От эксперимента вскоре пришлось отказаться. Хотя Ленин и призывал к «беспощадной борьбе с кулаками», в реальности эти «кулаки» были лишь относительно зажиточными крестьянами, ненамного богаче других деревенских жителей
[286].
Такие грубые интервенции обеспечили выравнивание, но привели к катастрофическим экономическим последствиям: крестьяне сокращали производство, уничтожали скот и инвентарь, чтобы избежать реквизиций, а площадь обрабатываемой земли и урожаи значительно снизились по сравнению с дореволюционным уровнем. В ответ на нехватку продовольствия режим осуществлял насильственную коллективизацию, но крестьяне успешно ей сопротивлялись: к 1921 году в коллективных хозяйствах трудилось менее 1 % населения России. Значительное выравнивание было достигнуто высокой ценой: в 1921–1922 годах число безлошадных или имеющих только одну лошадь крестьянских домохозяйств выросло с 64 до 86 %, тогда как количество домохозяйств, имеющих три и более лошадей, сократилось с 13 до 3 %. Крестьяне в целом стали беднее, пусть и равнее между собой. Способствовала этому и инфляция: в 1921 году цены были почти в 17 000 выше, чем в 1914-м. Натуральный обмен все чаще заменял денежный, процветал черный рынок
[287].
Катастрофическое сокращение производства вкупе со многомиллионными потерями во время Гражданской войны вынудили большевиков перейти в 1921 году к Новой экономической политике. Вновь было позволено открыться рынкам, а крестьяне смогли платить налоги в натуральном выражении, продавать или потреблять свои излишки. Снова было разрешено нанимать работников. Либерализация быстро привела к началу экономического восстановления, и площадь обрабатываемых земель с 1922 по 1927 год выросла наполовину. В то же время эти меры возобновили дифференциацию среди тех производителей, которые накапливали излишки для коммерческого обмена. Количество «кулаков» слегка увеличилось, и их доля среди крестьян выросла с 5 до 7 %. Но все же это не были такие уж богачи – в среднем у них было две лошади, две коровы и кое-какие продукты на продажу. В целом первоначальный отъем имущества у кулаков и распределение земли среди безземельных работников сократил разрыв доходов, выразившись в так называемом осереднячивании деревни. Предпринимателей в промышленной сфере стало гораздо меньше, и они были гораздо менее богатыми, чем до революции. В промышленности частный капитал практически не играл никакой роли: в 1926 и 1927 годах на долю частного сектора в промышленных инвестициях приходилось только 4 %, тогда как в аграрном секторе ситуация была противоположной
[288].
Признаки возобновленной дифференциации среди крестьян и особенно их упорное сопротивление коллективизации вызвали гнев Сталина. Начиная с 1928 года государство снова принялось прибегать к принудительным мерам для получения зерна, необходимого для поддержки индустриализации, – по сути, к переводу ресурсов из приватизированной сельской местности в социализированный промышленный сектор. К 1929 году, несмотря на некоторые меры, принятые для поощрения колхозов (сельскохозяйственные кредиты на лучших условиях), коллективные хозяйства обрабатывали только 3,5 % площадей зерновых, тогда как на долю государственных хозяйств приходилось 1,5 %, а на долю личных – 95 %. Сталин, желая во что бы то ни стало разгромить «кулачество» и не обращая внимание на низкую производительность коллективных хозяйств, решил прибегнуть к силовым мерам, чтобы изменить это положение
[289].
30 января 1930 года было принято постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации», предусматривающее «ликвидацию кулаков как класса» посредством расстрелов, депортации и направления в трудовые лагеря. Зажиточные крестьяне по несколько раз облагались налогами, а затем сгонялись со своей земли; более бедных крестьян активно агитировали вступать в колхозы. Партия повысила градус антикулацкой риторики и поощряла крестьян захватывать земли кулаков. Поскольку классовых врагов явно не хватало, определение кулака было расширено, и в него включили тех, кто пользовался наемным трудом, владел значительными средствами производства (например, мельницей) или торговал на рынке. Обычной практикой стали аресты и насильственные захваты. При этом, поскольку богатые крестьяне к тому времени уже потеряли большую часть собственности вследствие дискриминационного налогообложения и поборов, мишенью антикулацкой политики оказывались крестьяне со средним доходом, подвергавшиеся экспроприации на основании устаревших налоговых документов или просто из-за необходимости достижения установленных правительством показателей. Как следствие, выравнивание распространилось гораздо глубже по всему социальному спектру, чем это можно было бы предполагать на основании коммунистической риторики
[290].
Принуждение сыграло свою роль: к 1937 году целых 93 % советского сельского хозяйства было коллективизировано, индивидуальные хозяйства сломлены, а частный сектор ограничен небольшими садовыми участками. Трансформация была осуществлена огромной ценой, утратой более половины скота и одной четверти общего основного капитала. Потери человеческих жизней поражают еще сильнее. Насилие росло во взрывной прогрессии. Буквально за несколько дней в феврале 1930 года было арестовано 60 000 кулаков «первой категории», к концу этого года число жертв достигло 700 000, а к концу следующего года – 1,8 миллиона. Согласно некоторым оценкам, от ужасных условий в дороге и в местах депортации погибли 300 000 человек. Предположительно 6 миллионов крестьян умерли от голода. Главы кулацких хозяйств депортировались в массовом порядке, а признанные особо опасными подвергались показательным казням
[291].
Насильственное выравнивание посредством коллективизации и раскулачивания шло рука об руку с преследованием «буржуазных специалистов», «аристократов», предпринимателей, лавочников и ремесленников в городах. Этот курс продолжился во время Большого террора 1937–1938 годов, когда сталинский НКВД арестовал более 1,5 миллиона граждан, около половины из которых были убиты. Особой мишенью была образованная элита, и среди жертв было непропорционально большое число людей с высшим образованием. С 1934 по 1941 год через ГУЛАГ прошло не менее 7 миллионов человек. Система лагерного труда помогала поддерживать выравнивание, избавляя государство от необходимости выплачивать надбавки людям, работавшим в отдаленных регионах и в неблагоприятных условиях. Хотя такая экономия отчасти компенсировалась затратами на принудительные меры и низкой производительностью, ее все же не следует сбрасывать со счетов: в последующие годы надбавки для работников в местностях с неблагоприятными условиями в значительной степени способствовали росту неравенства в Советском Союзе. В ходе коллективизации было основано четверть миллиона сельских коллективных хозяйств (колхозов), охватывавших большинство сельского населения. Несмотря на то что основной удар пришелся на крестьян, городские рабочие тоже пострадали: с 1928 по 1940 год реальные зарплаты предположительно сократились почти наполовину, а личное потребление упало как в деревне, так и в городе
[292].
О людских страданиях в ходе осуществления такой политики слишком хорошо известно, чтобы на них останавливаться подробно. В контексте данного исследования важно то, что ее общим результатом стало стремительное выравнивание в, пожалуй, исторически беспрецедентном масштабе – если учесть, что экспроприации и перераспределению подверглась не только элита, но и гораздо более многочисленные средние группы. Но все же, как только начиная с 1933 года экономическая ситуация улучшилась, даже в условиях продолжавшихся репрессий неравенство тут же стало возвращаться. По мере быстрого роста производства на душу населения ширилась и дифференциация зарплат: так называемое стахановское движение призывало к увеличению производительности и поощряло его; стандарты жизни элиты и масс начали расходиться еще сильнее. Даже пролитой крови миллионов жертв оказалось недостаточно, чтобы искоренить дифференциацию навсегда
[293].
В силу неравномерного качества данных о России и особенно Советском Союзе трудно точно измерить эволюцию неравенства доходов. Концентрация доходов к концу царского периода была значительной, но не исключительно высокой по меркам того времени. Примерно в 1904 или в 1905 году наиболее богатый один процент жителей Российской империи получал примерно от 13,5 до 15 % всего дохода, по сравнению с 18–19 % во Франции и Германии того времени или в США десятилетием спустя. Обилие земли помогало держать стоимость сельского труда на высоком уровне. Коэффициент Джини рыночного дохода для того периода установлен на уровне 0,362. Мы не можем сказать, как он изменялся с 1917 по 1941 год. Советские источники говорят о низком отношении P90/P10 в 3,5 % для зарплат в промышленном секторе в 1928 году. В общем, коэффициенты Джини для советского периода были гораздо ниже, чем для царского. Это ясно по предположительному коэффициенту Джини рыночного дохода в 0,229 для некрестьянских домохозяйств СССР в 1967 году, что хорошо согласуется с соответствующими показателями 0,27–0,28 для всей страны с 1968 по 1991 год. Отношения P90/P10 также указывают на изрядную степень стабильности с 1950-х по 1980-е. Отношение P90/P10 в 1980-х, по грубым оценкам, составляло 3 %, по сравнению с 5,5 % для США в 1984 году
[294].
Дальнейшее выравнивание, обусловленное исключительно политической интервенцией, происходило после Второй мировой войны. Сельским доходам, которые находились на крайне низком уровне, позволили расти быстрее, чем городским заработным платам, которые, в свою очередь, выровнялись благодаря повышению самых низких заработных плат, сужению разрыва в заработных платах и увеличению пенсий и других пособий. Коммунистическая идеология особенно покровительствовала работникам физического труда: надбавки к заработной плате для всех работников нефизического труда упали с 98 % в 1945 году до 6 % в 1985 году, а зарплаты технических инженеров испытали схожее падение. Зарплаты белых воротничков сократились до уровня ниже медианы работников физического труда. Даже во времена серьезного экономического роста правящий режим был способен значительно сокращать и реформировать распределение доходов
[295].
Распад советской системы ознаменовался стремительным и драматическим движением в обратном направлении. В 1988 году более 96 % рабочих были заняты в государственном секторе. На долю заработных плат приходилось почти три четверти всего дохода, тогда как на долю самостоятельной занятости – в десять раз меньше этого количества, а дохода с собственности не существовало. Как выражается Бранко Миланович, наблюдаемые распределения доходов «представляли собой логическое продолжение постулатов коммунизма» с их упором на государственные выплаты, коллективное потребление, сокращение разрыва в заработной плате и минимизацию накопления богатства. Все это неожиданно прекратилось, как только перестали поддерживаться идеологические постулаты.
В Российской Федерации, где коэффициент Джини рыночного дохода находился в районе 0,26–0,27 на протяжении большей части 1980-х, после распада Советского Союза рост неравенства носил взрывной характер. Коэффициент Джини рыночного дохода, составлявший в 1990 году 0,28, за пять лет почти удвоился до 0,51 и с тех пор держался в промежутке от 0,44 до 0,52. На Украине, где в 1980-е годы наблюдались схожие с российскими коэффициенты Джини, они взлетели с 0,25 в 1992-м до 0,45 в следующем году, хотя с тех пор постепенно снизились и приблизились к 0,30. С 1988/1989 по 1993/1995 годы коэффициенты Джини для всех бывших социалистических стран в среднем увеличились на 9 пунктов. С общим неравенством росли верхние доходы: с очень редкими исключениями в бывших социалистических экономиках наблюдался сдвиг в верхних 20 % за счет остальных групп дохода. В России доля верхнего квинтиля за этот период выросла с 34 до 54 % национального дохода. Для сравнения: в США во время показательного роста неравенства с 1980 по 2013 год доля верхнего квинтиля выросла с 44 до 51 %, но это увеличение длилось в пять-шесть раз дольше. Вернувшееся частное богатство также продемонстрировало необычайный подъем. В настоящее время богатейшие 10 % населения России контролируют 85 % национального богатства. В 2014 году 111 миллиардерам страны принадлежала пятая часть ее общего богатства
[296].
Вслед за роспуском Коммунистической партии Советского Союза и распадом самого Советского Союза в конце 1991 года росту неравенства доходов способствовала распространившаяся бедность: за три года пропорция людей, живущих в бедности, утроилась и охватила около трети российского населения. Ко времени финансового кризиса 1998 года эта доля выросла почти до 60 %. Но все же в долгой перспективе рост неравенства подкрепляла декомпрессия заработных плат, во многом представлявшая собой результат растущего регионального неравенства. В высшей степени непропорциональный рост доходов в Москве и нефте- и газодобывающих регионах страны указывает на успешное использование ренты теми, кто входил в верхние слои получателей дохода. Благодаря концентрации богатства на самом верху стал возможным переход государственных активов в руки частных владельцев
[297].
Динамика выравнивания и концентрации доходов и богатства в России во многом была функцией организованной преступности. Неравенство, довольно значительное к концу дореволюционного периода, резко снизилось в два десятилетия, последовавших за большевистским переворотом 1917 года. Движущей силой этой компрессии были принудительные меры со стороны государства и мобилизация бедных для широкомасштабного преследования часто лишь относительно менее бедных, в ходе которого погибли или были депортированы многие миллионы человек. Причинно-следственная связь здесь яснее быть не может: без насилия нет выравнивания. Пока система, созданная в ходе этой трансформации, сохранялась усилиями партийных кадров и КГБ, неравенство оставалось низким. Как только политические ограничения исчезли и на смену им пришла смесь рыночного ценообразования и кланово-олигархического капитализма, неравенство дохода и богатства взлетело – в наиболее поразительной степени в России и Украине, этих важнейших территориях бывшего Советского Союза.
«Самая чудовищная классовая война»: маоистский Китай
С запозданием примерно на поколение та же история повторилась, даже в еще более грандиозном масштабе, в Китае под коммунистическим правлением. Крупнейшие потрясения происходили в сельской местности, где проживало большинство населения. Насильственное выравнивание проводилось под лозунгами классовой борьбы – несколько проблематичными в сельском обществе, которое не всегда было настолько неравным, как утверждала доктрина партии. Заявления коммунистов о том, что богатейшие 10 % контролируют от 70 до 80 % земли, были явно неправдоподобными. Наиболее полный набор данных, основанный на выборках, охватывающих 1,75 миллиона домохозяйств в шестнадцати провинциях в 1920-х и 1930-х годах, предполагает, что верхний дециль владел примерно половиной всех сельскохозяйственных земель. В некоторых районах наиболее обеспеченные 10–15 % владели не более чем от трети до половины земель, что далеко от высокой концентрации. В северной деревне Чжанчжуанцунь, прославленной в классическом исследовании земельной реформы конца 1940-х, среднее и бедное крестьянство еще до коммунистического переворота владело более 70 % земли
[298].
Но как в Советском Союзе, где средние крестьяне были объявлены «кулаками», которых следовало искоренять, так и китайские коммунисты нисколько не стеснялись того, что неудобные факты не вкладываются в их концепцию и мешают осуществлять реформы. Радикальное выравнивание уже было частью повестки дня в начале 1930-х в провинции Цзянси – на так называемой базе коммунистов: землевладельцев подвергали экспроприации и часто направляли на принудительные работы; богатым крестьянам оставляли только небольшие участки плохой земли. Во внутрипартийных спорах победили сторонники выравнивания (этой позиции придерживался в тот период и Мао Цзэдун), хотя предлагался и более радикальный вариант экспроприации богатых и их последующего перевода в низший статус. Во время «Великого похода» 1934–1935 годов коммунисты перешли в провинцию Шэньси, в более бедный регион, где батрачество было не так распространено; но даже несмотря на признаки ощутимого неравенства, они быстро продолжили политику перераспределения
[299].
Политика «единого фронта» в борьбе против японских оккупантов потребовала некоторой модернизации, но после 1945 года партия вернулась к открытой классовой борьбе. Первыми жертвами стали коллаборационисты в районах, находившихся в годы войны под японской оккупацией, и их имущество было конфисковано. В следующем 1946 году произошел переход к более масштабной кампании против землевладельцев. Ренты и скидки по процентам, имевшие место в период японской оккупации, были применены ретроактивно для расчета штрафов, которые должны были выплатить землевладельцы, и в ряде случаев эти штрафы превышали состояние тех, кому они были назначены. Так что на самом деле речь шла опять-таки об экспроприации. В Маньчжурии Мао распорядился просто отбирать все имущество у «предателей, тиранов, бандитов и помещиков» и раздавать его бедным крестьянам
[300].
Заявленные в программе цели вскоре столкнулись с реальностью. Поскольку сельские богачи уже продали большую часть своей земли своим землякам-середнякам, то возник дефицит классовых врагов, а заодно и увеличилось расслоение между середняками и беднотой. Как следствие, партийные кадры на местах объявляли богачами середняков, имущество которых предполагалось отбирать полностью, даже несмотря на партийные возражения против столь широкого толкования классовой борьбы. Насилие некоторое время удавалось сдерживать, поскольку большинство «помещиков» до сих пор проживали в своих деревнях.
Следующим шагом в октябре 1947 года был принят закон о пересмотре границ земельных участков, ликвидировавший всю земельную собственность «помещиков» и аннулировавший все имеющиеся сельские долги. Теперь уже вся земля – а не только конфискованная – в каждой деревне должна была быть поровну поделена среди всего населения, и предполагалось, что каждый человек (включая «помещиков») должен получить одну и ту же долю в реальном выражении, которая и станет его личной собственностью. Также конфисковать и распределить предполагалось скот, дома и средства производства помещиков
[301].
Хотя провести полное перераспределение на практике было нереально и выравнивание происходило благодаря внесению поправок в уже имеющиеся схемы участков, мерами для проведения в жизнь такой политики все чаще становились избиения и убийства. После победы коммунистов в гражданской войне земельная реформа 1950 года сосредоточилась на «помещиках» – на классе, который выделялся по экономическим критериям. Их земли и связанное с землей имущество предполагалось конфисковывать и перераспределять; на коммерческое имущество, формально не подвергавшееся конфискации, накладывались большие штрафы. «Помещикам» запрещалось продавать свою собственность до конфискации. Их землю предполагалось раздавать безземельным батракам и бедным крестьянам.
Преследования были тщательно дифференцированы: попавшие в разряд «богатых крестьян» должны были пострадать умеренно, а группы с низким доходом были полностью защищены. Существенной частью этого процесса стало насилие: поскольку перераспределение предполагалось проводить на местах силами самих крестьян, их нужно было убедить, что они могут (и желают) взять дело в свои руки. Мобилизация происходила одновременно с показательными общественными разоблачениями и унижениями помещиков на деревенских собраниях, где регулярно происходили избиения, которые официально не приветствовались, но и не запрещались. Часто такие показательные народные суды заканчивались конфискацией имущества помещиков и даже их убийством. Имущество жертв делилось среди участников собрания, которые ранее голосовали, кого выбрать жертвой. Приговоренных хоронили заживо, расчленяли, расстреливали или душили. Именно этого и добивалось руководство. В июне 1950 года Мао Цзэдун напомнил партийным лидерам:
Земельная реформа среди населения более чем в 300 миллионов – это жестокая война… Это самая чудовищная классовая война между крестьянами и помещиками. Это битва насмерть[302].
Партия априори установила, что на долю «помещиков» или «богатых крестьян» приходится 10 % сельского населения, хотя в некоторых местах преследовали 20 и даже 30 %; ожидалось, что в каждой деревне погибнет хотя бы один человек. К концу 1951 года экспроприации подверглись более 10 миллионов землевладельцев и более 40 % земель были перераспределены. С 1947-го по 1952-й погибло от 1,5 до 2 миллионов человек, заклейменных как эксплуататоры и классовые враги. Сельская экономика пострадала соответственно; из страха показаться зажиточными крестьяне производили только минимум для выживания: сельские жители чувствовали, что действительно «быть бедным почетно», – разумная стратегия перед лицом насильственного выравнивания
[303].
Перераспределение в конечном итоге почти половины всей земли повлияло на верхний и нижний края распределения богатства. В некоторых случаях у «помещиков» оставалось имущества меньше, чем у сельских жителей в среднем, и их затмевали более защищенные «богатые крестьяне». Но даже при этом общая степень выравнивания была огромной: новые верхние 5–7 % «богатых крестьян» владели не более 7–10 % земли. На местах результат бывал еще более радикальным. В Чжанчжуанцуне на самом реформированном севере страны большинство «помещиков» и «богатых крестьян» потеряли все свои земли, а заодно и жизни, если им не удалось сбежать. Все бывшие безземельные батраки получили землю, благодаря чему эта категория исчезла. В результате середняки, на которых теперь приходилось 90 % населения, владели 90,8 % земли, что было настолько близко к идеальному равенству, насколько можно было надеяться
[304].
Не избежали чисток и города Китая. На ранних стадиях революционных реформ по частному бизнесу ударили инфляционное увеличение зарплат и карательные налоги; большинство иностранных предприятий были изгнаны из страны. В январе 1952 года, когда земельная реформа по большей части была уже завершена, партия начала кампанию против городской «буржуазии». Применяя уже испытанные в деревне методы, она поощряла проведение собраний, на которых рабочие клеймили управляющих и угрожали им физической расправой. И хотя непосредственные убийства оставались сравнительно редкими, часто применялись побои и лишение сна; сотни тысяч были доведены до самоубийства. И опять-таки государство установило квоты: разобраться предстояло с 5 % самой реакционной «буржуазии» и, возможно, казнить 1 %. Всего был убит 1 миллион человек и 2,5 миллиона отправлены в лагеря. Остальные отделались штрафами, пошедшими на финансирование войны в Корее. Была тщательно расследована деятельность почти половины всех мелких предприятий, и треть владельцев и управляющих были признаны виновными в мошенничестве. К концу 1953 года промышленники, уже подвергавшиеся очень высоким налогам, были вынуждены окончательно передать весь свой капитал государству. И опять-таки в процессе многие из них расстались с жизнью
[305].
Последующая коллективизация сельских хозяйств в 1955 и 1956 годах еще более размыла экономическую дифференциацию: доля сельских семей, входивших в кооперативы, увеличилась с 14 до более 90 %, а частные участки были ограничены 5 % общей площади земель. К 1956 году было национализировано большинство крупных и мелких промышленных предприятий – во многом благодаря тому, что владельцев 800 000 из них уговорили «добровольно» расстаться со своей собственностью и передать ее государству. Начиная с 1955 года расширяющаяся система распределения продуктов питания, одежды и различных потребительских товаров помогала сохранять равенство, достигнутое такими жестокими мерами
[306].
Все эти насильственные интервенции вскоре померкли перед лицом ужасов «Большого скачка», проводимого с 1959 по 1961 год; массовый голод, вызванный неудачными действиями правительства, унес от 20 до 40 миллионов жизней. Но государство распоряжалось жизнями своих граждан и напрямую: к концу маоистского периода правительство казнило или довело до самоубийства от 6 до 10 миллионов китайцев и еще около 50 миллионов отправило в трудовые лагеря, где 20 миллионов из них погибли
[307].
Таким образом жестокость, сопровождавшая земельную реформу и экспроприацию городской промышленности и коммерции, стала лишь частью еще более крупномасштабной волны насилия, развязанного коммунистическим руководством. Наградой было значительное выравнивание прежнего неравномерного распределения доходов и богатства. Коэффициент Джини рыночного дохода Китая до революции практически неизвестен, хотя в 1930-х годах он не должен был превышать 0,4. Его изменение в первые годы коммунистической революции также неизвестно, но в 1976 году, в год смерти Мао Цзэдуна, он составлял 0,31; к 1984 году он упал до 0,23. Коэффициент Джини городского дохода около 1980 года и вовсе составлял 0,16. Экономическая либерализация радикально изменила такую тенденцию: за следующие двадцать лет коэффициент Джини национального дохода вырос более чем вдвое – с 0,23 до 0,51. Сегодня он, возможно, даже еще выше – 0,55. Более того, коэффициент Джини общего богатства семей с 1990 по 2012 год вырос с 0,45 до 0,73. По большей части эта декомпрессия обусловлена расхождением между городом и деревней и региональными вариациями, на что сильно влияет правительственная политика. Особенно поразительно то, что неравенство в Китае превысило уровень, типичный для страны с таким доходом на душу населения, как в Китае, что ставит под сомнения надежды последователей Саймона Кузнеца на то, что интенсивный экономический рост со временем снизит неравенство, увеличившееся на раннем этапе экономического развития. Учитывая, что население Китая составляет примерно пятую часть мирового, его пример служит фундаментальным исключением, подчеркивающим важность других факторов, помимо экономического роста, в формировании распределения доходов. Как сокращение, так и расширение неравенства дохода и богатства в Китае за последние восемьдесят лет в конечном итоге определялись политическими факторами, а в первую половину этого периода – и вовсе грубым насилием
[308].
«Новый народ»: другие коммунистические революции
Схожее выравнивание наблюдалось и в других странах, где во время советской оккупации или в результате революций установилось правление коммунистических партий. В Северном Вьетнаме процесс следовал по китайскому образцу, хотя и с гораздо меньшей жестокостью. Неравенство землевладения было значительным: в 1945 году около 3 % населения владело четвертью всех земель. Первые политические меры с 1945 по 1953 год носили в основном ненасильственный характер: предпочтение отдавалось перепродаже, сокращению ренты и карательно-прогрессивному налогообложению помещиков, а не конфискациям и реквизициям. Особенно сильно били по крупным землевладельцам налоги, номинально составлявшие 30–50 %, но по сути приближавшиеся к 100 % после дополнительных сборов. Это побуждало землевладельцев продавать или уступать землю арендаторам-издольщикам. Доля помещиков значительно снизилась – с 3 %, владеющих четвертью земель, до 2 %, владеющих 10–17 %. Однако начиная с 1953 года партийное руководство стало более активно пользоваться китайской моделью. На повестку дня вышла мобилизация крестьян, разоблачительные собрания которых организовывались на уровне деревень. Для каждого района политбюро устанавливало квоты «деспотических помещиков», подлежащих наказанию. Законодательство земельной реформы призывало к экспроприации самых «деспотичных» из богатых и к принудительному выкупу земли в обмен на символическую компенсацию у других. И хотя «богатых крестьян» предполагалось не трогать, из-за нехватки на местах «помещиков» они тоже подвергались преследованию, если «эксплуатировали землю феодальными методами» (то есть сдавали в аренду), в каковом случае их тоже вынуждали продавать свою землю.
После поражения французов в 1954 году около 800 000 человек переехали с севера на юг, среди них – непропорционально большое число богатых. Освобожденная таким образом земля была передана бедным. С 1953 по 1956 год санкционированное государством насилие постепенно нарастало. Как и в Китае, многие «помещики» – в эту категорию попали 5 % населения – были оставлены с участками меньше среднего и были заклеймены как изгои. Но в отличие от Китая казнили не более нескольких тысяч. Перераспределение производилось с учетом потребностей домохозяйств, что выразилось в достаточно равномерном распределении земли (за исключением «помещиков», которым оставили меньше всего); бедные же от такой схемы выиграли больше всех. Как и в Советском Союзе и в Китае, вслед за выравниванием вскоре последовала коллективизация, в результате которой кооперативы заняли 90 % обрабатываемых площадей. После 1975 года эта политика была распространена и на юг страны. Земли «помещиков» и церкви экспроприировались, частный бизнес национализировался без компенсаций
[309].
Режим в Северной Корее с самого начала был более агрессивным: земля у помещиков была отнята уже в 1946 году, а в 1950-х проведена насильственная коллективизация, пока почти все крестьяне не оказались организованы в крупные коллективы. На Кубе при Фиделе Кастро экспроприация земли проходила поэтапно, начиная с владений американцев и заканчивая всеми участками площадью больше 67 гектаров. К 1964 году три четверти всей сельскохозяйственной земли было захвачено и передано кооперативам местных работников, которые вскоре были переорганизованы в государственные фермы. К концу 1960-х были национализированы и все остальные частные предприятия.
В Никарагуа в 1979 году одержавшие победу сандинисты – скорее марксисты-социалисты, нежели настоящие коммунисты – начали реформу с конфискации поместий семейства бывшего президента Сомосы, охватывавших пятую часть всей сельскохозяйственной земли. В начале 1980-х годов экспроприация расширилась, и реформа затронула половину сельского населения, в основном вовлеченного в кооперативы или имевшего мелкие участки. Но даже несмотря на это, к тому моменту, как сандинисты проиграли на выборах 1990 года, коэффициент Джини рыночного дохода в Никарагуа был очень высоким – 0,50 и выше, сравнимым с показателями Гватемалы и Гондураса и более высоким, чем в Сальвадоре того времени, а ведь для всех этих стран характерно серьезное непропорциональное распределение доходов и богатства. В такой среде отказ революционного правительства от насильственного принуждения и его преданность демократическому плюрализму, похоже, сыграли решающую роль в ограничении реального выравнивания
[310].
Если методы перераспределения в Центральной Америке и даже во Вьетнаме были относительно ненасильственными по сравнению с ужасными стандартами, установленными Лениным, Сталиным и Мао Цзэдуном, то в отношении Камбоджи под властью красных кхмеров верно обратное. Даже в отсутствие общепринятых показателей нет никаких сомнений, что жестокие интервенции со стороны государства привели к массовому выравниванию по всей стране. В ходе поспешной «эвакуации» в течение недели после победы коммунистов в 1975 году из городов было вывезено около половины населения, включая жителей столичного Пномпеня. Поскольку разница в доходах между городским и сельским населением, как правило, является важным элементом национального неравенства, то это просто обязано было привести к значительному сокращению. Городских жителей считали «новым народом», воспринимали как классовых врагов и несколько раз депортировали в сельскую местность. Режим стремился «пролетаризировать» их, лишив собственности; они теряли имущество поэтапно, сначала во время депортации, а затем на местах, где их грабили крестьяне и представители режима. Впоследствии государство старалось не допустить, чтобы «новый народ» мог пользоваться урожаем, который их заставляли выращивать.
Жертвы были огромными – вероятнее всего, погибли два миллиона человек, или четверть всего населения Камбоджи. Больше всех в непропорциональной степени пострадали городские жители: за четыре года погибло около 40 % жителей Пномпеня. Особенно жестоко обращались с бывшими чиновниками и высокопоставленными военными. В то же время появление новой элиты сдерживалось постоянно растущими партийными чистками. Например, за годы режима красных кхмеров в одной только печально знаменитой тюрьме Туольсленг было казнено 16 000 членов Коммунистической партии Кампучии – число тем более ужасающее, что еще в 1975 году общая численность партии не превышала 14 000 человек. Что касается населения в целом, то причиной смерти жертв в относительно равной степени были депортации в сельскую местность, казни, тюремное заключение, голод и болезни. Сотни тысяч были казнены вдали от людских глаз – чаще всего людей забивали до смерти ударами по голове железными прутьями, топорами или сельскохозяйственными орудиями. Иногда трупы использовали в качестве удобрений
[311].
«Все снесено»: трансформационная революция как насильственный уравнитель
Пример Камбоджи, несмотря на всю его сюрреалистичность и крайнюю, самоубийственную жестокость, представляет собой лишь крайний пример весьма распространенной модели. За период примерно в шестьдесят лет, с 1917 года по конец 1970-х (а в Эфиопии и до 1980-х), революционные коммунистические режимы успешно подавляли неравенство посредством экспроприации, перераспределения, коллективизации и контроля за ценами. Степень жестокости в осуществлении этих мер сильно варьировала от государства к государству – с Россией, Китаем и Камбоджей на одном краю спектра и Кубой и Никарагуа на другом. Но было бы неверно утверждать, что жестокость всего лишь сопутствовала насильственному выравниванию: даже несмотря на то, что Ленин, Сталин и Мао могли бы добиться своих целей и с меньшим числом жертв, обширная экспроприация неизбежно зависит от определенной доли насилия или реальной угрозы его эскалации.
Лежащий в основе таких перемен принцип оставался одним и тем же: преобразовать общество посредством подавления собственности и рыночных механизмов, с уничтожением различий между классами в процессе. Такие интервенции носили политический характер и сопровождались насильственными потрясениями, сравнимыми по своему масштабу с потрясениями современных мировых войн, описываемых в предыдущих главах. В этом между войной с массовой мобилизацией и трансформационной революцией есть много общего. Оба эти явления в критической степени опираются на крупномасштабное насилие – подразумеваемое или реально осуществляемое – и приводят к схожему результату. Общее количество человеческих жертв этих процессов хорошо известно: если мировые войны непосредственно или косвенно забрали до 100 миллионов жизней, то коммунизм в ответе за сравнимое количество жертв, по большей части в Китае и Советском Союзе. По своей трагической жестокости трансформационная коммунистическая революция равна войне с массовой мобилизацией, и это второй из наших четырех всадников апокалиптического выравнивания
[312].
Глава 8
До Ленина
«Нам нужно сделать все возможное, чтобы снести головы богачам»: Французская революция
Случалось ли нечто подобное прежде? Были ли предыдущие эпохи свидетелями революций, приводивших к значительному выравниванию дохода или богатства? Мы увидим, что XX век в этом отношении снова представляет собой аномалию. И хотя в досовременных обществах не наблюдалось недостатка народных волнений в городах и сельской местности, они обычно не влияли на распределение материальных ресурсов. Как и у массовой мобилизационной войны, у выравнивающей революции имеется мало предшественниц в доиндустриальную эпоху.
Среди ранних примеров революций с предположительно выравнивающими последствиями почетное место принадлежит Великой французской революции, ставшей предметом исследований многочисленных историков и до сих пор занимающей воображение общества. Для Франции конца «старого режима» были характерны высокие уровни неравенства богатства и доходов. По наилучшим оценкам, коэффициент Джини дохода был равен 0,59, то есть сравним с показателем Англии того же времени, хотя здесь велика погрешность (от 0,55 до 0,66). Неравенству располагаемого дохода способствовало вопиющее неравенство налогов. Аристократам принадлежала четверть земли, но они не облагались основным земельным налогом (тальей) и успешно избегали выплат новых налогов, таких как подушный налог 1695 года и «двадцатая часть» (vingtième) – аналогичный налог 1749 года. То же во многом было верно и в отношении духовенства, владевшего еще одной десятой частью всех земель и к тому же получавшего «десятину» – на самом деле не просто десятую часть доходов прихожан, но разную и очень значительную часть. Таким образом, прямыми налогами облагались почти исключительно городская буржуазия и крестьяне. Более того, поскольку богатые горожане имели возможность избежать налогов, купив титул или должность, реальное налоговое бремя ложилось в основном на мелких крестьян и рабочих. Среди непрямых налогов самым обременительным была габель (gabelle) – налог, в обязательном порядке облагавший покупку соли домохозяйствами, что опять-таки сильнее било по бедным, нежели по богатым. Следовательно, общая система фискального изъятия была в высшей степени регрессивной.
Кроме того, крестьяне должны были исполнять отнимающие время или деньги повинности перед знатью и духовенством, такие как барщина. Лишь небольшое количество крестьян обладали достаточным количеством земли, чтобы прокормить свои семьи, – да и то технически это считалось арендой, – в то время как большинство сельского населения работало в качестве сезонных сборщиков урожая и безземельных батраков. В последние десятилетия перед революцией условия ухудшались по мере расширявшегося восстановления феодальных прав, а также сокращения доступа к общинным землям, из-за чего страдали бедные крестьяне с небольшим количеством скота. Это вело к пауперизации сельской местности и росту городского пролетариата. С 1730 по 1780 год земельная рента увеличилась вдвое, а цены на сельскохозяйственные товары росли быстрее заработков в сельском хозяйстве; страдали от сложившегося положения дел и городские рабочие
[313].
Отмена институтов «старого режима», происходившая поэтапно с 1789 по 1795 год, подразумевала несколько суровых мер, благодаря которым выиграли бедняки. В августе 1789 года Национальное учредительное собрание объявило об отмене «личных» феодальных прав, хотя формально это было осуществлено только в следующем году. Несмотря на сохранение ренты, арендаторы все чаще отказывались выплачивать ее, и на рубеже 1789–1790 годов начались восстания. Крестьяне захватывали господские замки и жгли долговые документы. Эти волнения сопровождались широко распространившейся агитацией за отмену (непрямых) налогов, которая сопровождалась насилием, из-за чего сбор их практически прекратился. В июне 1790 года без компенсации отменили все феодальные повинности (такие как барщина), а общинные земли было постановлено поделить между местными жителями. Парижские ассамблеи последовательно реагировали на волнения отменой наиболее непопулярных налогов, в том числе и пресловутой десятины. Тем не менее новые налоги, введенные вместо старых, обычно не уменьшали бремя крестьянства и вызывали новые волнения. Хотя «реальные» феодальные права (такие как ежегодные поборы) номинально оставались в силе, пока крестьяне не выкупят их по стоимости, превышающей ежегодный сбор в двадцать – двадцать пять раз, крестьяне отвергли и этот компромисс, отказываясь от платежей или поднимая восстания. В 1792 году по всей стране вспыхнул особо крупный антифеодальный мятеж, получивший название «война против замков».
После того как в августе 1792 года парижане штурмом взяли дворец Тюильри, Законодательное собрание сочло себя достаточно сильным, чтобы встретить крестьянские волнения более радикальной реформой: все арендаторы отныне признавались владельцами земли до тех пор, пока помещики не смогут подтвердить реальными документами свое право на землю, что бывало редко, поскольку обычно такие сделки регулировались обычным правом. Но и это последнее ограничение отменили якобинцы в июле 1793 года. По крайней мере на бумаге это привело к обширному перераспределению богатства, поскольку миллионы крестьян, платившие фиксированную ренту, технически оставались арендаторами, хотя фактически действовали как мелкие землевладельцы. С такой точки зрения в 1792 году были приватизированы целых 40 % всей земли во Франции – земли, которая раньше находилась в распоряжении крестьян, но которой крестьяне законно не владели. Что же касается доходов, то тут важнее отмена всех феодальных прав, связанных с этими землями. Важно отметить, что с самого начала, с антифеодальных мер августа 1789 года, члены ассамблей руководствовались соображениями защиты от «угрозы снизу», то есть от агрессии толпы. Крестьянские выступления, становившиеся все более жестокими, и центральное законодательство шли рука об руку
в диалектическом процессе, который вел не к компромиссу, а к радикализации[314].
Конфискация и перераспределение земли еще более подтолкнули процесс выравнивания. В ноябре 1789 года Национальное собрание экспроприировало всю церковную собственность во Франции для использования в национальных интересах – в основном для покрытия дефицита бюджета без введения новых налогов. Эти земли, biens nationaux, распродавались большими участками, что было выгодно городской буржуазии и самым богатым крестьянам. Но даже при этом около 30 % такой собственности приобрели крестьяне. Начиная с августа 1792 года продавались и земли эмигрировавших аристократов, на этот раз более мелкими участками, что благоприятствовало бедным слоям и отражало более эгалитарные устремления Законодательного собрания. В конечном итоге крестьяне приобрели 40 % и этих земель. То, что оплатить стоимость приобретенной конфискованной земли можно было в рассрочку на двенадцать лет, помогало получателям скромных доходов, но в конечном итоге оказалось на пользу всем покупателям, поскольку быстрая инфляция значительно размыла проценты по взносам. В целом же перераспределение было скромным: таким образом крестьяне приобрели только 3 % сельскохозяйственной земли Франции, а участвовать в сделках через посредников могли даже аристократы и эмигранты. Хотя конфискация земли и способствовала выравниванию, ее влияние на этот процесс не следует переоценивать
[315].
Инфляцию подхлестывали ассигнаты – бумажные деньги, которые начиная с 1790 года выпускались в постоянно возрастающем объеме. Изначально их подкрепляло конфискованное церковное имущество, но потом ассигнаты стали печатать в таком огромном количестве, что за пять лет они потеряли более 99 % своей стоимости. Их влияние на неравенство было неоднозначным. Инфляция накладывала общий и регрессивный налог на все население, поскольку богатые теряли меньше пропорционально своему богатству в наличных. В то же время инфляция несколькими способами и благоприятствовала бедным. Как уже говорилось, она сокращала реальную стоимость земли и скота, за которые платили в рассрочку. Фиксированная арендная плата, которая все чаще приходила на смену издольщине, оказывалась в пользу арендаторов. Инфляция также стерла сельский долг, что было в пользу бедных. Что касается другого конца спектра, то кредиторам «старого режима» обычно платили девальвированными ассигнатами, пока долги не были объявлены полностью аннулированными. Те, кто купил должности, оказались в проигрыше, поскольку жалованье им выплачивали обесцененной валютой, и это было не в пользу богатых. На высшие должности, обычно приобретаемые аристократами, приходилась бóльшая часть капитала, связанного с коррупцией и потерянного в ней
[316].
Очень сильно по богатой элите ударили не только отмены феодальных повинностей, но особенно национализация церковного имущества и последующая конфискация поместий эмигрантов и политических противников. Массовая мобилизация 1793 года потребовала привлечения больших средств: в Париже и в разных департаментах богатым были навязаны принудительные сборы. Местные революционные комитеты составляли списки подходящих плательщиков, которые были обязаны передать указанные суммы в течение месяца. Незаконным, но крайне эффективным средством поживиться за счет богачей были дополнительные местные налоги. Во время якобинского террора за решетку по подозрению в укрывании запасов или спекуляции были брошены тысячи человек. Лишь в одном Париже революционный трибунал назначил по таким обвинениям 181 смертный приговор. То, что имущество приговоренных переходило в руки государства, служило дополнительным стимулом для поиска и преследования подобных жертв. Цитата в подзаголовке данной главки позаимствована из речи делегата Жозефа ле Бона, который заявил:
Что касается тех, кого обвинили в преступлениях против Республики, то нам нужно сделать все возможное, чтобы снести головы богачам, ибо они обычно и оказываются виновными[317].
Все больше дворян покидало Францию. В целом в эмиграцию отправились 16 000 человек, более десятой части всего дворянского сословия. В 1792 году разразились массовые репрессии против дворянства. На следующий год правительство распорядилось сжечь свидетельства о знатном происхождении и документы о феодальных привилегиях. Потеряла свои жизни относительно небольшая часть аристократов: к знати принадлежали лишь 1158 из 16 594 приговоренных к смертной казни чрезвычайными трибуналами, то есть менее 1 % этого сословия. Тем не менее эта доля со временем росла, достигнув пика во время Большого террора (1793–1794). Из 1300 обезглавленных трупов, которые были похоронены за шесть недель июня и июля 1794 года в двух ямах в бывшем монастырском саду Пикпюс у восточных ворот Парижа, более трети принадлежали аристократам, в том числе принцам, принцессам, герцогам, а также различным министрам, генералам и высокопоставленным чиновникам. Остальные казненные были простолюдинами на службе знати
[318].
Дворяне, оставшиеся во Франции и выжившие, не только радовались тому, что сохранили головы на плечах, но и подсчитывали свои потери. Граф Дюфор де Шеверни писал:
За первые три года революции я потерял 23 тысячи ливров доходов от сеньориальных повинностей… пенсию от королевской казны, дарованную Людовиком XV, и кое-что еще… Мне пришлось пережить набеги национальной гвардии, невероятные налоги якобинцев, различного рода реквизиции и конфискации под предлогом патриотических пожертвований, в том числе и того, что оставалось от моей серебряной посуды… За четыре месяца тюремного заключения я понес чрезмерные расходы… Мои лучшие деревья были вырублены на нужды флота, и не было и недели, когда от меня не требовали отослать еще зерна на военные склады в Блуа… Я не говорю уже о том… что были сожжены все правоустанавливающие документы…[319]
Поскольку революция не щадила богачей и благоприятствовала беднякам, можно было бы ожидать какого-то выравнивания. Но хотя общее направление тенденции и ясно, размах ее определить трудно. Что касается распределения доходов, то отмена всех феодальных обязательств должна была оказать положительный эффект на работников и отрицательный – на дворян. Массовая военная мобилизация также, как правило, повышала реальные заработные платы. По одной из оценок, реальные заработные платы взрослых мужчин в сельской местности с 1789 по 1795 год поднялись на треть. В одном департаменте на западе Франции доля сборщиков урожая увеличилась с одной шестой до одной пятой. Есть сведения и о подъеме реальных заработных плат городских рабочих: с 1780-х по 1800-е годы зарплаты росли быстрее цен на зерно
[320].
Что касается распределения богатства, то изменения в распределении земли также указывают на смягчение неравенства. В одном новом департаменте, в котором в 1788 году духовенство и знать владели 42 % земли, эта доля к 1802-му упала на 12 %, а доля крестьян выросла с 30 до 42 % – но это также говорит о том, что больше всех выиграли средние группы. В одной выборке с юга Франции доля крестьян, владений которых было недостаточно для существования без дополнительных заработков или благотворительности, упала с 46 до 38 %, а доля тех, кто имел такие владения, выросла с 20 до 32 %. В долгой перспективе такие перераспределения консолидировали мелкие фермы и мелких землевладельцев, обеспечивая их выживание, даже несмотря на бедность. Между тем к радикальному перераспределению земли реформа не привела. Во многих департаментах при Наполеоне крупнейшие землевладельцы принадлежали к тем же семьям, что и до революции, а от одной пятой до четверти земель, потерянных из-за конфискаций, были снова выкуплены членами семьи. Безвозвратно знать потеряла только десятую часть всех своих земель
[321].
Героическая попытка Кристиана Моррисона и Уэйна Снайдера оценить перемены в распределении доходов во Франции позволяет говорить об уменьшении самых верхних и о росте самых нижних доходов (табл. 8.1)
[322].
Табл. 8.1. Доли дохода во Франции, 1780–1866
Одна из проблем такого сравнения заключается в том, что оно ограничивается распределением дохода от труда и исключает доли рантье из элиты. Более существенно, пожалуй, то, что эти оценки не разграничивают влияния революционного периода (1789–1799), последующей эпохи правления Наполеона и восстановления монархии Бурбонов. Поэтому невозможно утверждать, в какой мере изначальное выравнивание – в период интенсивных реформ первой половины 1790-х – было более выраженным, чем предполагают эти цифры. Например, последователи Наполеона выкупали земли, которые могли бы достаться беднякам, а при Бурбонах 25 000 семейств, среди которых было множество представителей знати, получили компенсации за революционную экспроприацию. Вполне возможно, что распределение доходов в 1790-х на недолгое время сжалось и было ниже, чем поколение спустя
[323].
При всем вышесказанном нет никаких указаний на то, что Великая французская революция закончилась выравниванием, хотя бы отдаленно сравнимым с выравниванием в ходе масштабных революций XX века. Перемены в распределении земель и доходов, в концентрации богатства в самом деле происходили, но все же оставались маргинальными. Впрочем, для тех, кто был ими затронут, они были значительными: если сведения верны, то увеличение дохода на 70 % для нижних 40 % населения неминуемо означало улучшение жизни беднейших слоев французского общества. Но этот процесс был далек от трансформационного. Такие выводы хорошо согласуются с относительно умеренной степенью насилия в отношении владевшего собственностью класса: какие бы ужасы ни описывали консервативно настроенные наблюдатели, революция, которая по более поздним стандартам выглядела вполне ограниченной в своих средствах и устремлениях, закончилась, соответственно, и меньшим выравниванием.
«Отдать все богу для общего пользования»: Тайпинское восстание
В контексте нашего обзора одно революционное движение XIX века заслуживает особого внимания из-за двух своих характеристик: степень коммунитарных устремлений и масштаб задействованного насилия. С 1850 по 1864 год крупные районы восточного и южного Китая были охвачены Тайпинским восстанием, которое на тот момент могло считаться самым кровавым конфликтом в истории и, по некоторым оценкам, унесло жизни примерно 20 миллионов человек. Восстание против империи Цин подогревали милленаристские ожидания Небесного царства. Возглавил восстание бывший чиновник Хун Сюцюань, чьи мировоззрение и программа сочетали традицию китайских протестов с христианскими элементами; при этом он опирался на широко распространенное недовольство маньчжурскими чиновниками и на этнические разногласия.
Начавшись на юго-западе Китая в 1850–1851 годах – в основном в крестьянской среде, но также среди углежогов и шахтеров, – волнения быстро разгорались и к 1852 году превратились в вооруженное восстание с участием 500 000 человек; на следующий год их численность увеличилась до двух миллионов. Так называемая огромная армия бедняков продвигалась по экономическому центру Китая и вскоре захватила Нанкин, который повстанцы избрали в качестве столицы Небесного царства на земле. Установив контроль над десятками миллионов человек, лидеры тайпинов пропагандировали поклонение Богу, а своей политической целью провозгласили освобождение народа хань (этнических китайцев) от чужеземного владычества (маньчжурской династии Цин). На повестке дня были и социальные вопросы: поскольку считалось, что всеми вещами в мире владеет только Бог, то понятие частной собственности отвергалось, по крайней мере формально. Согласно идеалам всеобщего братства любое имущество считалось общим, словно принадлежащим членам одной семьи. Такие идеализированные представления в своем самом чистом виде были оформлены в «Земельной системе Небесной династии», впервые опубликованной в начале 1854 года:
Все люди на этой земле словно семья Господа Бога на Небесах, и когда все люди на этой земле ничего не держат для личного пользования, но все отдают Богу для общего пользования, затем из всей земли каждое место получает равные доли, и все будут одеты и накормлены. Вот почему Бог послал Небесного повелителя тайпинов на землю, чтобы спасти мир[324].
В идеале всю землю предполагалось поделить на равные доли для всех взрослых мужчин и женщин и на половинные доли для детей, чтобы все они «обрабатывали их сообща». Участки предполагалось отнести к разным категориям по их плодородности и распределять равномерно, чтобы добиться совершенного равенства. Если в какой-то местности было недостаточно земли для предоставления всем стандартной доли, то жителей собирались перевозить в места, где была доступная земля. Ожидалось, что каждая семья должна выращивать пять кур и две свиньи. Каждые двадцать пять семей объединялись для создания общего хранилища излишков, получаемых сверх того, что нужно для выживания. Представления о таком рае на земле в виде строгого эгалитаризма имеют глубокие исторические корни в более ранней системе представлений о «равных полях», но, как ни странно, не предусматривают периодического перераспределения для сохранения равенства со временем.
И все же этот недостаток, если он вообще был таковым, вряд ли имел какое-то значение по той простой причине, что нет никаких указаний на то, что эта программа была воплощена в жизнь или хотя бы широко известна на тот момент. Хотя на ранних этапах Тайпинского восстания были разграблены некоторые дома и поместья богачей, а часть их имущества поделена между местными деревенскими жителями, большая часть добычи доставалась руководителям восстания. И подобная практика так никогда и не перешла в масштабную распределительную схему, не говоря уже о систематической земельной реформе или реальном аграрном коммунизме. В условиях ожесточенного сопротивления со стороны империи Цин и последующих контрнаступлений императорской армии тайпины были озабочены в первую очередь поддержанием потока доходов для финансирования своих военных операций. В результате традиционные отношения между землевладельцами и арендаторами оставались в основном нетронутыми. В лучшем случае кое-какие изменения наблюдались в менее значительных сферах. В Цзяннане, где были уничтожены многочисленные налоговые и земельные документы цинской администрации, новый режим экспериментировал с прямой выплатой налогов: крестьяне сами платили их непосредственно агентам новой власти. Но это продлилось недолго. Налоги, по-видимому, стали ниже, чем были раньше, и арендаторам было легче протестовать против слишком высокой арендной платы. Как в формальном, так и в реальном выражении при тайпинах, отменивших привилегии для богачей, наблюдалась некоторая деконцентрация. Землевладельцам, столкнувшимся с сопротивлением арендаторов и вынужденным теперь платить налоги в полном размере (и плюс еще дополнительные сборы), оставалось только наблюдать за тем, как их доходы сокращаются.
Но все это не идет ни в какое сравнение с систематическим выравниванием, предусмотренным в утопических схемах, которые никогда не были воплощены в жизнь, – возможно, их никогда и не собирались применять на практике. О последнем предположении свидетельствует тот факт, что, сохранив традиционный порядок земельной аренды, предводители тайпинов охотно заимствовали и роскошный образ жизни цинской элиты, располагаясь в отобранных у прежних владельцев дворцах и окружая себя гаремами. Жестокий разгром тайпинов в 1860-х годах, когда в сражениях и от наступившего голода погибли миллионы, вовсе не прервал эгалитарного эксперимента – поскольку последнего и не было. Ни коммунитарная доктрина, ни обширная военная мобилизация крестьянства, похоже, не привели к значительному выравниванию; даже если руководители восстания и попытались провести какие-то реформы, надолго они бы не прижились. До 1917 года разрыв между идеологическими целями и доиндустриальной реальностью был слишком велик, чтобы попытаться преодолеть его силой
[325].
«Ибо селяне стремились улучшить свое положение силой»: крестьянские восстания
Во многом то же верно в отношении большинства народных восстаний в истории. Большая часть людей на протяжении письменной истории жила в аграрном обществе, и распределение богатства и дохода в определенном досовременном государстве в большой степени зависело от структуры земельной собственности и контроля над производством сельскохозяйственных товаров. Таким образом, любой обзор выравнивания революционными средствами должен уделять особое внимание эффектам крестьянских восстаний. Подобные события были довольно распространенными: наблюдаемые вариации в зависимости от географии и времени вполне могут быть связаны с характером имеющихся данных, а не с реальными условиями. Но несмотря на свою частоту, сельские бунты редко превращались в настоящие революционные движения, приводившие впоследствии к заметной степени выравнивания
[326].
Наиболее многообещающие примеры в этом отношении опять-таки относятся к недавнему времени. Один из них – земельная реформа в Мексике после революции 1910 года. В Мексике наблюдалось значительное неравенство ресурсов, уходящее корнями еще в ацтекский период. В XVI веке испанские завоеватели получили огромные участки земли и возможность пользоваться подневольным трудом. В ходе войны за независимость 1810–1821 годов на смену элите чисто испанского происхождения пришла элита, состоящая из креолов и метисов, а концентрация земельных владений продолжалась быстрыми темпами на протяжении всего XIX века. Богачи договаривались с чиновниками, приобретая еще больше земель и получая прибыль от начавшейся индустриализации. Накануне революции неравенство достигло экстремальной степени: в общей сложности 1000 семей и корпораций контролировали 6000 поместий – более половины всех земель в стране с населением в 16 миллионов, две трети которых занимались сельским хозяйством.
Большинство сельских жителей были почти или полностью безземельными, половина из них владела мелкими участками с сомнительным правом собственности, другая половина была занята в крупных поместьях, где им приходилось тяжело работать за ничтожную плату. Долги привязывали батраков к земле. В центральном штате Мехико только 0,5 % глав домохозяйств владели недвижимостью, только 856 человек владели землей; среди них шестьдесят четыре асендадо владели более чем половиной всей частной земли. Как экономическая, так и политическая власть была сосредоточена в руках крошечного правящего класса
[327].
Революция, начавшаяся как соперничество фракций элиты, сперва не предполагала земельной реформы, но мобилизация сельских масс, преследующих собственные цели перераспределения, породила новую повестку дня. Самый яркий пример – крестьянская армия под руководством Эмилиано Сапаты, захватывавшая на юге страны крупные поместья и перераспределявшая земли. Насильственные действия на местах вынуждали правительство, влияние которого постоянно уменьшалось, предпринимать какие-то действия. Новая Конституция 1917 года, признав превосходство общественных интересов над частными, узаконила экспроприации. Официально они признавались, лишь когда было необходимо успокоить крестьянские армии: основной движущей силой перераспределения было насилие на местах, а не законодательство сверху. В таких условиях формальная передача земель бедным в 1920-е годы шла очень медленно, а землевладельцы получали различные льготы и послабления, вроде лимита на экспроприируемое имущество.
Большинство земель, распределенных с 1915 по 1933 год, были плохого качества. До 1933-го в год перераспределялось менее 1 % всей земли, и менее четверти этого количества были в полной мере пригодны для пахоты. Землевладельцы добивались судебных запретов, а страх иностранной интервенции сдерживал более решительный захват крупных поместий.
Великая депрессия с ее безработицей и падением доходов усилила давление, и темпы перераспределения ускорились при более радикальном правительстве Ласаро Карденаса, который, кроме того, в 1938 году национализировал нефтяную промышленность. С 1934 по 1940 год было экспроприировано 40 % пахотных земель, а право на выделяемые участки получили теперь и батраки. Земля передавалась арендаторам, работникам и бедным крестьянам, организованным в коллективы (эхидос), но обрабатывалась участками. И опять-таки толчком к таким мерам послужила мобилизация крестьян на местах. В результате к 1940 году земельная реформа коснулась половины всей земли, а пользу от нее получила половина сельского населения. Десять лет спустя доля землевладельцев увеличилась до более половины населения (с 3 % в 1910 году); в 1968 году были переданы две трети всей сельскохозяйственной земли. Этот растянутый процесс показывает, какие существуют препятствия на пути перераспределения и выравнивания в электоральной демократии, а также доказывает важность потрясений (сначала крестьянских восстаний, а затем Великой депрессии) в ускорении распределительных мер. И хотя Мексика не пережила ничего подобного радикальной реструктуризации, типичной для коммунистических революций или переворотов, крестьянская мобилизация послужила толчком и действующей силой перераспределения в условиях сопротивления истеблишмента. На подобный толчок опиралось и правительство Карденаса
[328].
Похожее развитие можно наблюдать в Боливии 1950-х. Революция 1950–1951 годов была направлена против олигархической власти, сильно притеснявшей как исконное индейское крестьянское население, так и испаноговорящих жителей. Большинство индейцев работали батраками в крупных поместьях или жили в общинах, уступивших свои лучшие пахотные земли поместьям. В ходе организованного восстания крестьяне занимали поместья и сжигали здания гасиенд, вынуждая сбежавших владельцев отказаться от своей собственности. Последующая аграрная реформа 1953 года разрешила экспроприацию плохо управляющихся крупных поместий, а конфискация остальных была фактически лишь признанием уже свершившихся событий. Крупные поместья, включавшие более половины всей сельскохозяйственной земли, распределялись между арендаторами и местными батраками, и таким образом лучший доступ к земле получили более половины бедняков.
Но насильственное сопротивление не всегда заканчивалось успехом. Восстание крестьян под предводительством коммунистов в Сальвадоре в январе 1932 года провалилось за несколько дней; войска перебили огромное количество восставших (это событие известно под названием матанса, то есть бойня), а последующие реформы в лучшем случае были ничтожными. Успешные революции на основе крестьянских выступлений в недавнем прошлом вообще были редки. Я обсуждаю критическую роль насилия или его угрозы в ходе земельной реформы, а также провалы наиболее мирных попыток в Главе 12
[329].
Если отойти от недавней истории развивающихся стран в досовременный период, то особенно богата на задокументированные крестьянские восстания история Китая. Кент Гэнг Денг насчитал не менее 269 примеров того, что он называет крупными крестьянскими восстаниями, происходившими за 2118 лет китайской истории – от падения династии Цинь (206 до н. э.) до падения династии Цин (1912). Лозунгом восставших часто было равенство, особенно в отношении землевладения, с перераспределением имущества и земли. Даже если большинство восстаний закончились поражением, они все равно служили катализатором перемен, подталкивали к налоговой реформе или перераспределению земли. В тех случаях, когда повстанцам удавалось свергнуть правящий режим, они действовали, по выражению Денга, как «терминатор коррупционного государственного аппарата» и перераспределитель богатства. Я вернусь к этому вопросу в следующей главе в контексте распада государства и его выравнивающих эффектов
[330].
В то же время заслуживает внимания тот факт, что, хотя повстанцы и явно ставили своей задачей выравнивание, конкретные перемены были минимальными или вообще отсутствовали, даже в случае успеха. Хороший тому пример – восстание Ли Цзычэна. Этот лидер, по всей видимости бывший пастух, собрал под своим началом крупные войска, состоявшие в основном из крестьян, и помог свергнуть династию Мин. В 1644 году он ненадолго завладел Пекином и провозгласил себя императором, но позже был вынужден отступить под натиском маньчжуров. И хотя он, как утверждалось, презирал богатство и планировал конфисковать и перераспределить имущество богачей и даже передать землю крестьянам, ничего из этого он не выполнил. Как мы видели, то же верно в отношении более массового и более продолжительного восстания тайпинов двумя столетиями позже
[331].
Китай уникален в том отношении, что он сохранил подробные исторические записи о крестьянских восстаниях. Источники других древних обществ гораздо скуднее. Возможно, не случайно, что источники таких рабовладельческих обществ, как Древняя Греция и Древний Рим, скорее повествуют о восстаниях рабов и сопутствующих им событиях, а не о крестьянских восстаниях. В принципе, широкомасштабное освобождение рабов послужило бы весьма мощным механизмом выравнивания; в рабовладельческом обществе рабы составляли изрядную долю капитала элиты, и резкая потеря этого капитала выровняла бы общее распределение богатства. Доказательством такого эффекта служит выравнивание на Старом Юге после гражданской войны в Америке, описанной в Главе 6.
Но обычно такого не происходило. Известный из источников побег более 20 000 афинских рабов после вторжения спартанцев в 413 году до н. э. определенно привел к некоторым потерям для богатых, но он был случайным событием в ходе войны между государствами, а не собственно восстанием в узком смысле слова. Некоторое выравнивание должно было происходить во время освобождения мессенских илотов – общественных рабов-крепостных, которых удерживал в повиновении класс спартанских воинов-граждан, – в 370 году до н. э., при иноземной интервенции; опять-таки это не было результатом независимых самостоятельных действий илотов; восстание илотов в 462 году до н. э. провалилось. Два крупных восстания рабов на Римской Сицилии (примерно 136–132 и 104–101 годы до н. э.) могли иметь некоторый выравнивающий эффект, если бы увенчались успехом попытки создать независимые «царства» рабов, в которых богатые собственники лишились бы своих поместий и доходов. Но все эти восстания были разгромлены, как и знаменитое восстание Спартака в Италии в 73–71 годах до н. э.
Насильственные действия со стороны некоторых групп населения в более поздние периоды Римской империи можно интерпретировать как признаки народных волнений или бунтов под лозунгами выравнивания. Тем не менее современные попытки представить движение циркумцеллионов в римской Северной Африке (конец IV – начало V веков) как своего рода Жакерию (антифеодальное крестьянское восстание во Франции 1358 года) неубедительны: риторика враждебных источников объявляет циркумцеллионов «врагами общества», однако единственные факты, намекающие на классовую борьбу, – это утверждения, что «сельские повстанцы восставали против своих землевладельцев» и «записи о долгах отнимали у кредиторов и отдавали должникам». Нам известно лишь, что эта группа состояла из радикально настроенных батраков, вовлеченных в конфликт между различными направлениями в христианстве времен Святого Августина.
Более многообещающими в этом отношении выглядят багауды римской Галлии; о них впервые упоминают документы III столетия н. э., а в V веке они появляются снова, что явно связано с кризисом государства и с ослаблением римской власти. Возможно, багауды просто пытались заполнить вакуум и навязать свою власть на местах: нет никаких особых доказательств того, что это было крестьянское восстание или классовый конфликт, даже если из скудных источников иногда и создается такое впечатление
[332].
В Европе данные о крестьянских восстаниях начинают чаще появляться к концу Средневековья. Сопровождаемые городскими бунтами, они продолжались вплоть до раннего современного периода. Одно исследование насчитало не менее шестидесяти крестьянских восстаний и около 200 городских бунтов в одной только Германии позднего Средневековья, а более общий обзор средневековых Италии, Фландрии и Франции говорит о еще гораздо большем количестве. Фламандское крестьянское восстание 1323–1328 годов было крупнейшим сельским бунтом в Европе до Великой крестьянской войны в Германии 1524–1525 годов, и оно выделяется степенью своего первоначального успеха. Крестьянские отряды, с которыми поначалу вступили в союз городские коммуны, изгоняли рыцарей, знать и чиновников. К тому моменту, когда в 1323 году взбунтовавшиеся жители Брюгге захватили в плен правителя Фландрии графа Людовика и держали его в заключении пять месяцев, восставшие крестьяне уже контролировали бо́льшую часть Фландрии. Однако конфликт интересов городского и сельского населения и угроза французского вмешательства привели к тому, что в 1326 году Брюгге заключил мир с Людовиком. В то же время была ограничена крестьянская независимость и увеличены пени по долгам.
Поскольку крестьянских лидеров, выбранных на народных собраниях, не допустили к переговорам, сельские повстанцы тут же отвергли эти условия и вновь попытались овладеть большинством районов страны, пока не потерпели окончательное поражение в битве с войсками короля Франции в 1328 году. Вопрос, насколько при правлении крестьян наблюдалось выравнивание, остается открытым. Крестьяне захватывали и перераспределяли часть земель беглецов и устанавливали собственные порядки со своими судами и налогами:
И простолюдины взбунтовались против советников, старейшин и господ… Они выбрали капитанов для своих крепостей и создали противозаконные отряды. Они выступили и захватили всех советников, старейшин, господ и сборщиков налогов. Как только господа сбежали, они разрушили их дома… И повстанцы были простолюдинами и сельскими жителями… Они сожгли все поместья знатных людей… и разграбили их владения в Западной Фландрии[333].
Позже иски с требованием компенсации четко задокументировали экспроприацию движимого имущества и урожая, принадлежавших богатым землевладельцам. Менее ясно, были ли обвинения в экстремизме и насилии лишь вражеской пропагандой или основывались на фактах: случайные упоминания зверств с убийством богачей обладают весьма сомнительным качеством. Напротив, хорошо задокументирована жестокость ответных действий во время битвы при Касселе, где всего было убито 3000 крестьян. Победившая французская кавалерия тут же начала резню среди городского населения, а лидеров повстанцев схватили и казнили:
После победы славный монарх Франции не взирал на эти дела благосклонно; скорее, благодаря Божьему всемогуществу, посредством которых правят короли… Он сжег деревни и перебил жен и детей повстанцев, дабы оставить долгую память о своей мести за их преступления и бунты.
Как следствие, восстание быстро удалось остановить и выдвинуть суровые условия штрафов и компенсаций. В каком-то смысле восстание потерпело поражение из-за своего же успеха: потрясенная элита организовала международный крестовый поход с папского благословения, чтобы подавить бунт, пока примеру восставших во Фландрии не последовали крестьяне в других регионах. Таким образом перед нами ранний, но убедительный пример силы репрессий, вызванных вооруженным восстанием основных производителей. В таких обстоятельствах у значительного выравнивания не оставалось шанса
[334].
То же верно и в отношении Жакерии 1358 года на севере Франции. Она значительно отличалась от восстания во Фландрии своей мимолетностью – всего две недели – и явным отсутствием организационной структуры. Крестьяне просто штурмовали замки и дома знати, пока их не остановили рыцари в битве при Мело. Источники, выражающие взгляды элиты, буквально смакуют жестокости, якобы совершаемые толпой, и кульминацией служит скандальный рассказ Жана де Беля о том, как рыцаря поджаривали на вертеле на глазах его жены и детей.
Так, шествуя с оружием и знаменами, они заполонили всю местность. Они убивали, резали и истребляли без всякой жалости любых благородных на своем пути, даже своих собственных господ… Они сравнивали с землей дома и крепости благородных и… вытаскивали из них благородных дам и их малолетних детей, которых ждала ужасная смерть.
И хотя мы точно не знаем, как именно крестьяне вели себя, в реакции правящего класса сомневаться не приходится:
Ибо рыцари и благородные собрались с силами и, преисполненные стремления отомстить, объединили силы. Наводнив многие деревни, они подожгли многие из них и перебили всех крестьян, не только тех, которые по их мнению причинили им зло, но и всех, кого нашли[335].
Каким бы насилием на самом деле ни сопровождались такие местные выступления, преодолеть глубоко укоренившееся неравенство они не могли. Относительно редки даже частичные исключения. В конечном итоге провалом закончилось даже крупное крестьянское восстание под предводительством Уота Тайлера в Англии 1381 года. Толчком к нему послужил ввод новых налогов для финансирования войны во Франции, но на более глубоком уровне оно было вызвано желанием работников сохранить выгоды, которые они получили от повышения цены на труд в результате Черной смерти, – выгоды, которые элита пыталась свести на нет нормами труда и феодальными ограничениями. Восстание было быстро подавлено, хотя восставшие успели захватить лондонский Тауэр, разграбить дворцы и особняки в столице, вынудить 14-летнего короля Ричарда II пойти на некоторые уступки и казнить архиепископа Кентерберийского, лорда-канцлера и нескольких других сановников. Кроме того, восстание охватило и некоторые другие графства восточной Англии. Источники сообщают, что повстанцы
собирались перейти к еще более беспощадному злу: они намеревались не успокаиваться, пока полностью не перебьют всех дворян и вельмож королевства.
Неизвестно, в какой степени это правда, но, как выразился Генри Найтон, «в любом случае ничего подобного не произошло». Восстание закончилось через несколько недель: предводителей повстанцев поймали и казнили, а вместе с ними лишились жизни еще более тысячи возмутителей спокойствия. Тем не менее, несмотря на то, что на приписываемое Уоту Тайлеру требование, чтобы «все люди были свободными и одного состояния», власть ответила грубой силой, и на то, что нормы труда сохранились, как и крепостная зависимость, реальные условия жизни работников продолжали улучшаться.
Это слабо связано с тем фактом, что столь ненавистные законы о налогах были отменены. К выравниванию подталкивала куда более могущественная сила, чем вооруженные повстанцы: повторяющиеся волны чумы, повышавшие цены на труд. Как мы увидим в Главах 10 и 11, бактерии боролись с неравенством гораздо успешнее, чем любые человеческие восстания. Насилие как со стороны крестьян, так и со стороны элиты не идет ни в какое сравнение с летальностью пандемии
[336].
И только в редких случаях насилие непосредственно приводило к улучшениям, пусть и временным. Когда в 1401–1404 годах на землях, принадлежавших Флоренции, взбунтовались более 200 горных деревень, их решительности (Паголо Морелли писал в Ricordi, что «не было крестьянина, который бы не отправился радостно во Флоренцию, чтобы ее сжечь») хватило на то, чтобы вытребовать материальные уступки у правящей элиты, в частности освобождение от налогов и прощение долгов. Тем не менее эти уступки не выразились ни в каком долговременном выравнивании. Точно так же мало чем закончилось и восстание каталонских ременсас в 1462–1472 годах из-за растущих притеснений со стороны сеньоров, реагировавших на недостаток рабочих рук, образовавшийся в результате Черной смерти. Другие восстания в Испании в 1450 и 1484–1485 годах также закончились неудачей. В 1514 году в Венгрии восстали крестьяне, которых их господа пытались отправить в крестовый поход против османов. Под предводительством Дьердя Дожа они нападали на поместья и убивали хозяев; в итоге жестокое поражение восстания привело к значительному ухудшению жизни крестьян.
Самое крупное восстание в Западной Европе – Крестьянская война 1524–1525 годов, – охватившее большую часть южной Германии, также было вызвано стремлением крестьян сохранить свои достижения, возникшие после чумы, и нежеланием мириться с правами феодалов и захватом общинных земель; настроения повстанцев подогревались распространением антиавторитарных идей. Но хотя крестьянские войска и штурмовали замки и захватывали монастыри, их устремления были далеки от общего выравнивания. Ключевыми требованиями были сокращение налогов и ограничение или отмена феодальных повинностей и крепостного права. Радикальные утопические идеи, вроде призывов Михаэля Гайсмайра отменить все различия в статусе и национализировать поместья и шахты, оставались маргинальными. Разгром был впечатляющим и кровавым, в серии сражений предположительно погибло 100 000 крестьян, а репрессии продолжились и после разгрома. Как это часто бывало, реакция элиты оказалась гораздо более жестокой, чем действия самих крестьян
[337].
Подобных примеров можно привести множество. В 1278 году Болгария ненадолго оказалась под властью «крестьянского царя», бывшего свинопаса Ивайло, который смог мобилизовать крестьян против грабивших страну монголо-татарских отрядов, а затем сверг царя Константина. Однако, вопреки марксистским толкованиям этого восстания, современные исследователи не обнаружили
никаких признаков того, что он или его последователи протестовали против социальной несправедливости или добивались какой-либо социальной реформы.
В любом случае на троне Ивайло продержался только год.
В 1670–1671 годах Степан Разин, предводитель крупного крестьянского восстания на юге России при поддержке казаков, делал громкие заявления, в том числе призывал наказать всю титулованную знать, отменить звания и привилегии и установить равенство по казацкому образцу. Восстание закончилось кровавым разгромом. То же верно и в отношении восстания под руководством Роберта Кетта в Англии в 1549 году – оно было направлено против практики огораживания земель, подрывающей уклад крестьян; восстания казаков в России 1773–1775 годов, вызванного главным образом усилением крепостного права; Саксонского восстания (1790), пытавшегося оспорить право знати охотиться на крестьянских полях и тем самым разорять их; Галицийского восстания 1846 года, направленного против феодальных повинностей; а также Малабарского восстания в Индии в 1921 году, которое также началось в ответ на расширение прав помещиков
[338].
Благодаря современным попыткам внести порядок в эти часто хаотичные события удалось выявить отдельные распространенные мотивы и движущие силы восстаний. В эпоху позднего Средневековья в Италии, Франции и Фландрии прямые противостояния крестьян с помещиками случались редко; более распространенными были политически мотивированные выступления, и их причиной часто становились фискальные злоупотребления. Изменения сложившегося порядка после Черной смерти породили восстания второй половины XIV века. Восстания XVI столетия были направлены против возрождения крепостного права. В XVII веке крестьяне сопротивлялись расширению прямых налогов, которые ударяли по деревне сильнее, чем по городу. И, наконец, в конце XVIII столетия крестьянские восстания многим обязаны распространившимся настроениям о том, что с сохранившимися крепостными порядками давно пора покончить.
Крестьянские восстания часто начинались с бунта против налогов, включая Фламандское восстание 1323–1328 годов, восстание Уота Тайлера в Англии в 1381 году, «Гарель» в Руане в 1382 году, Трансильванское крестьянское восстание в 1437 году, восстание «Бедного Конрада» в Вюртемберге в 1514 году, Словенское крестьянское восстание 1515 года, восстание Дакке в 1542–1543 годах в Швеции, «Дубинная война» в Финляндии 1595–1596 годов, четыре восстания кроканов во Франции с 1594 по 1707 годы, Швейцарская крестьянская война 1653 года, восстание «Белого лотоса» в Китае с 1794 по 1804 год, Палестинское восстание крестьян 1834 года, крестьянское восстание «Имсул» в Корее в 1862 году, первые стадии крестьянского бунта в Румынии 1906–1907 годов, а также Тамбовское антисоветское восстание 1920–1921 годов. Это было существенным элементом Крестьянской войны в Германии 1524–1525 годов, и то же верно в отношении крупных восстаний во Франции, России и Китае в XVII веке. Этот список далеко не полон
[339].
Как и в Средневековье, в начале современного периода крестьянские бунты и восстания редко оказывали сколько-нибудь значимый эффект на распределение доходов и богатства. Крестьянская война в Германии позволила крестьянам добиться некоторых уступок, оказавшихся полезными в долгой перспективе тем, что они сдерживали распространение так называемого второго крепостничества, – и эти меры защиты отличили жителей южной Германии от обитателей севера и востока, не присоединившихся к восстанию. Швейцарская крестьянская война 1653 года более непосредственно привела к снижению налогов и освобождению от долгов. Хотя подобные примеры и заставляют предположить, что временами насилие имеет какое-то влияние, общая картина тем не менее остается ясной: в досовременных условиях крестьянскими бунтами невозможно было достичь более значительного выравнивания. Тут имеют значение как цели, так и возможности. Как выразился Ив-Мари Берсе,
очень немногие восстания были успешны в том отношении, что захватывали власть полностью; на деле многие даже не ставили себе такой цели.
И в самом деле, чем ближе они подходили к такому результату, как, по некоторым предположениям, случилось во время Фламандского восстания 1320-х годов, тем более кровавой оказывалась реакция
[340].
«Да здравствует народ и смерть волкам»: восстания в городах и городах-государствах
То, что верно в отношении крестьянских восстаний, еще более верно в отношении восстаний городских. На протяжении большей части истории города располагались посреди обширной сельской местности с гораздо более многочисленным населением. Эта местность служила источником войск, оружия и ресурсов для правителей и представителей знати, которые могли, в свою очередь, склонять бунтующие города к покорности. Кровавый разгром Парижской коммуны 1871 года – лишь один относительно недавний пример. Если восстание в городе и имело какие-то шансы на успех, то только в самоуправляемых городах-государствах, элиты которых не были готовы воспользоваться внешними средствами подавления.
В Главе 6 Древняя Греция служила ранним примером военной массовой мобилизации и сопутствующего ей эгалитаризма. Отсюда возникает вопрос: могли ли в такой среде заодно возникать революционные движения, нацеленные на достижение всеобщего равенства? В пьесах и утопических текстах определенно проскальзывают такие радикальные мысли. В комедии Аристофана «Женщины в народном собрании», поставленной в Афинах в 392 году до н. э., афинские женщины отменяют частную собственность и семью, объявляя равенство для всех. Четыре года спустя в комедии «Плутос» изображается, как отбирают богатство у недостойных владельцев. Платон в своей «Республике» высказывал озабоченность тем, что существуют «не одно, но два государства, одно для бедных, а другое для богатых», и в своих поздних «Законах» он размышляет над тем, чтобы отношение неземельного богатства самых богатых и самых бедных граждан не превышало пропорции 4 к 1. Другие утописты пошли еще дальше: Эвгемер, автор начала III века, описывает остров Панхея, обитатели которого не имели частной собственности, кроме домов и садов, и получали примерно равные доходы. Ямбул, живший позже в том же столетии, описывал Остров Солнца, на котором полностью отсутствовали частная собственность и институт брака и где царили всеобщее равенство и, как следствие, счастье
[341].
На практике же ничего подобного в Древней Греции не наблюдалось. Как и в более поздние исторические периоды, для значительного выравнивания требовалась значительная сила. Наиболее экстремальным примером, описанным в источниках, может служить гражданская война в крупном пелопоннесском полисе Аргос в 370 году до н. э., во время которой 1200 богатых граждан были показательно осуждены и забиты насмерть дубинками; их имущество было конфисковано и роздано демосу. Но такие сцены, отдаленно напоминавшие Китай эпохи Мао, не были нормой. Как мы увидим в Главе 12, в источниках земельные реформы часто упоминаются в связи с переворотами, но без крупномасштабного насилия, наблюдаемого в связи с революциями современной эпохи
[342].
По-настоящему радикальные городские восстания в истории редки. Один примечательный случай касается зилотов в Фессалониках в 1342–1350 годах: популистские элементы установили власть над городом, перебили аристократов, захватили их имущество и перераспределили их богатство. Но, хотя враждебные источники изображают их как экстремистов, нет никаких свидетельств, подтверждающих существование последовательной программы конфискаций или перераспределений. Еще одним кандидатом на более активные городские движения наряду с древнегреческой культурой полисов может послужить Италия Средневековья и ранней современной эпохи. И действительно, в этом регионе были зафиксированы многочисленные городские волнения, но опять-таки как крестьянские бунты часто не были направлены непосредственно против землевладельцев, так и городские восстания, даже вызванные экономическими причинами, редко были направлены против капиталистов и работодателей. Гораздо чаще случались выступления против коррупции и налогов. Как и в случае с крестьянскими восстаниями, городским восстаниям не удавалось добиться успеха даже при относительно скромных целях. Хорошим примером помимо прочих может послужить известное восстание флорентийских чомпи в 1378 году, возглавленное текстильными рабочими, не включенными в гильдии и потому оказавшимися в крайне невыгодных условиях. И хотя им удалось захватить город, требования они выдвигали скромные: включение в новообразованные гильдии и налог на богатство. Но даже при этом восстание было жестоко подавлено
[343].
«И так они были полностью разгромлены»: итоги
Фраза, вынесенная в заголовок, взята из сочинения Chronique des quatre premiers Valois и относится к крестьянам – участникам недолговечного восстания Жакерия 1358 года. Но это же можно сказать почти о любом подобном выступлении в истории. Во время восстания 1932 года в Сальвадоре коммунисты убили самое большее три десятка человек, тогда как подавлявшие восстание военные перебили тысячи, включая женщин и детей: оценки варьируют от 8000 до 40 000. Это не стало полной неожиданностью: еще до начала восстания один из лидеров повстанцев, Альфонсо Луна, заявил военному министру Хоакину Вальдесу, что «крестьяне своими мачете завоюют себе права, которых вы их лишаете», на что последний ответил: «У вас мачете, а у нас пулеметы». Не достигнув того, что Ив-Мари Берсе назвал полнотой власти, никакое восстание не могло надеяться сократить неравенство доходов и богатства как таковое, даже если и ставило себе такую цель, что бывало редко. Это значит, что размах насильственной экспроприации и степень контроля, характерные для XX века, просто не были доступны в досовременном обществе. Отсутствовала и твердая идеологическая убежденность в необходимости такого насилия. На полной экспроприации и полном равенстве не настаивали даже столь осуждаемые французские якобинцы во время так называемого террора: они просто не представляли себе, что такое настоящий террор общенационального масштаба
[344].
Таким образом, намеренное систематическое выравнивание посредством насильственных восстаний находится за пределами доиндустриальных средств и возможностей. Только в XX веке мы встречаем революционеров, вооруженных как пулеметами, так и радикальными программами. Только тогда описанные в Chronique des quatre premiers Valois жестокие расправы наконец-то обрушились и на другую сторону – сторону господ и помещиков, «изначальный 1 %». Только тогда восставшие смогли настолько прочно установить свою власть, чтобы проводить трансформационные перемены на протяжении достаточно долгого времени и с достаточно выраженным эффектом. Хотя в досовременном мире не было недостатка в полных насилия народных волнениях, для осуществления радикальной уравнительной политики – независимо от ее цены как для правящих, так и для управляемых, – потребовались выход на новый уровень насилия и новый его масштаб.
Но у этой истории есть свой конец. Несмотря на всю беспощадность и убежденность революционеров, учрежденное насильственным образом равенство удерживалось постольку, поскольку существовал поддерживающий его режим. Как только этот режим рушился, как было с Советским Союзом и его сателлитами или с Камбоджей, или менял путь развития, как в случае Китая и Вьетнама, неравенство доходов и богатство быстро возвращались. Как видно на примере России и Китая, этот принцип проявляется даже в радикально отличающихся условиях: экономический крах и взрывной рост неравенства в первом случае и масштабный экономический рост и постепенный подъем неравенства – во втором
[345].
Тот вид выравнивания, который можно назвать «современным» и который часто связан с кровавыми трансформационными революциями, можно поддерживать только постольку, поскольку рыночные силы сдерживаются скрытыми или явными насильственными репрессиями. Как только репрессии ослабевают или прекращаются, неравенство растет. В предыдущей главе я упоминал повышение коэффициента Джини рыночного дохода в России с 0,26–0,27 в 1980-х до 0,51 в 2011-м и его подъем в Китае с 0,23 в 1984 году до 0,55 в 2014-м. Коэффициент Джини рыночного дохода во Вьетнаме в 2010 году мог достичь 0,45, хотя также упоминаются более низкие показатели, а в Камбодже в 2009 году он предположительно был равен 0,51. Ситуация на Кубе развивалась схожим образом: после того как коэффициент Джини рыночного дохода упал с 0,55 или 0,57 в 1959 году (год коммунистической революции) до 0,22 в 1986-м, он предположительно поднялся до 0,41 в 1999-м и 0,42 в 2004 году, хотя по некоторым оценкам составлял 0,55 в 1995 году. Во многих упомянутых странах сохраняются номинально коммунистические режимы, но экономическая либерализация быстро возвращает неравенство. То же верно и в отношении посткоммунистических стран Центральной Европы. Удалось ли коммунизму добиться чего-то ценного благодаря принесению в жертву сотен миллионов жизней – вопрос за пределами данной книги, но одно несомненно: какими бы кровавыми ни были потрясения, достигнутое благодаря им материальное равенство долго не продержалось
[346].
Часть IV
Крах
Глава 9
Распад государства и крах системы
Чем более жестокими и насильственными были войны и революции и чем глубже они проникали во все слои общества, тем сильнее они могли уменьшить неравенство. Но что, если такие потрясения приводили к уничтожению целых государств и существующего социально-экономического порядка? На основании предъявленных до сих пор примеров можно было бы предположить, что в таком случае выравнивание будет еще более выраженным. Такое мрачное предположение получает достаточную поддержку в исторических документах, относящихся к разным тысячелетиям письменной истории. Распад государства и крах системы уничтожали иерархии и сокращали материальное неравенство, причем иногда с очень широким размахом. В каком-то смысле можно сказать, что поскольку большинство подобных процессов происходило в досовременную эпоху, то они были своего рода аналогом более недавних катастрофических потрясений, описанных в предыдущих главах.
Начну с терминов. Крупные социальные структуры могут разлагаться с различной степенью и интенсивностью. На одном конце спектра находятся процессы, преимущественно связанные с политической властью, и их в общем смысле можно отнести к распаду государства. С современной точки зрения государство распадается, когда прекращает выполнять свои функции: когда его разъедает коррупция, когда оно не может поддерживать безопасность и инфраструктуру, когда оно прекращает предоставлять социальные услуги, а также когда теряет легитимность. Но при этом мы подразумеваем некоторые стандарты, которые не обязательно должны были соблюдаться в более отдаленном прошлом. Представления о том, что государство, помимо минимальной защиты, должно предоставлять какие-то социальные услуги и что оно распадается, когда перестает соответствовать ожиданиям граждан, для большей части истории кажутся анахронизмом. В целях данного глобального обзора лучше ограничиться самыми ключевыми и необходимыми функциями государства. Поскольку досовременная политика в первую очередь направлена на решение внутренних и внешних проблем, защиту ключевых союзников и сторонников правителей, а также на извлечение доходов, требуемых для осуществления этих задач и обогащения элиты, то распад государства лучше всего понимать как утрату способности исполнять даже эти основные цели. Типичным его итогом является утрата контроля над субъектами и территорией и замена государственных чиновников такими негосударственными фигурами, как местные вожди; в крайних случаях политическая власть может опуститься до уровня отдельных поселений
[347].
На другом конце спектра располагается более обширная концепция – концепция краха системы, феномен, который выходит за рамки распада политических институтов правления. Это более широкий, иногда затрагивающий все факторы процесс, который можно определить как быструю значительную утрату установленного уровня социальной сложности. Он охватывает разные сферы, от экономики до интеллектуальной жизни, и обычно проявляется в сокращении стратификации, социальной дифференциации и разделения труда, в уменьшении потоков информации и товаров и в угасании таких проявлений цивилизации, как монументальное строительство, искусство, литература, письменность. Эти процессы сопровождают политическую дезинтеграцию, ослабляя или полностью уничтожая функции централизованного контроля. В самых серьезных случаях численность населения сокращается, поселения уменьшаются или покидаются, а экономическая деятельность опускается до менее сложных уровней
[348].
Распад государства или целых цивилизаций играет важную роль в нашем понимании сил, способных уменьшить неравенство доходов и богатства. Как мы видели при обсуждении эффектов гражданской войны, распад государства может создать новые условия для обогащения немногих. Но все же существующие элиты чаще всего страдают, и, поскольку крупные государства распадаются на ряд мелких образований, возможности концентрации богатства на вершине сокращаются. Крах системы еще более разрушителен для богатых и влиятельных. Распад централизованных образований разрушает сложившуюся иерархию и класс элиты как таковой, предотвращая ее замещение соперниками, которые могли бы действовать с прежним размахом. В результате такого распада от досовременных обществ часто оставались лишь скудные письменные памятники, а иногда эти общества и вовсе буквально исчезали с лица земли. В таких случаях мы можем судить об упадке элиты по косвенным признакам; к ним выдающийся археолог и теоретик системного коллапса Колин Ренфрю причислял следующие:
Прекращение богатых традиционных захоронений… покинутые богатые поселения или их повторное заселение «чужаками»… прекращение накопления предметов роскоши[349].
Распад государства был мощным средством выравнивания, поскольку затрагивал различные аспекты обогащения правящего класса. Как мы видели в первых главах, в досовременных обществах богатство элиты поступало в основном из двух источников: во-первых, это накопление ресурсов посредством инвестиций в производственные активы или виды деятельности, такие как земля, торговля и финансы; во-вторых, это хищническое накопление посредством государственной службы, коррупции или грабежа. Оба источника критически зависят от стабильности государства: в первом случае государство в определенной степени защищает экономическую деятельность, а во втором случае государство еще теснее связано с накоплением, просто потому что государственные институты служат средством порождения и распределения поступлений. Из-за распада государства может снизиться доход с капитала и полностью пропасть прибыль, получаемая от осуществления политической власти или близости к ней.
В результате элита очень многое теряла. Политический хаос не только лишал ее возможности дальнейшего обогащения, но и угрожал уже имеющейся собственности. Значительное сокращение дохода и богатства элиты должно было приводить к какому-то сокращению неравенства: хотя во времена распада государства или краха системы страдали все, у богатых просто было больше того, что можно потерять. Крестьяне, опиравшиеся на натуральное хозяйство, могли потерять только относительно скромную долю своего дохода. Более существенные потери могли угрожать их существованию, но те, кто погиб или сбежал, уже не принадлежали данной популяции и потому не имели значения для распределения ресурсов в ней. Бывшие представители богатой и влиятельной прослойки, пережившие бурю, а также те, кто приходил им на смену в роли лидеров, пусть и с уменьшившимся влиянием, часто оказывались менее богатыми не только в абсолютном, но и в относительном выражении.
Сокращение материального расслоения после распада государства или краха системы было функцией разного масштаба обеднения: даже если в результате этих событий все население в целом жило хуже, чем прежде, то богатые падали с большей высоты. Более того, можно даже предположить, что в той степени, в какой политическое влияние было связано с хищническим извлечением дохода, жизненные стандарты простолюдинов иногда даже улучшались. В этом случае выравнивание является не только результатом падения до дна с разной высоты, но и следствием некоторой выгоды для рабочего населения. Тем не менее, принимая во внимание характер данных, в общем случае легче – или по крайней мере не так отчаянно трудно – найти документальные подтверждения ухудшения жизни элиты, чем сопровождавшего его улучшения жизни более бедных слоев. Только по этой причине я сосредотачиваюсь в основном на изменениях в благосостоянии богатых и власть имущих и на их влиянии на распределение дохода и богатства. Мой обзор начинается с рассмотрения некоторых наиболее хорошо документированных случаев досовременной эпохи. Потом я перехожу к менее четким свидетельствам, устанавливающим границы нашего знания, и завершаю современным примером распада государства (Сомали), чтобы постараться выяснить, сохраняются ли и в наше время выравнивающие свойства у подобных катастроф.
«Лисы и зайцы бегают там, где совсем недавно проживали вельможи государства»: разрушение элиты династии Тан
Последняя стадия правления династии Тан с исключительной ясностью показывает, как распад государства разрушает богатство элиты. Императоры династии Тан, основанной в 618 году н. э. после падения недолговечной династии Суй, восстановили политическое единство обширных территорий, некогда управлявшихся династиями Хань и восточная Цзинь. Первоначальные программы перераспределения земель, призванные обеспечить равный доступ к ресурсам, постепенно уступили место растущей концентрации богатства и власти в высших слоях имперского правящего класса. Небольшое количество элитных кланов образовали крепко укоренившуюся аристократию, и, хотя отдельные семьи не могли сохранять высшее положение дольше, чем на протяжении нескольких поколений, в качестве группы они обладали монополией на власть несколько веков. Сопутствующие высшим государственным должностям привилегии облегчали личное обогащение, и этот процесс сдерживался только межклановой враждой, а затем более жестоким межфракционным соперничеством, в результате которого теряли положение отдельные семьи, но которое не могло ослабить их общую хватку и крайне выгодное положение. Накоплению богатства способствовал и тот факт, что даже дальние родственники императорской фамилии, как и все семьи с благородными титулами, а также все высокопоставленные чиновники освобождались от налогов и повинностей в соответствии с ярко выраженной регрессивной системой, открыто благоволившей тем, кто обладал властью и связями. Члены той же группы в частном порядке приобретали общественные земли, каковую практику неоднократно, но безуспешно запрещали правители.
В результате землевладение расширялось за счет государства, а попытки внедрить выравнивающие схемы прекратились после периода политической нестабильности середины VIII века. Рост крупных поместий защищал крестьян от государственного налогообложения и позволял помещикам превращать излишки сельскохозяйственной продукции в частную ренту. Связанные с торговлей на большие расстояния, эти коммерциализированные поместья поддерживали все более обогащавшуюся элиту. Те, у кого было достаточно капитала, чтобы держать мельницы, отводили воду от участков крестьян – несмотря на жалобы последних, государство в таких случаях вмешивалось лишь время от времени. Наблюдатель VIII века писал:
Благородные, чиновники и влиятельные местные семьи устраивают свои поместья одно возле другого, поглощая землю крестьян как им угодно без страха регулирования… Они незаконно скупают равные участки крестьян… Так они не оставляют крестьянам места для жизни.
Возможно, этот автор лишь повторял стереотипы и был склонен к преувеличениям, но тем не менее он указывал на действительно насущную проблему – продолжавшуюся концентрацию земельного богатства. Наибольший разрыв наблюдался на самой вершине, среди семейств, которые в VI–VII веках тесно сблизились с императорским двором, покинув свои местные уделы и переехав в столичные города Чанъань и Лоян, где близость к трону обеспечивала наиболее непосредственный доступ к политической власти и, как следствие, открывала дорогу к обогащению. Сосредоточенность в одном месте помогала вельможам сохранять высшие государственные и региональные должности. Эти семейства, отличавшиеся от провинциального высшего класса, которые редко поднимался до государственных должностей, образовывали тесную группу элиты, сплоченную брачными связями.
Наиболее детальное описание этой группы и многочисленные эпитафии на гробницах говорят о том, что к IX веку по меньшей мере три пятых всех известных представителей имперской элиты, проживавшие в Чанъане, были связаны родством, включая большинство высших чиновников, таких как министры и руководители провинциальных администраций. Таким образом, государством династии Тан теперь управляла «крайне ограниченная сеть родственников и свойственников», с немалой выгодой для ее членов
[350].
И все же проживание в метрополии имело свои недостатки: если во времена порядка и стабильности оно было в высшей степени прибыльным, то в периоды волнений и ослаблений центральной власти, уже не способной противостоять узурпаторам, высший слой элиты Тан тоже подвергался значительной опасности. В 881 году н. э. мятежный вождь Хуан Чао захватил столицу Чанъань. Уже через несколько дней сопротивление со стороны высших чиновников вызывало жестокие ответные меры мятежников, в результате которых погибли сотни человек, среди них четыре бывших министра (некоторые покончили с собой). Вскоре и сам Хуан Чао потерял контроль над своими войсками, устроившими настоящий погром в городе, в котором богатства накапливались на протяжении столетий. Основными мишенями погромщиков были представители правящей элиты; согласно одному источнику, солдаты «особенно ненавидели чиновников и убивали всех их, кто попадался им на глаза». В ответ на публикацию насмешливого стихотворения были убиты три тысячи ученых и писателей. И это было только начало; несмотря на то что восстание Хуан Чао закончилось поражением, в последующие годы Чанъань все равно несколько раз грабили соперничавшие военачальники, в результате чего жители сильно обеднели. Как писал Чжэн Гу:
На закате лисы и зайцы бегают там,Где совсем недавно проживали вельможи государства.Как же грустно слышать нефритовые флейты,Но не видеть проезжающие мимо благоухающие повозки!
Потрясения не обошли стороной владения богачей за пределами столицы. Вэй Чжуан, отпрыск одного из самых влиятельных родов, описывает разорение фамильного поместья:
Старые поля покинуты и пусты… Когда я спрашивал о судьбе соседей, [мой кузен] то и дело показывал на могилы… После долгих лишений все слуги разбежались…[351]
В ходе нескольких повторяющихся кризисов число убитых землевладельцев, возможно, исчислялось тысячами, а выжившие лишились своих резиденций и загородных поместий. Чистки продолжались до тех пор, пока от старой элиты не осталась лишь горстка. В 886 году после неудавшегося переворота были казнены сотни чиновников, поддержавших претендента. В 900 году придворные евнухи перебили почти всех приближенных к императору в ответ на замысел избавиться от них, а в ответ на это в следующем году перебили их и их союзников. В 905 году в ходе одного инцидента семь из оставшихся в живых влиятельных министров были убиты и сброшены в Желтую реку. Эти и другие подобные случаи насилия эффективно расчистили ряды столичной элиты.
Насилие быстро распространилось и за пределы собственно столицы. В 885 году был разграблен и уничтожен Лоян; начиная с 880-х и до 920-х годов подобные грабежи происходили в провинциальных центрах по всей стране, что привело к огромным потерям среди региональной элиты:
Одни дома за другими лишались всех ценностей. Повсюду изысканные особняки с изящными карнизами сгорали дотла[352].
В итоге выжили немногие. Центральный правящий класс был быстро уничтожен и к концу столетия почти полностью исчез из исторических записей. В столичном регионе гробницы с эпитафиями, принадлежавшие тем, кто мог позволить себе пышное захоронение, после вспышки насилия в 881 году встречаются всё реже. Местные кланы элиты не избежали резни. Судя по дошедшим до нас скорбным записям, некоторые их представители выжили, но, как правило, лишились своего имущества. После того как накопленное их предками богатство исчезло, а сеть влияния распалась, они лишились статуса элиты. Начиная с 960 года новая империя династии Сун стала утверждать своих ставленников из совершенно других родов, часто провинциального происхождения, которые захватывали власть по мере восстановления центральных институтов
[353].
Насильственное и всеобъемлющее крушение аристократии Тан, пожалуй, представляет собой особенно экстремальный пример того, как распад государства лишает богатства тех, кто находился на вершине социальной пирамиды, и выравнивает распределение имущества в силу обеднения и даже уничтожения богатых. Но даже насилие, не нацеленное напрямую на государственную элиту, могло приводить к значительной степени выравнивания. Распад государства лишал элиту дохода от государственных должностей и связей, как и от экономической деятельности, и уменьшал ее владения по мере уменьшения контролируемой государством территории под натиском внутренних или внешних врагов. Во всех подобных случаях общий итог был един, даже если его и трудно измерить в каких-то значимых терминах: уменьшение неравенства посредством удаления высшего отрезка распределения доходов (на кривой Лоренца) и значительного сжатия доли верхних процентных долей населения в общем распределении доходов и богатства. По той простой причине, что богатым было терять больше, чем бедным, выравнивание происходило независимо от того, приводил ли распад государства к общему обеднению или к обеднению только элитных групп
[354].
«Мир, отягощенный многочисленными бедами и различными несчастьями»: распад Западной Римской империи
Падение западной половины Римской империи и, как следствие, исчезновение ее правящей элиты представляет собой менее кровавый, но не менее показательный пример выравнивания в результате распада государства. К началу V века н. э. огромные материальные ресурсы сконцентрировались в руках малочисленного правящего класса. Имеются сведения об огромных состояниях в западной части средиземноморского региона, охватывавшего собственно Италию и обширные территории Иберии, Галлии (ныне Франция) и Северной Африки. Римский сенат, в который согласно давней традиции входили самые богатые и влиятельные римляне, подчинила себе кучка семейств, тесно связанных между собою родственными узами. Утверждается, что сверхбогатые аристократы «располагали поместьями по всему римскому миру». В одном примере упоминаются владения в Италии, на Сицилии, в Северной Африке, Испании и Британии, принадлежавшие всего лишь одной семейной паре. Земельное богатство, накапливаемое в результате браков, передачи по наследству и занятия государственных должностей, поддерживалось не только благодаря гарантии безопасности, предоставляемой объединенным имперским государством, но и благодаря обеспечиваемому государством движению товаров, что позволяло владельцам поместий получать выгоду от надежных торговых путей.
Как и в Китае эпохи династии Тан, иммунитет от дополнительных пошлин и обязательств, ложившийся лишним бременем на представителей менее обеспеченных слоев, только увеличивал благосостояние высшей элиты. В конечном итоге годовой доход богатейших семей был сопоставим с государственными поступлениями из целых провинций, благодаря чему они могли возводить себе величественные резиденции в Риме и по всей империи. Местные же богачи, не способные конкурировать с центральной элитой, тем не менее тоже пользовались своей причастностью к имперской власти: известно, что два землевладельца из Галлии владели поместьями в Италии, Испании и на юге Балкан
[355].
Способность накапливать богатства, невзирая на региональные границы, способствовала созданию высшего эшелона класса собственников, возвышавшегося над менее знатными и влиятельными и успешно защищавшего свое имущество от требований государства. Таков был результат привилегированного доступа к высшим политическим должностям в империи с десятками миллионов жителей, в которой процветали коррупция и мздоимство. Таким образом, положение этого класса и крайняя неравномерность распределения богатств сильно зависели от прочности имперской власти.
Между тем на протяжении V века империю сотрясали внутренние и внешние конфликты. В 430–470-х годах Рим под натиском германских королей утратил контроль над Северной Африкой, а затем над Галлией, Испанией, Сицилией и, наконец, собственно над Италией. Попытка Восточной Римской империи восстановить контроль над Италией во второй четверти VI века привела к большим потрясениям и в итоге закончилась неудачей, после чего вторжения германцев возобновились. Сокрушительный распад единого средиземноморского мира уничтожил сеть поместий, которыми владела римская элита, теперь уже не способная удерживать свои земли – сначала те, что находились за пределами Италии, а потом и владения на большей части самого Апеннинского полуострова.
Усиливавшаяся политическая децентрализация смела высший слой общества римского Запада. Процесс, начавшийся в дальних районах Средиземноморья в V веке, дошел до Италии в VI и VII веках. Недвижимость землевладельцев, проживавших в Риме, была теперь в основном ограничена землями в регионе Лаций, и даже папы лишились церковных земель на юге Италии и на Сицилии. Этот упадок помогает нам понять, почему согласно «Диалогам» папы Григория (593 г.) такой представитель римской элиты, как епископ Редемпт, полагал, что «настал конец всякой плоти», а мужчины находили в монастырях убежище от мира, «отягощенного многочисленными бедами и различными несчастьями». Класс аристократии сжался в территориальном отношении и стал значительно беднее, чем раньше. Упадок проявлялся по-разному, от разрушения заброшенных изысканных вилл до исчезновения из документов упоминаний о достопочтенном сенате – после первой половины VII века не имеется никаких данных о сенаторских фамилиях. Сочинения папы Григория, пожалуй, лучше всего иллюстрируют всю глубину падения некогда богатейших семейств. Глава христианской церкви постоянно упоминает обнищавших аристократов, которым он из милосердия помогал держаться на плаву. Бывший губернатор итальянского региона Самния получил от папы четыре золотых монеты и немного вина; также получала скромные подачки и некая вдова с сиротами, происходившая из благородной семьи, представители которой в предыдущих поколениях занимали высочайшие должности
[356].
Крах римских сверхбогачей, пожалуй, впечатляет даже больше, чем падение аристократии династии Тан; основное различие здесь только в степени откровенного насилия – хотя в случае с Римом без него тоже не обошлось: именно насилие сыграло центральную роль в распаде империи. Исчезновение высшего слоя западноримского общества должно было привести к уменьшению неравенства. Процесс затронул и нижние слои класса собственников, а в большинстве бывших регионов Западной Римской империи «исчезли даже региональные и субрегиональные элиты». И хотя в результате этих потрясений возникли новые военные элиты, уровень концентрации богатства, хоть сколько-нибудь напоминающий позднеримский, для них оставался недосягаемым. Увеличившаяся – по крайней мере в некоторых регионах – автономия крестьянства еще более сдерживала изъятие ресурсов даже на местном уровне
[357].
Последний факт заставляет задуматься над тем, было ли выравнивание обусловлено не только упадком наверху, но и ростом благосостояния внизу. Один из типов данных, который можно назвать косвенным свидетельством материального благосостояния, – скелетные останки – согласуется с таким предположением, но слишком неоднозначен, чтобы прочно подтвердить его. Индикаторы физического благополучия, такие как рост и степень повреждений костей и зубов, и в самом деле улучшаются с падением Западной Римской империи. Можно предположить, что обычные люди находились в лучшей форме, чем при империи. К сожалению, мы не можем однозначно установить основную причину таких изменений: хотя уменьшившаяся численность населения и последовавшая за политическим распадом деурбанизация и могли сократить паразитическую нагрузку, увеличить реальные доходы и улучшить диету, подобный эффект могла дать и совпавшая с этими процессами – но не связанная с ними – пандемия бубонной чумы (о которой пойдет речь в следующей главе)
[358].
Другая категория археологических материалов кажется гораздо более многообещающей, поскольку позволяет измерить неравенство ресурсов более непосредственным образом. В недавней стэнфордской диссертации Роберт Стефан исследовал изменения размеров домов в различных частях римского мира до римского владычества, во время него и после. Размеры домов служат допустимым показателем душевого экономического благосостояния: доходы домохозяйства и размеры жилого дома в большой степени соответствуют друг другу в разных культурах; жилой дом в общем случае также служит показателем статуса. Особенно полезны в нашем случае данные о древней эпохе и о Средневековье в Британии. Значимые данные широко распределены во времени и пространстве, уровень современной науки высок, и, что, пожалуй, самое главное, падение Римской империи в этом регионе было наиболее ярко выраженным. После ухода римлян в начале V века н. э. тут на протяжении нескольких веков не существовало централизованного государства и наблюдались лишь мелкие политические образования. Римские структуры тут стерлись сильнее, чем во многих других частях бывшей империи: остров испытал скорее настоящий крах системы, чем просто распад государства
[359].
Этот процесс глубоко повлиял на медианный размер жилых строений и на степень вариации домов по размеру – оба эти показателя сильно уменьшились по сравнению с имперским периодом. Это сжатие зеркально отражает предыдущее увеличение обоих показателей, ассоциируемое с римским завоеванием I века н. э., увеличившим объем производства и стратификацию (рис. 9.1–3)
[360].
Эти находки заставляют лишний раз пожалеть о том, что подобные выборки данных о других частях римского мира, которые исследовались аналогичным образом, сопряжены с различными недостатками, такими как слишком малое количество участков или недостаток данных для определенного периода, и, следовательно, не поддерживают должным образом дальнейшие предположения об изменениях в неравенстве домов. Но даже сейчас археология позволяет нам получить представление о связи имперского правления с экономическим ростом и неравенством.
Рис. 9.1. Медианные размеры домов в Британии с железного века до раннего Средневековья
Рис. 9.2. Квартили размеров домов в Британии с железного века до раннего Средневековья
Рис. 9.3. Коэффициенты Джини размеров домов в Британии от железного века до раннего Средневековья
Несмотря на свою географическую ограниченность, эти данные показывают, что деконцентрация богатства в постимперский период – это довольно последовательный процесс, затрагивающий не только тех, кто находился на самой вершине. Хотя мы и не можем измерить общую степень выравнивания после падения империи, влияние распада государства на среду, в которой богатые правили на протяжении многих столетий, и в самом деле должно было быть значительным. Последствия распада сильно отличались от последствий завоевания, сохранившего масштаб и характеристики более ранних государственных структур: если норманнское завоевание Англии сохранило или даже на короткий период увеличило неравенство богатства, то фрагментация ранее весьма широкой сферы, которой пользовался малочисленный центральный правящий класс, имело совершенно противоположный эффект
[361].
«Многие города того периода кажутся нам сегодня не особенно впечатляющими»: крах системы позднего бронзового века в Средиземноморье и в доколумбовой Америке
К XIII веку до н. э. восточное Средиземноморье превратилось в систему мощных государств, связанных между собой дипломатией, войной и торговлей: Египет рамессидов и Хеттская империя в Анатолии боролись за превосходство на Ближнем Востоке, в Месопотамии набирала силу Среднеассирийская держава, в Леванте процветали финикийские города-государства, а на островах Эгейского моря и в материковой Греции выросли обширные дворцы, центры производства и распределения.
Ничто не предвещало быстрого распада этой государственной системы, который произошел за несколько десятилетий после 1200 года до н. э. Города сильно пострадали (или вовсе были уничтожены) по всему региону – в Греции, Анатолии, Сирии и Палестине. Империя хеттов пала, а их столица Хаттуса была частично разрушена и покинута. Через несколько лет был сметен с лица земли важный город Угарит на сирийском побережье, а также некоторые другие города, более удаленные от моря, в том числе Мегиддо (давший название библейскому Армагеддону).
На островах и в материковой Греции один за другим рушились могущественные дворцы. Если некоторые из них и были затем восстановлены, то к концу XII века не уцелел ни один. Далее к югу утративший контроль над Палестиной Египет распался на теократическое жреческое государство с центром в Фивах на юге и на ряд полунезависимых образований в дельте Нила. Бедствия не обошли стороной и Ассирию: институты государственной власти и присвоения распадались, империя раскололась на несколько сателлитов и города-государства, производство и обмен сократились, социальная структура упростилась
[362].
О причинах столь фундаментального распада спорят до сих пор; к нему могли быть причастны различные факторы. По крайней мере часть вины возлагается на так называемые народы моря – группы интервентов, которые «жили на кораблях» и упоминаются в документах из Египта, Сирии и Анатолии. В 1207 году их нападение на Египет было отбито, однако тридцать лет спустя они не только снова собрались с силами, но и образовали мощную коалицию. По словам Рамсеса III,
все страны сразу снялись с места и разделились в сражениях. Никто не мог устоять перед их оружием… Они заполонили все, насколько хватало земли.
Войскам фараона удалось разбить захватчиков, однако другим государствам повезло меньше. Возможно, следствием подобных массовых миграций стали поселения филистимлян в южном Леванте, а также по крайней мере некоторые разрушения, обнаруженные археологами. Кроме того, в некоторых регионах также наблюдаются следы продолжительной сейсмической активности, свидетельствующие о «буре землетрясений», которая пронеслась в конце XIII и начале XII веков до н. э. Наконец, есть свидетельства о засухе, наступившей примерно в 1200 году до н. э., и об общем дрейфе климата в сторону большей засушливости. Каков бы ни был расклад сил, действовавших в то время, похоже, что воедино слилось множество факторов – возможно, не полностью независимых, а как-то связанных друг с другом; в итоге их влияние произвело эффект, потрясший до основания социальную систему позднего бронзового века
[363].
Особенно суровым был этот крах в районе Эгейского моря. Примерно в середине II тысячелетия до н. э. юг материковой Греции переживал расцвет: там росли поселения, а военная элита накапливала богатства и строила крепости. Усиление неравенства можно наблюдать по изменению облика монументальных гробниц и социальной стратификации предметов в захоронениях. Вскоре в этом регионе возникли обширные дворцовые комплексы. Глиняные таблички с так называемым линейным письмом Б и ранней формой греческого письма говорят о существовании распределительной экономики, сосредоточенной вокруг этих дворцов, управлявшихся царями и их высшими чиновниками. Вельможи, занимавшие высокое положение, присваивали продукты и услуги находившихся ниже. Эта система многим была обязана более ранней дворцовой экономике, возникшей на южном острове Крит (так называемой минойской культуре), но на материке явно бо́льшую роль играли насилие и укрепления, чем распространение достатка и изобилия. Вокруг дворцов на материковой Греции возникли довольно значительные царства, взаимодействовавшие одно с другим и образовавшие так называемую микенскую цивилизацию
[364].
Хотя нам гораздо меньше, чем хотелось бы, известно о характере политического контроля и о распределении дохода, существование ориентированных на элиту распределительных центров вряд ли свидетельствует об эгалитаризме. Насколько можно судить, микенское дворцовое общество было в высшей степени иерархичным. Патронимы, записанные линейным письмом Б, отражают брачные связи между немногочисленными родами элиты: специфические личные имена, социальное положение и богатство – все это достояние отдельных привилегированных семейств. Таблички очень мало говорят о том, как престижные товары распределялись среди рабочего населения. Как выразились двое известных экспертов по тому периоду, «многое из того, что идет наверх, остается наверху». Роскошные изделия из золота, серебра, слоновой кости и янтаря обнаруживаются почти исключительно в гробницах знати. По меньшей мере в одном случае археологические памятники свидетельствуют о том, что оборот богатства со временем все более ограничивался, и о том же говорят свидетельства увеличивавшегося неравенства, вызванного концентрацией власти и ресурсов в руках немногочисленного правящего класса. Оборот мог принимать форму обменов дарами внутри дворцовой элиты при поддержке экспорта и импорта, достаточных, чтобы обеспечить представителей элиты иноземными товарами, свидетельствовавшими о высоком статусе
[365].
Распад микенской цивилизации был длительным процессом. Признаки разрушения – возможно, связанного с землетрясениями, – впервые появляются в середине XIII века до н. э. Далее в том же столетии появляются и другие признаки, за которыми следует сооружение новых укреплений – свидетельство усиливающейся угрозы. Примерно в 1200 году прокатилась новая волна разрушений, сровнявшая с землей дворцы Микен, Тиринфа, Фив и Орхомена, а чуть позже и Пилоса. Здесь, как и в остальных случаях, о причинах остается только догадываться: сейсмическая активность, засуха и эпидемии могли происходить одновременно с нашествиями, восстаниями, изменениями торговых путей и переселением народов. Окончательным результатом стал крах, вызванный неспособностью дворцовой системы реагировать на возникавшие бедствия
[366].
Тем не менее, как и в других случаях, археологические свидетельства микенской цивилизации продолжают встречаться до начала XI века до н. э. Хотя новые дворцы уже не строились, старые все же время от времени перестраивались, дополняясь новыми сооружениями; иногда на какое-то время представители элиты возвращались к прежнему уровню процветания. Больше внимания стало уделяться крепостным убежищам, где можно было легко держать оборону. Тем не менее новая серия разрушений примерно в 1100 году до н. э. покончила и с тем, что оставалось. После исчезновения дворцов некоторые поселения еще продолжали существовать – за исключением тех областей, где дворец был настолько мощным центром притяжения, что вслед за его разрушением территорию покинули и все жители (как это, например, случилось в Пилосе). Большинство регионов, пострадавших не так сильно, «вернулись к менее масштабному, племенному образу жизни». Мощные крепости исчезли, письменность была полностью забыта. X век до н. э. – эпоха нижней точки регресса и минимального уровня сложности общества. Крупнейшие населенные пункты Греции того времени могли насчитывать одну-две тысячи человек, но большинство обитателей проживали в маленьких деревушках и к тому же постоянно перемещались с места на место. Многие древние поселения были вовсе заброшены. Международная торговля прервалась, дома по большей части представляли собой примитивные однокомнатные жилища, гробницы обеднели. Нормой стали отдельные захоронения, в противоположность фамильным склепам микенского периода
[367].
Элита дворцового периода исчезла. У нас нет сведений о том, что случилось с этим классом. Возможно, некоторые его представители отправились на восток вместе с волной завоевателей того времени (это чем-то похоже на судьбу английских танов после норманнского завоевания 2000 лет спустя). Некоторые поначалу могли укрыться в укрепленных резиденциях на островах или на побережье материка. Но судьба этих людей не представляет для нас особого интереса: главное, что класс элиты исчез в целом. Дворцовая система, позволявшая присваивать продукцию сельского населения, развалилась, и ей на смену не пришла никакая другая. К X веку до н. э. лишь самые крупные – точнее, не самые крошечные – поселения могли практиковать нечто вроде намека на расслоение общества. Предметы из захоронений того периода говорят о том, что доступ к дорогим, привезенным издалека предметам имели лишь отдельные люди. Признаки стратификации и богатства стали редкими; одна из важных находок – древний дом в Лефканди на острове Эвбея, датируемый примерно 1000 годом до н. э.; постройка имеет 150 футов в длину и 30 в ширину, сооружена из глинобитных кирпичей и была обнесена перистилем (колоннадой) из деревянных столбов. Внутри найдены два захоронения с немногочисленными золотыми украшениями. То, что для предыдущих столетий считалось бы нормой, в захоронениях периода упадка воспринимается как уникальная черта
[368].
Крайняя редкость крупных сооружений, престижных предметов и других показателей богатства и статуса в раннем железном веке в Греции представляет собой резкий контраст с микенским периодом. Крах системы затронул не только элиту, но и всю социально-экономическую активность, которая стала более фрагментированной. В таких условиях изъятие и концентрация излишков в заметных масштабах становятся серьезной задачей даже при условии сохранения институтов власти. И хотя от бедствий, несомненно, страдало и все население в целом, богатые и влиятельные теряли больше. Крах такого размаха неминуемо должен был привести к уменьшению неравномерного распределения доходов и богатства. К тому же по мере того, как формировались новые элиты, а затем (с VIII века до н. э.) начался экономический рост, состояние всеобщей бедности последворцового периода, возможно, подготовило почву для устойчивого эгалитаризма поздних столетий древнегреческой истории, о чем мы уже говорили в Главе 6.
Через две тысячи лет после великого краха микенской дворцовой системы почти столь же впечатляющее зрелище представлял собой упадок классической цивилизации майя на юге Юкатана. К концу позднего классического периода (примерно 600–800 гг. н. э.) политическое развитие уже прошло стадию отдельных городов-государств: такие города, как Тикаль и Калакмуль, стали центрами более крупных политических образований, утвердивших свою власть над правителями других городов-государств посредством системы визитов, обмена дарами, общих ритуалов и браков. В городских центрах процветала монументальная архитектура, на новые храмы и дворцы направлялись огромные средства. Материальная культура высшего класса достигла небывалого блеска и великолепия: в этот период помимо других объектов роскоши часто встречаются привезенные издалека предметы из жадеита и мрамора.
Все это изменилось в конце VIII – начале IX веков: региональные центры власти постепенно приходили в упадок, в то время как соперничество между более мелкими образованиями разгоралось. Непрерывные конфликты, похоже, шли рука об руку с усилением эксплуатации и ростом неравенства между социальными классами. Увеличение числа дворцов в некоторых городах, консолидация элиты, отразившаяся в изменении похоронных практик и большем значении родословных, а также культурная интеграция элиты из разных политических образований – все это указывает на возросшую стратификацию и, скорее всего, на рост материального неравенства
[369].
На протяжении IX века в некоторых крупных центрах прекратилось строительство новых сооружений, за чем последовал общий упадок – довольно скоро, хотя и не сразу: археологи обнаружили значительную географическую и временную вариативность; переходный период на Юкатане растянулся на несколько столетий. И все же в конце концов распад социальной структуры стал всеобъемлющим и масштабным. В Тикале, одном из крупнейших городов майя, строительная деятельность прекратилась к 830 году, а восемьдесят лет спустя город предположительно покинули до 90 % его населения. Точно так же были брошены и другие центры: процесс сильнее затронул крупные города, тогда как более мелкие поселения продолжили существование. И опять же по поводу причин такого упадка спорят до сих пор. Современные объяснения предполагают, что упадок был обусловлен сочетанием различных факторов: среди них особо выделяются междоусобные войны, демографическое давление и ухудшение условий окружающей среды (в частности, частые засухи)
[370].
Каким бы ни было конкретное сочетание обстоятельств, очевидно, что важную роль в этом процессе играло насилие. Его размах хорошо документирован. Как и в микенской Греции, дворцовые города постепенно превратились в военные центры, а затем и в мелкие поселения. В южной части региона полностью прекратилось строительство сложных административных и жилых сооружений, как и возведение стел; были утрачены письменность и календарная система майя. Прекратилось производство предметов роскоши. Элитные институты и сопутствующие им культурные процедуры, такие как возведение стел в честь лиц благородного происхождения, попросту исчезли. Согласно определению одного современного авторитета, целый правящий класс «был унесен ветром»
[371].
Основное отличие от раннего железного века Греции заключается в том, что у майя сохранилась и даже относительно процветала изощренная культура в основных северных городах, особенно в Чичен-Ице в постклассический период (IX–X века), а затем в Майяпане и Тулуме. Закат Чичен-Ицы произошел в XI столетии (это было связано с продолжительной засухой), но благодаря постепенности процесса удалось сохранить культурную и институциональную преемственность в период расцвета Майяпана начиная с XII–XIII веков. На юге же, как и в раннем железном веке Древней Греции, крах системы затронул не только городские центры или правящий класс, но и население в целом: современные ученые предполагают, что его численность сократилась на 85 %. Экономика, основанная на деятельности миллионного населения, просто перестала существовать.
В связи с этим возникает вопрос, насколько крах системы майя повлиял на распределение ресурсов. Исчезновение государственной иерархии и материальных признаков утонченной культуры привело к созданию среды, в которой было бы невозможно поддерживать былые уровни стратификации и неравенства. Даже если бедствия и повлияли на образ жизни простолюдинов, то в конечном счете, по крайней мере на непродолжительный срок, последние могли бы выиграть от облегчения бремени, которое до этого накладывала на них государственная элита. В частности, одно исследование обнаружило резкое уменьшение числа погребений элиты после VIII века, тогда как в контексте населения в целом сохраняется преемственность, что может говорить о более сильном ударе по привилегированной группе, хотя это и остается спорной темой. Возможно, наилучшие данные были получены в ходе тщательного исследования человеческих останков из разных участков в южных долинах Юкатана. Для позднего классического периода различия между захоронениями элиты и низких слоев населения находятся в прямом соотношении с различиями диеты: обладатели высокого статуса питались лучше. Оба эти признака исчезают после 800 года н. э., и в это же время становятся гораздо более редкими иероглифические тексты с календарными датами, что указывает на стирание классовых отличий, а заодно и на сокращение материального неравенства
[372].
В Новом Свете существовали и другие ранние государства, которые переживали схожие процессы распада и соответствующего выравнивания. Достаточно привести два характерных примера. В первой половине I тысячелетия н. э. одним из крупнейших городов планеты был Теотиуакан в центральной Мексике (к северо-востоку от современного Мехико). В VI или в начале VII века после периода, в ходе которого стратификация захоронений увеличивалась, серия пожаров уничтожила монументальную архитектуру в центре города. Огромные камни были намеренно сдвинуты с места, статуи разбиты, их обломки разбросаны. Северный и южный дворцы сгорели, а другие общественные здания были явно умышленно и самым тщательным образом превращены в развалины. При этом были даже расчленены некоторые захороненные в них скелеты, богатые украшения одного из которых свидетельствуют о принадлежности к элите. Кажется довольно ясным, что эти события имели какую-то политическую подоплеку, однако нам гораздо меньше известно о том, кто именно пытался уничтожить Теотиуакан в качестве центра власти: внешней агрессии могли предшествовать внутренние волнения. В том, что эти перипетии повлияли на неравенство, сомневаться не приходится: трудно представить, что систематическое физическое уничтожение знаков и представителей власти не сопровождалось распадом политических институтов контроля и эксплуатации. Даже в отсутствие текстовых источников предположение о том, что существовавшая на тот момент элита смогла пережить эти бедствия или остаться более или менее невредимой, не согласуется с археологическими данными, хотя некоторые из членов правящего класса могли покинуть город и даже занять привилегированное положение в других местах
[373].
То же верно в и отношении цивилизации Тиуанако в высокогорьях Анд, возможно пережившей еще более драматический крах. Город Тиуанако, расположенный на высоте почти 13 000 футов (ок. 4 км) над уровнем моря рядом с озером Титикака на плоскогорье Альтиплано, стал центром империи, развивавшейся примерно с 400 года и просуществовавшей до X столетия. На пике расцвета столица представляла собой церемониальное поселение, тщательно ориентированное по сторонам света в соответствии с космологическими представлениями и окруженное огромным рвом, который затруднял вход в центр города и придавал последнему видимость священного острова. Этот недоступный район включал не только главные церемониальные здания, но и многочисленные резиденции правителей и элиты, а также кладбища. В жилых кварталах элиты, пышных и богато украшенных, функционировала сложная система водоснабжения. Гробницы в этой части города также обильно декорированы. Дома за пределами рва были, как правило, не такими пышными. При этом тщательная планировка по сторонам света, высокое качество строительства и наличие большого числа различных артефактов свидетельствуют о том, что здесь проживали люди пусть и не такого высокого статуса, как элита, населявшая остров, но все же более высокопоставленные, чем обычные простолюдины.
Если вообще возможно провести какие-то аналогии с более поздней культурой инков, то эти периферийные городские районы могли принадлежать младшим ответвлениям правящих семейств или тем, кто был связан с этими семействами посредством фиктивного родства. Таким образом, имперский Тиуанако был спланирован как центр политической и религиозной власти, обслуживавший представителей правящего класса и их приближенных. Эта функция удерживала численность населения столицы в пределах нескольких десятков тысяч, при том что город находился в густонаселенной области, способной прокормить и гораздо более многочисленное городское население. Насколько мы можем судить, сельские жители в город не допускались. Как и в Древней Греции бронзового века, в центральном квартале, по всей видимости, проживало также некоторое количество ремесленников, изготавливавших вещи для привилегированных жителей. Социально-экономическую стратификацию, таким образом, дополняла пространственная, отделявшая богатое и обладающее властью меньшинство от остального населения
[374].
Все это признаки процесса, в ходе которого в последней фазе развития империи правители и элита все более отдалялись от простолюдинов и социальное неравенство росло. Упадок же был стремительным и бесповоротным. Предполагается, что сложную структуру власти Тиуанако подорвали климатические изменения, прежде всего жестокая засуха. Население покинуло столицу в ходе нескольких волн миграции, и город был полностью заброшен к 1000 году. Археологи обнаружили признаки масштабного насилия: восточный и западный дворцы в центре города были разрушены, причем последний в буквальном смысле слова сровняли с землей. Как и в Теотиуакане, здесь имеются свидетельства намеренного разрушения монументальных ритуальных сооружений: скульптуры, символы власти элиты, были разбиты и закопаны в землю с такой тщательностью, что для этого явно потребовались значительные усилия. О том, было ли это войной политических фракций или какой-то другой разновидностью насилия, много спорят, и истину мы, возможно, не узнаем никогда; но очевидно, что политическая иерархия не пережила подобных потрясений.
Крушение столицы сопровождалось и крахом сельского хозяйства в прилегающих районах. Города в бассейне озера Титикака исчезли на несколько столетий, и нормой стали политическая фрагментация и локальная экономическая активность. Население сократилось и переместилось в более защищенные районы; обширные укрепления в этих районах говорят о продолжающемся насилии и неспокойных условиях существования. С иссяканием ключевых источников богатства, таких как присвоение излишков, производство специализированной ремесленной продукции и широкая торговая сеть, старая элита просто исчезла
[375].
В других случаях мы вообще почти ничего не знаем о том, насколько была развита государственная власть и как ее крах повлиял на могущество и богатство элиты. Известный пример – хараппская культура в долине Инда, процветавшая в многочисленных городах во второй половине III тысячелетия до н. э. Эта цивилизация угасла в 1900–1700 годах до н. э., многие поселения стали меньше размером или вовсе были покинуты. Опять же, какие бы иерархия и дифференциация ни существовали в том обществе, они вряд ли пережили этот процесс
[376].
Что касается более позднего времени, то наиболее заметными оказываются материальные признаки краха. Уже 2400 с лишним лет назад афинский историк Фукидид отмечал, что города, воспетые в поэмах Гомера, в его собственное время выглядели не особенно внушительно. Когда испанский конкистадор Эрнан Кортес проходил мимо Тикаля и Паленке, он их даже не заметил, потому что руины этих городов майя заросли джунглями, а местное население было очень редким. Ту же участь разделили кхмерские поселения в Юго-Восточной Азии: к расчистке древних городов Ангкора приступили только в начале XX века, а археологический комплекс Преах Кхан Кампонг Свай, резиденция кхмерских правителей XI и XII веков н. э., занимающая площадь в десятки квадратных миль, находится в труднодоступной дикой местности. Когда мы с одним моим товарищем прилетели на вертолете в этот некогда оживленный город в 2008 году, то оказались там единственными живыми существами – за исключением охранников из соседней уединенной деревеньки и длинной змеи
[377].
Всеобъемлющий крах государственной системы обычно оставляет нам лишь археологические данные, но не письменные исторические источники, и это неизбежно делает невозможным количественный анализ изменений в неравенстве доходов и богатства. В то же время такие катастрофические события всегда заставляют подозревать сокращение неравенства в грандиозных масштабах. Какие бы формы эксплуатации и стратификации ни сохранялись в период после краха, они почти неминуемо должны были быть чем-то вроде слабой тени по сравнению с имперским обществом, стратифицированным в величайшей степени. Более того, общее обеднение за пределами бывших кругов элиты само по себе сокращало возможности потенциального присвоения излишков и понижало потолок неравенства ресурсов. Принимая во внимание исключительность выравнивающей мобилизационной войны, трансформационной революции и катастрофических эпидемий, можно утверждать, что всеобъемлющий крах государства может играть роль самого могущественного и надежного уравнителя во всей истории человечества. Несмотря на то что такие катастрофы происходили чаще, чем можно было бы подумать – с учетом менее известных случаев, – они тем не менее достаточно редки, что, впрочем, и к лучшему, учитывая размах насилия и степень страданий, сопровождавших столь радикальные перемены. Восстановление же государственных структур, часто в результате внешнего влияния, – напротив, довольно обычный исход. Чем мягче переход, тем больше вероятность того, что неравенство сохранится или восстановится.
«Пусть уныние опустится на ваш дворец, построенный для радости»: распад государства и упадок элиты на древнем Ближнем Востоке
Государства распадались на протяжении всей истории их существования. В эпоху так называемого Древнего Царства правителям Египта удавалось поддерживать единство страны с XXVII по XXIII столетие до н. э. Столица в тот период находилась в Мемфисе, и наиболее зримое проявление величия этой эпохи – великие пирамиды в Гизе. В XXII – начале XXI века произошла децентрализация, местные губернаторы обрели автономию, а страна разделилась на две половины, северную и южную, с соперничавшими царскими дворами. Влияние этого процесса на неравенство могло быть неоднозначным: провинциальные управляющие и аристократы, скорее всего, выиграли от него, поскольку теперь присваивали ресурсы, раньше направлявшиеся в центр, тогда как богатство и власть фараона и его внутреннего круга уменьшились – последний факт хорошо подтверждается относительно низким качеством оформления гробниц придворных этого переходного периода. Хотя в отсутствие более ощутимых доказательств трудно делать обоснованные предположения, ослабление верхушки должно было, по меньшей мере в принципе, сократить верхнюю долю распределения дохода и богатства
[378].
Грандиозный крах Аккадской империи в Месопотамии и Сирии должен был привести к подобным же последствиям – возможно, в еще большем масштабе. В XXIV–XXII веках до н. э. непрерывные военные кампании приносили добычу, которая раздавалась храмам, членам царской семьи и их вельможам. Земли Шумера на юге Месопотамии перешли во владение аккадских правителей и их родственников, а также достались высшим чиновникам. Организовав приток добычи из разных регионов, империя ускорила концентрацию богатства в невиданном ранее масштабе – мы уже говорили об этом во вводной главе, – а упадок империи неминуемо обратил этот процесс вспять. В последующие столетия крушение Аккада изображалось с преувеличенной экзальтацией, с упоминанием «божественных проклятий», обрушившихся на головы аккадских царей из-за их гордыни и тщеславия (в подзаголовке данного раздела использована цитата из одного такого источника). Реальность же была более прозаичной: когда внутренние распри в аккадском высшем обществе вкупе с внешним давлением и засухой дестабилизировали обстановку, местные политические образования в Шумере и других регионах восстановили свою независимость, и территориальные владения империи резко сократились. Соответственно сократились доходы и богатство тех, кто находился на самом верху
[379].
Как правило, такое сокращение было временным, поскольку новые силы подталкивали к образованию новых империй, собиравших в единое целое обломки прежнего величия, пока и эти новые образования не распадались под влиянием децентрализации или завоеваний. В истории фараоновского Египта так называемые переходные периоды раздробленности неизбежно заканчивались новым объединением. В Месопотамии же с XXII по VI век до н. э. последовательно правили сменявшие друг друга династии города Ура, Вавилона (царь Хаммурапи и более поздние касситские династии), царства Митанни, нескольких изводов Ассирийской империи и Нового Вавилона.
Приведу лишь один пример. Когда царь Хаммурапи примерно в 1759 году до н. э. разрушил небольшое государство Мари на берегах Евфрата (близ современной границы между Сирией и Ираком), потребовалось всего лишь поколение, чтобы восстановить один из второстепенных центров Мари, город Терка, и образовать новое царство (Хана), продолжившее историю Мари и в конце концов добившееся независимости от Вавилона
[380].
Напротив, полный крах государства, вроде описанного в предыдущей главе, был относительно редким явлением, особенно в регионах, где могли быстро возникнуть новые политические силы. Распад крупной империи на несколько более мелких единиц мог затормозить концентрацию дохода и богатства на самой вершине общества, даже если такое сокращение и не шло ни в какое сравнение с масштабным выравниванием, отождествляемым с более обширными формами краха. Тут мы сталкиваемся с досадной проблемой: досовременные общества обычно не оставляли после себя достаточного количества источников, чтобы мы могли надежно задокументировать или измерить сокращение экономического неравенства. Но все же мы не можем позволить себе сдаться и отвернуться от этих примеров – по той простой причине, что такие ранние общества гораздо чаще переживали промежуточные периоды распада и деконцентрации, чем лучше задокументированные государства более недавней истории или современные. Отказываясь исследовать возможности снижения неравенства, предоставляемые распадом государства, мы рискуем проглядеть мощную выравнивающую силу. В такой ситуации лучшее, что мы можем сделать, – это найти опосредованные данные, которые указывали бы, хотя и не совсем четко, на изменения в этом направлении.
Я ограничусь лишь одним примером, чтобы продемонстрировать сложность и ограниченность такого подхода. Примерно в 1069 году до н. э. в итоге уже описанного кризиса позднего бронзового века Египетское царство разделилось на Верхний Египет на юге, контролируемый жрецами Амона в Фивах, и Нижний Египет на севере с центром в Танисе. Вторжение ливийцев ускорило децентрализацию на севере. В результате за власть в Дельте боролись несколько региональных сил; особенно активным стал этот процесс с конца IX века до н. э. (обычно считается, что это период XXI–XXIII династий). Подобные события могли сократить богатство элиты, поскольку последняя зависела от доступа к государственным доходам, другим связанным с государственной службой финансовым потокам и доходам от частных владений или от экономической активности, чувствительной к целостности государства. Некоторые гробницы Саккары, основного некрополя древней столицы Мемфиса, как считается, отражают относительное обеднение элиты. Важные находки были сделаны в боковой шахте гробницы придворного писца по имени Тиа – зятя известного фараона Рамсеса II из XIX династии, правившего на пике имперского величия Египта в XIII веке до н. э.; в боковой шахте был погребен секретарь Тиа по имени Иурудеф. Много лет спустя, возможно в X веке до н. э., эта шахта и прилегающие к ней камеры были использованы для повторного захоронения – всего здесь положили 74 тела: некоторые в саркофагах, другие обернуты циновками, а иные и просто так. И хотя есть признаки того, что сюда еще в древности пробрались грабители гробниц, похоже, сами же преступники отказались от дальнейших поисков, возможно, разочарованные неприглядным зрелищем. Качество гробов и саркофагов по сравнению с аналогичными предметами из Южного Египта того же периода весьма невысокое: изделия из Дельты сколочены из разномастных кусков дерева, украшены только самые ключевые элементы. Лишь на некоторых саркофагах встречаются надписи – но иероглифы либо совершенно бессмысленны, либо стерлись и не поддаются прочтению
[381].
Причем это не какое-то случайное явление: подобные захоронения – с гробами плохого качества, бессмысленными имитационными надписями и очень небрежной техникой мумифицирования – были найдены и в некоторых других некрополях Среднего Египта и предположительно относятся к тому же времени. И все же, несмотря на низкое качество захоронений, они явно принадлежат элите – поскольку лишь привилегированные египтяне могли себе позволить антропоморфные саркофаги, пусть и очень плохо сделанные. Эти находки можно истолковать как доказательство снижения покупательной способности и спроса в районе Мемфиса относительно более стабильного южного региона. Даже в царских гробницах в Танисе, на тот момент крупнейшем северном центре, повторно использовались более древние объекты, в том числе ритуальные сосуды, украшения и саркофаги
[382].
Известно, что практика повторного использования саркофагов к тому времени распространилась и в столице Верхнего Египта, в Фивах. Здесь это, по-видимому, было связано не столько с неспособностью элиты оплатить изготовление новых гробов, сколько с дефицитом материалов, возникшим после разделения страны, а прежде всего – с опасениями по поводу широко распространившейся практики разграбления гробниц. Последнее отразилось в отказе от дорогих элементов украшений, таких как облицовка золотом, и в более тщательной подготовке трупа к бальзамированию (а следовательно, к большей его сохранности). О том же говорит и переход от величественных усыпальниц с наземными храмами к потайным захоронениям в скальных туннелях. Неудивительно, что мы не находим бросающихся в глаза признаков обеднения элиты в Фивах, поскольку эта группа, возглавляемая жрецами Амона, не только сохранила контроль над большей частью Египта, но и принялась расхищать более ранние царские гробницы и, как следствие, не испытывала недостатка в источниках материалов. В этом отношении она отличалась от соответствующей группы на севере, где более существенная децентрализация и хаос сократили доходы и расходы элиты, что, в свою очередь, привело к исчезновению ремесленных навыков, зависевших от ее покупательной способности
[383].
Я выбрал этот пример, чтобы показать, насколько трудно выявлять признаки выравнивания в условиях более ограниченного распада государства. Обширный крах обычно оставляет достаточно археологических доказательств, исключающих всякие сомнения в сокращении неравенства доходов и богатства. Менее драматические потрясения, напротив, оставляют не так много таких же отчетливых следов среди более разбросанных и неоднозначных косвенных данных, имеющихся в нашем распоряжении. В таких условиях любая попытка определить степень снижения благосостояния элиты, не говоря уже об общих оценках неравенства, будет сопряжена с большой неопределенностью и часто не поднимется выше уровня предположений. К этой головоломке добавляются проблемы интерпретации, особенно наиболее часто обсуждаемая проблема соотношения изменений в практике захоронений или других практик сохранения материальных объектов с социально-экономическими условиями; возникает очевидный вопрос: возможно ли вообще делать какие-то общие выводы на основе отдельных находок? Подобные сомнения в отношении материальных находок вроде тех, что были обнаружены в египетских захоронениях Третьего переходного периода, подводят нас к границам того, что возможно установить в процессе исследования неравенства. Выравнивание, обусловленное политической фрагментацией, по большей части происходило в досовременном прошлом, и этот потенциально распространенный феномен по большей части навсегда останется недоступным для современного наблюдателя. Он образует своего рода темную материю в истории неравенства, которая определенно присутствует, но которую трудно увидеть.
«Страна полностью разбита»: современный распад государства в Сомали
Какими бы ограниченными ни было большинство исторических свидетельств, они поддерживают предположение, что сопровождавшийся насилием распад хищнических государств досовременной эры сдерживал неравенство тем, что лишал сложившиеся элиты богатства и власти. Возникает вопрос, могло ли выравнивание такого типа наблюдаться в недавней истории и может ли оно наблюдаться в наши дни. На первый взгляд, ответ кажется отрицательным: как мы видели ближе к концу Главы 6, гражданские войны в развивающихся странах обычно увеличивают, а не уменьшают неравенство. Кроме того, хотя подобные конфликты и ослабляют государственные институты, они редко сопровождаются крахом управления или общим социально-экономическим распадом, сопоставимым по размаху с самыми яркими случаями из досовременной истории, о которых я только что писал.
И все же современные примеры по крайней мере в чем-то могут приблизиться к примерам из прошлого. Считается, что наиболее серьезный случай распада государства в недавнем прошлом пережила восточноафриканская страна Сомали. После падения режима Мохамеда Сиада Барре в 1991 году страна распалась на ряд враждующих между собой фракций и территорий, и с тех пор в ней отсутствовали центральные государственные институты. Если в северной части возникли квазигосударства вроде Сомалиленда и Пунтленда, то остальную часть контролируют военные группировки, включая джихадистскую «Аль-Шабааб», и ряд сменяющих друг друга войск соседних стран. Только в последние несколько лет над Могадишо и прилегающими к нему территориями начало осуществлять контроль номинальное федеральное правительство. С 1991 года и до эфиопского вторжения в 2006 году можно было утверждать, что Сомали как государство не существовало.
Уровень жизни там крайне низок. Согласно одному исследованию, анализировавшему уровень жизни в арабских странах (определяемых широко) по таким факторам, как детская смертность, питание, образование и доступ к основным государственным услугам, Сомали занимает последнее место в регионе. Данные настолько скудны, что Индекс человеческого развития воздерживается от включения этой страны в свой глобальный рейтинг, но ставит ее на шестое место с конца по многомерному индексу бедности среди всех развивающихся стран. Страна также занимает шестое место по проценту населения, живущего в крайней бедности. Нет никаких сомнений, что во многих отношениях Сомали действительно «полностью разбита», как выразилась в одном интервью писательница и активистка Айаан Хирси Али, наиболее известный эксперт по этой стране
[384].
В данном случае нас заботит более конкретный вопрос: повлияли ли падение центрального правительства и последующая фрагментация страны на неравенство дохода и богатства, и если да, то каким образом? В силу недостатка данных любой ответ на этот вопрос неизбежно подразумевает большую степень неопределенности, и не следует забывать, что к нему нужно относиться с изрядной долей скептицизма. Тем не менее если основываться на различных показателях в более широком региональном контексте, то Сомали выглядит относительно неплохо не только в области экономического развития, но и в области неравенства.
Причиной такого, казалось бы, противоречивого вывода является тот факт, что начиная с 1991 года условия были крайне неблагоприятными для большинства населения страны. При правлении Сиада Барре (с 1969 по 1991 год) единственным заметным источником дохода государства было изъятие ресурсов в пользу диктатора и его приспешников. Несмотря на изначально декларируемую политику беспристрастного отношения к кланам, Барре покровительствовал собственному клану и кланам-союзникам, одновременно все более жестоко подавляя противников. Земельная реформа благоприятствовала политикам и городским бизнесменам со связями. Чиновники и приближенные направляли прибыль от национализированных предприятий и компаний в свои карманы, заодно присваивая изрядную долю государственных расходов. Международная помощь, привлекаемая благодаря соперничеству в холодной войне и манипуляциям численностью беженцев, также присваивалась режимом.
Коррупция достигла потрясающего размаха даже по крайне невысоким меркам региона. Высокопоставленные чиновники и родственники Барре запускали руки в резервы крупнейших банков, доводя их до банкротства. Единственный национализированный банк обслуживал элиту с политическими связями, а чрезмерная переоценка сомалийской валюты благоприятствовала состоятельным потребителям импорта за счет экспорта не достававшихся беднякам товаров, таких как мясо. Действуя словно «государственный охранник», режим Барре контролировал поток богатства в страну и из нее. В целом эти бесславные меры привели к росту неравенства как внутри Могадишо, так и между столицей и остальной страной. Расходы на социальные нужды были минимальными. Даже в то время, когда сохранялось центральное правительство, социальные услуги предоставляли в основном неформальный сектор и местные организации или группы, такие как кланы. Режим попросту либо не обращал внимания на трудовое население, большая часть которого вела патриархальный образ жизни, либо нещадно эксплуатировал его – до граждан вряд ли вообще доходили какие-то средства
[385].
В таких условиях исчезновение государственных структур не оказало сильного влияния на доступность социальных услуг. Распад страны даже уменьшил насилие, особенно в период между уходом иностранных сил (1995) и вторжением Эфиопии (2006); наиболее жестокие столкновения проходили в основном в годы собственно распада государства, с 1990 по 1995-й, и когда набирали силу первые попытки восстановить его – с 2006 по 2009 год. И хотя военные лидеры и боевики взимали с гражданских какую-то ренту, они из-за соперничества друг с другом и относительной слабости делали это в меньшей степени, чем прежний диктаторский режим; налоги и барьеры для торговли и коммерческой деятельности были гораздо ниже, чем раньше. В результате Сомали регулярно догоняла и даже обгоняла своих непосредственных соседей, а также другие страны Восточной Африки по различным совокупным показателям уровня жизни. Большинство показателей развития после развала государства улучшились, а единственные исключения – численность школьников и процент грамотных взрослых – обусловлены скорее уменьшением международной помощи, чем какими-то переменами в предоставлении государственных услуг. Сравнение Сомали с 41 страной Африки к югу от Сахары по 13 показателям развития говорит о том, что, хотя Сомали и отставала по всем задокументированным показателям в последний год государственной власти, с тех пор она продвинулась не только в абсолютных цифрах, но и, что более показательно, относительно многих других государств. Это верно в отношении как мирных стран, так и тех, что пережили войны примерно в то же время, что и Сомали
[386].
Предполагается, что после распада государства на сокращение неравенства в Сомали повлияли два фактора: 1) исчезновение относительно сконцентрированного национального богатства и объединенной власти элиты, получавшей большую выгоду от извлечения ренты, и 2) прекращение политики систематической дискриминации сельского большинства в пользу городских коммерсантов и чиновников. Если судить по небольшому числу доступных данных, то они согласуются с таким предположением. Коэффициент Джини дохода для Сомали в 1997 году составлял 0,4, что ниже показателей соседних стран (0,47) и Восточной Африки в целом (0,45) на тот момент. Всемирная база неравенства доходов (SWIID) отмечает падение неравенства дохода в Сомали в начале 2000-х, хотя погрешность и неопределенность этих данных очень высоки. Трудно судить, насколько в настоящее время достоверен коэффициент Джини 0,43–0,46 для Сомалиленда, в котором признаки центрального правительства сильнее, чем для Сомали 1997 года. Принимая во внимание характер данных, мы можем утверждать, что относительное улучшение других показателей благосостояния обязано падению клептократического и жестокого государственного режима: в Сомали Барре правительство и в самом деле было проблемой, а не решением. Что касается выравнивания посредством распада государства, то это более неопределенный вопрос. Но даже в таком случае пример Сомали предоставляет хотя бы какую-то степень поддержки общего аргумента, обсуждаемого в данной главе
[387].
Все хищнические государства одинаковы; каждое при распаде выравнивает по-своему…
Пример такой страны, как Сомали при правлении Барре, представляет собой общий интерес, просто потому что хищнические государства, или «государства-вампиры» развивающегося мира, имеют больше общего с досовременными традициями государственного управления, сочетающими высокий уровень агрессивного присваивания с низким уровнем предоставления общественных услуг, по сравнению с современными западными обществами. При этом следует иметь в виду несколько оговорок. В досовременных государствах, как правило, не наблюдалось той степени вмешательства, которую предполагает «научный социализм», а это ограничивало вред, который они могли причинить своим жителям. Также следует уточнить мое толстовское определение досовременных государств, поскольку известно, что в них наблюдалось сильное разнообразие качества и количества предоставляемых общественных услуг. Не существует никакого подходящего под все случаи шаблона. Тем не менее легко понять, почему распад более алчных и ненасытных государств улучшает качество жизни в целом и уменьшает неравенство в частности – независимо от того, сколько их жителей предпочли бы иметь отвратительное правительство, чем не иметь вообще никакого. Одна экономическая модель предполагает, что ничем не сдерживаемое хищническое государство для качества жизни может оказаться вреднее анархии
[388].
В некоторых случаях распад влияет на неравенство тем, что ухудшает качество жизни всех, но богачи при этом страдают сильнее. Возможно, к такому результату приводит значительное сокращение сложности общественных отношений, как это было в раннем бронзовом веке в Древней Греции, в позднем классическом периоде майя на Юкатане или в бассейне озера Титикака после упадка Тиуанако. В других контекстах, в которых распад ограничивался более узкой политической сферой, как в недавнее время в Сомали, выравнивание не обязательно сопровождалось общим ухудшением качества жизни, но могло достигаться благодаря тому, что затрагивало тех, кто находился на самой вершине. Одна из широко варьируемых переменных при таком выравнивании – это безопасность; последствия распада государства могли быть разными в зависимости от того, подвергалось ли население в целом опасности внешней агрессии (в качестве примера можно привести нападение степных кочевников на оседлых земледельцев), или же распад происходил в более благоприятных условиях. Но хотя степень выравнивания при этом варьировала, общий исход был схожим: сокращение разрыва в доходах и богатстве, вызванное насильственным уничтожением государственной иерархии и институтов присвоения. Распад государств и гибель цивилизаций – это третий и наиболее древний всадник апокалипсиса в глобальной истории выравнивания: тот всадник, который растаптывает неравенство, круша жизни всех вокруг.
Часть V
Чума
Глава 10
Черная смерть
Четвертый всадник: микробы, Мальтус и рынки
До сих пор мы рассматривали насилие, осуществляемое человеком в отношении человека, и его влияние на неравенство: война с массовой мобилизацией, поощряющая принимать меры в пользу мобилизуемых за счет богачей; кровавые революции, уничтожавшие «помещиков», «кулаков» и «буржуазию» вместе с подлинным «одним процентом»; и распад целых государств, разрушавший богатую элиту, которая до этого присваивала и накапливала доступные излишки, насколько это было возможно. Рассмотрим теперь еще одного уравнителя, Четвертого всадника, – масштабные эпидемии. Он отличается от предыдущих тем, что задействует иные биологические виды, действие которых на человека трудно назвать прямым насилием; при этом атаки некоторых бактерий и вирусов на человеческое общество приводили к гораздо более летальным последствиям, чем любые катастрофы, возникшие в результате человеческих действий.
Как же эпидемии сокращают неравенство? Посредством того, что Томас Мальтус в своем сочинении «Опыт о законе народонаселения» 1789 года называл «разрушительными препятствиями». Если говорить вкратце, то идеи Мальтуса основаны на той предпосылке, что в долгой перспективе население растет быстрее, чем ресурсы. Это, в свою очередь, включает средства, сдерживающие рост населения, – «предупредительные препятствия», сокращающие воспроизводство населения посредством «морального ограничения», то есть задержкой с заключением брака и рождением детей, и «разрушительные препятствия», увеличивающие смертность. К этим последним ограничениям, по словам самого Мальтуса,
относятся все причины, стремящиеся каким бы то ни было образом… сократить естественную продолжительность человеческой жизни. Поэтому к категории этих препятствий необходимо отнести вредные для здоровья занятия, тяжкий, чрезмерный или подвергающий влиянию непогоды труд, крайнюю бедность, дурное питание детей, нездоровые жизненные условия больших городов, всякого рода излишества, болезни, эпидемии, войну, чуму, голод[389].
В такой всеобъемлющей формулировке «разрушительных препятствий» смешиваются прямые последствия демографического давления и такие события, как эпидемии, которые не обязательно вызываются и даже не обязательно обостряются из-за демографических условий, а могут быть совершенно внешними факторами. Современные исследования подчеркивают важную роль реакций на рост населения и сокращение ресурсов, благодаря чему удается увеличить продуктивность и тем самым предотвратить мальтузианский кризис. Наиболее разработанные неомальтузианские модели предполагают инерционный эффект, при котором население и уровень производства колеблются в зависимости от недостатка ресурсов и технологического или институционального прогресса. Более того, произошедший за последние 150 лет демографический переход, как предполагается, ослабил мальтузианские ограничения благодаря инновациям вкупе с уменьшающейся рождаемостью и повышением реальных доходов – эти сугубо современные факторы не наблюдаются в той же степени в ранние периоды истории. Поэтому описанные Мальтусом механизмы помогают понимать в первую очередь досовременные общества, которые и являются предметом данной главы. Наиболее доступные данные для Англии Средневековья и начала Нового времени позволяют уверенно предположить, что самые серьезные вспышки летальных заболеваний в форме эпидемий имеют – хотя и не обязательно – внешнее происхождение и что они сокращали численность населения независимо от жизненных условий, даже если совпадали с периодами недостатка ресурсов, которые могли усиливать их последствия
[390].
В досовременных аграрных обществах эпидемии приводили к выравниванию, меняя пропорцию обрабатываемых земель к трудовым ресурсам, снижая цену на первые (что засвидетельствовано колебаниями цен на ренту и на сельскохозяйственные продукты) и повышая цену на последние. Землевладельцы и работодатели становились менее богатыми, а рабочие получали больше, что выравнивало распределение доходов и богатства. В то же время демографические изменения влияли и на институты, определяя реальную динамику цен и доходов. В зависимости от способности рабочих торговаться с работодателями эпидемии приводили к разным результатам: существование устанавливавших цены рынков земли и особенно труда было фундаментальным условием успешного выравнивания. Микробы и рынки таким образом действовали сообща, уменьшая неравенство. И, наконец, как мы увидим, любое выравнивание продолжалось, как правило, недолго, за исключением редких обстоятельств, и заканчивалось восстановлением численности населения, что приводило к новому демографическому давлению.
«Все верили, что настал конец света»: эпидемия позднего Средневековья
Примерно в конце 1320-х годов в пустыне Гоби зародилась чума, распространившаяся по большей части Старого Света. Возбудителем чумы является бактерия Yersinia pestis, или чумная палочка, обитающая в пищеварительном тракте блох. Самые распространенные переносчики – крысиные блохи, но переносить блох с чумной палочкой могут десятки различных видов грызунов. Эти блохи покидают свою естественную среду обитания, как правило, только когда популяция их хозяев уменьшается; в таких случаях инфекция распространяется и среди людей. Чума проявляется в трех формах, самая распространенная из которых – бубонная. Она известна прежде всего тем, что при заболевании заметно увеличиваются лимфатические узлы в паху, подмышках или на шее – распространенных местах укусов блох. Из-за внутреннего кровотечения опухоль разрастается и наполняется кровью, из-за интоксикации отмирают клетки и повреждается нервная система. Через несколько дней умирают от 50 до 60 % зараженных. Вторая, еще более опасная форма, легочная, передается непосредственно от человека к человеку воздушно-капельным путем. Смертность при ней достигает 100 %. Очень редко патоген передается насекомыми, что вызывает так называемую септическую чуму, которая протекает очень быстро и с неизбежным фатальным исходом
[391].
Во второй четверти XIV века грызуны перенесли зараженных блох на восток в Китай, на юг в Индию и на запад через Ближний Восток в Средиземноморье и Европу. Путями переноса служили караванные маршруты Центральной Азии. В 1345 году эпидемия достигла Крымского полуострова, откуда ее в район Средиземноморья привезли итальянские торговые суда. Благодаря источникам того времени удается проследить ее до генуэзского поселения Каффа в Крыму: когда среди осаждавших крепость татар разразилась чума, их предводитель Джанибек якобы приказал перебрасывать с помощью катапульт через стены трупы умерших, чтобы заразились и генуэзцы. Но этого и не требовалось, и вряд ли такой способ заражения был эффективен, потому что бубонная чума распространяется с помощью паразитов, а для легочной чумы хозяева должны быть живы. Для распространения зараженных грызунов и блох было достаточно существовавших торговых путей
[392].
В конце 1347 года чума охватила Константинополь, и наиболее подробным описанием ее симптомов мы обязаны оставившему трон императору Иоанну IV Кантакузину:
Никакое врачебное мастерство не помогало, да и болезнь не проходила одинаково у всех; некоторые, неспособные сопротивляться, умирали в тот же день, иные и через несколько часов. Тех же, кто сопротивлялся два или три дня, сначала охватывала жестокая лихорадка, и в таких случаях болезнь переходила в голову… У других зло нападало не на голову, но на легкие, и тотчас же начиналось воспаление, причинявшее очень острую боль в груди. Мокрота выделялась вперемешку с кровью, вместе с отвратительным запахом изнутри. Обожженные горло и язык чернели и наполнялись кровью… На плечах и предплечьях возникали гнойники, у некоторых на челюсти, а у немногих на других частях тела… Показывались черные волдыри. Некоторые покрывались черными пятнами по всему телу; у некоторых пятна были малочисленными, но очень заметными; у других – неясными и плотными. Большие гнойники появлялись на ногах или на руках, откуда, если их разрезать, вытекало большое количество дурно пахнущего гноя… Если люди заболевали, то уже не питали надежду на выздоровление, но, поддаваясь отчаянию, усугублявшему их состояние и обострявшему их болезнь, сразу же умирали[393].
После того как смертоносный груз прошел через Босфор и Дарданеллы, чума в 1348 году поразила арабские города Александрию, Каир и Тунис. На следующий год эпидемия охватила весь арабский мир; сообщалось о больших потерях, особенно в городских центрах.
Что касается западных регионов, то генуэзские корабли из Крыма завезли чуму на Сицилию осенью 1347 года. Через несколько месяцев она распространилась по большей части Южной Европы, опустошив такие города, как Пиза, Генуя, Сиена, Флоренция и Венеция, наряду со многими более мелкими. В январе 1348 года эпидемия достигла Марселя, после чего быстро прокатилась по югу Франции и по Испании. О том, как она распространилась дальше на север, известно меньше: она поразила Париж весной 1348 года, затем перешла во Фландрию и Нидерланды. Из Скандинавии, куда чума добралась в 1349 году, она переместилась в еще более отдаленные Исландию и Гренландию. Осенью 1348 года чума вошла в Англию через южные порты, а на следующий год обосновалась в Ирландии. Не обошла она стороной и Германию, хотя эта страна пострадала меньше других регионов Европы
[394].
Очевидцы событий повествуют об отчаянии, страданиях и смерти, а также об общем смятении, хаосе и том, как люди пренебрегали похоронными обычаями. Особенно ярко описывали свои впечатления обитатели крупных городов. Аньоло ди Тура оставил потрясающий отчет о чуме в Сиене, тем более проникновенный, что автор повествует и о своих собственных горестях:
Смерти в Сиене начались в мае. Это было жестокое и ужасное событие, и я не знаю, с чего начать, чтобы поведать о чудовищности и безжалостности. Похоже, все были одурманены зрелищем боли. Невозможно человеческому языку найти выражения, чтобы поведать весь этот ужас. И в самом деле, того, кто не видел такие ужасы, можно назвать счастливым. Жертвы умирали почти мгновенно. У них появлялись опухоли в подмышках и в паху, и они падали с ног прямо во время разговора. Отцы бросали детей, жены – мужей, брат – брата; ибо казалось, что болезнь поражает на расстоянии взора и дыхания. И так они умирали. И никто не отваживался хоронить ни за деньги, ни по дружбе. Родственники бросали умерших в канавы, как могли, без священников, без богослужения. Не бил и похоронный колокол. Во многих местах в Сиене были вырыты огромные ямы, и туда бросали множество умерших. Люди умирали сотнями, днем и ночью, и всех бросали в эти рвы и засыпали землей. А когда эти рвы заполнялись, рыли новые. И я, Аньоло ди Тура… похоронил своих пятерых детей своими собственными руками… Умерло так много народа, что все верили, что настал конец света[395].
Массовые захоронения, о которых пишет Аньоло, упоминаются и в других повествованиях, придавая мрачный масштаб грандиозной картине смерти. Вот классическое описание чумы во Флоренции у Джованни Боккаччо:
Так как для великого множества мертвых тел… не хватало освященной земли, необходимой для совершения похоронного обряда… то на переполненных кладбищах при церквах рыли преогромные ямы и туда опускали целыми сотнями трупы, которые только успевали подносить к храмам. Клали их в ряд, словно тюки с товаром в корабельном трюме, потом посыпали землей, потом клали еще один ряд – и так до тех пор, пока яма не заполнялась доверху.
Эти повествования подтвердились с обнаружением массовых захоронений в различных частях Европы, иногда содержащих ДНК-свидетельства чумы
[396].
Разорение сельской местности, в которой в Средние века проживало большинство населения, привлекало гораздо меньше внимания. Боккаччо специально требуется напоминать своим читателям о том, что
в раскиданных там и сям усадьбах и в селах крестьяне с семьями, все эти бедняки, голяки, оставленные без лечения и ухода, днем и ночью умирали на дорогах, в поле и дома – умирали так, как умирают не люди, а животные[397].
К 1350 году чума в Средиземноморье подошла к концу, а на следующий год затихла и по всей Европе – но лишь временно. Приводить здесь оценки потерь, составленные средневековыми очевидцами, мало смысла, поскольку они пытались измерить неизмеримое и часто прибегали округлениям или стереотипным цифрам. Но даже при этом рассчитанный папой Климентом VI печальный итог в 23 840 000 жертв чумы не так уж далек от реальных масштабов катастрофы. По современным оценкам, потери составили от 25 до 45 % населения. Согласно последней реконструкции Паоло Маланимы, население Европы сократилось с 94 миллионов в 1300 году до 68 миллионов в 1400 году, то есть более чем на четверть. Особенно пострадали Англия и Уэльс, которые, предположительно, потеряли до половины населения (до чумы оно составляло около 6 миллионов и достигло прежнего уровня только к началу XVIII века), а также Италия, где погибла по меньшей мере треть населения
[398].
Если оставить в стороне подробности, то в том, что Черная смерть оказала огромнейшее влияние на общество, сомневаться не приходится. Как писал Ибн Хальдун в одном из своих исторических сочинений,
цивилизации как на Востоке, так и на Западе посетила разрушительная чума, разорившая целые государства и погубившая много народа… Изменился весь обитаемый мир.
Мир и в самом деле изменился. В годы, когда свирепствовала чума, и непосредственно после пандемии наблюдался упадок человеческой активности. В долгой перспективе болезнь и вызванные ею потрясения оставили свой след в отношении к жизни и в различных общественных институтах: авторитет церкви ослаб, бок о бок процветали гедонизм и аскетизм, люди больше занимались благотворительностью, как из страха, так и оставшись без наследников; чума повлияла даже на искусство, не говоря уже о том, что медики были вынуждены пересмотреть свои считавшиеся незыблемыми принципы
[399].
Наиболее фундаментальные перемены произошли в сфере экономики, особенно на рынке труда. Черная смерть пришла в Европу в период массивного роста населения – в два, а то и в три раза за три столетия. Начиная с 1000 года н. э. технологические достижения, улучшенные сельскохозяйственные методы выращивания и сбора урожая, а также относительная политическая стабильность в своей совокупности выразились в расширении поселений, привели к увеличению производства и росту численности людей. Города увеличивались как в размерах, так и по количеству жителей. И все же к концу XIII века этот продолжительный расцвет подошел к своему концу. С окончанием средневекового климатического оптимума обилие голодных ртов подхлестнуло рост цен на продукты питания, одновременно с уменьшением производительности, и спрос начал превышать предложение. Расширение пахотных земель сократилось, а пастбища уменьшались, из-за чего сократилось поступление белка и во все более скудной диете преобладали зерновые. Демографическое давление уменьшило стоимость труда и, как следствие, реальные доходы. В лучшем случае уровень жизни замер на одной точке. В начале XIV века произошло очередное ухудшение, когда из-за нестабильных погодных условий неурожайные годы привели к катастрофическому голоду. И хотя численность населения снизилась в первую четверть столетия, последующие кризисы продолжались еще одно поколение, а различные болезни животных уменьшали численность скота
[400].
Большая часть Европы, похоже, попала в своего рода модифицированную мальтузианскую ловушку, в которой внутренние проблемы, такие как неблагоприятная пропорция земля/труд из-за предыдущего демографического роста, и внешние потрясения в виде климатических изменений, снижающих производство, ухудшали жизнь для трудящихся масс и благоприятствовали элитам, контролировавшим средства производства – прежде всего землю. Черная смерть привела к резкому сокращению населения с сохранением физической инфраструктуры. Благодаря увеличенной производительности производство сокращалось меньше, чем население, вследствие чего среднее производство и доход на душу населения росли. Независимо от того, действительно ли чума погубила больше людей трудоспособного возраста, чем молодых и старых, как иногда утверждается, земли по отношению к трудовым ресурсам стало больше. Земельная рента и процентные ставки упали как в абсолютном выражении, так и относительно заработной платы. Землевладельцы теоретически несли убытки, а работники могли надеяться на улучшение качества жизни. Но на практике очень многое зависело от институтов и структур власти, умерявших переговорный потенциал средневековых работников.
Наблюдатели в Западной Европе того времени быстро отметили рост требований и зарплат. Монах-кармелит брат Жан де Венетт писал в своей хронике примерно в 1360 году, что после эпидемии
несмотря на то, что все было в изобилии, цены на все удвоились: на домашнюю утварь и на еду, как и на товары торговцев, наемный труд, фермерских работников и слуг. Единственным исключением оставались недвижимость и дома, которых и до сих пор наблюдается переизбыток.
Согласно «Хронике Рочестерского приората», приписываемой Уильяму Дину,
такой недостаток работников привел к тому, что бедняки задирали носы перед работодателями и их едва удавалось убедить служить благородным за цену втрое большую[401].
Работодатели не замедлили обратиться к властям с просьбами остановить рост цены на труд. Менее чем через год после прихода Черной смерти в Англию, в июне 1349 года, был издан королевский «Указ о работниках»:
Поскольку большая часть населения, и особенно работники и слуги, сгинула в этой чуме, многие, наблюдая нужду хозяев и недостаток слуг, отказываются работать, пока им не предоставят повышенное жалование… Мы предписываем каждому мужчину и каждой женщине в нашем королевстве Англия, будь они свободные или несвободные, физически способным и не достигшим возраста шестидесяти лет, не живущим торговлей или определенным ремеслом, не имеющим в своем личном распоряжении земли, которую им необходимо обрабатывать, и не работающим ни на кого другого, если им предложат работу, соответствующую их статусу, обязательно соглашаться на такую работу и получать оплату, содержание или жалование, какое выплачивалось в той части страны, в которой они работают, в двадцатый год нашего царствования [1346] или в некоторых других случаях в соответствующий пятый или шестой год до этого… Никто не должен ни выплачивать, ни обещать оплату, содержание или жалование более указанного выше под страхом выплаты вдвое больше того, что он заплатил или пообещал тому, кто пострадал от такого… Ремесленники и работники не должны получать за свой труд и ремесло более денег, чем они могли бы получить в указанный двадцатый год или иной соответствующий год, в том месте, где им случилось работать; и если кто-либо получит больше, того следует посадить в тюрьму[402].
Реальный эффект таких указов, похоже, был скромен. Всего два года спустя еще одно постановление, «Статут о работниках» 1351 года, с прискорбием сообщало, что
указанные работники, не соблюдая вышеупомянутое постановление, но руководствуясь лишь своей корыстью и исключительной жадностью, отказываются выполнять работу для благородных и иных, если им не заплатят вдвое или втрое больше того, что они привыкли получать в указанный двадцатый год и ранее, к великому ущербу для благородных и к разорению простолюдинов.
Положение пытались исправить, вводя более строгие ограничения и наказания. Но спустя поколение выяснилось, что эти меры нисколько не действуют. В начале 1390-х годов монах-августинец Генри Найтон, каноник Лестера, отмечал в своей хронике, что
работники стали настолько надменными и коварными, что не обращали никакого внимания на указы короля. Если кто-то желал нанять их, то ему приходилось идти у них на поводу, поскольку либо его плоды или хлеб на корню пропали бы, либо он должен был потакать высокомерию и жадности работников[403].
Если перефразировать это в нейтральных терминах, то рыночные силы возобладали над попытками сдержать рост заработной платы принудительными мерами, а индивидуальные интересы работодателей, особенно землевладельцев, вынуждали их отказаться от неисполнимого желания выступить единым фронтом против работников. То же самое наблюдалось не только в Англии, но и в других странах. В 1349 году власти Франции точно так же попытались ограничить заработные платы на уровне до чумы, но потерпели поражение еще быстрее: уже в 1351 году пересмотренный закон разрешал поднимать плату на треть. Вскоре после этого работодателям приходилось платить именно столько, сколько требовали работники в текущий момент
[404].