определенного предела, и все же… Я даже подумывала написать об этом в журнал «Домашняя хозяйка». Глядишь — и опубликовали бы в рубрике «Совет месяца».

Единые в своей болтовне, они сели поближе друг к другу, головы их почти соприкасаются. Я — с краю, напряженно улыбаюсь (нечищеные зубы). Гостиную я убрала еще вчера, когда вспомнила, что сегодня придут гости. И даже здесь, в «комнате для лучшего», у Плесени есть союзники. Да как же этого можно не заметить? Я усиленно пытаюсь вникнуть в суть разговора о мужчинах, которые не снимают обувь, когда… бесполезно. Тем временем Стефани все талдычит о своей феминистской выставке, Гризельда и Мэри обсуждают нового викария, а остальные раскрыв рот слушают Розмари, торжественно вещающую о своем романе — черт бы его побрал!

Фигня этот ее роман, уверена! Ей что — дома нечем заняться? Все вранье, кругом! Ну почему, скажите мне, почему мы не говорим, просто не можем говорить о домашних делах? Все мы целыми днями заняты именно этим, и не может быть, чтобы то, на что уходит так много времени, было столь мало значащим делом. Домашние дела все время занимают наши мысли. А значит — мы просто обязаны говорить о них. Я пытаюсь наскрести в себе храбрости, чтобы заявить об этом. Но правда заключается в том, что я больше всего сейчас хотела бы оказаться где (и когда) угодно, но только не здесь и не сейчас.

Политика, религия, искусство, вся эта болтовня о высоких материях — мои подруги напоминают мне китайских носильщиков кули, сидящих у походного костра, спинами в ночь, и говорящих о чем угодно, кроме как о Том, которого они боятся.

Кули сидят у костра, подошвы их сапог обращены к огню. Их глаза — узкие щелки, сквозь которые не может пробиться хлещущий по лицу ветер.

Что-то ускользающее, бесформенное есть в их силуэтах — меховые шапки, заношенные куртки, обмотки из полос старой ткани. Они расположились у костра, чем-то неуловимо напоминая композицию чаепитий, которые я устраивала своим куклам, когда была маленькой. Старший погонщик подносит к свету костра тонкую палочку. Головы кули сдвигаются вокруг. Мне из-за их спин ничего не видно, но я знаю, что на палочке сидят два крошечных насекомых, и кули собираются заставить их драться.

— Философ Арбус утверждает, будто китайцы верят в то, что из скуки произрастает восхищение.

Это отец Тейяр, незаметно подошедший ко мне из темноты, пока я завороженно наблюдала за тем, сколько радости находят наши рабочие в любой мелочи.

Отец Тейяр, разумеется, священник. Он также один из руководителей экспедиции и непререкаемый авторитет в области раскопок.

— Жаль, что я не принадлежу к их вере, — отвечаю я. — Сколько дней мы уже здесь? И что мы нашли? И если сейчас здесь уже так, то что будет зимой? — Я выразительно вздрагиваю.

— Да, все почему-то думают, что в пустыне жарко. Боюсь, в отношении Гоби это не так, — негромким, мягким голосом говорит он мне. — И следует признать истинность того факта, что даже для меня, человека, посвятившего свою жизнь работе в тех частях света, где неведома вера Христова, эти края оказались на редкость холодными. Пожалуй, мне еще не доводилось вести раскопок где-либо, где было бы холоднее, чем здесь.

Я резко оборачиваюсь и смотрю ему в глаза. Неужели он боится того же, чего боюсь здесь, в Лоп — Норе, я? Кули это чувствуют, я уверена. Они рассказывали о подземных духах, о том, как эти духи проявляют себя, если их побеспокоить: в случайном рисунке камней под ногами, в складках небрежно скомканного одеяла вдруг видится чье-то лицо. Это лицо можно стереть подошвой, можно встряхнуть одеяло. Но, что видели — то видели. Кое-кто из рабочих время от времени для укрепления духа посещает Пыль-Мухамада, бурятского шамана, разбившего лагерь на другом берегу Нора.

Под глазами Тейяра большие мешки, щеки ввалились так, что кажется, будто у него совсем нет челюстей, а кожа его желтее, чем у любого китайца. Если смотреть не напрягая зрения, то его лицо словно сливается с насыщенным песком воздухом вокруг нас. Благодаря каким-то законам турбулентности воздух над лагерным костром в устье расщелины сравнительно прозрачен, но вокруг — повсюду — ветер закручивает между собой песчаные волны и столбы более темной подпочвы. Между нами и солнцем — плотные, многослойные облака; небо — желтое. Песчаный дождь шуршит по коже сапог. Наши верблюды стреножены и привязаны на пределе видимости от лагеря — шагах в двадцати. Они были навьючены грузами для передовой разведывательной партии, а когда началась песчаная буря, старший погонщик (в данный момент — полностью поглощенный тем, как подбодрить свое насекомое, спровоцировать его на драку с сородичем) не стал утруждать себя разгрузкой. Верблюды натянули удерживающие их веревки. Некоторые из них, самые упрямые, упорно не желающие опускаться на колени, опасно кренятся: не слишком-то надежно закрепленная поклажа угрожает перевернуть их под натиском сильных порывов ветра.

— А что касается того, что мы нашли, — продолжает разговор Тейяр, — то ты не можешь не согласиться с тем, что результаты раскопок весьма и весьма любопытны. Пойдем в палатку, я покажу тебе то, что удалось выкопать сегодня.

Я киваю и, прикрыв рот и нос шарфом, ныряю вслед за Тейяром в пучину песчаной бури. Палатку мы обнаруживаем, только споткнувшись о натягивающую ее веревку. Отец Тейяр придерживает пляшущее на ветру входное полотнище, я развязываю сдерживающий его узел, и мы одновременно, как по команде, отбрасываем полог и прошмыгиваем внутрь палатки. Несмотря на согласованность и быстроту наших действий, в палатку вслед за нами успевает проникнуть целая туча песка. Оставшийся снаружи песок с удвоенной яростью молотит по палатке. Некоторое время вокруг нет ничего, кроме темноты и песка. Но вот в руках священника появляется огонек керосиновой лампы. Порывшись в своем рюкзаке, Тейяр протягивает мне что-то. Я осторожно принимаю то, что, по моему мнению, должно быть одной из сегодняшних находок. Оказывается, это плитка армейского шоколада.

— Дома, во Франции, я никогда не ел шоколад, даже когда был маленьким. Там ведь это добро на каждом углу продается. Но здесь, посреди пустыни Гоби, в самом этом акте заключена такая роскошь, такое не соответствующее месту блаженство, что я готов признать поедание шоколада грехом, а сам шоколад — исчадием ада.

Тейяр подмигивает мне и смеется. Затем, вновь покопавшись в рюкзаке, он опять протягивает мне что-то. У меня в руках оказывается небольшой, но увесистый предмет, нечто бесформенное — нет, конечно, не совсем бесформенное, ибо вещей совсем без формы не бывает. Мягкая тяжесть лежит у меня в руке. Мне кажется, что большую часть веса этого предмета составляет корка грязи, покрывающая его. Я вооружаюсь верной кисточкой и тряпочкой и начинаю работать. Очистка находок — мой конек. Именно для этого я и оказалась здесь. Вообще-то экспедиция организовывалась не в расчете на поиски остатков материальной культуры древних цивилизаций. Научный интерес Тейяра лежит в другой области: ему подавай огромных чешуйчатых тварей, которые миллионы лет назад имели обыкновение откладывать яйца в этом песке. Пескодонты и вообще какие-то-там-завры; есть в этих названиях что-то от списка компонентов зубной пасты. Так что место для раскопок было выбрано почти случайно — наудачу, там, где ветряная эрозия потрудилась за нас, сорвав с земли все осадочные отложения, предоставив нам напрямую вгрызаться в куда более древнюю породу. Каково же было наше удивление, когда траншея, которую по нашему распоряжению вырыли кули, как оказалось, вгрызлась в культурный слой какой-то древней цивилизации, от которой не осталось даже названия. И вот уже целую неделю мы ковыряемся в кладке рассыпавшихся стен, выкапываем керамические черепки, угольки из очагов да иссохшее в пыль дерьмо. На взгляд профана, все, что мы нашли, представляет собой самый натуральный мусор; для археолога это золотой песок с крупными самородками. (Я вспоминаю замечание отца Тейяра, сделанное им после прочтения лекции в Императорской Академии Наук в Пекине, о том, что наше понимание истории древних дописьменных цивилизаций не только в Центральной Азии, но и в Восточной Африке, Латинской Америке и других частях света является во многом искаженным и далеко не полным; этим мы в немалой степени обязаны тому факту, что долгое время археологи работали в основном с отбросами и мусором этих культур. Пекинский исторический музей сейчас набит предметами, которые предки современных китайцев еще несколько тысяч лет назад сочли слишком некрасивыми или бесполезными, чтобы хранить их.)

Сильный порыв ветра тяжело бьет по брезенту. Вздрагивает огонек в лампе. Я кручу в руках непонятный предмет. Священник нетерпеливо склоняется к нему:

— Ну, что скажешь?

Я не тороплюсь с ответом.

— Пока не знаю. Не в том смысле, что совсем не понимаю, нет… В этой штуке есть какая-то сила — я ее чувствую. Что-то крутится в голове, но как это выразить словами — пока не знаю. (На самом деле причина этой нерешительности — страх. Самое обычное опасение сказать что-либо личное случайному знакомому, первый раз зайдя к нему в гости.)

Отец Тейяр ободряюще улыбается.

— Ну давай, смелее, Марсия, — говорит он и цитирует:- «Многое из необъясненного едва ли стоило бы объяснения, найдись кто-нибудь, кто решился бы объяснить это». Лихтенберг. Читала? Наверняка читала. Так что — вперед.

— Минутку… Зачем была нужна эта штука? Сейчас еще раз пройдусь тряпочкой, глядишь — и станет понятнее.

— Вполне возможно, но я сомневаюсь. Знаешь, иногда я понимаю, что мое образование и сан священника дают мне преимущество перед моими коллегами-мирянами в особом видении и поиске решения наших археологических проблем. Вот и сейчас — я расскажу тебе о том, о чем я много думал, еще будучи молодым семинаристом. Вопрос звучит громко: что есть добро? Но добро не как категория морали, а в значении вещей, которые мы покупаем и храним у себя (не знаю, хватит ли мне знания английского, чтобы не утонуть в этой игре слов). Почему мы, христиане, называем вещи «добром»? Потому что они делают нас ленивее, грузнее, или, наоборот, привлекательнее, или наделяют особым статусом? Марсия, не будешь же ты отрицать, что обладание вещами не переводит их из категории добра-собственности в ранг добра-благодетели?

Мне нечего ответить. Я вдруг ошеломленно проникаюсь всей неожиданностью и даже нелепостью этого урока катехизиса здесь, посреди Гоби. К тому же мне не дает сосредоточиться на богословской дискуссии предмет, лежащий у меня в руках. Он излучает какую-то смутную, неясно выраженную угрозу… deja vu?

Не замечая моего беспокойства, Тейяр продолжает развивать свою мысль:

— Нет, разумеется, дело не в этом. Просто «добро» кажется нам добром потому, что о нем хочется и нравится думать. Покупая вещи и пользуясь ими, мы интернализуем их — превращаем в часть нашего мира. Да-да, наша личность, наше самосознание строится из кирпичиков обладания «добром». Ты понимаешь, к чему я клоню? Нет? Ну что ж, ничего страшного, ты сама придешь к этому. Я верю в тебя, Марсия. Твой талант домохозяйки оказал экспедиции неоценимую помощь. Кто-то — кажется, Эмерсон — сказал, что гениальность заключается в безграничной способности взваливать на себя труды и заботы. Твоя гениальность, Марсия, — именно такого рода. — Тейяр вздыхает. — Тебе обязательно нужно почитать Эмерсона. Но сейчас я хотел подвести тебя к другому: вещь, которая лежит у тебя на ладони, не относится к «добру». Это «зло». Зло — даже думать о нем.

Священник подозрительно косится на комок, постепенно обретающий форму под кисточкой и тряпочкой.

— Честно говоря, я уже жалею, что показал тебе эту штуку, — сообщает он мне. — Глупо было с моей стороны вообще приглашать тебя в экспедицию. Ты же чувствуешь зло в этом предмете?

Я не знаю, что ответить.

— Я… не стала бы утверждать… может быть, я вообще… — Мои мысли спутываются в беспорядочный клубок. Вполне возможно, что даже думать об этой вещи не стоит. Мое сознание напоминает сейчас застывающее желе — мысли текут медленно, останавливаясь и возвращаясь назад. Сегодняшняя находка чем-то напоминает это состояние. Предмет не тяжел. Его поверхность бугриста и липка. Он мягок — подается под моими настойчивыми пальцами и обволакивает их. Когда я вытаскиваю пальцы обратно, они кажутся жирными на ощупь. Ощущение такое, словно, играя в жмурки, неожиданно сунула руку в мусорное ведро. Пластичность перегноя, податливость большого комка плесени в сочетании с долей сладко-жирной липкости меда, смешанного с маслом. Фразы с трудом рождаются в моей голове, даже границы между словами не столь отчетливы, как обычно. Тем не менее я знаю, что это за вещь, более того — я знаю, зачем я нахожусь там, где нахожусь. Я никогда не забывала о противнике, с которым сошлась лицом к лицу. Просто когда сознание абсолютно ясно, я опасливо предпочитаю не думать об этом. Все время, что мы находимся здесь, в палатке, это знание сидело в одном из дальних, наглухо запертых чуланов моего мозга. Очень скоро оно вырвется на свободу.

— Есть мусор материальный, а есть интеллектуальный. В руках ты держишь образец первого, твои же мысли — воплощение второго. — Священник по-отечески улыбается мне. — Я вижу, что тебе страшно. Марсия, с моей стороны было не столько глупо тащить тебя в экспедицию, сколько эгоистично. Понимаешь, ты была нам так нужна. Кто, кроме Марсии, смог бы вдохновить наших кули прокопаться сквозь столько слоев пыли, земли и просто грязи? Кто, как не Марсия, добился того, что раскоп поддерживался в идеальной чистоте и порядке? Кто другой мог так ловко и бережно придать первозданный вид нашим находкам, да еще и сделать этот клочок пустыни уютным, как родной дом? И при всем этом я очень виноват перед тобой, Марсия, ибо женщине здесь не место.

Я отвечу. Я не могу не сказать того, о чем думаю:

— Это не вы убедили меня ехать в экспедицию, святой отец. Я была сюда призвана.

— Призвана — в эту жизнь? Как? И кем?

— Не знаю, как вы называете его, святой отец. Я зову его Мукором. Это… возможно, это Дух Нечистоплотности.

Тейяр крестится.

— Да смилостивятся над тобой небеса, дитя мое! Неужели ты видела этого Духа?

— Да, и боюсь, мне еще предстоит встретиться с ним. Вот почему я была послана сюда. Посмотрите на то, что лежит у меня на ладони.

Крупинки земли еще остаются на поверхности мягкого комка, вздрагивающего у меня в руках. На его поверхности вздуваются и лопаются крохотные пузырьки. Среди пузырьков я замечаю появляющиеся нити плесени. Ужас охватывает меня, я едва не теряю сознание. Вот я уже слышу шипение Мукора. Мне с трудом удается сфокусировать взгляд на лице Тейяра: выдубленная ветрами, изрезанная морщинами кожа сливается со складками коричневого брезента палатки. Голос священника доносится до меня еле слышно — словно издалека. Я с трудом могу узнать его в хоре других голосов; да, на меня обрушивается поток других голосов…

— …источник изначального зла, родник грязи, резиденция нашего Принца. Это отсюда заколдованная нашим Принцем Черная Смерть ринулась в мир, всадница, скачущая на спинах крыс и блох. Отсюда им был отдан приказ отравлять колодцы кочевников-скотоводов, что мгновенно перенесло брюшной тиф на не ведавшие гигиены кухни Запада…

— Нечистый дух, приказываю тебе: изыди из этой женщины…

— …Количество людей растет из поколения в поколение в геометрической прогрессии. Но скорость, с которой человек плодится, никогда не сравнится со скоростью роста порождаемого им мусора. Почва состоит из его отходов, моря наполнены его выделениями. Человек живет, размножается и умирает на отходах своей деятельности — как насекомое.

— …Изыди из нее! Приказываю тебе: изыди!

— …а я всегда обжариваю на сливочном…

— …походы по музеям и выставкам представляют собой не столько эстетический опыт, сколько момент развития сознания…

— Марсия, немедленно уезжай! Уезжай домой. Я узнаю противника. Борьба с ним — дело и долг Церкви, но не домохозяйки…

— Наш Повелитель — везде… Только разреши — и он погребет тебя в энтропии… Давай же, порадуй себя, приласкай, дай себе отдохнуть… Ты заслужила передышку… Пришло время отдыха… Распусти волосы, ляг, расслабься… Удобно? Под тобой растут трюфели… Уже трудно сказать, где кончаешься ты и начинается земля, на которой ты лежишь. Расслабляясь, тело становится мягким, податливым, оно чуть-чуть напоминает плавленый сыр. Согласись — потекли слюнки?

Силуэт Тейяра почти растворился во мраке, но его голос упрямо прорывается ко мне еще раз:

— Изыди, изыди! Она — одна из нас, и я, я буду говорить с нею!.. Марсия, ты меня слышишь? Я отправляю тебя домой. Молись за меня там, ладно? А теперь слушай внимательно. Представь себе дорогу. Слышишь меня, женщина? Представь дорогу. Сосредоточься. Напряги воображение. Возьми себя в руки, не теряй человеческий облик. Именно этого добивается Мукор. Вообрази дорогу. Ты идешь по дороге. По левую руку стоит дом. Остановись и рассмотри его. Видишь крохотный садик? Через него к крыльцу ведет асфальтовая дорожка. Видишь? Точно? Хорошо. Этот дом — твой. Не забывай об этом. Толкни калитку. Всего четыре шага отделяют тебя от входной двери. Сделай эти четыре шага. Дверь зеленая. Краска свежая — еще блестит. Не заперто. Открой дверь и войди в дом. Ну вот, ты в прихожей…

— Да.

Я вижу себя в прихожей, я иду как лунатик. Что-то белое и блестящее шипит с ковра и хватает меня за ноги.

— Не обращай внимания. Иди, иди вперед. Не останавливайся, чего бы это ни стоило. Ты в холле. Все вокруг сверкает чистотой. Семь шагов — и ты у двери гостиной. Войди туда.

Я колеблюсь — из-за двери доносятся какие-то голоса, — но все же вхожу. Шепот у моих ног наконец прекращается. Я оборачиваюсь, мне нужно поговорить со священником, поспорить с ним. Я должна высказать то, что у меня накопилось.

— Нет, я выскажусь! — кричу я.

— Эй, Марсия, что случилось? Сидела-сидела себе, мрачная такая, — и вдруг! Высказаться-то о чем собралась?

Это Стефани: она смотрит на меня, ей явно весело и любопытно.

Не знаю даже, удастся ли мне поговорить с ними вежливо. Вот они сидят тут у меня в гостиной и перебрасываются обрывками прописных истин, которыми напичкали их газеты, мужья или новый викарий, а мне тем временем — в одиночку вести беспощадную войну против грязи, войну, идущую всегда и везде — во времени и в пространстве.

Вот-вот, уселись тут поудобнее — с ногами на диван — и забыли об истинном своем деле. А болтают-то — ни дать ни взять компания этих бездельников, китайских кули. Раскоп уже наполовину засыпало песком, верблюды до сих пор не развьючены. Пейзаж вокруг лагеря становится все омерзительнее. Пока меня не было, насекомые на палочке перестали драться, и одно из них мирно влезло на другое. Сделавший самую большую ставку на результат этого боя старший погонщик выхватывает из-за пазухи нож. Отец Тейяр видит меня и знаком приказывает мне уходить. Опять — дорога, дорожка через садик, свежевыкрашенная дверь.

— Ну, Марсия, в чем дело? Ну скажи!

Приходится симулировать растерянность и робость, которых я вовсе не испытываю. Наконец я начинаю говорить — вдохнув поглубже, чтобы воздуха хватало на длинные предложения:

— А скажу я вам вот что: мы тут сидим и мелем всякую чушь о том, что не имеет никакого отношения к нашей настоящей жизни. Положа руку на сердце, вы и сами прекрасно понимаете, что религия, искусство и все такое давно принадлежит мужчинам. А я тем временем с утра до вечера, каждый день, только и делаю, что застилаю постель, мою посуду, раскладываю вещи по местам. Я хочу сказать, что время, которое я провожу в раздумьях на тему значимости женского искусства, несоизмеримо меньше, чем то, что я трачу на хозяйство. Даже роман Розмари требует от нее меньше времени, чем домашние дела. И не смотрите на меня так. Вы отлично понимаете, что я имею в виду. Я не боюсь признаться в том, что провожу большую часть жизни в тщательном наблюдении за каплями средства для мытья посуды, стекающими по дну тарелки, восхищаюсь красотой этого зрелища и гадаю при этом, какая из них первой доберется до середины. Вот я и хочу выяснить, почему мы избегаем разговоров о том, в чем действительно разбираемся и можем посоветовать друг другу что-то дельное. Взять, например, рыбные палочки. Кто — нибудь может сказать мне, сколько времени требуется на то, чтобы они подрумянились в гриле до нужной кондиции?

Молчание. Молчание затягивается. Я умоляюще перевожу взгляд с одного лица на другое. Почему мои гостьи молчат? Может быть, они хотят заставить меня говорить дальше — чтобы заполнить паузу? А пауза тем временем затягивается, переходя грань, за которой уже нельзя сделать вид, что ничего особенного не происходит. (Вот ведь позор какой!)

Наконец-то!

— Ну знаешь, — с усмешкой заявляет Гризельда, — что-что, а разрушить приятную атмосферу у тебя получилось отлично.

Вслед за Гризельдой фыркает Мэри:

— Извини, что я позволила себе раскрыть рот, Марсия, но, может быть, ты хочешь, чтобы мы ушли? Ты, наверное, сегодня не в настроении — просто встала не с той ноги, правда?

— Нет, разумеется нет!

На самом же деле не успевают эти слова сорваться у меня с языка, как я со всей отчетливостью понимаю, что именно этого я и хочу: чтобы они немедленно ушли. Легионы Тьмы собираются с силами, нет, не здесь, не у меня дома, а в домах этих женщин, которые столь беззаботно сидят в моей гостиной, пьют кофе и рассыпают по всему ковру крошки. Какой смысл говорить с ними о чем-то? Они останутся глухи ко всем угрозам, пока Плесень или кто-то из ее союзников — сажа, экскременты или жир — не нанесет действительно ощутимый удар.

Тем не менее я нахожу в себе силы ответить:

— Нет, разумеется нет. Я просто хотела высказать, какой я вижу свою жизнь, вот и все.

— Да будет нам сегодня благая весть!

Тут с присущей ей решительностью вмешивается Стефани:

— Не мели чушь, Марсия. Все это восхваление домашней жизни — не что иное, как попытка играть роль, навязанную нам мужчинами.

— Нет, Стефани, все не совсем так. Они просто многого не видят. Честно говоря, я задаюсь вопросом, не может ли быть так, что вы этого тоже не видите. Вот, например, что ты лично можешь сказать о мытье посуды?

— В каком это смысле «Что я могу сказать о мытье посуды?» Скучное, утомительное дело. К тому же от него руки трескаются.

Со всех сторон слышится одобрительное бормотание.

— Ну неужели ты не видишь?.. Неужели никто из вас этого не видит?.. А ну-ка, марш за мной — на кухню. Все! Я вам все объясню. Все за мной!

И они идут — с чашками в руках, перешептываясь.

Теперь я понимаю, что это рука провидения отложила мытье посуды, оставшейся после завтрака. Сколько раз, стоя перед этой раковиной, я мыла посуду и представляла, как я демонстрирую это умение зрителям, вызывая всеобщее восхищение. Обычно я воображала себе одного наблюдателя — поначалу несколько скептически настроенного по отношению к истинам, которые я хочу донести до него. Теперь же рядом со мной не одинокий невидимый зритель, а целая компания озадаченных моим поведением домохозяек. Сбылось! Мои фантазии обрели воплощение. И нужно-то всего было — немножко смелости.

Мои подружки по утреннему кофе выстроились полукругом, словно хор в античной трагедии. Прорицательница с красными ногтями и кудрями цвета воронова крыла, я устремляю взор в водные глубины и готовлюсь пророчествовать. Мужчин вокруг нет: воины, они ушли в дальний поход, и над их домами повисла таинственная мгла.

Струи серебра бьют из кранов. С появлением горячей воды над ее зеркалом начинают извиваться языки пара. Колдовская сила, заключенная во мне, высвобождается одним движением пальца. Одно нажатие — и зелень моющего средства бьет в толщу воды, расплываясь в ней восточными завитками. Я опускаю в воду руки и ощущаю, как моя душа вытекает в магический сосуд через расслабленные пальцы. Откуда ни возьмись появляются переливчатые пузыри: сначала их немного, но они рождаются все быстрее, и вот им уже тесно, и они начинают громоздиться друг на друга. Вся поверхность бурлящего чана покрыта пеной. Вся — кроме того места, куда я опустила руки. Я вынимаю их и заглядываю в котел: место, свободное от пены, превращается в зрачок огромного глаза, взирающего на меня снизу вверх. Вода бурлит, пузырьки подмигивают — радость переполняет меня.

— Может быть, тебе помочь вытирать?

— Нет-нет. Я хочу, чтобы вы просто посмотрели.

Очередность мытья — дело первостепенной важности. Сначала стаканы и бокалы, пока в воду еще не попал жир. Я беру пару стаканов, болтаю ими в горячей воде, ополаскиваю в холодной — уже без моющего средства — и сразу же вытираю. Нельзя оставлять стаканы сохнуть. Их нужно немедленно вытереть до блеска. Я поворачиваюсь и демонстрирую зрителям стаканы.

— Вот видите!

Полная тишина в ответ.

Конечно, на самом деле я никакая не колдунья, и мне не дано читать чужие мысли. Но я знаю наверняка, что даже по позе человека можно многое определить. Вот, например, Стефани: она стоит прямо, расправив плечи и скрестив на груди руки. Она так выпрямилась, что, кажется, даже наклонилась назад. Это означает — она выше любых аргументов, которые я могу попытаться выдвинуть. От моих слов она защищена сплетением рук. Розмари сидит на разделочном столе, ее ноги широко расставлены. Такое положение подсказывает мне, что в данный момент она не опасается никаких сексуальных домогательств какого бы то ни было агрессора мужского пола. (Почему я это понимаю именно так — мне самой неизвестно.) Гризельда, в свою очередь, сидит нога на ногу, демонстрируя, как и Стефани, закрытость по отношению к любым моим доводам. А может быть, я путаю символы, и именно Розмари готова выслушать мои доводы, а Гризельда опасается сексуальных домогательств какого-нибудь мужчины! Мэри — моя единственная надежда: она сидит на табуретке чуть наклонившись, и ее вытянутая рука закрывает немалую часть лица. Двусмысленный знак. Вполне вероятно, она просто боится меня и того, что я делаю, и от всего отгораживается. С другой стороны, очень может быть, что то, от чего она заслоняется растопыренными пальцами, исходит из нее самой: ведь нам обеим известно, что бурные прилюдные проявления эмоций, например благоговение или почтительность, являются в нашем обществе табу. Как знать, может быть, в Мэри я обрету свою верную последовательницу и прилежную ученицу.

Вполне возможно. Вот она: сидит, погруженная сама в себя, в свои мысли и переживания… Мытье посуды — это одно из таинств любви. Теперь она сможет убедиться в том, что мыть посуду — вовсе не значит забыть о себе как о личности и превратиться в кухонного робота. Нет, каждое движение может быть проникнуто заботой и любовью. Я внимательно слежу за тем, что делаю, опуская жирные тарелки в едва ли не кипящую воду. (Вода обязательно должна быть очень горячей. Я всегда обращаю на это внимание, и мне на память приходит кадр из фильма, где Лоуренс Аравийский гасит спички пальцами.)

На этот раз я поворачиваюсь, чтобы продемонстрировать им две тарелки.

— Видите?

Блестят обе тарелки. Но если одна из них сверкает от воды и мыла, то вторая покрыта блестящей мишурой фальшивого блеска — пленкой жира. Я снова резко поворачиваюсь к раковине, давая зрителям время подумать. Размокшие частицы пищи, которые я соскребла со дна кастрюли, просачиваются между пальцами и падают в воду. Над раковиной поднимается запах — призрак уже съеденного завтрака. Мрачные раздумья одолевают меня. Мне нужен союзник, верный ученик — ибо что слабая женщина, причем в одиночку, может противопоставить власти Мукора? Если бы объяснить все это Розмари, она бы тогда включила нас с Мукором в роман, над которым якобы работает, в роман об образе жизни людей среднего достатка, живущих в южной части Лондона, и о прелюбодеянии. Но чем ярче я пытаюсь представить себя у раковины на страницах ее книги, тем отчетливее понимаю, как именно я буду там выглядеть.

У Марсии — нервный срыв. Ее муж вечно пропадает где-то на работе, и по всем статьям выходит, что живет она фактически одна. Чувствуя, как ее кругозор постепенно сужается до кухонной раковины, она впадает в истерику. Это ее первое появление в романе. Затем — тоже где-то в начале — следует сцена утренних кофейных посиделок с подружками, когда Марсия начинает бредить: она заявляет, что ей безумно нравится процесс мытья посуды, и собирается доказать объективную истинность такого отношения к этому делу не только гостям, но и всему миру. Единственным человеком, способным осознать серьезность ее переживаний, оказывается Розмари. Стоп, минутку: имена нужно будет изменить. Розмари меняем на Рэйчел, Марсия будет Салли, а Филипп — Квентином. В тот день после обеда Рэйчел/Розмари звонит Салли/ Марсии и приглашает ее в гости. Салли приходит, и это первая из многочисленных встреч. Розмари Краббл с большим мастерством показывает, как, руководствуясь советами и наставлениями Рэйчел, Салли — обыкновенная, простоватая домохозяйка — приобщается к новому образу жизни, о котором раньше не могла и мечтать.

Рэйчел меняет Салли прическу, водит ее в гости к умным, интересным людям, знакомит с Марком. С не меньшим изяществом в первом романе Розмари Краббл описывается изменение отношений между двумя героинями: по мере того как Салли растет духовно и интеллектуально, она начинает играть доминирующую роль в паре. Салли завязывает роман с Марком, первоначально — с благословения Рэйчел. Потом, когда их роман перерастает в серьезные отношения, Рэйчел начинает проявлять признаки беспокойства. Марк католик и одержим идеей своей вины, за что и перед кем — нам неизвестно. Квентин/Филипп видит все, что происходит, но этот персонаж не прописан в романе подробно и явно не может серьезно вмешиваться в ход событий. На новогоднем приеме в Камбервелле Рэйчел появляется в обществе молодого человека по имени Джоаким. Это ее брат. В тот же вечер Марк рассказывает Салли о том, что они с Рэйчел состоят в браке, хотя уже давно не живут вместе, а чуть позднее Салли, по пути в ванную, натыкается на Рэйчел и Джоакима, занимающихся любовью на диване. Следует целый коллаж из ярких сцен: переплетение рук и ног, пикник с длинным диалогом, драка в пивной, поездка с Квентином в «скорой» после того, как он принял слишком много таблеток, воспоминание о детских годах Рэйчел и Джоакима — сцена на берегу моря, уход Салли от Марка (больше похожий на побег) и ее безнадежные попытки обрести хотя бы иллюзорный покой, который, как ей кажется, давали ей домашние хлопоты и посиделки с подружками, сильный эпизод — Рэйчел навещает Салли в сумасшедшем доме и, наконец, поистине готическая развязка: Марк идет в гости к своему коллеге по Оксфорду и приглашает с собой Рэйчел и Джоакима. Мужчины пытаются противостоять новой роли освобожденной женщины либо скрываясь за оправданием импотенцией, либо противопоставляя женской активности свою воинственность и агрессивность. Розмари Краббл глубоко и тщательно разрабатывает характеры своих героев, и ее умение руководить их поведением заслуживает всяческих похвал.

Не могу не признать, что была бы абсолютно не против поучаствовать во всем этом, и хотя бы вот почему: в течение всего того (довольно продолжительного) времени, пока у меня тянется роман с Марком, а в перерывах между нашими встречами я гадаю по поводу странных отношений Рэйчел и Джоакима, — в течение всего этого времени я ничего не делаю по дому! Как у Марка, так и у Квентина/Филиппа давно не осталось ни одной чистой рубашки, и никому до этого нет никакого дела! Вот вам новый, спокойный образ жизни людей среднего достатка. Впрочем, все это — эскапизм, и в реальной жизни я не брошу Филиппа, а Розмари, как только она всунет меня в свой роман, тотчас же перестанет приходить ко мне на кофе, потому что ей будет не по себе от соседства с героиней ее книги. Да еще Мукор отомстит ей за то, что она пренебрегает домашними делами ради сочинения романов. Она дорого поплатится.

Я снова оборачиваюсь. На этот раз обе тарелки сверкают, как два прожектора на малках. Они отражают свет, идущий друг от друга, и в этом взаимном отражении я вижу некий образ бесконечности и глубокой взаимной привязанности.

Мэри неожиданно опускает руку, и я успеваю увидеть быструю исчезающую улыбку. Я в ярости.

— Значит, ты не принимаешь меня всерьез?!

— Тебя — всерьез? Что ты имеешь в виду? Ты чертовски хорошо моешь посуду — этого у тебя не отнимешь. Если захочешь, заходи ко мне — я всегда буду рада продемонстрировать тебе, как это получается у меня.

— Да я же не об этом, Мэри! Неужели никому из вас нет дела до этих пустяков, из которых состоит наша жизнь и которые на самом деле так важны?

Все опускают глаза и смотрят на стол — можно подумать, что они разглядывают скопившиеся на его поверхности пустяки. (На столе и вправду лежит несколько достойных внимания хлебных крошек, но я уже не на шутку раздражена безразличием подруг к моим мыслям.)

Стефани делает вид, что пытается заинтересоваться тем, о чем я им толкую.

— Хорошо, Марсия, — говорит она. — Объясни нам, что такого интересного в этих твоих пустяках?

— Бесполезно объяснять, если вы сами этого не понимаете.

— Ну пожалуйста, Марсия. Попробуй.

— Нет, нам действительно интересно.

Я делаю глубокий вдох и начинаю говорить:

— Хорошо. Вот, например… например, когда, сходив в туалет, вы спускаете воду, неужели не бывает так, чтобы вы решили, что нужно успеть выскочить из ванной и спуститься в гостиную до того, как вода перестанет литься, потому что если не успеете, то унитаз в вашем воображении вас сожрет? Неужели вы никогда не присматривались к своим моющим средствам, не замечали разницу между ними? Ведь если одни из них уничтожают грязь, воистину — убивают ее, то другие довольно бережно отделяют грязь от поверхности — в особенности от ткани: фильтруют, смывают, разводят ее, но оставляют в живых. Для меня принципиально важно, средства какого типа я использую в том или ином случае. А как насчет того, чтобы, ложась спать, выключить торшер в гостиной, а затем, уже в постели, начать мучиться от назойливой мысли, что свет остался включенным? И несмотря на то, что ты абсолютно уверена в том, что выключила его, отлично помнишь, как делала это, — ты все — таки встаешь и идешь вниз, в гостиную, чтобы не столько проверить себя, сколько подчиниться воле судьбы, исполнить ее требование, ибо не может быть так, чтобы тебя поднимали с постели без всякой цели, просто так, без какой-либо необходимости заставить тебя подняться и спуститься в гостиную. Или, в конце концов, неужели, когда вы делаете изо дня в день одну и ту же работу — стираете, моете, чистите, гладите белье, готовите и ходите по магазинам, — неужели никто из вас никогда не задумывался о том, что каждый такой день может быть любым другим, что это вообще один и тот же день, который сегодня называется вторником, завтра станет средой, послезавтра провозгласит себя четвергом, и так до бесконечности?

(Отличный набор тем для обсуждения — вот о чем мне следовало бы подумать. Потом можно перейти к Мукору.)

Полная тишина.

Неуверенно, чуть не заикаясь, я спрашиваю:

— Скажите честно, неужели вы никогда с замиранием сердца не следили за бегом наперегонки двух капель по ободку тарелки — вот как здесь, на той, что у меня в руках?

Беспорядочное движение в ответ; постепенно они сбиваются в плотную кучу — ни дать ни взять стадо скотины перед грозой.

Голос Стефани:

— Марсия, то, о чем ты говорила, отличный повод для размышлений. В следующий раз, когда увидимся, обязательно нужно будет обсудить это.

— Да, а на сегодня, пожалуй, хватит. Мне, кстати, уже пора, — сообщает Гризельда и оглядывается в поисках пальто.

Остальные стройной колонной маршируют вслед за нею.

— Спасибо за кофе, Марсия, — добавляет кто-то. — И отдельно — за лепешки. Если, когда будет моя очередь, мне удастся приготовить что-нибудь хотя бы напоминающее их по вкусу, я буду считать, что мне крупно повезло.

— Особая благодарность за интереснейшую демонстрацию технологии мытья посуды.

Даже не хихикая, все согласно кивают.

Уже в дверях я спрашиваю у Розмари:

— Ну как — напишешь обо мне в своей книге?

Розмари в явном замешательстве.

— Понимаешь, — она пытается что-то объяснить мне, — книги пишутся не совсем так. Никакой писатель не станет просто так переносить людей из реальной жизни на страницы своего произведения. У кого-то из знакомых берется какой-нибудь характерный жест, у другого заимствуется манера говорить, а черты лица вообще могут составляться из портретов нескольких человек. Это так — в общих чертах. В любом случае образ получается составной, и в любом из персонажей всегда есть многое от самого автора. Потом, по мере развития сюжета, герои начинают вести себя как вполне самостоятельные люди; каждый — с собственной индивидуальностью. Так что любой персонаж — это плод творческого вымысла, подчас — всего лишь порождение воображения писателя.

Врет она все! Я-то видела, как она следила за мной все утро, мысленно записывая каждое мое слово и каждое действие.

Но вот все ушли, и я снова одна. Одна — то есть с Мукором.

Глава 6

Ушли — ну и скатертью дорожка. Меня трясет от злости. Я врываюсь в кухню, как паровоз с перегретым котлом. Посуда еще не домыта. Любой нормальный человек оставляет «на закуску» кастрюли и сковородки. Сегодня меня ждет настоящий кошмар в виде кастрюли с толстым слоем пригоревшего рисового пудинга на дне, залитым со вчерашнего вечера холодной жирной водой. Самое главное в гневе — найти ему подходящий выход, подыскать полезное применение. Сегодня я знаю, как это сделать: я обрушу свой гнев на эту кастрюлю. Мытье посуды — это бой, это сражение, это война.

Черная неровная корка на дне напоминает мне горные леса зимой во время войны. Например — Арденны в 1944 году. Слой жирной воды — густой туман, укутавший горы, туман, под прикрытием которого немецкие войска тайно подходят к позициям союзников. Отвратительное кольцо на стенках кастрюли — там, где была верхняя кромка слоя риса, которому как раз ни в коем случае нельзя было давать закипать, — может обозначать нижний край плотной облачности.