Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вальтер Шайдель

Великий уравнитель

Посвящается моей матери
С распределеньем без избытка У всех бы было вдоволь. Шекспир. «Король Лир»[1]
Избавься от богатых – и ты не найдешь ни одного бедняка. De Divitis[2]
Как часто бог оказывал мне помощь Ужаснее опасностей самих. Сенека. «Медея»[3]


Благодарности

Разрыв между имущими и неимущими на протяжении всей истории человеческой цивилизации постоянно менялся: то рос, то сокращался. Экономическое неравенство вновь стало предметом общественного обсуждения относительно недавно, но история у него долгая. В своей книге я стремлюсь осветить и исследовать эту историю в самом широком историческом масштабе.

Одним из первых мое внимание к самому широкому историческому масштабу привлек Бранко Миланович, мировой эксперт в области неравенства, который в своем собственном исследовании проследил его до античности. Если бы экономистов вроде Бранко было больше, историки прислушивались бы к ним. Примерно десятилетие спустя Стив Фризен заставил меня еще больше задуматься о распределении доходов в древности, а Эммануэль Саэз пробудил интерес к неравенству во время наших общих с ним занятий в Стэнфордском центре перспективных исследований в области поведения.

На мои взгляды и аргументы в немалой степени повлияла работа Тома Пикетти. За несколько лет до того, как его провокационная книга о капитале в XXI веке стала достоянием публики, я прочитал его работу и задумался о ее значимости за пределами последней пары столетий (что историки древности вроде меня назвали бы «краткосрочной перспективой»). Выход в свет его главного труда дал мне толчок, столь необходимый, чтобы перейти от размышлений к составлению собственной работы. Я очень высоко ценю то, что Тома проложил мне путь.

Предложение Пола Сибрайта прочесть лекцию в Институте перспективных исследований в Тулузе в декабре 2013 года побудило меня свести вместе разрозненные мысли, продумать более связные аргументы и продолжить работу над проектом книги. Во время второго цикла ранних обсуждений в Институте Санта-Фе Сэм Боулз выступил как яростный, но дружественный критик, а Суреш Найду сделал свой полезный вклад.

Когда мой коллега Кен Шив попросил меня организовать конференцию от имени Стэнфордского центра европейских исследований, я ухватился за эту возможность, чтобы собрать вместе специалистов разных дисциплин и обсудить эволюцию материального неравенства в долгом историческом масштабе. Наша встреча в Вене в сентябре 2015 года стала как приятным, так и весьма информативным событием: я благодарю моих местных коллег-организаторов, Бернарда Палма и Пера Вриса, а также Кена Шива и Августа Рейниша за их финансовую поддержку.

Далее я получил много полезных отзывов на презентации в Колледже Вечнозеленого штата, в университетах Копенгагена и Лунда и в Китайской академии общественных наук в Пекине. Я благодарен организаторам этих событий: Ульрику Кротчеку, Питеру Бэнгу, Карлу Хампусу Литткенсу, Лю Цзинью и Ху Юцзюаню.

Дэвид Кристиан, Джой Конноли, Питер Гарнси, Роберт Гордон, Филип Хоффман, Бранко Миланович, Джоэль Мокир, Ревиль Нетц, Шевкет Памук, Дэвид Стесевидж и Питер Турчин любезно прочитали и прокомментировали всю рукопись. Кайл Харпер, Уильям Харрис, Джоффри Крон, Питер Линдерт, Джош Обер и Тома Пикетти также прочитали различные части книги. Коллектив историков из Института Саксо в Копенгагене встретился, чтобы провести дискуссию по моей книге, и я особенно благодарен Гуннеру Линду и Яну Передсену за их обширный вклад. Я получил неоценимую экспертную помощь по отдельным разделам и вопросам от Анны Остин, Кары Куни, Стива Хейбера, Мэрилин Мэссон, Майка Смита и Гэвина Райта. Если я воспринял их комментарии не так, как следовало бы, то в этом исключительно моя вина.

Я чрезвычайно благодарен многим коллегам, поделившимся со мной своими неопубликованными работами: Гвидо Альфани, Кайлу Харперу, Майклу Джурсе, Джоффри Крону, Бранко Милановичу, Иэну Моррису, Хенрику Муритсену, Джошу Оберу, Питеру Линдерту, Бернарду Пальму, Шевкету Памуку, Марку Пизику, Кену Шиву, Дэвиду Стесевиджу, Питеру Турчину и Джеффри Уильямсону. Брандон Дюпон и Джошуа Розенблюм благородно проделали работу по составлению статистики распределения богатства в США в период Гражданской войны и поделились ею. Леонардо Гаспарини, Бранко Миланович, Шевкет Памук, Леандро Прадос де ла Эскосура, Кен Шив, Майкл Стенкула, Роб Стефан и Клаус Вельде любезно переслали мне файлы с данными. Профессор экономики Стэнфордского университета Эндрю Гранато оказал мне ценную помощь в исследовании.

Я закончил этот проект благодаря стипендии Стэнфордского университета в области гуманитарных наук и искусства и предоставленному мне академическому отпуску 2015/2016 учебного года: я благодарю своих деканов, Дебру Сац и Ричарда Саллера (помимо прочих), за их поддержку. Этот отпуск позволил мне провести весну 2016 года в Институте Саксо Копенгагенского университета, где я вносил последние штрихи в свою рукопись. Я благодарен датским коллегам за их теплое гостеприимство, и прежде всего своему хорошему другу и сотруднику Питеру Бэнгу. Также я должен выразить немного неловкую благодарность Мемориальному фонду Джона Саймона Гуггенхайма за то, что он выделил мне стипендию для завершения этого проекта. Вышло так, что я закончил книгу до того, как получил стипендию, но я уверен, что она пригодится мне для последующих работ.

Когда мой проект подходил к концу, Джоэль Мокир любезно предложил включить его в свою серию и помог мне пройти через процесс рецензирования. Я высоко ценю его поддержку и вдумчивые комментарии. Роб Темпио оказался великолепным заказчиком и издателем, истинным любителем книг и защитником автора. Я также обязан ему тем, что он предложил название для этой книги. Его коллега Эрик Крахан как раз вовремя предоставил мне доступ к двум корректурам принстонских книг на ту же тему. Еще я хотел бы поблагодарить Дженни Волковицки, Кэрол Магилливр и Джонатана Харриса за то, что они обеспечили необычайно гладкий и быстрый процесс подготовки к выпуску, а также Криса Ферранте за его поразительный дизайн обложки.

Вступление

Проблема неравенства

«Опасное и растущее неравенство»

Сколько миллионеров нужно, чтобы на их деньги можно было купить имущество половины мирового населения? В 2015 году шестьдесят два самых богатых человека мира владели таким же капиталом, что и беднейшая половина человечества, то есть 3,5 миллиарда человек. Если бы эти богачи решили отправиться на прогулку, то они легко бы разместились в большом экскурсионном автобусе. За год до этого для той же задачи потребовалось бы восемьдесят пять миллионеров, и их удалось бы рассадить только в более просторном двухэтажном автобусе. Но не так уж давно, в 2010 году, половиной всего мирового капитала владели как минимум 388 миллионеров, и для них пришлось бы заказать целый конвой транспортных средств или большой самолет, вроде Boing 777 или Airbus A430[4].

Но неравенство создают не только мультимиллиардеры. Всего на 1 % домашних хозяйств мира приходится чуть более половины частного богатства планеты. Если же учесть активы, которые многие из этих богачей скрывают в офшорах, то этот показатель только увеличится. Такой разрыв определяется не только разницей среднего дохода между развитыми и развивающимися экономиками мира. Такой же дисбаланс наблюдается и внутри отдельных стран. Самые богатые 20 % американцев в настоящее время владеют такой же собственностью, что и вся беднейшая половина домохозяйств их соотечественников, а на 1 % самых крупных доходов приходится пятая часть всего национального дохода.

Неравенство растет во всем мире. В последние десятилетия увеличение неравенства в распределениях доходов и богатства наблюдается как в Европе и в Северной Америке, так и в странах бывшего Советского блока, в Китае, в Индии и в других регионах. Имущие получают всё больше и больше: в Соединенных Штатах 1 % из тех, что уже входят в 1 % самых богатых людей (то есть 0,01 процента населения), повысил свою долю почти в шесть раз по сравнению с 1970-ми годами, тогда как 10 % из этой группы (0,1 процент всего населения) увеличили свою долю в четыре раза. Остальные увеличили свое богатство на три четверти – тоже неплохо, но не идет ни в какое сравнение с теми, кто попал на высшие строчки в этом списке[5].

«Один процент» – расхожее понятие и выражение, которое само стремится сорваться с языка, и в этой книге я часто пользуюсь им, но оно же и скрывает то, насколько богатство сосредоточилось среди еще меньшей группы населения. В 1850-х годах Натаниэль Паркер Уиллис для описания высшего общества Нью-Йорка предложил термин «высшие десять тысяч». Сейчас нам бы пригодился термин «высшая десятитысячная» для описания тех, за счет кого растет неравенство. И даже среди этой немногочисленной группы самые богатые продолжают обгонять всех остальных. Крупнейшее американское состояние в настоящее время почти в миллион раз превышает среднестатистический доход домашнего хозяйства, что в двадцать раз больше, чем в 1982 году. И даже при этом США проигрывают Китаю, в котором, как утверждается, проживает больше долларовых миллиардеров, несмотря на значительно меньший номинальный ВВП[6].

Все это вызывает растущую озабоченность. В 2013 году президент Барак Обама окрестил растущее неравенство «определяющим вызовом»:

И это опасное и растущее неравенство, отсутствие вертикальной мобильности, которое ставит под угрозу основной постулат американского среднего класса – представление о том, что благодаря усердному труду можно чего-то добиться. Я считаю, что это определяющий вызов нашего времени – сделать так, чтобы наша экономика работала для каждого работающего американца.


За два года до этого мультимиллиардер и инвестор Уоррен Баффетт пожаловался, что он и его «мегабогатые друзья» платят недостаточно налогов. Такое мнение широко распространено. Через полтора года после публикации в 2013 году 700-страничное академическое исследование о неравенстве капитала разошлось тиражом в 1,5 миллиона экземпляров и поднялось на вершину списка бестселлеров New York Times в категории «Нон-фикшен в твердой обложке». На праймериз Демократической партии перед президентскими выборами 2016 года сенатор Берни Сандерс сурово обличил «класс миллиардеров», благодаря чему привлек внимание широких масс и обеспечил миллионы небольших пожертвований от рядовых сторонников. Даже руководство Китайской Народной Республики публично признало проблему, представив доклад о том, как «реформировать систему распределения доходов». Любые возможные сомнения развеивает Google – один из самых крупных генераторов неравенства в Области залива Сан-Франциско, где я живу: он позволяет нам проследить, что растущее неравенство в доходах все чаще становится предметом общественной озабоченности (рис. I.1)[7].



Рис. I.1. Верхняя доля в 1 процент доходов в Соединенных Штатах (в год) и запросы на словосочетание «Неравенство доходов» (скользящая средняя за три года), 1970–2008



Так что же получается, богачи просто продолжают становиться богаче? Не совсем. Несмотря на всю столь осуждаемую ненасытность «класса миллиардеров», или, выражаясь более широко, «одного процента», доля доходов богатейших американцев лишь совсем недавно достигла показателя 1929 года, а их активы по сравнению с тем временем до сих пор значительно менее сосредоточены. В Англии накануне Первой мировой войны на богатейшую десятую часть домашних хозяйств приходилось целых 92 % всего частного богатства, что затмевало собой все другие показатели; сегодня же их доля составляет немногим более половины.

У высокого неравенства довольно богатая история. Две тысячи лет назад крупнейшие римские частные состояния примерно в 1,5 миллиона раз превышали годовой доход на душу населения в империи, что приблизительно соответствует современному соотношению между Биллом Гейтсом и средним американцем. На основании имеющихся свидетельств можно даже утверждать, что общая степень неравенства в Древнем Риме не слишком отличалась от степени неравенства в Соединенных Штатах. И все же ко времени папы Григория Великого, то есть примерно к 600 году н. э., гигантские поместья исчезли, а немногочисленные оставшиеся римские аристократы вынуждены были рассчитывать на подачки из рук папы. Иногда, как в этом случае, неравенство уменьшалось, потому что, хотя беднели многие, богатые просто имели больше того, что можно было потерять. В других случаях положение рабочих улучшалось благодаря падению оборота капитала: известным примером служит эпидемия бубонной чумы в Западной Европе («Черная смерть»), когда реальная заработная плата удвоилась и даже утроилась, работники получали на обед мясо с пивом, а землевладельцы с трудом держались на плаву[8].

Как же распределение доходов и богатства менялось со временем и почему оно иногда менялось настолько сильно? При всем том необычайном внимании, которое вопрос неравенства привлекает в последние годы, мы до сих пор знаем об этом меньше, чем можно было бы ожидать. Крупный и постоянно растущий корпус в высшей степени технических исследований посвящен наиболее актуальному вопросу: почему доходы на протяжении последних поколений продолжают концентрироваться. Меньше написано о силах, благодаря которым неравенство ранее в двадцатом веке почти во всем мире снизилось, и гораздо меньше – о распределении материальных ресурсов в более отдаленном прошлом. Следует отдать должное: озабоченность растущим расслоением в современном мире дала толчок исследованиям неравенства в более широкой исторической перспективе, подобно тому как современное изменение климата побудило исследователей анализировать соответствующие исторические данные. Но нам по-прежнему недостает общего взгляда, не хватает глобального исследования, которое охватывало бы большую часть наблюдаемой истории. Для понимания механизмов, определивших распределение доходов и богатства, крайне важна межкультурная, сравнительная и широкая перспектива.

Четыре всадника

Материальное неравенство требует доступа к ресурсам, превышающим тот минимум, что необходим для нашего выживания. Излишки, или прибавочный продукт, существовали уже десять тысяч лет назад, как и люди, которые были готовы распределять их неравномерно. Во время последнего ледникового периода охотники и собиратели находили время и средства для того, чтобы устраивать одним членам популяции более пышные похороны, чем другим. Но именно производство пищи – сельское хозяйство и животноводство – вывело неравенство на совершенно новый уровень. Растущее и сохраняющееся неравенство стало определяющей чертой голоцена. Одомашнивание растений и животных позволило накапливать и сохранять продуктивные ресурсы. Для оформления прав на эти ресурсы появлялись и развивались социальные нормы, включая возможность передавать собственность последующим поколениям. В таких условиях распределение дохода и богатство обусловливалось различными обстоятельствами: здоровьем, брачными стратегиями и репродуктивным успехом, особенностями потребления и инвестиций, богатыми урожаями, нашествиями саранчи и падежом скота, – все это определяло детали перехода состояния от одного поколения к другому. Последствия таких случайных обстоятельств со временем накапливались, увеличивая неравномерное распределение.

В принципе, социальные институты могут выравнивать возникающие неравномерности, вмешиваясь в схему распределения материальных ресурсов и плодов труда; и в самом деле, известно, что в некоторых древних обществах наблюдалось такое вмешательство. На практике же социальная эволюция обычно имела противоположный эффект. Одомашнивание источников пищи одомашнило и людей. Появление государств, как в высшей степени конкурентной формы организации, повлекло за собой создание строгих иерархий власти и насильственного воздействия, которые, в свою очередь, ограничили доступ к доходу и богатству. Политическое неравенство усиливало и увеличивало экономическое неравенство. На протяжении большей части аграрного периода государство обогащало немногих за счет большинства: преимущества от выделения средств на общественное благосостояние часто меркли по сравнению с коррупцией, вымогательством и хищениями. В результате многие досовременные государства становились настолько неравными, насколько это возможно, прощупывая границы присваивания прибавочного продукта немногочисленными элитами в условиях низкого объема производства на душу населения и минимального роста. А когда появлялись более эффективные институты, способствующие активному экономическому росту – особенно это было заметно на развивающемся Западе, – они продолжали поддерживать высокое неравенство. Урбанизация, коммерциализация, инновации финансового сектора, торговля во все более увеличивающемся глобальном масштабе и, наконец, индустриализация приносили огромную прибыль владельцам капитала. По мере того как преимущества от непосредственного обладания властью уменьшались, а традиционные источники обогащения элиты иссякали, более обеспеченные имущественные права и государственные обязательства усиливали защиту наследственного частного богатства. Даже с изменением экономической структуры, социальных норм и политической системы неравномерность в распределении дохода и богатства находила новые способы роста.

На протяжении тысячелетий государство не способствовало мирному уравниванию. В самых различных обществах с разным уровнем развития стабильность благоприятствовала экономическому неравенству. Это верно в отношении как Египта эпохи фараонов, так и викторианской Англии, Римской империи или Соединенных Штатов. Огромную роль в разрушении установленного порядка играли жестокие потрясения, уменьшающие разброс дохода и богатства и сужающие разрыв между богатыми и бедными. На протяжении записанной истории наиболее основательное уравнивание неизменно становилось следствием самых мощных потрясений, среди которых можно выделить четыре основных категории: война с массовой мобилизацией, трансформационная революция, распад государства и летальные пандемии. Я называю эти разновидности бедствий Четырьмя всадниками уравнивания. Как и их библейские прототипы, они приходили, чтобы «взять мир с земли» и «умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными». Иногда действуя в одиночку, иногда – сообща, они вызывали такие последствия, которые их современники воспринимали не иначе как апокалипсис. Прокладывая себе путь, эти всадники губили людей сотнями миллионов. И к тому времени, как оседала пыль, пропасть между имущими и неимущими сокращалась, иногда радикально[9].

Последовательно уменьшали неравенство лишь определенные типы насилия. Многие войны не оказывали систематического влияния на распределение ресурсов: если архаические формы конфликтов, сопряженные с завоеваниями и грабежом, часто обогащали элиту победителей и доводили до обнищания проигравших, то не столь однозначные итоги более поздних войн не приводили к столь же предсказуемым последствиям. Для того чтобы сократить неравномерность в доходах и богатстве, война должна охватить все общество как единое целое и мобилизовать население и ресурсы в масштабах, которые часто возможны только в современных национальных государствах. Это объясняет, почему две мировые войны вошли в список величайших «уравнителей» в истории. Физические разрушения во время поставленных на индустриальный конвейер военных действий, конфискационное налогообложение, государственное вмешательство в экономику, инфляция, пресечение глобальных потоков товаров и капитала и другие факторы, действуя совместно друг с другом, опустошили богатство элиты и перераспределили ресурсы. Они также послужили необычайно мощным катализатором уравнивающих политических перемен, дав толчок к расширению франшиз, развитию профсоюзов и распространению идеи «государства всеобщего благосостояния».

Шок от мировых войн привел к так называемой Великой компрессии («сжатию») – существенному ослаблению неравенства во всех развитых странах. Пик ее пришелся на период 1914–1945 годов, но понадобилось несколько десятилетий, чтобы последствия великой компрессии проявились в полной мере. Предыдущие мобилизационные войны не могли похвастаться настолько глубоким влиянием на общество.

Что касается перераспределения богатства, то результаты войн наполеоновской эпохи или Гражданской войны в США имели менее однозначный характер, а чем больше мы погружаемся в прошлое, тем меньше получаем доказательств подобного перераспределения. История древнегреческих городов-государств, представленных Афинами и Спартой, приводит самые первые, довольно спорные примеры того, как обширная мобилизация и эгалитарные институты помогают ограничить материальное неравенство, хотя и с переменным успехом.

Мировые войны породили вторую главную уравнивающую силу – трансформационную революцию. Внутренние конфликты обычно не уменьшают неравенство: крестьянские бунты и городские восстания типичны для досовременной истории, но они, как правило, заканчивались поражением восставших, а гражданские войны в развивающихся странах чаще усугубляют неравномерное распределение, чем сокращают его. Для перераспределения доступа к материальным ресурсам насильственные социальные преобразования должны быть исключительно глубокими. Коммунисты, экспроприировавшие собственность, распределявшие ее и во многих странах проводившие коллективизацию, сокращали неравенство с радикальным размахом. Наиболее преобразующие (трансформационные) из этих революций сопровождались необычайным уровнем насилия, в конечном итоге сравнявшим их с мировыми войнами по числу погибших и пострадавших. Менее кровавые потрясения, вроде Великой французской революции, производили уравнивание в соответственно меньшем масштабе.

Насилие может и полностью уничтожить государство. Развал государства или распад системы – особо надежный способ сокращения неравенства. На протяжении большей части истории богачи обычно занимали положение на верхушке властной иерархии, находились рядом с ней или имели тесные связи с правителями. Кроме того, государства предоставляли определенную протекцию экономической активности выше уровня выживания, хотя и скромную по современным меркам. При распаде государства положение в обществе, связи и механизмы протекции рушились или вовсе исчезали. И хотя при гибели государства пострадать могли все его жители, богачам в большей мере было что терять.

С упадком или уничтожением источников дохода и богатства сокращалось и общее распределение ресурсов. Такое происходило всегда с тех пор, как появились государства. Ранние примеры относятся к IV тысячелетию до н. э., к эпохе египетского Древнего царства и Аккадской империи в Месопотамии. И даже сегодня пример Сомали показывает, что эта некогда могущественная уравнительная сила исчезла не полностью.

Распад государства доводит принцип уравнивания посредством насилия до его логической крайности: вместо того чтобы добиваться перераспределения благ и реформировать существующие институты и нормы, он просто уничтожает их все и предлагает начать с чистого листа. Первые три всадника олицетворяют собой разные стадии не в смысле того, что они идут именно в такой последовательности: если крупнейшие революции явились следствием крупнейших войн, то распад государства не обязательно требует столь же мощного воздействия в качестве причины, – но в смысле интенсивности. Общее у них то, что причиной перераспределения дохода и богатства наряду с изменением политического и социального порядка является насилие.

Но у человеческого насилия издавна имеется достойный конкурент. В прошлом чума, оспа и корь опустошали целые континенты в масштабе, о котором не смели и мечтать самые кровожадные завоеватели и самые пылкие революционеры. В сельскохозяйственных обществах гибель значительной части населения в результате инфекции – иногда болезнь уносила до трети популяции и даже больше – повышала спрос на рабочие руки и поднимала цену на труд относительно недвижимости и других видов капитала, цены на который оставались практически неизменными. В результате работники выигрывали, а землевладельцы и работодатели проигрывали по мере того, как реальная заработная плата росла, а рента падала. Институты смягчали масштаб таких сдвигов: элита обычно пыталась сохранить существующий порядок посредством законов и грубого насилия, но ей часто не удавалось сдержать уравнивающие рыночные силы.

Пандемии завершают четверку всадников насильственного уравнивания. Но существовали ли иные, более мирные механизмы снижения неравенства? Если рассматривать вопрос в крупном масштабе, то придется ответить, что нет. На протяжении всей истории каждый зафиксированный пример уменьшения материального неравенства являлся результатом действия одного или нескольких описанных «уравнителей». Более того, массовые войны и революции воздействовали не только на общества, непосредственно вовлеченные в конфликт: мировые войны и распространение коммунистической идеологии повлияли на экономические условия, социальные ожидания и политику многих сторонних наблюдателей. Эти волновые эффекты усиливали эффект уравнивания, присущий насильственным конфликтам. Таким образом, трудно отграничить развитие большей части мира после 1945 года от предыдущих потрясений и их продолжающихся последствий. Хотя снижение неравенства в Латинской Америке в начале 2000-х можно счесть подходящим примером ненасильственного уравнивания, эта тенденция остается довольно скромной по своим масштабам, а ее устойчивость сомнительна.

Другие факторы демонстрируют неоднозначные результаты. С древности до современности земельные реформы, как правило, более успешно сокращали неравенство именно в тех случаях, когда они были связаны с насилием или с угрозой насилия. Макроэкономические кризисы обладают непродолжительным эффектом в сфере распределения дохода и богатства. Демократия сама по себе не сокращает неравенство. Хотя повышение образования вкупе с технологическими переменами, несомненно, влияет на дисперсию доходов, история показывает, что образование и профессиональные навыки крайне чувствительны к насильственным потрясениям. Наконец, нет никаких убедительных эмпирических доказательств в поддержку мнения о том, что современное экономическое развитие как таковое уменьшает неравенство. Среди средств «благоприятной компрессии» нет таких, которые хотя бы немного приблизились по силе своего воздействия к Четырем всадникам.

И все же всякие потрясения имеют конец. После развала одних государств им на смену рано или поздно приходят другие. После эпидемий население вновь увеличивается, и его рост постепенно возвращает баланс труда и капитала к прежнему уровню. Мировые войны длились относительно недолго, и их эффект со временем затух: налоговые ставки и влияние профсоюзов снизились, глобализация выросла, коммунизм утратил свои позиции, холодная война закончилась, а риск Третьей мировой войны уменьшился. Все это делает возрождение неравенства в последнее время довольно объяснимым. Традиционные насильственные факторы в настоящее время, фигурально выражаясь, пребывают в спячке и вряд ли в обозримом будущем вернутся к былому уровню. При этом альтернативных механизмов уравнивания, сопоставимых по своему влиянию с ними, не появилось.

Даже в наиболее прогрессивных экономиках перераспределение и образование уже неспособны полностью противостоять давлению расширяющегося неравенства доходов до налогов и выплат. В развитых странах манят низко висящие плоды, но сохраняются фискальные строгости. С глобальной исторической точки зрения такое положение не должно удивлять. Насколько можно судить, до сих пор ни в какой среде, лишенной насильственных потрясений и не испытывающей их широких последствий, не наблюдалось серьезного сокращения неравенства. Стоит ли ожидать иного в будущем?

О чем не говорится в этой книге

Неравномерное распределение доходов и богатства – не единственный тип неравенства с социальной или исторической точки зрения: существует неравенство по половому признаку и сексуальной ориентации, по расе и этническому происхождению, по возрасту, способностям, вере, а также по образованию, здоровью, политическому представительству и жизненным перспективам. Поэтому название этой книги, можно сказать, не вполне точное. Но если бы я выбрал подзаголовок «Насильственные потрясения и глобальная история неравенства в доходах и богатстве от каменного века до современности и далее», то не только подверг бы излишнему испытанию терпение издателей, но излишне бы ограничил сам себя. В конце концов, политическое неравенство всегда играло центральную роль в доступе к материальным ресурсам; более подробный заголовок оказался бы слишком узким – пусть и более точным.

Я не стремлюсь осветить абсолютно все аспекты даже одного экономического неравенства, а сосредоточиваюсь на распределении материальных ресурсов внутри сообщества, оставляя за скобками столь важный и широко обсуждаемый вопрос экономического неравенства между странами. Я анализирую условия внутри того или иного конкретного общества без явной отсылки ко многим другим упомянутым выше источникам неравенства и факторам, влияние которых на распределение дохода и богатства было бы трудно, а то и вовсе невозможно проследить и сравнить в широкой перспективе.

В самых общих чертах: после того как наш вид освоил производство пищи (что впоследствии привело к появлению оседлого образа жизни и образованию государств) и разработал определенную форму наследственной передачи прав, тенденция к росту материального неравенства стала само собой разумеющейся, фундаментальной особенностью человеческого социального существования. Рассмотрение более тонких вопросов, например того, как эта тенденция эволюционировала с течением столетий и тысячелетий, особенно с учетом сложной взаимосвязи между тем, что можно грубо назвать принуждением и рыночными силами, потребовало бы отдельного исследования еще большего объема[10].

Наконец, я рассуждаю о насильственных потрясениях (вместе с их альтернативными механизмами) и об их влиянии на материальное неравенство, но, как правило, не затрагиваю обратного отношения – вопроса о том, способствовало ли неравенство (и если способствовало, то как) насильственным потрясениям. Для этого у меня есть несколько причин. Поскольку высокий уровень неравенства был обычной чертой исторических обществ, какие-то конкретные потрясения нелегко объяснить именно этой особенностью. Внутри одновременно существующих обществ со сравнимым уровнем материального неравенства уровень внутренней стабильности широко варьировал. В некоторых обществах, испытавших суровые потрясения, неравенство не обязательно было высоким: в качестве примера можно привести дореволюционный Китай. Некоторые потрясения были обусловлены в основном (или целиком) внешними факторами – в первую очередь пандемии, уменьшавшие неравенство посредством изменения баланса между капиталом и трудом. Даже потрясения, бывшие делом рук человеческих, вроде мировых войн, глубоко затрагивали общества, напрямую не вовлеченные в эти конфликты. Изучение роли неравенства доходов в развязывании гражданской войны подчеркивает сложность такого отношения. Ничто из этого не предполагает, что внутреннее неравенство ресурсов неспособно ускорить войну, революцию или крах государства. Это просто означает, что в настоящее время нет основательных причин предполагать наличие систематической причинно-следственной связи между общим неравенством в доходах и богатстве и возникновением таких насильственных потрясений. Как показала одна недавняя работа, в объяснении насильственных конфликтов и краха государств более плодотворным обещает оказаться анализ более конкретных факторов, имеющих распределительный характер, таких как конкуренция внутри групп элиты.

Что касается данного исследования, то я рассматриваю насильственные потрясения как отдельные феномены, оказывающие воздействие на степень материального неравенства. Такой подход призван оценить значение таких потрясений как уравнивающих сил в очень долгой перспективе, независимо от того, существует ли достаточно доказательств для подтверждения или отрицания значимой связи между этими событиями и прежним неравенством. Если моя сосредоточенность лишь на одном направлении этой связи – от потрясений к неравенству – будет способствовать интересу к изучению обратного направления, тем лучше. Вполне может случиться так, что объяснить наблюдаемые со временем изменения в распределении дохода и богатства полностью внутренними факторами так и не получится. Но даже в таком случае возможная обратная связь между неравенством и насильственными потрясениями заслуживает подробного рассмотрения. Мое исследование может оказаться всего лишь кирпичиком в фундаменте подобного масштабного проекта[11].

Как это сделано?

Существует много способов измерения неравенства. На последующих страницах я, как правило, использую только два основных показателя – коэффициент Джини и процентную долю общего дохода (или богатства). Коэффициент Джини измеряет степень, в какой распределение дохода или материальных активов отклоняется от идеального равенства. Если каждый член данной популяции получает или удерживает абсолютно одинаковое количество ресурсов, то коэффициент Джини равен 0; если же один член владеет всем, а все остальные не имеют ничего, то этот показатель приближается к 1. Таким образом, чем выше коэффициент Джини, тем сильнее неравенство. Его можно выражать в долях единицы или в процентах; я предпочитаю первый вариант, чтобы его было легче отличать от доли дохода или богатства, которая обычно выражается в процентах.

Доля говорит нам о пропорции общего дохода или богатства, которой владеет определенная группа популяции, определяемая своим положением в общем распределении. Например, часто упоминаемый «один процент» означает, что именно такая доля лиц или домохозяйств в данной популяции получает более высокий доход или обладает большими активами, чем остальные 99 %. Коэффициент Джини и доля дохода служат взаимодополняющими средствами измерения, подчеркивающими различные свойства данного распределения: если первое средство говорит об общей степени неравенства, то второе указывает, какую именно форму принимает это неравенство, что позволяет глубже понять его природу.

Оба показателя можно использовать для измерения распределения разных вариантов дохода. Доход до налогообложения и социальных выплат известен как «рыночный» (market income); доход после выплат называется «общий» (gross income), а доход после налогообложения и выплат определяется как «располагаемый» (disposable income). В дальнейшем я буду говорить только о рыночном и располагаемом доходах. Всякий раз, когда я использую термин «неравенство доходов» без дополнительных пояснений, я имею в виду первый вариант. На протяжении большей части письменной истории неравенство рыночных доходов было единственным видом имущественного неравенства, о котором можно узнать и которое можно оценить. Более того, до возникновения обширной системы фискального перераспределения на современном Западе различия между рыночным, общим и располагаемым доходами были, как правило, весьма малы, почти как во многих современных развивающихся странах.

В этой книге доля доходов базируется исключительно на распределении рыночного дохода. Как современные, так и исторические данные о долях дохода, особенно о тех, что находятся вверху распределения, обычно основываются на налоговых документах, которые относятся к доходу до фискального вмешательства. В редких случаях я также говорю о соотношении между долями или отдельными перцентилями распределения доходов как об альтернативном средстве измерения относительного веса различных групп. Существуют и более сложные индексы неравенства, но их обычно нельзя применять к исследованиям большого временного размаха, включающим крайне неоднородные наборы данных[12].

Измерение материального неравенства поднимает два вида проблем: концептуальные и доказательственные. Здесь стоит упомянуть о двух главных концептуальных проблемах. Во-первых, наиболее доступные показатели измеряют и выражают относительное неравенство, основанное на доле общих ресурсов, которыми обладают отдельные сегменты популяции. Абсолютное же неравенство основано на разнице в количестве ресурсов, накопленных этими сегментами.

Эти два подхода, как правило, дают очень разные результаты. Представьте себе популяцию, в которой среднее домохозяйство в верхнем дециле распределения доходов получает в десять раз больше, чем среднее хозяйство нижнего дециля, – скажем, 100 000 долларов против 10 000 долларов. После удвоения национального дохода распределение доходов остается прежним. Коэффициент Джини и доли доходов также остаются прежними. С этой точки зрения доходы увеличились без увеличения неравенства. Но в то же время разрыв между верхним и нижним децилями вырос вдвое, от 90 000 долларов до 180 000 долларов, а богатые домохозяйства стали получать гораздо больше, чем находящиеся внизу.

Тот же принцип относится и к распределению богатства. По существу, трудно представить себе достоверный сценарий, при котором экономический рост не привел бы к увеличению абсолютного неравенства. Таким образом можно утверждать, что показатели относительного неравенства рисуют более консервативную картину, поскольку отвлекают внимание от постоянно растущего разрыва в доходах и богатстве в пользу более мелких и разнонаправленных изменений в распределении материальных ресурсов. В этой книге я следую обычаю отдавать приоритет стандартным показателям относительного неравенства, таким как коэффициент Джини и доли наивысшего дохода, но при необходимости обращаю внимание и на их ограничения[13].

Другая проблема проистекает из чувствительности коэффициента Джини для распределения доходов к потребностям выживания и к уровню экономического развития. По крайней мере, в теории возможна такая ситуация, когда один человек владеет всем богатством отдельной популяции. Однако при этом никто из полностью лишенных дохода не сможет выжить. Это значит, что самые высокие возможные показатели коэффициента Джини для доходов никогда не доходят до номинального верхнего потолка, приближающегося к единице. Если более конкретно, то их ограничивает количество избыточных ресурсов помимо тех, которые нужны для выживания. Такое ограничение особенно заметно в экономиках с низкими доходами, типичных для большей части истории человечества и до сих пор существующих в некоторых частях света. Например, в обществе с ВВП, который вдвое больше необходимого минимума выживания, коэффициент Джини не может подняться выше 0,5, даже если какому-то индивиду каким-то образом и удастся монополизировать весь доход помимо того, что нужен всем непосредственно для выживания.

На более высоких уровнях объема производства максимальный показатель неравенства дополнительно ограничен изменяющимися представлениями о прожиточном минимуме и неспособностью беднеющего в массе своей населения поддерживать развитую экономику. Номинальный коэффициент Джини следует корректировать с учетом того, что называется нормой извлечения (extraction rate), – то есть с учетом степени, в которой реализован максимальный показатель неравенства, теоретически возможный в данной среде. Более подробно я останавливаюсь на этом в приложении в конце книги[14].

Это подводит нас ко второй категории проблем, связанных с качеством доказательных данных. Коэффициент Джини и доля высших доходов в общем смысле являются смежными показателями неравенства. Изменяясь со временем, они, как правило (хотя и не всегда), движутся в одном направлении. Оба они чувствительны к недостатку данных. Современные коэффициенты Джини обычно рассчитываются по данным опросов и исследований домохозяйств, на основе которых устанавливается предполагаемое национальное распределение. Такой формат не совсем подходит для выявления очень крупных доходов. Даже в западных странах номинальный коэффициент Джини следует корректировать в верхнюю сторону, чтобы составить более полное представление о действительном распределении высших доходов. Во многих же развивающихся странах качества данных исследований и вовсе недостаточно для надежных расчетов на национальном уровне. Попытка измерить общее распределение богатства встречает еще большие трудности – не только в развивающихся странах, где значительная доля имущества элиты, как предполагается, сосредоточена в офшорах, но даже в такой богатой данными среде, как Соединенные Штаты. Доли дохода обычно вычисляются на основе налоговых данных, качество и содержание которых сильно варьируют от страны к стране и со временем, и эти данные подвержены искажению вследствие уклонения от налогов. Дополнительную сложность вносят низкая вовлеченность в налогообложение в странах с низким доходом и политически обусловленные определения того, что считается облагаемым налогами доходом. Несмотря на эти трудности, благодаря составлению и пополнению постоянно растущей Всемирной базы данных о богатстве и доходе (WWID, World Wealth and Income Database) мы стали гораздо лучше понимать неравенство в доходах и вместо довольно неоднозначных простых показателей уделять внимание более выраженным индексам концентрации ресурсов[15].

Впрочем, все эти проблемы меркнут по сравнению с той, которая встает перед нами, когда мы решаем расширить охват исследований неравенства доходов и богатства, включив в него предыдущие исторические эпохи. Регулярные данные о налогах редко встречаются ранее двадцатого века. В отсутствие данных об опросах и исследованиях домохозяйств нам при составлении коэффициента Джини приходится полагаться на косвенные сведения. Примерно до 1800 года неравенство в доходах во всем обществе можно оценить только с помощью социальных таблиц, грубо обобщенных данных о доходах, полученных о разных группах населения исследователями того времени или выведенных, пусть часто и на сомнительных основаниях, учеными более поздней эпохи.

В этом смысле надежду подает растущее количество данных о различных регионах Европы начиная с позднего Средневековья, проливающих свет на условия в отдельных городах или провинциях. Сохранившиеся архивные записи о налогах на богатство в городах Франции и Италии, налогах на аренду жилья в Нидерландах и налогах на доходы в Португалии позволяют нам реконструировать соответствующую дисперсию имущества и иногда даже доходов. Точно так же помогают записи о дисперсии сельскохозяйственных земель во Франции и о стоимости переданных по завещанию поместий в Англии, относящиеся к раннему периоду современности. На практике коэффициент Джини можно довольно успешно применять к данным, относящимся и к более раннему времени. Таким образом были проанализированы структура землевладения в Египте эпохи римского владычества; различия в размерах домов в Греции, Британии, Италии, Северной Африке и ацтекской Мексике в древности и раннем Средневековье; распределение долей наследства и приданого в вавилонском обществе и даже дисперсия каменных орудий труда в Чатал-Хююке, одном из ранних известных протогородских поселений мира, основанном почти 10 000 лет назад. Археология позволила нам отодвинуть границы исследования материального неравенства в палеолит времен последнего ледникового периода[16].

У нас также есть доступ к косвенным данным, напрямую не документирующим распределение, но тем не менее отражающим изменения в уровне неравенства доходов. Хороший тому пример – отношение земельной ренты к заработной плате. В преимущественно аграрных обществах изменения в цене на труд относительно стоимости самого главного капитала обычно отражают изменения в относительном объеме приобретаемого имущества разными классами; повышение показателя говорит о том, что землевладельцы процветают за счет работников, а неравенство растет. То же можно сказать и по поводу связанного показателя – отношения среднего ВВП на душу населения к заработной плате. Чем выше нетрудовая доля ВВП, тем выше показатель и тем, скорее всего, сильнее выражено неравенство в доходах. При этом оба метода имеют серьезные недостатки. Данные о ренте и заработной плате могут быть достаточно надежными для определенной местности, но мало что говорить о более широкой популяции или обо всей стране, а оценки ВВП любого общества до современности неизбежно сопряжены со значительными погрешностями. Тем не менее такие косвенные данные обычно позволяют нам получить общее представление о тенденциях, связанных с неравенством в те эпохи.

Сведения о реальных доходах доступнее, но в чем-то не столь показательны. В Западной Евразии заработную плату, выражаемую в зерновом эквиваленте, можно проследить за последние 4000 лет. Такой широкий размах позволяет выявить случаи нетипичного подъема реальных доходов рабочих – феномен, обычно ассоциируемый с понижением неравенства. При этом информация о реальной заработной плате, которую невозможно сопоставить в одном контексте со стоимостью капитала или ВВП, остается весьма грубым и не особенно надежным индикатором общего неравенства доходов[17].

В последние годы наблюдается значительный прогресс в исследовании налоговых записей досовременных эпох и в реконструкции реальной заработной платы, в определении отношения ренты к заработной плате и даже в определении уровней ВВП. Не будет преувеличением сказать, что большинство глав этой книги было бы невозможно написать двадцать и даже десять лет назад. Масштаб, размах и скорость прогресса исследования исторического неравенства доходов и богатства обещают много новых открытий в будущем. Само собой разумеется, что есть длительные периоды человеческой истории, для которых невозможно провести хотя бы самый элементарный анализ распределения материальных ресурсов. Но даже в этих случаях мы можем выявить сигналы происходящих со временем перемен.

Больше всего в этом смысле обещает обычай элит выставлять напоказ свое богатство, служащий часто единственным признаком неравенства. Когда археологические находки говорят о том, что на смену расточительству в домашнем хозяйстве, в диете или в захоронениях приходит скромность, или когда признаки разделения встречаются реже, мы можем сделать вполне логичный вывод об уменьшении неравенства. В традиционных обществах богачи и члены правящей элиты были единственными, кто получал достаточный доход или контролировал достаточно средств, чтобы позволять себе большие потери – потери, выраженные в материальной форме. Различия в телосложении и других физиологических характеристиках индивидов также могут кое-что поведать о распределении ресурсов, хотя здесь следует принимать во внимание и другие факторы, вроде патогенной нагрузки. Чем далее мы удаляемся во времени от недвусмысленно документированных сведений о неравенстве, тем все более умозрительными будут наши предположения. И все же без определенных допущений невозможно рассуждать о глобальной истории. Эта книга – попытка сделать такое допущение.

При этом мы наблюдаем невероятный градиент в документации, от подробной статистики, связанной с факторами, обеспечившими недавний подъем доходов в Америке, до смутных намеков на дисбаланс распределения ресурсов на заре цивилизации – с обширным массивом самых разнообразных данных посередине. Объединить все это в одном связанном аналитическом повествовании – крайне непростая задача: в какой-то степени это и есть та проблема неравенства, что упомянута в заголовке данного вступления. Для каждой части книги я выбрал свою структуру, показавшуюся мне наиболее подходящей для рассмотрения именно этой проблемы.

Первая часть прослеживает эволюцию неравенства от наших предков-приматов до начала XX века, и, таким образом, она организована согласно общепринятому хронологическому принципу (главы 1–3).

Принцип меняется, когда мы переходим к Четырем всадникам, главным проводникам насильственного уравнивания. В частях, посвященных двум членам этой четверки, войне и революции, я начинаю свой обзор с XX столетия, а затем удаляюсь в прошлое. Тому есть простая причина. Уравнивание посредством всеобщей мобилизационной войны и трансформационной революции было преимущественно чертой современности. «Великая компрессия» 1910–1940-х годов не только породила крупнейший до сих пор пример такого процесса, но также представляет собой такое уравнивание в его парадигматической форме (главы 4–5).

Далее я рассматриваю предшествующие ей насильственные потрясения, начиная с Гражданской войны в США и далее вглубь времен – с примерами из Китая, Древнего Рима и Древней Греции, а также от Великой французской революции до бесчисленных восстаний досовременной эры (главы 6 и 8). Я следую той же траектории, обсуждая гражданскую войну в конце шестой главы – от последствий таких конфликтов в современных развивающихся странах до поздней Римской республики. Такой подход позволяет мне определить модели насильственного уравнивания, основанные на солидном корпусе современных данных, прежде чем рассматривать, подходят ли они к более далекому прошлому.

В части V, посвященной эпидемиям, я использую модифицированную версию той же стратегии, начиная от наиболее документированного случая – Черной смерти в позднем Средневековье (глава 10), и перехожу к менее известным примерам, один из которых (Америка после 1492 года) расположен на временной шкале относительно недавно по сравнению с другими (глава 11). Принцип тут тот же: определить ключевые механизмы насильственного уравнивания посредством эпидемий с высокой смертностью на основе лучших имеющихся свидетельств, прежде чем рассматривать аналогичные случаи.

Часть IV, посвященная развалу государства и краху государственной системы, доводит этот организационный принцип до его логического завершения. При анализе феноменов, касающихся преимущественно досовременной истории, хронология имеет малое значение, и, если придерживаться строгой временной последовательности, ничего особенного не добьешься. Даты конкретных событий значат меньше, чем природа доказательств и охват современной науки, каковые значительно варьируют в зависимости от времени и пространства. Поэтому я начинаю с пары хорошо известных примеров, прежде чем переходить к другим, описываемым мною менее подробно (глава 9).

Часть VI, посвященная альтернативам насильственного уравнивания, в основном организована по темам, и я оцениваю разные факторы (главы 12–13), прежде чем переходить к гипотетическим выводам (глава 14). В последней части, которая вместе с частью I образует обрамление моего тематического исследования, я возвращаюсь к хронологическому формату и перехожу от недавнего возрождения неравенства (глава 15) к перспективам уравнивания в обозримом и более далеком будущем (глава 16), таким образом завершая мой эволюционный обзор.

Исследование, в котором совместно рассматриваются Япония Хидэки Тодзио, Афины Перикла, классический период майя и современное Сомали, может показаться несколько сбивающим с толку некоторым моим коллегам-историкам, в отличие, как я надеюсь, от читателей, интересующихся социальными науками. Как я уже говорил, попытка составить глобальную историю неравенства сопряжена с большими трудностями. Если мы хотим выявить уравнивающие силы, действующие на протяжении всей письменной истории, нам нужно каким-то образом навести мосты между различными областями специализации, как внутри, так и за пределами академических дисциплин, и преодолеть огромные расхождения в качестве и количестве данных. Широкая перспектива требует нестандартных решений.

Имеет ли это значение?

Все это поднимает один большой вопрос. Если настолько трудно исследовать общую динамику неравенства в очень разных культурах и в очень широкой перспективе, то зачем вообще пытаться? Любой ответ на этот вопрос должен затронуть две разных, но связанных между собою темы: имеет ли значение экономическое неравенство сегодня и стоит ли исследовать его историю?

Принстонский философ Гарри Франкфурт, более всего известный благодаря своему раннему сочинению «О брехне» (On Bullshit), начинает свое рассуждение «О неравенстве» (On Inequality) с того, что не соглашается с высказыванием Обамы, которое я процитировал в начале данного вступления:

Наш наиболее фундаментальный вызов заключается не в том факте, что доходы американцев крайне неравны. Дело скорее в том, что многие из наших людей бедны.


Стоит сказать, что бедность – понятие относительное: тот, кто считается бедным в Соединенных Штатах, скорее всего, покажется богачом в Центральной Африке. Иногда бедность даже определяют как функцию неравенства – в Великобритании официальная черта бедности задается как доля медианного дохода, – хотя более распространены абсолютные стандарты, такие как порог в 1,25 доллара в день в ценах 2005 года, который использует Всемирный банк, или стоимость корзины потребительских товаров в Америке. Вряд ли кто-то не согласится с тем, что бедность, как ее ни определи, явление нежелательное: проблема заключается в том, чтобы продемонстрировать, что отрицательно влияет на нашу жизнь именно неравенство доходов и богатства как таковое, а не бедность – или огромные состояния, – с которыми оно ассоциируется[18].

Наиболее практичный и прямой подход заключается в том, чтобы сосредоточиться на эффекте, который неравенство оказывает на экономический рост. Экономисты неоднократно замечали, что трудно оценить эту связь и что эмпирические подробности существующих исследований не всегда соответствуют теоретической сложности проблемы. Но даже при этом некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства и в самом деле ассоциируется с низкими темпами роста. Например, обнаружено, что уменьшение неравенства располагаемого дохода приводит не только к более быстрому росту, но и к более продолжительным фазам роста. Особенно неблагоприятно влияет неравенство на рост в развитых экономиках. Имеются также подтверждения широко обсуждаемого тезиса, что высокий уровень неравенства между американскими домохозяйствами способствовал образованию кредитного пузыря, вызвавшего Великую рецессию 2008 года, поскольку домохозяйства с низкими доходами охотно брали доступные кредиты (доступные отчасти именно благодаря накоплению богатства в высшем сегменте), только чтобы соответствовать моделям потребления более обеспеченных групп. При более же строгих условиях кредитования считается, что неравенство богатства, напротив, ставит в невыгодное положение группы с низким доходом, поскольку блокирует им доступ к кредитам[19].

В развитых странах высокое неравенство ассоциируется с меньшей экономической мобильностью на протяжении поколений. Поскольку доход и богатство родителей являются вескими предикторами как уровня образования, так и заработка детей, неравенство имеет тенденцию закрепляться со временем, и тем сильнее, чем оно выше. Связан с этим и вопрос усиливающих неравенство последствий сегрегации по месту жительства в зависимости от доходов. В Соединенных Штатах начиная с 1970-х годов рост районов с населением с низкими и высокими доходами наряду с сокращением районов с населением со средними доходами способствовал увеличению поляризации. В частности, более богатые районы становились всё более изолированными, что, похоже, ускоряло концентрацию ресурсов, включая финансируемые на местном уровне общественные службы, а это, в свою очередь, влияло на жизненные возможности детей и препятствовало мобильности между поколениями[20].

В развивающихся странах по меньшей мере некоторые виды неравенства доходов увеличивают вероятность внутренних конфликтов и гражданских войн. Общества с высоким уровнем доходов сталкиваются с менее экстремальными последствиями. Утверждается, что в Соединенных Штатах неравенство влияет на политические процессы тем, что богатым легче навязывать обществу свои условия, хотя в данном случае можно и предположить, что этот феномен скорее обусловлен наличием сверхгигантских состояний, нежели неравенством как таковым. Некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства соотносится с низким уровнем счастья в опросах. Похоже, распределение ресурсов как таковое, в отличие от уровня доходов, не влияет лишь на здоровье: если различия в здоровье способствуют неравенству, то обратное пока не доказано[21].

Общее у всех этих исследований то, что они сосредоточиваются на практических последствиях материального неравенства и на инструментальных причинах того, почему оно может считаться проблемой. Иной набор возражений против неравномерного распределения ресурсов относится к нормативной этике и представлениям о социальной справедливости – к сфере, находящейся за пределами моего исследования, но заслуживающей большего внимания в спорах, в которых слишком часто преобладают экономические соображения. И все же, если исходить из исключительно инструментальных и ограниченных доводов, нет никаких сомнений, что по меньшей мере в некоторых контекстах высокий уровень неравенства и растущее расхождение в доходах и богатстве неблагоприятным образом сказываются на социально-экономическом развитии. Но что имеется в виду под «высоким» уровнем и можно ли утверждать, что «растущий» дисбаланс – это новая черта современного общества, а не возвращение к типичным историческим условиям? Существует ли, если использовать термин Франсуа Бургиньона, «нормальный» уровень неравенства, к которому стремятся вернуться страны, где наблюдается рост неравенства? И если – как во многих развитых экономиках – неравенство в настоящее время выше, чем несколько десятилетий назад, но ниже, чем столетие назад, то что это дает для нашего понимания детерминант распределения дохода и богатства?[22]

На протяжении большей части письменной истории неравенство либо росло, либо удерживалось на относительно стабильном уровне, а случаи его значительного сокращения были редки. Получается, что политические предложения, призванные остановить или обернуть вспять прибывающую волну неравенства, не учитывают и не принимают во внимание историческую перспективу. Должно ли так быть? Возможно, наша эпоха настолько фундаментально отличается от нашего аграрного и недемократического прошлого и оторвалась от него до такой степени, что истории уже нечему нас учить. И в самом деле, никто не спорит, что многое изменилось: группы с низким доходом в богатых экономиках живут в общем случае лучше, чем большинство людей жило в прошлом, и даже самые обездоленные жители наименее развитых стран живут дольше своих предков. Качество жизни тех, кто находится на неблагоприятной стороне неравенства, во многих отношениях сильно отличается от того, что было прежде.

Но здесь нас интересует не экономика и не развитие человечества в более общем смысле, а скорее то, как распределяются плоды цивилизации, почему они распределяются именно таким образом и что требуется, чтобы изменить такую ситуацию. Я написал эту книгу, чтобы показать, что силы, которые раньше обуславливали неравенство, на самом деле не изменились до неузнаваемости. Если мы стремимся сместить баланс текущего распределения доходов и богатства в пользу большего равенства, то мы не можем просто закрывать глаза на то, что требовалось для достижения таких целей в прошлом. Нам нужно задать вопросы о том, удавалось ли когда-либо снизить неравенство без большого насилия, как более мягкие факторы соотносятся с мощью этого Великого уравнителя и насколько может отличаться будущее, – даже если возможные ответы нам не понравятся.

Часть I

Краткая история неравенства

Глава I

Появление неравенства

Первобытное уравнивание

Всегда ли среди нас существовало неравенство? Ближайшие современные родственники человека, большие человекообразные обезьяны Африки: гориллы, шимпанзе и бонобо – в высшей степени иерархичные существа. Взрослые самцы горилл разделяются на две неравные группы: немногочисленные доминирующие самцы, владеющие целым гаремом самок, и более многочисленные самцы-одиночки, вовсе не имеющие пары. Шимпанзе – особенно самцы, но не только – тратят огромное количество энергии на соперничество в связи со статусом. Агрессивному поведению одних животных соответствует широкий спектр покорного поведения других, находящихся на низших ступенях сложившейся иерархии. В группах из пятидесяти или ста шимпанзе поддержание иерархии – центральный факт жизни, чреватый постоянным стрессом, поскольку каждый член группы занимает определенное место в этой иерархии и при этом постоянно пытается подняться на более высокую ступень. Этого не избежать, потому что, если самец покинет свою группу, чтобы избавиться от давления со стороны агрессивных сородичей, он рискует быть убитым самцами других групп. Это мощное ограничение поддерживает и усиливает неравенство, перекликаясь с феноменом социального ограничения, которым объясняют возникновение иерархии у человека.

Самые близкие родственники шимпанзе – бонобо – демонстрируют не столь агрессивное поведение, но и среди них есть альфа-самцы и самки. Значительно менее жестокие и менее склонные притеснять своих сородичей по сравнению с шимпанзе, бонобо тем не менее поддерживают иерархическое расслоение. И хотя скрытая овуляция и отсутствие систематического доминирования самцов над самками уменьшают насильственные конфликты из-за спаривания, иерархия среди самцов проявляется в конкуренции за пищу. Во всех этих видах неравенство выражается в неравномерном доступе к источникам пищи – самая близкая (но все равно приблизительная) параллель с разрывом доходов среди людей – и прежде всего в терминах репродуктивного успеха. Доминирующая иерархия, на вершине которой находятся самые крупные, сильные и агрессивные самцы, потребляющие больше остальных и имеющие сексуальные связи с большинством самок, – это стандартная модель[23].

Вряд ли эти общие характеристики появились в процессе эволюции уже после того, как указанные три вида разделились на отдельные эволюционные линии, восходящие к общему предку; этот процесс начался 11 миллионов лет назад с появлением горилл и продолжился еще через 3 миллиона лет, когда от нашего общего с шимпанзе и бонобо предка отделилась линия, которая впоследствии привела к австралопитекам, а в конечном итоге и к человеку разумному. Но даже при этом выраженное социальное неравенство необязательно было постоянным среди приматов. Иерархия – это функция жизни в группе, и наши более дальние родственники среди приматов, отделившиеся от общего древа еще раньше, менее социальны и живут либо поодиночке, либо очень небольшими и непостоянными группами. Это верно как в отношении гиббонов, чьи предки отделились от общего с африканскими большими обезьянами предка около 22 миллионов лет назад, так и орангутанов, первых оформившихся в отдельный вид 17 миллионов лет назад и ныне обитающих в Азии. Верно и обратное: социальная иерархия типична для африканских видов этого таксономического семейства, включая нас самих. Отсюда можно предположить, что наиболее недавний общий предок горилл, шимпанзе, бонобо и людей уже в какой-то степени демонстрировал эту черту, не обязательно присутствовавшую у еще более далеких предков[24].

Аналогия с другими видами приматов может быть не таким уж хорошим средством исследования неравенства среди ранних гоминидов и людей. Наилучшие имеющиеся косвенные данные – это скелетные останки, свидетельствующие о половом диморфизме по размеру, то есть о степени, в какой взрослые представители одного пола – в данном случае самцы – выше, тяжелее и сильнее представителей другого пола. Среди горилл, как и среди морских львов, ярко выраженное неравенство среди самцов с гаремами и без гаремов, а также между самцами и самками ассоциируется с высокой степенью диморфизма по размеру. Судя по окаменелым останкам, у ранних гоминид – австралопитеков и парантропов, существовавших более 4 миллионов лет назад, – диморфизм под размеру был более выражен, чем у людей. Согласно общепринятому мнению, которое в последнее время подвергается пересмотру, у некоторых самых ранних видов, Australopithecus afarensis и ana-mensis, появившихся от 3 до 4 миллионов лет назад, самцы были на 50 % тяжелее самок, тогда как более поздние виды занимают по этому показателю промежуточные позиции между австралопитеками и людьми современного типа. С появлением более 2 миллионов лет назад Homo erectus – существа с более крупным мозгом – половой диморфизм по размеру тела уже снизился до относительно невысокого уровня, который мы наблюдаем и сегодня. Поскольку степень диморфизма соотносилась с преобладанием конкуренции между самцами за самок или определялась половым отбором среди самок, сокращение половых различий может служить признаком меньшей репродуктивной вариантности среди самцов. В этом отношении эволюция снизила неравенство как среди самцов, так и между полами. Тем не менее более высокие показатели репродуктивного неравенства для мужчин по сравнению с женщинами сохранились наряду с умеренными уровнями репродуктивной полигинии[25].

Предполагается, что большему равенству содействовали и другие факторы развития, которые также могли появиться еще 2 миллиона лет назад. Изменения мозга и физиологические изменения, совместная забота о потомстве и совместные поиски пищи, вероятно, противостояли агрессивности доминантных особей и могли смягчить иерархию в крупных группах. Все, что помогало подчиненным особям сопротивляться доминантным, ослабляло власть последних и таким образом уменьшало общее неравенство. Одним из таких средств можно назвать создание коалиций среди мужчин низкого статуса, другим – использование метательного оружия. В борьбе на близком расстоянии, будь то рукопашный бой при помощи рук и зубов или сражение палками и камнями, победу одерживают, как правило, сильные и более агрессивные мужчины. Оружие начало играть уравнительную роль после того, как оно стало поражать противника на большей дистанции.

Произошедшие около 2 миллионов лет назад анатомические изменения в плечевом суставе позволили впервые эффективно метать камни и другие объекты – это умение было недоступно более ранним видам (и только отчасти доступно некоторым современным приматам). Такая адаптация не только повысила охотничьи навыки, но и облегчила «гаммам» переход в разряд «альф». Следующим шагом стало изобретение копья и его улучшения – сначала обожженное в огне острие, а позже и каменные наконечники. Около 800 000 лет назад человек освоил огонь, а термической обработке пищи по меньшей мере 160 000 лет. Первые дротики или каменные наконечники стрел, самые ранние образцы которых найдены в Южной Африке и насчитывают около 70 000 лет, стали лишь последней фазой долгого процесса развития метательного оружия. Несмотря на то, что современному наблюдателю они могут показаться примитивными, использовать такие орудия в первую очередь помогало мастерство, а не размеры тела, сила или агрессивность, и они способствовали развитию охоты с использованием засад и совместной тактики среди слабых индивидов.

Эволюция когнитивных способностей стала важным фактором, способствовавшим более точному владению оружием, улучшению его дизайна и созданию более сплоченных коалиций. Полноценному языку, который упростил создание альянсов и породил представление о морали, насчитывается от 100 000 до 300 000 лет. По большей части хронология этих социальных перемен остается крайне неопределенной: они могли происходить на протяжении всех двух миллионов лет или затронуть только анатомически современных людей – наш собственный вид Homo sapiens, появившийся в Африке по меньшей мере 200 000 лет назад[26].

Что важно в текущем контексте, так это совокупный итог перемен – улучшенная способность индивидов с низким статусом контролировать альфа-самцов в такой степени, которая недоступна другим приматам. Когда доминирующие индивиды оказались вовлеченными в группы, члены которых были вооружены метательным оружием и способны противостоять давлению, создавая коалиции, открытое доминирование посредством грубой силы и запугивания перестало быть надежным способом подчинения. Если это предположение – поскольку это может быть только предположением – верно, то насилие, а точнее, новые стратегии организации насильственных действий и угроз сыграли важную и, пожалуй, даже критическую роль в первом великом уравнивании в истории человечества.

К тому времени биологическая и социальная эволюции человека привели к эгалитарному равновесию. Группы еще не были достаточно большими, труд еще не был достаточно разделен, а межгрупповые конфликты и механизмы защиты территории не успели развиться в такой степени, чтобы подчинение немногим казалось наименьшим злом для многих. Животные формы доминирования и иерархии были уже размыты, но на смену им еще не пришли новые формы неравенства, основанные на окультуривании растений и животных, имущественном праве и военных действиях.

Тот мир давно утрачен, но кое-что от него сохранилось до сих пор. Несколько дошедших до наших дней немногочисленных популяций охотников и собирателей, для которых характерны низкие уровни неравенства ресурсов и сильные эгалитарные проявления, дают некоторое представление, пусть и ограниченное, о том, какой могла быть динамика равенства в среднем и верхнем палеолите[27].

Сдерживать неравенство среди охотников и собирателей помогали мощные ограничения логистического и инфраструктурного характера. Кочевой образ жизни в отсутствие вьючных животных сильно сдерживает процесс накопления материальных благ, а текущий и гибкий состав добывающих продовольствие групп не способствует развитию асимметричных отношений, помимо обычного расхождения по возрасту и полу. Более того, эгалитаризм охотников и собирателей основан на намеренном отказе от попыток доминирования. Такое поведение служит критическим испытанием естественной склонности человека к образованию иерархий: активное уравнивание предпринимается для поддержания ровных условий для всех. Антропологи задокументировали многочисленные средства навязывания эгалитарных ценностей, различающихся по степени строгости. Попрошайничество, вымогательство и воровство способствуют более равномерному распределению ресурсов. Санкции против авторитарного поведения и усиления влияния одного индивида варьируют от слухов, критики, насмешек и непослушания до остракизма и даже физического насилия. Лидерство при этом принимает более размытые очертания, распределяется между различными членами группы и переходит от одних к другим; наибольший шанс повлиять на остальных возникает у наименее упрямых и настойчивых. Такая оригинальная моральная экономия получила название «иерархия реверсивной доминантности» (reverse dominance hierarchy); будучи распространенной среди взрослых мужчин (которые обычно доминируют над женщинами и детьми), она служит постоянной и предупредительной нейтрализацией авторитета[28].

У народности хадза – группы из нескольких сотен охотников-собирателей в Танзании – обитатели лагеря занимаются добычей пищи индивидуально и при распределении добычи явный приоритет отдают членам собственного домохозяйства. В то же время распространен и обычай делиться пищей с другими, и такое поведение даже ожидается, особенно если соплеменники могут легко заметить ваши ресурсы. Хадза могут попытаться скрыть мед, потому что его легко спрятать, но если его находят, то они будут вынуждены им поделиться. К попрошайничеству относятся терпимо, и оно широко распространено. Таким образом, даже если индивиды явно предпочитают сохранять добычу для себя и своих ближайших родственников, в такое поведение вмешиваются нормы; дележ добычи представляет собой обычное явление, потому что в отсутствие доминирования настаивать на своем нелегко. Большие и быстро портящиеся объекты, такие как туша крупной дичи, могут быть распределены даже за пределами лагеря. Накопление ресурсов не поощряется до такой степени, что они потребляются без промедления и ими даже не делятся с теми, кто в настоящее время отсутствует. В результате хадза обладают лишь минимальным имуществом: украшения, одежда, палка-копалка и иногда горшок для приготовления пищи у женщин и лук со стрелами, одежда, украшения и, возможно, пара инструментов у мужчин. Многие из этих объектов относительно недолговечны, и их владельцы не слишком к ним привязываются. Собственности, не считая этих основных предметов, не существует, а территория не охраняется. Из-за отсутствия (или размытости) властного авторитета принимать групповые решения нелегко, не говоря уже о том, чтобы обеспечить их выполнение. Во всех этих отношениях хадза в общем смысле неплохо демонстрируют образ жизни первобытных охотников и собирателей[29].

Добывающий тип хозяйства и эгалитарная моральная экономика совместно образуют серьезное препятствие любой форме развития по одной простой причине: экономический рост требует наличия некоторой степени неравенства дохода и потребления, что поощряет инновации и производство прибавочного продукта. Без роста трудно присваивать и передавать излишки. Моральная экономика препятствует росту, а отсутствие роста препятствует производству и концентрации излишков. Отсюда не следует, что среди собирателей распространен некий вид коммунизма: потребление при этом неравное, и индивиды различаются не только по своей физической конституции, но и по своему доступу к сети поддержки и материальным ресурсам. Как я показываю в следующем разделе, неравенство среди собирателей все же существует, но только в очень низкой степени по сравнению с неравенством в обществах, придерживающихся других типов хозяйства и жизнеобеспечения[30].

Нужно также учесть вероятность того, что современные охотники-собиратели могут в важных аспектах отличаться от наших предков до аграрной революции. Сегодня выжившие группы в высшей степени маргинализованы и проживают в труднодоступных районах, не представляющих никакого или почти никакого интереса для земледельцев и скотоводов, – то есть вдали от той среды, которая благоприятствует накоплению материальных ресурсов и появлению первых претензий на территорию. До появления культурных растений и животных охотники и собиратели были гораздо более широко распространены по всей планете и имели доступ к более богатым природным ресурсам. Более того, в некоторых случаях современные добывающие группы собирателей могут реагировать на более иерархичную систему фермеров и скотоводов, намеренно противопоставляя свой образ жизни внешним нормам. Оставшиеся группы не застыли во времени и не являются «живыми ископаемыми», и их образ жизни следует воспринимать в конкретных исторических контекстах[31].

По этой причине доисторические популяции не обязательно должны быть эгалитарными в той степени, какую демонстрирует способ существования современных охотников-собирателей. Материальное неравенство пусть и редко, но все же наблюдается в захоронениях до наступления голоцена, начавшегося примерно 11 700 лет назад. Наиболее известный пример – стоянка Сунгирь эпохи плейстоцена, обнаруженная в 120 милях к северу от Москвы и относящаяся к периоду 30 000–34 000 лет назад, то есть к относительно умеренной стадии последнего ледникового периода. Она содержит останки группы охотников и собирателей, убивавших и поедавших крупных млекопитающих, таких как бизоны, лошади, северные олени, антилопы и особенно мамонты, – наряду с волками, лисицами, бурыми медведями и пещерными львами. Особенно выделяются три захоронения. В одном из них найдены останки взрослого мужчины, а вместе с ними – 3000 бусин из мамонтовой кости, которыми, по всей видимости, была обшита его меховая одежда, а также около 20 подвесок и 25 колец из мамонтовой кости. В другой могиле покоились останки девочки лет десяти и мальчика-подростка приблизительно двенадцати лет. Их одежды украшало еще большее количество бусин из мамонтовой кости – в общей сложности 10 000. Кроме того, в их захоронении было обнаружено множество других престижных предметов: копья из выпрямленных бивней мамонта и различные произведения искусства.

Для организации таких захоронений потребовалось много времени и труда: по оценкам современных ученых, на изготовление одной бусины уходило от 15 до 45 минут, так что, если бы такой работой занимался один человек по сорок часов в неделю, у него в общей сложности ушло бы на нее от 1,6 до 4,7 лет. Чтобы прикрепить к поясу 300 клыков, нужно было поймать как минимум 75 полярных лисиц, а если учесть, что удалить зубы без повреждения довольно сложно, то реальное количество должно быть еще выше. И хотя члены группы, которой принадлежат эти захоронения, по большей части вели оседлый образ жизни (благодаря чему у них и было достаточно свободного времени для такой работы), все равно остается вопрос: а зачем они вообще захотели это сделать?

Эти три человека, по всей видимости, похоронены не в обычной одежде и не с предметами повседневного обихода. То, что бусины в детских захоронениях меньше по размеру, говорит о том, что такие бусины изготавливались специально для детей – будь то при их жизни или же, что вероятнее, для их погребения. По неизвестным для нас причинам этих людей считали особенными. Два ребенка-подростка были слишком молодыми, чтобы самостоятельно завоевать привилегированный статус; возможно, они приходились родственниками какому-то члену группы, который значил больше, чем другие. Наличие возможных летальных ран у мужчины и мальчика, а также укороченная бедренная кость у девочки лишь добавляют загадок[32].

И хотя пышные захоронения Сунгири остаются уникальными для палеолита, далее к западу обнаружены другие богатые могилы. В Дольни-Вестонице в Моравии три человека приблизительно в то же время были захоронены со сложными головными уборами в окрашенной охрой земле. Более многочисленны находки, относящиеся к более позднему времени. В пещере Арене-Кандиде на побережье Лигурии обнаружена глубокая, богато украшенная могила молодого человека, уложенного на слой красной охры около 28 000 или 29 000 лет тому назад. Вокруг его головы лежали сотни раковин с отверстиями и клыки оленей, которые, очевидно, изначально были прикреплены к головному убору покойника. По правую руку лежали подвески из мамонтовой кости, четыре жезла из лосиных рогов и необычно длинный клинок из экзотического вида кремня. В обнаруженном в Сен-Жермен-ла-Ривьер захоронении молодой женщины, сделанном около 16 000 лет назад, лежали украшения из раковин и зубов, причем последние – около 70 просверленных клыков оленей – были, скорее всего, доставлены из другого региона, за 200 миль от места захоронения. В скальном убежище Ла-Мадлен, обнаруженном в департаменте Дордонь, около 10 000 лет назад (это ранний голоцен, но все еще культура охотников и собирателей) был захоронен трехлетний ребенок, а вместе с ним – 1500 бусин из раковин[33].

Было бы заманчиво интерпретировать эти находки как самые ранние предвестники грядущего неравенства. Продвинутые технологии, необходимые для создания украшений, затраты времени на повторяющиеся действия и использование ресурсов, доставленных издалека, намекают на гораздо бо́льшую экономическую активность, чем у современных охотников и собирателей. Они также указывают на социальное расслоение, обычно несвойственное таким группам; богатые захоронения детей и юношей свидетельствуют о высоком статусе покойных – возможно, даже наследственном. Труднее на основе такого материала предположить наличие иерархических отношений, хотя и это не исключается. Однако при этом нет никаких признаков устойчивого неравенства. Усложнение и дифференциация статуса, похоже, носили временный характер. Эгалитаризм не обязательно должен быть стабильной категорией: социальное поведение может варьировать в зависимости от меняющихся обстоятельств или даже от регулярных сезонных изменений. И хотя ранние примеры прибрежной адаптации – этой колыбели социальной эволюции, в которой доступ к таким морским пищевым ресурсам, как моллюски, поощрял защиту территорий и более эффективное руководство, – могли появиться еще 100 000 лет назад, нет никаких доказательств (по крайней мере в настоящее время) зарождающегося неравенства и диспропорции в потреблении. Насколько мы можем судить, социально-экономическое неравенство в палеолите носило случайный и преходящий характер[34].

Великое разуравнивание

Неравенство прочно утвердилось лишь по окончании последнего ледникового периода, когда наступил период необычайно стабильных климатических условий. Голоцен, этот первый теплый межледниковый период более чем за последние 100 000 лет, создал среду, как нельзя лучше благоприятствующую социально-экономическому развитию. По мере того как повышалась производительная мощь человечества и росла его численность, закладывались основы растущего неравномерного распределения влияния и материальных ресурсов. Это привело к тому, что я называю Великим разуравниванием (The Great Disequali-zation) – переходом к новому типу хозяйства и к новым формам социальной организации, которые размыли прежний эгалитаризм и утвердили прочные иерархии и неравенство доходов и богатства. Для такого развития необходимы средства производства, которые можно защищать от посягательств и с помощью которых их владельцы могут получать предсказуемый прибавочный продукт. Такие способы производства пищи, как земледелие и скотоводство, оба удовлетворяют этим условиям, и потому они стали главной движущей силой экономических, социальных и политических перемен.

Однако окультуривание растений и животных не было необходимым условием. При определенных условиях охотники и собиратели тоже могут аналогичным образом использовать неокультуренные природные ресурсы. Защита территорий, иерархия и неравенство могут возникать и там, где возможно рыболовство (или в тех районах, где оно особенно продуктивно). Этот феномен, известный как «морская» или «речная адаптация» (maritime or riverine adaptation), хорошо документирован в этнографических записях. Примерно в 500 году н. э. в результате роста населения на западном побережье Северной Америки от Аляски до Калифорнии усилилось давление на рыбные запасы, и это вынудило добывающие популяции установить контроль над отдельными крайне немногочисленными реками, где водился лосось. Иногда это сопровождалось переходом от преимущественно эгалитарных поселений к стратифицированному обществу с большими домами для семьи вождя, его клиентов и рабов[35].

Подробные исследования отдельных случаев привлекли внимание к близкой связи между дефицитом ресурсов и появлением неравенства. Примерно с 400 по 900 год н. э. в Британской Колумбии, на стоянке Китли-Крик у реки Рейзер, в которой сосредоточен местный ход лососевых, проживала община из нескольких сотен человек. Судя по археологическим остаткам, около 800 года потребление лосося сократилось и на смену рыбе пришло мясо млекопитающих. К этому же времени относятся и признаки неравенства. Большая доля рыбьих костей, найденных в ямах самых крупных домов, принадлежит взрослой чавыче и нерке – лучшей части улова, богатой жиром и калориями. Там же найдены престижные объекты, вроде редких типов камней. В двух же самых маленьких домах, напротив, обнаружены кости только молодых и менее питательных рыб. Как и во многих обществах, находящихся на этом уровне сложности, неравенство как поощрялось, так и сдерживалось церемониальным перераспределением: ямы, в которых разводился огонь, достаточно велики, чтобы приготовить пищу на значительное число едоков, и это говорит о том, что богатые и обладающие властью устраивали пиры для всех своих соплеменников.

Тысячу лет спустя обычным явлением на Тихоокеанском Северо-Западе стали ритуалы потлач, в ходе которых вожди племен соревновались между собой в показной щедрости. Подобные изменения происходили у реки Бридж-Ривер в том же регионе: примерно с 800 года владельцы больших домов начали накапливать престижные предметы и перестали участвовать в общественном приготовлении еды снаружи; более бедные жители прикреплялись к этим домохозяйствам, и неравенство институализировалось[36].

В других случаях социально-экономических перемен с увеличением неравенства ускорялся технологический прогресс. На протяжении тысяч лет племя чумашей на побережье Калифорнии в районе нынешних округов Санта-Барбара и Вентура вело эгалитарный образ жизни охотников и собирателей, использующих простые лодки и собиравших желуди. Примерно с 500-х по 700-е годы здесь получили распространение большие, построенные из досок каноэ, на каждом из которых могло разместиться до дюжины мужчин и на которых можно было выходить в открытое море до шестидесяти миль от берега. В результате чумаши начали ловить крупную рыбу и стали посредниками в торговле раковинами вдоль побережья. Также они доставляли обитателям внутренних районов кремень, добытый на островах Чаннел, обменивая его на желуди, орехи и съедобные травы. Это привело к созданию иерархичного порядка, в котором полигамные вожди контролировали каноэ и территории, возглавляли отряды в войнах и председательствовали на ритуальных церемониях. В обмен они получали от своих соплеменников еду и раковины. В такой среде добывающие общества могут достичь относительно высоких уровней сложности. По мере роста зависимости от сконцентрированных в определенных местах ресурсов падала мобильность, а специализация по роду занятий строго определяла права на собственность, позволяла устанавливать и оборонять границы и порождала высокую конкуренцию между соседними группами, обычно обращавшими пленных в рабов, что усиливало иерархию и неравенство[37].

Среди добывателей адаптация такого рода возможна только в специфических экологических нишах и обычно не распространяется за их пределы. Только окультуривание растений и одомашнивание животных смогло преобразовать экономическую активность и социальные отношения в глобальном масштабе: в их отсутствие примеры ярко выраженного неравенства могли наблюдаться среди небольших групп вдоль морского побережья и рек; их окружал огромный мир эгалитарных добывателей. Но такое положение дел не могло длиться вечно. Люди постепенно научились выращивать различные виды растений на разных континентах, сначала в Юго-Западной Азии (примерно 11 500 лет назад), затем в Китае и в Южной Америке (10 000 лет назад), в Мексике (9000 лет назад), на Новой Гвинее (более 7000 лет назад) и в Южной Азии, Африке и Северной Америке (около 5000 лет назад). Одомашнивание животных – там, где оно имело место, – иногда опережало этот процесс, а иногда следовало за ним. Переход от собирательства к земледелию мог быть весьма длительным, и он не всегда был линейным[38].

Особенно это верно в отношении представителей натуфийской культуры и более поздних культур докерамического неолита в Леванте, первыми осуществивших этот переход. Примерно 14 500 лет назад более теплый и влажный климат позволил группам добывателей в этом регионе увеличить свою численность и обосноваться в более постоянных поселениях; они охотились на водившихся здесь в изобилии животных и собирали дикие злаки в количествах, требующих по крайней мере небольших хранилищ. Материальные свидетельства крайне ограниченны, но демонстрируют признаки того, что исследователи называют «зарождающейся социальной иерархией». Археологи обнаружили одно крупное здание, которое могло использоваться в общественных целях, и несколько специальных базальтовых ступок, изготовление которых требовало многих усилий. Согласно одному подсчету, примерно 8 % найденных скелетов раннего натуфийского периода, относящихся к периоду 14 500–12 800 лет назад, сопровождаются морскими раковинами, иногда доставленными за сотню миль от места погребения, и украшениями из костей и зубов животных. На одном археологическом участке были захоронены трое мужчин с головными уборами из раковин, причем у одного из них убор насчитывал четыре ряда раковин. Лишь немногие могилы содержали каменные инструменты и статуэтки. Наличие больших ям для приготовления пищи на огне и очагов может указывать на распределительные пиры вроде тех, что значительно позже проводились на американском Северо-Западе[39].

И все же, какой бы степени ни достигли социальная стратификация и неравенство в таких благоприятных климатических условиях, они угасли во время холодной фазы, также известной как «поздний дриас», наблюдавшейся примерно 12 880–11 700 лет назад. Выжившие добыватели вернулись к более мобильному образу жизни, а местные ресурсы сократились или стали менее предсказуемыми. Возвращение климатической стабильности около 11 700 лет назад совпадает с самыми ранними свидетельствами культивации диких злаков, таких как полба-однозернянка, полба-двузернянка, пшеница и овес. Во время так называемого раннего докерамического неолита (11 500–10 500 лет назад) поселения увеличились в размере и пищу стали хранить в индивидуальных хозяйствах – такая практика указывает на изменение представлений о собственности. Некоторые экзотические материалы, такие как обсидиан, по всей видимости, впервые отражают желание показать и упрочить возвышенный статус.

Поздний докерамический неолит (10 500–8300 лет назад) дает нам более специфическую информацию. В поселении Чайоню на юго-востоке современной Турции, существовавшем примерно 9000 лет назад, обнаружено несколько зон с домами, различающимися по размерам и качеству. В больших и более основательных сооружениях встречаются необычные и экзотические артефакты, а сами эти сооружения расположены ближе к площади и (предполагаемому) храму. Среди небольшой части погребений, в которых найдены обсидиан, бусы или инструменты, три самые богатые могилы обнаружены именно в домах у площади. Все это можно рассматривать как показатель принадлежности к элите[40].

Нет сомнений в том, что неравенство, наблюдаемое в последующие тысячелетия, стало возможным благодаря сельскому хозяйству. Но существовали и другие пути к нему. Я уже упоминал о «водной адаптации», которая позволяла возникнуть значительным политическим и экономическим диспропорциям без всяких признаков одомашнивания источников пищи. В других случаях в отсутствие культурного производства пищи усиливать неравенство могло одомашнивание лошади в качестве средства перевозки. В XVIII и XIX столетиях команчи на границе американского Юго-Запада создали военную культуру, основанную на использовании лошадей европейского происхождения для ведения военных действий и совершения дальних набегов. Основным источником пищи команчей были бизоны и другие дикие животные с добавлением диких растений и кукурузы, получаемой благодаря торговле или грабежам.

Такой образ жизни поддерживал высокий уровень неравенства: пленные мальчики-рабы ухаживали за лошадями богачей, а по количеству лошадей домохозяйства команчей довольно четко делились на «богатых» (цаанаакату), «бедных» (тахкапу) и «очень бедных» (тубици тахкапу). В более широкой перспективе общества добывателей, огородников и земледельцев не всегда систематически ассоциировались с различными уровнями неравенства: некоторые группы охотников и собирателей могут быть более неравными, чем некоторые сельскохозяйственные общины. Обзор 258 индейских сообществ в Северной Америке заставляет предположить, что ключевым фактором, определяющим материальное неравенство, является не окультуривание как таковое, а размер прибавочного продукта. Если две трети обществ, которые имели мало излишков или вовсе не имели их, не демонстрировали неравенства ресурсов, то четыре из пяти, производивших среднее или большое количество излишков, демонстрировали его[41].

Совместное исследование 21 сообщества, находившихся на разных уровнях развития: охотники-собиратели, огородники, пастухи и земледельцы – и существовавших в разных частях света, выявляет два определяющих фактора неравенства: право собственности на землю и скот и возможность передавать богатство от одного поколения другому. Исследователи рассматривали три типа богатства: воплощенное (в основном физическая сила и репродуктивный успех), относительное (представленное партнерами по труду) и материальное (домашняя утварь, земля и скот). В их примере у добывателей и огородников самой важной категорией было воплощенное богатство, а наименее важной – материальное, тогда как среди пастухов и земледельцев наблюдалось обратное. Относительный вес различных классов богатства – важный фактор, определяющий общую степень неравенства. Физические ограничения воплощенного богатства относительно строги, особенно если речь идет о размерах тела и в меньшей степени о силе, количестве добываемой пищи и репродуктивном успехе. Относительное богатство более гибкое, а также более неравномерно распределяется среди земледельцев и пастухов; мера неравенства в обладании землей и скотом в этих двух группах достигала более высоких показателей, чем для утвари или лодок среди добывателей и огородников. Сочетание разных ограничений неравенства, применимых к разным типам богатства, и относительная значимость отдельных типов богатства объясняют наблюдаемую разницу в типе хозяйства и образе жизни. Средние коэффициенты Джини общего богатства составляли от 0,25 до 0,27 для охотников-собирателей и огородников, но были гораздо выше для пастухов (0,42) и земледельцев (0,48). Если брать одно лишь материальное богатство, то основной раздел, похоже, проходит между добывателями (0,36) и остальными (от 0,51 до 0,57)[42].

Передача богатства – вторая важнейшая переменная. Частота передачи богатства между поколениями примерно вдвое выше для земледельцев и пастухов, чем для других, и доступное им материальное имущество гораздо более подходит для передачи, чем имущество добывателей и огородников. Такие систематические различия оказывают сильное влияние на неравенство жизненных шансов, измеряемое по вероятности того, что ребенок родителей, входящих в верхний дециль по общему богатству, также войдет в тот же дециль по сравнению с ребенком родителей из более бедного дециля. Согласно такому определению, мобильность между поколениями была в общем случае умеренной; даже среди добывателей и огородников вероятность сохранить имеющееся положение для потомства верхнего дециля была в три раза выше, чем вероятность повысить свое положение для потомства нижнего дециля. Для земледельцев же вероятность сохранить положение была выше (почти в 11 раз), и еще выше – для скотоводов (примерно в 20 раз). Такие расхождения можно приписать действию двух факторов. Во-первых, половина эффекта приходится на технологию, определяющую относительную важность и характеристику разных типов богатств. Вторая половина приходится на институты, регулирующие передачу богатства, поскольку аграрные и скотоводческие нормы благоприятствуют вертикальной передаче имущества родственникам[43].

Согласно этому анализу, неравенство и его сохранение со временем явилось результатом сочетания трех факторов: относительной важности разных классов «активов», их пригодностью для передачи другим и реальной степенью передачи. Таким образом, группы, в которых материальное богатство играет второстепенную роль и не особенно передается и в которых передача не поощряется, демонстрируют меньшие уровни общего неравенства по сравнению с группами, в которых материальное богатство – это главный класс активов, который разрешается передавать следующему поколению. В долгой перспективе передача играет критическое значение: если богатство передается между поколениями, то случайные потрясения, связанные со здоровьем, рождаемостью, отдачей от капитала и труда, создают неравенство, которое сохраняется и накапливается со временем, вместо того чтобы возвращаться к прежнему среднему значению[44].

В соответствии с наблюдениями, сделанными в упомянутом выше обзоре индейских сообществ, эмпирические находки из выборки в 21 небольшое сообщество также предполагают, что окультуривание растений и одомашнивание животных – не такое уж необходимое условие для установления значительного неравенства. Похоже, более критическим фактором является ориентация на природные ресурсы, которые можно защищать, поскольку их можно передавать следующему поколению. То же верно в отношении таких инвестиций, как пахота, создание террас и ирригация. Эти активы имеют свойство передаваться, и их улучшения усиливают неравенство двумя способами: посредством увеличения их эффективности со временем и посредством уменьшения вариативности и мобильности между поколениями. Более обширное исследование более чем тысячи обществ, находящихся на разных уровнях развития, подтверждает центральную роль передачи. Согласно этому глобальному набору данных, примерно в трети простых обществ добывателей имеются права наследования движимого имущества, но только одно из двадцати практикует передачу недвижимости. И напротив, почти во всех обществах, занимающихся интенсивным земледелием, есть права на передачу обоих видов собственности. Сложные общества добывателей и растениеводов занимают позицию посередине.

Мы можем только строить догадки по поводу происхождения этих прав. Сэмюел Боулз предполагал, что в сельскохозяйственном обществе отдаются предпочтения правам, которые для общества добывателей непрактичны или невозможны, потому что такие сельскохозяйственные ресурсы, как урожай, здания и животные, можно легко разграничивать и защищать, а рассредоточенные природные ресурсы, на которых основана жизнь добывателей, не обладают таким свойством. Исключения, такие как водные адаптации и коневодческие культуры, полностью согласуются с этим объяснением[45].

Исторически неравенство распространялось медленно. Яркий тому пример – Чатал-Хююк, неолитическое протогородское поселение на юго-западе Анатолии, относящееся к VIII веку до н. э. Несколько тысяч его жителей занимались мотыжным земледелием и скотоводством. Земля была в изобилии, и ясных признаков властных структур или социальной стратификации не наблюдается. Члены общества проживали в семейных домах, где хранили зерно, фрукты и орехи. На этом археологическом участке было обнаружено большое количество каменных артефактов. Подробный обзор 2429 объектов из 12 зданий и 9 дворов, датируемых периодом 7400–6000 лет до н. э., выявляет различия в распределении отдельных типов артефактов. Нетронутые жернова и ручные мельницы очень неравномерно распределены по жилищам, хотя домашние хозяйства в целом имели широкий доступ к средствам приготовления пищи и каменным инструментам. Нетронутые ручные мельницы обнаруживаются в зданиях, организованных более сложно, но мы не можем сказать, представляют ли они собой жилища с более высоким статусом, или же это помещения, в которых выполнялась общественная обработка пищи. Тот факт, что большинство жерновов и ручных мельниц были намеренно сломаны задолго до того, как истек срок их службы, свидетельствует в пользу первого предположения. Такой обычай может отражать широко распространенный (хотя и не универсальный) запрет на передачу столь ценного имущества: в более поздних обществах Месопотамии ручные мельницы особо выделяются в перечнях наследуемого имущества. Возможно, что такое средство уравнивания активно поддерживалось для ограничения неравномерного распределения богатства среди домохозяйств[46].

И все же со временем неравенство стало нормой. Археологические свидетельства, обнаруженные в Месопотамии, указывают на ярко выраженную стратификацию задолго до появления в этом регионе первых государств. Например, в поселении Телль-эс-Савван на Тигре к северу от современного Багдада в глиняной стене и во рву рядом с ней обнаружено много снарядов для пращи, также сделанных из глины, что указывает на ожесточенный конфликт, произошедший здесь около 7000 лет назад, а такие конфликты стимулировали возникновение централизованного управления и иерархии. Некоторые из самых богатых захоронений на этом участке принадлежат детям, отличительный статус которых был основан, вероятно, на семейном богатстве, а не на личных достижениях. На раскопках Телль-Арпачия близ Мосула, который был населен примерно в то же время, обнаружено предположительное жилище высокопоставленной семьи из большого количества комнат со сложной керамикой, алебастровыми сосудами, обсидианом и различными типами украшений и орудиями труда. Предводители этого поселения контролировали торговлю, запечатывая партии товаров кусками глины с оттисками простых печатей – ранними предшественниками сложных печатей более поздней истории Месопотамии. Показательно, что в Ярым-Тепе были обнаружены останки кремированного юноши не только с обсидиановыми бусами, но и со сверлом для изготовления печати, что отмечает его как потомка и, возможно, наследника официального лица[47].

К этому времени, от 6000 до 4000 лет до н. э., уже были в наличии все основные ингредиенты структурного неравенства: многочисленные оборонительные сооружения, подтверждающие конкуренцию за скудные ресурсы и потребность в эффективном руководстве, светские общественные здания, которые могли выполнять правительственные функции; домашние святилища и храмы, свидетельствующие о важности ритуальной власти; признаки наследственной передачи статуса, примером которых могут служить богатые захоронения детей; и свидетельства обмена произведенными товарами между семьями элит разных поселений. Политическое, военное и экономическое развитие способствовало расслоению популяции, и высокопоставленные позиции, контроль над экономическим обменом и личное богатство шли рука об руку.

В других контекстах с высокими уровнями материального неравенства ассоциировалось политическое лидерство. Близ Варны на берегу Черного моря, на территории современной Болгарии, найдено захоронение, насчитывающее 200 с лишним погребений V тысячелетия до н. э. Среди них выделяется могила мужчины средних лет, в которую уложено не менее 990 золотых объектов общим весом в три с лишним фунта: скелет покрывают золотые украшения, которые, по всей видимости, были прикреплены к одежде покойника; у запястий лежат тяжелые золотые кольца и скипетр в виде топора; в золото был облачен даже половой член погребенного. На могилу этого мужчины приходится треть всех найденных на этом участке золотых украшений и четверть общего веса золота. В целом объекты в могилах распределены крайне неравномерно: те или иные объекты содержатся более чем в половине всех погребений, но богатыми можно назвать менее одной десятой части из них, и лишь немногие содержат широкий ассортимент материалов, включая золото. Коэффициент Джини для количества объектов на могилу варьирует от 0,61 до 0,77 в зависимости от периода, но он должен быть выше, если сделать поправку на распределение ценности. Хотя мы можем только догадываться об организации этого общества, в его иерархическом характере вряд ли стоит сомневаться. Покрытый золотом мужчина и некоторые другие, не столько богато украшенные покойники вполне могли быть верховными вождями[48].

Эти находки указывают на дополнительный источник неравенства. Сочетание накопления излишков защищаемых ресурсов и личных или семейных прав на эти ресурсы, включая право на их передачу потомкам или другим родственникам, заложило основание растущей социоэкономической стратификации. Новые формы политической и военной власти способствовали укреплению и усилению неравенства доходов и богатства. Как и переход к культурному производству пищи, эволюция политической иерархии была медленным и постепенным процессом, сильно зависящим от экологических условий, технологического прогресса и демографического роста. В широком историческом масштабе общее направление перемен шло от небольших групп на уровне семей из нескольких десятков человек, типичных для простой экономики добывателей, к местным группам и коллективам в несколько сотен человек и к более крупным союзам племен и протогосударственным образованиями численностью в тысячи или десятки тысяч человек. В результате сложные общества уровня государств, основанные на земледелии, стали делить землю с отрядами, племенами и вождествами пастухов, огородников и того, что осталось от древней популяции охотников и собирателей. Учитывать такое разнообразие крайне необходимо для понимания движущих сил неравенства, поскольку оно позволяет нам сравнивать характеристики разных типов хозяйствования и их последствия для накопления, передачи и концентрации богатства, как уже было описано[49].

Весьма широкая вариативность социополитической организации по всему миру достаточно хорошо документирована, благодаря чему возможно сопоставлять неравенство власти и статуса с неравенством богатства. В глобальной перспективе сельское хозяйство тесно соотносится с социальной и политической стратификацией. Из выборки более чем в тысячу общин более трех четвертей простых общин добывателей не демонстрируют признаков социальной стратификации, в противоположность трети с лишним, в которых занимаются интенсивным земледелием. Политическая иерархия еще сильнее зависит от оседлого земледелия: элиты и классовая структура практически неизвестны простым добывателям, но подтверждены для большинства сельскохозяйственных обществ. Опять же, при этом критической переменной служит скорее объем экономического прибавочного продукта, чем сам тип хозяйствования. В уже упоминавшемся обзоре 258 обществ индейцев 86 % групп, не производивших значительное количество прибавочного продукта, не демонстрировали и признаков политического неравенства – тогда как та же пропорция тех, что производили умеренный или большой прибавочный продукт, развили по меньшей мере какую-то степень политической иерархии. Среди 186 обществ по всему миру, документированных более подробно и детально (так называемая Стандартная кросс-культурная выборка), четыре из пяти обществ охотников и собирателей не имели лидеров, тогда как три четверти земледельческих обществ были организованы как вождества или государства[50].

Но не все сельскохозяйственные общества следуют по той же траектории. Новый глобальный обзор предполагает, что в развитии более сложной социальной иерархии критическую роль играет культивация злаков. В отличие от многолетних корнеплодов, которые доступны постоянно, но быстро портятся, запасы зерна собираются в большом количестве только в специфический период урожая и подходят для длительного хранения. Обе эти особенности облегчают элитам присваивание и удержание излишков пищевых ресурсов. Первые государства возникли в тех частях света, где впервые развилось земледелие: после окультуривания растений – в первую очередь злаковых – и одомашнивания животных за ними рано или поздно следует и «одомашнивание» людей, и неравенство достигает прежде невиданных высот[51].

Первоначальный «один процент»

Неравный доступ к доходу и богатству предшествовал образованию государства и способствовал его развитию. Но, однажды появившись, правительственные институты в свою очередь усиливали различные виды неравенства и создавали новые. Досовременные государства предоставляли невиданные ранее возможности для накопления и концентрации материальных ресурсов в руках немногих – как посредством определенной защиты коммерческой активности, так и путем открытия новых источников личного дохода для тех, кто был тесно связан с политической властью. В долгой перспективе политическое и материальное неравенство развивалось в тандеме с тем, что было названо «направленной вверх спиралью интерактивных эффектов, где каждое приращение одной переменной делает более вероятным соответствующее приращение другой».

Современные исследователи предложили широкий спектр определений в попытках выявить основополагающие признаки государства. Опираясь на них, можно утверждать, что государство представляет собой политическую организацию, осуществляющую власть над определенной территорией, ее населением и ресурсами и обладающую при этом набором институтов и персоналом, исполняющими функции управления посредством приказов и правил, обязательность которых подкрепляется угрозой или узаконенными принудительными мерами, включая физическое насилие. Недостатка в теориях, объясняющих возникновение ранних государств, нет. Экономическому развитию с его социальными и демографическими последствиями в той или иной мере способствовали все предполагаемые движущие силы: доход, который получали индивиды с преимущественным положением от контроля за потоком товаров; потребность лидеров в решении проблем, возникающих вследствие роста плотности популяции и возникновения более сложных производственно-товарных отношений; классовые конфликты за доступ к средствам производства и военные конфликты из-за скудных ресурсов, усиливавшие иерархию и укреплявшие централизованные командные структуры[52].

С точки зрения изучения неравенства, строго говоря, нет особой разницы, какие из этих факторов действовали сильнее: в той степени, в какой формирование государств привело к образованию стабильных иерархий в обществах со значительным прибавочным продуктом, неравенство власти, статуса и материального богатства было обречено на рост. При этом, согласно все шире распространяющемуся общему мнению, центральную роль в этом процессе играло организованное насилие. Влиятельная теория ограниченности среды Роберта Карнейро утверждает, что взаимозависимость между ростом популяции и войной в условиях относительной территориальной закрытости объясняет, почему более автономные и эгалитарные в прошлом домохозяйства, опирающиеся в своем существовании на немногочисленные окультуренные источники пищи и неспособные выйти из стрессовой среды, были готовы подчиниться авторитарному руководству и терпеть неравенство ради эффективной конкуренции с другими группами. Критическая роль насилия также во многом объясняет специфические характеристики большинства досовременных государств с их деспотичным руководством и часто с необычайно сильным фокусом на военных действиях[53].

Не все ранние государства были похожи одно на другое, и централизованные политические образования сосуществовали с более эгалитарными или корпоративными формами политической организации. Но централизованные авторитарные государства при этом обычно побеждали своих соперников с иной структурой. Они независимо возникали по всему миру там, где это допускали экологические условия, как в Старом Свете, так и в Америке, и в широком спектре природных условий, от затопляемых речных пойм Египта и Месопотамии до высокогорий Анд. Словно вопреки разнообразию контекста самые известные из них достигли поразительного сходства. Во всех них наблюдалось расширение иерархии в разных сферах, от политической до семейной и религиозной, – автокаталитический процесс, в котором «иерархическая структура сама подпитывает все общественные факторы, теснее вплетая их в общую систему, поддерживающую структуру власти». Давление, направленное на увеличение стратификации, оказывало грандиозный эффект на моральные ценности, поскольку на смену эгалитаризму предков пришли вера в достоинства неравенства и принятие иерархии как неотъемлемого элемента природного и космического порядка[54].

В количественном выражении аграрные государства доказали свой чрезвычайный успех. И хотя о точных цифрах можно только догадываться, по приблизительным оценкам, 3500 лет назад общественные образования уровня государств занимали, пожалуй, не более 1 % поверхности земной суши (за исключением Антарктиды), но при этом в них уже проживало до половины представителей нашего вида. Уже более уверенно можно утверждать, что к началу нашей эры государства – в основном крупные империи, такие как Древний Рим и китайская империя Хань, – занимали примерно десятую часть земной суши, но в них проживали от двух третей до трех четвертей всего населения Земли того времени. Несмотря на предположительный характер этих цифр, они дают представление о конкурентном преимуществе отдельного типа государства: разветвленные имперские структуры, удерживаемые сильными, присваивающими себе ресурсы элитами. Опять же, это был не единственный вариант: между такими империями вполне могли процветать независимые города-государства, но им редко удавалось сдерживать своих гораздо более превосходящих по размерам соседей, как это сделали греки в V веке до н. э. Чаще их поглощали более крупные образования; иногда они создавали свои собственные империи, такие как Римская империя, Венецианская республика или Тройственный союз Теночтитлана, Тескоко и Тлакопана в Мексике. Кроме того, время от времени империи рушились, оставляя после себя более раздробленные политические образования. Крайним примером этого может служить Европа эпохи Средневековья[55].

Но обычно же одна империя порождала другую по мере того, как завоеватели восстанавливали былые схемы управления и механизмы власти. В крупном историческом масштабе повторялась картина периодического падения и возрождения, от все более регулярных «династических циклов» в Китае до более-менее четких последовательностей в Юго-Восточной Азии, Индии, на Ближнем и Среднем Востоке, в Центральной Мексике и в регионе Анд. Евразийская степь также порождала многочисленные имперские режимы, устремлявшиеся в грабительские рейды и завоевания, казавшиеся особенно заманчивыми благодаря богатствам, которые успели накопить оседлые общества Юга. Со временем государства росли. До VI века до н. э. крупнейшие империи Земли охватывали несколько сотен тысяч квадратных миль. В последующие 1700 лет их могущественные преемники постоянно расширяли эти границы, пока в XIII веке Монгольская империя не простерлась от Центральной Европы до Тихого океана.

Но территория – это лишь один показатель; если учесть рост плотности населения, то расширение могущества империй покажется еще более грандиозным. Наш вид в еще большей степени, чем сегодня, был сосредоточен в ту эпоху в умеренной зоне Евразии, в Центральной Америке и на северо-западе Южной Америки. В этих зонах империи процветали: на протяжении нескольких тысяч лет большинство людей на Земле жили под сенью этих гигантов, а немногочисленные представители человечества достигали высот, недоступных простым смертным. Такая среда создала то, что я называю «первоначальным одним процентом», включающим себя соперничавшие между собой, но часто тесно взаимосвязанные элитные группы, которые изо всех сил пытались извлечь максимальную политическую и коммерческую выгоду из образования государств и их интеграции в империю[56].



Рис. 1.1. Общая форма социальной структуры аграрных обществ



Формирование досовременных государств выделило из основной массы производителей небольшой правящий класс. Зачастую элита была изначально внутренне стратифицирована, но преодолевала различия и коллективно контролировала отдельные общины, служившие основными строительными блоками государства. Известная диаграмма Эрнеста Геллнера с исключительной ясностью подчеркивает такую структуру (рис. 1.1)[57].

Некоторые члены правящего класса, такие как представители местной знати, занявшие государственные или почетные должности, изначально были связаны с местными общинами или продолжали поддерживать с ними связь, тогда как другие, такие как иноземные завоеватели, бывали настолько отстранены от местной жизни, что образовывали, по сути, отдельное общество. Влияние централизованного правительства по современным стандартам было довольно ограниченным: государства редко становились чем-то большим, чем, по выражению Патрисии Кроун, «защитными раковинами» для населения в целом, старавшегося держаться подальше от внутренних и внешних факторов, угрожающих установленному режиму. Но правители и их агенты также предоставляли защиту в том смысле, в каком ее предоставляют мафиозные организации в современных обществах, извлекающие выгоду из своего лидерства в использования организованного насилия. Они часто и широко применяли деспотическую власть, поскольку институты гражданского общества были слишком слабыми, чтобы сдерживать действия элит, которые в том числе распоряжались жизнью или смертью своих подданных, а также распределяли собственность. В то же время многим из этих государств недоставало инфраструктурной мощи, способности пронизать все общество насквозь и во всех случаях обеспечить исполнение своей политики. Общины по большей части сохраняли самоуправление и удерживались вместе лишь весьма слабыми связями, потому что центральная власть была относительно небольшой и часто весьма удаленной территориально.

Правительства были по своей природе наполовину частными структурами и в контроле над населением и мобилизации ресурсов для правителей опирались на кооптацию и сотрудничество самых разнообразных носителей политической, военной, экономической и идеологической власти. Последние в свою очередь проводили политику кнута и пряника, смеси наград и угроз насилием, пытаясь сохранить свое место в балансе соперничающих элит, поэтому и центральная власть часто была сосредоточена на разрешении конфликтов между богатыми и обладающими властью. Правители, их агенты и крупные землевладельцы – эти категории часто пересекались – конфликтовали из-за контроля над прибавочным продуктом, который получали посредством налогов и частных рент. Если деятельность чиновников и приближенных к власти членов элиты ограничивала автономию правителей, менее привилегированные агенты выдвигали новых своих представителей, стремившихся перехватить государственные доходы и приватизировать должностные выгоды, чтобы войти в уже существующие круги элиты. Правители старались сделать делегирование власти временной и подлежащей отзыву функцией государственной службы, в то время как их агенты искали частную выгоду для себя и своих наследников; в длительной перспективе последний образ действий оказался более удачным. Поскольку представители правящего класса соперничали между собой за положение и преимущества, конкретные лица часто менялись, но при этом элита, как правило, сохраняла стабильность (при условии, что она поддерживала существующие государственные структуры). Высшие классы отделяли себя от простолюдинов своим образом жизни и взглядами, которые часто бывали весьма воинственными по своей природе и превращали представителей элиты в эксплуататоров их подданных-земледельцев. Демонстративное потребление служило важным средством для подчеркивания и усиления этих властных отношений[58].

Все это фундаментальным образом повлияло на распределение дохода и богатства. Если свести все к базовым понятиям, то получится, что история знала только две идеально-типичные модели образования богатства: накопление и присвоение. Производство прибавочного продукта, окультуривание растений и одомашнивание животных, появление наследственных прав на имущество – все это проложило дорогу для создания и сохранения частных состояний. Со временем институциональные адаптации, способствовавшие этому процессу, технологический прогресс, растущий масштаб и размах экономической активности подняли потолок индивидуального или семейного накопления богатства, тем самым увеличив по меньшей мере потенциальный диапазон разбросов дохода и производительных активов. В принципе, совокупного эффекта случайных потрясений должно было хватать для того, чтобы некоторые домохозяйства становились богаче других: тому способствовали различия в обороте капитала – земли, скота, зданий и ресурсов, инвестируемых в займы и торговлю. Когда удача отворачивалась от одних, на их место приходили другие.

Первые более или менее серьезные количественные свидетельства растущего неравенства в кругах, приближенных к элите, дошли до нас из Древней Месопотамии; они насчитывают несколько тысяч лет. Сравнение известных по документам долей наследства сыновей в Старовавилонском царстве (первая половина II тысячелетия до н. э.) с приданым дочерей в Нововавилонском царстве (с конца VII и на протяжении большей части VI веков до н. э. – то есть, грубо говоря, тысячу лет спустя) демонстрирует два примечательных различия. Если пересчитать эти доли в стоимость пшеницы, то приданое окажется примерно в два раза больше наследства. Поскольку оба набора данных относятся к одной прослойке зажиточных городских жителей – возможно, к верхнему децилю городского населения или близко к нему, – это указывает на большее общее благосостояние, особенно если учесть, что сыновьям, как правило, отдавали предпочтение перед дочерьми. Кроме того, реальная стоимость приданого распределялась более неравномерно. Поскольку Нововавилонский период был временем необычайно динамичного экономического развития, этот контраст, возможно, лучше всего объяснить разуравнивающим эффектом роста и коммерциализации[59].

Но, возможно, это лишь часть истории, не только в этом случае, но и в более общем смысле. Легко представить себе, как описанные черты досовременного государства специфическим образом определяли экономическую активность. Политическая интеграция не только помогала расширить рынки и снизить по меньшей мере некоторые операционные издержки и затраты на информацию: всепроникающая асимметрия власти, характерная для досовременных общественных образований, обеспечила неравные условия для экономических игроков. Хрупкие права собственности, неадекватное исполнение законов, предвзятое правосудие, взяточничество государственных служащих, преобладающая роль личных связей и близость к источникам принуждающего насилия – все эти факторы склоняли чашу весов в пользу тех, кто находился на верхних этажах социальной пирамиды или обладал выгодными связями с обитателями этих этажей.

Это еще более верно в отношении разных форм «присваивания», доступного для представителей правящих классов и их приспешников. Близость к правящим кругам открывала доступ к доходу от формальных компенсаций, от щедрых пожертвований со стороны правителей и других высокопоставленных лиц, от взяток и вымогательства, от хищений, а также предоставляла возможность увильнуть от налогов и других обязательств. Высокое положение в военной иерархии позволяло получать долю от военной добычи. Более того, непосредственная государственная служба даже не была необходимым требованием. Соизмеримые с ней преимущества приносили родственные связи, выгодные браки и другие союзы с представителями власти. При этом, если учесть подчас ограниченную инфраструктурную мощь государства, личное богатство и местное влияние позволяли лучше защитить от притязаний государства или общины не только собственные активы, но также собственность друзей и клиентов – в обмен на какие-то иные блага. При необходимости налоговое бремя тоже можно было переложить на плечи бессильных и бесправных.

В таких условиях на пути политической власти почти никогда не оказывалось препятствий, мешающих оказывать мощное влияние на распределение материальных ресурсов. В небольших и менее иерархичных образованиях, таких как племена или вождества, статус лидеров в немалой степени зависел от их способности и желания делиться своими запасами со всей общиной. Правящие классы аграрных государств и империй обычно пользовались большей автономией. Несмотря на случайные проявления щедрости, которые обставлялись таким образом, чтобы подчеркнуть величие правителя, поток распределения обычно шел в противоположном направлении, еще более обогащая немногих за счет большинства. Общая способность элиты изымать прибавочный продукт у первичных производителей определяла пропорцию совокупных ресурсов, доступных для присваивания, а баланс власти между правителями государства и различными группами элиты определял, каким образом эти доходы будут распределены между государственными хранилищами, частными накоплениями государственных служащих и владениями земледельческой и коммерческой элиты[60].

Однако те же черты досовременного государства, благодаря которым ресурсы направлялись к власть имущим, служили и мощным средством противодействия концентрации дохода и богатства. Ненасытность, неуважение к правам частной собственности и произвольное использование власти не только помогали сколачивать состояния, но столь же легко в мгновение ока разрушали их. Как государственная должность, близость к власти и благорасположение правителей обогащало лиц с нужными связями, так и интриги соперников и желание правителей ограничить влияние своих приспешников и присвоить их неправедным образом нажитые средства так же легко лишали их богатства, если не жизни. Вдобавок к превратностям семейной демографии, которыми объясняется сохранение или растрата частных состояний, насильственное распределение ограничивало степень, в которой могли быть сконцентрированы ресурсы внутри элиты.

На практике реалии сильно различались в различных исторических обществах. На одном конце спектра находился средневековый Египет эпохи мамлюков. Чужеземная и ненаследственная элита завоевателей коллективно контролировала землю, и степень этого контроля делегировалась членам правящего класса в зависимости от их положения в часто менявшейся иерархии власти. Это делало доступ к ресурсам непостоянным и непредсказуемым, а постоянная вражда и соперничество фракций обеспечивали частую смену собственников. Находящиеся на другом конце спектра феодальные общества со слабой центральной властью – такие как Китай периода Чуньцю («Весны и осени») или средневековая Европа – позволяли крупным землевладельцам относительно спокойно пользоваться своей собственностью. То же верно и в отношении Римской республики до наступления ее финального кризиса, когда аристократы осуществляли совместную политику к своей общей выгоде и, как следствие, стремились соблюдать права на частную собственность. Большинство досовременных обществ и немалое количество современных развивающихся стран располагаются между этими идеально-типичными крайностями, сочетая иногда жестокую политическую интервенцию в частнособственнические отношения с некоторым уважением к частному богатству. Более подробно об этих отношениях мы поговорим на последующих страницах[61].

Рента от доступа к политической власти не является чертой исключительно низких уровней развития. Недавнее исследование десятков сверхбогатых предпринимателей в западных странах показывает, как они пользовались политическими связями, ловушками в законодательстве и несовершенствами рыночной системы. В этом отношении различие между развитыми демократическими рыночными экономиками и другими типами государств – вопрос степени. В некоторых случаях можно даже оценить, насколько состояния элиты обязаны своим существованием иным источникам, помимо экономической активности: если мы можем сказать, что римские аристократы II и I столетий до н. э. были попросту слишком богаты для того, чтобы такие состояния можно было создать лишь благодаря земледелию и торговле, то в отношении более недавних в историческом плане обществ можно указать и на более конкретные источники. Один из таких примеров – «Старый режим» во Франции. Обобщая, можно не сомневаться, что персональные политические связи и благосклонности в то время гораздо больше способствовали увеличению богатства элиты, чем в современных развитых странах. Стремящиеся получать такую же ренту элиты Латинской Америки или Африки в каком-то отношении приближаются к тому, что в глобально-историческом масштабе можно считать традиционной и даже «нормальной» стратегией приобретения и концентрации богатства. Так же это делают и современные российские «олигархи», напоминающие досовременные элитные группы в той степени, в какой создание и сохранение их состояний зависело и зависит от личных политических отношений с властью. Даже если допустить значительное разнообразие конкретных условий, то описание, которым российский магнат Олег Тиньков характеризует своих коллег – «временные управляющие своих активов, а не реальные владельцы», – в равной степени можно отнести и к шаткому положению многих их предшественников в разных государствах – от Древнего Рима и Китая до монархий Европы эпохи ранней модерности[62].

Пикетти пытался объяснить очень высокие уровни неравенства богатства, типичные для Европы XVIII и XIX веков, указав на большой разрыв между темпами экономического роста и доходностью капитала («r > g»; «доходность > рост»). В динамических моделях с умножающимися и накапливающимися потрясениями – затрагивающими уровни доходности капитала, связанными с инвестиционными стратегиями или удачей; имеющими отношение к демографическим параметрам, зависящими от смертности и рождаемости; или от продуктивности, когда добавляется внешний доход, – такое условие имеет тенденцию к увеличению изначального расхождения богатства и приводит к высокой степени его концентрации. В отличие от первой половины XX века, когда связанные с фондовым капиталом и его оборотом обширные потрясения, такие как военная разруха, инфляция, повышение налогов и экспроприация, значительно сократили богатство и в еще большей степени чистый доход от него, более стабильные условия, предшествовавшие этому периоду значительного уравнивания, более благоприятствовали владельцам богатства. В результате тогда на доход от капитала приходилась значительно бо́льшая, чем позже, доля общего дохода.

Насколько такая ситуация отражает общий характер досовременных обществ? Принимая во внимание тот факт, что разрыв между темпами экономического роста и номинальным доходом (определяемый косвенным образом через процентные ставки или фиксированные доходы от состояния или вкладов) всегда был чрезвычайно большим, можно предположить, что в целом на стороне владельцев капитала было постоянное преимущество. В то же время, как можно было ожидать, интенсивность связанных с капиталом потрясений значительно варьировала в зависимости от вероятности насильственного перераспределения имущества. В стабильные времена произвольное применение властных рычагов могло приводить к мощным потрясениям, особенно влияющим на благосостояние элиты, когда эти состояния либо многократно увеличивались, либо так же стремительно уничтожались. Поскольку такие интервенции лишь перераспределяли имущество, и так уже принадлежащее верхним слоям общества, общий эффект перераспределения в целом оставался довольно нейтральным. Потрясения же от войны, завоевания или распада государства, напротив, имели менее предсказуемые последствия: если в случае военного успеха, обогащавшего правящий класс, неравенство на победившей стороне увеличивалось, то распад государственных структур у побежденных обычно приводил к выравниванию. Исторические примеры такого развития я привожу в этой и последующей главах.

В длительной перспективе уровни неравенства богатства должны были зависеть от частоты, с какой происходили эти дестабилизирующие насильственные потрясения. В той степени, в какой ранние механизмы распределения дохода и накопления богатства отличались от наблюдаемых в Европе XVIII и особенно XIX веков, они должны были зависеть от относительной важности дохода элиты от других источников, помимо труда. Чем больше эти личные состояния зависели от доступа к политической ренте, тем больше для них значил доход от труда – по крайней мере, если можно определить коррупцию, хищения, вымогательство, военный грабеж, соперничество за покровительство и захват имущества соперников как формы труда. Как я утверждаю в конце этого раздела, такой доход мог быть крупным, а временами даже главным фактором, определяющим положение элиты. Особенно это верно в отношении ранних, архаичных государств, высшие классы которых опирались в большей степени на выделяемые государством ренты в отношении товаров и трудовых услуг, чем на оборот частных средств. Такие привилегии и льготы лежат в основе различия между доходом от капитала и доходом от труда и в очередной раз подчеркивают критическую важность политических связей в формировании «одного процента»[63].



Во многих регионах, в которых позже возникли огромные империи, до этого наблюдались достаточно эгалитарные модели землевладения. У шумеров Южной Месопотамии, одной из древнейших письменных цивилизаций, насчитывающей более 5000 лет, большинство сельскохозяйственных земель находились под контролем больших патрилинейных семей простолюдинов, обрабатывавших их как общее владение. Такой тип собственности был характерен и для раннего Китая периодов Шан и Западного Чжоу во II тысячелетии до н. э., когда продажа частной земли, как предполагается, не допускалась. В долине Мехико в период ацтеков большинство земель обрабатывали капотин – группа, владения которых объединяли семейные наделы и общинные участки. Наделы периодически перераспределялись, чтобы учесть изменения в размере семейства. То же верно и в отношении аюллукуна в высокогорьях Перу периода инков – эндогамных групп, индивидуальным представителям которых назначались участки на разной высоте, причем эти участки регулярно корректировались, чтобы обеспечить равное распределение. Такие обычаи служили мощным сдерживающим фактором, препятствовавшим концентрации и коммерческой эксплуатации земли.

Но со временем, по мере того как владельцы капитала приобретали землю в собственность, а политические лидеры облагали налогом имеющиеся наделы, неравенство росло. К моменту значительного расширения шумерской документации в III тысячелетии до н. э. уже встречаются храмы, владевшие обширными землями и обрабатывавшие их при помощи институализированной рабочей силы, как встречаются и аристократы, каким-то образом сумевшие приобрести в собственность крупные земельные участки. Приватизация наследственных земель была возможна, если на это соглашались другие члены группы. Долг служил действенным инструментом превращения прибавочного продукта в дополнительные земли: высокие годовые ставки (до трети урожая) часто вынуждали обычных землевладельцев, бравших кредиты, уступать свои владения кредиторам и даже становиться рабами, если в качестве обеспечения кредита они предлагали самих себя. В ходе такого процесса появлялись как крупные поместья, так и обрабатывающая их безземельная рабочая сила. Если кредиторы получали некоторые из возобновляемых ресурсов, которые предоставляли другим, от управления своими собственными экономическими активами, то политическая рента могла также играть важную роль, снабжая их средствами исполнения такой стратегии. Приватизация, в свою очередь, сокращала традиционные социальные обязательства перед клиентами и покровителями: чем меньше обязательств предполагала частная собственность, тем более притягательной она становилась для инвесторов. Для обслуживания потребностей владельцев капитала был разработан целый ряд различных статусов, вроде издольщиков или должников, к которым примешивалось рабство – наиболее древний тип подчинения. Аналогичные процессы можно было наблюдать 4000 лет спустя, но на сравнимом уровне социально-экономического развития, среди ацтеков, когда закабаление сельскохозяйственных должников поддерживало рост неравенства[64].

Действия правителей государств предоставляли как модель, так часто и средства захвата. Шумерские цари стремились получить земли для себя и своих ставленников и вмешивались в дела храмовых поместий, пытаясь контролировать их владения и имущество. Храмовые администраторы управляли и активами институции, и своими собственными. Проверенными и надежными средствами присваивания оставались взяточничество, коррупция и грубая сила. Шумерские клинописные записи из города Лагаш XXIV века до н. э. показывают, что местные цари и царицы захватывали храмовую землю и прикрепленных к ней рабочих; что аристократы приобретали земли, выдавая кредиты под большие проценты; что чиновники часто пользовались государственными объектами, такими как лодки и места ловли рыбы, брали высокую плату за основные услуги, такие как похороны или стрижка овец, удерживали плату рабочих и набивали свои карманы благодаря коррупции; и что богачи ловили рыбу в прудах бедняков.

Насколько точно это соответствует правде, можно сомневаться, но общее впечатление говорит о типе правления, поощряющем захват и обогащение посредством использования власти для личной выгоды. С ранних пор процесс приобретения и концентрации частного богатства в кругах элиты вызывал обеспокоенность правителей, которым необходимо было как-то защищать первичных производителей, плативших налоги и занятых на государственных работах, от хищных ростовщиков и крупных землевладельцев. Начиная с середины III тысячелетия и до середины II тысячелетия до н. э. цари Месопотамии периодически объявляли долговые амнистии в попытке замедлить формирование частного капитала. Насколько нам известно, в долгой перспективе эта битва была обречена на поражение[65].

Показательную иллюстрацию такой напряженности можно найти в «Песне освобождения» – хурритском мифе, переведенном на хеттский язык в XV веке до н. э. В нем говорится о хурритском боге грозы Тешубе, который является на городской совет Эблы (город на северо-западе современной Сирии) в обличье должника, отчаянно нуждающегося и «иссушенного». Царь Меги поссорился с влиятельными старейшинами из-за освобождения долговых рабов, каковое считалось божественным распоряжением, однако ему противился Зазалла, искусный оратор, сумевший изменить мнение совета. Под его влиянием старейшины предлагают Тешубу золотые и серебряные дары, если он нуждается, масло, если он иссушен, и топливо для обогрева, если ему холодно, но отказываются освободить порабощенных должников, как того хочет Меги:

Но мы не освободим [рабов]. Не будет радости в твоей душе, о Меги.


Они напоминают о необходимости удержания должников в зависимости, ибо

если мы их отпустим, кто будет давать нам пищу? С одной стороны они подают нам чаши, с другой – предоставляют нам еду. Они наши повара, и они моют посуду для нас.


Их упрямство доводит Меги до слез, и он отказывается от любых претензий к своим собственным должникам. Перед тем как сохранившийся отрывок обрывается, Тешуб обещает божественную награду, если других должников тоже простят, и угрожает суровым наказанием, если их не простят[66].

Повествования такого рода говорят о том, что царская власть была ограничена привилегиями элиты, стремившейся к накоплению богатства. Древним царям ближневосточных городов-государств тоже приходилось действовать крайне осторожно, расширяя свои владения и конкурируя с местными храмами и другими влиятельными институтами. До какой-то степени баланс и относительно умеренный масштаб этих образований служили сдерживающими средствами для интервенций, усиливающих неравенство. Но крупномасштабные завоевания изменили такую формулу коренным образом. Насильственный захват соперничающих государственных образований и территорий открыл дорогу для более открытого присвоения богатства, которое уже не сдерживали местные ограничения. Вследствие слияния существующих государственных образований в большие структуры появились новые уровни иерархии, а находящиеся наверху получили доступ к более широкой ресурсной базе – это явление, увеличившее высшие доходы и доли богатства, дало еще больший толчок усилению неравенства.

Разуравнивающие последствия образования государств посредством экстенсивных завоеваний ясно видны на примере Аккадского царства с XXIV по XXII век до н. э. Это царство считают первой «настоящей» империей в истории человечества – если таковую определять не только по размеру, но также и по критериям полиэтнической гетерогенности, асимметричных отношений между центром и периферией и соблюдением местных обычаев в отношении социальных различий и иерархии. Аккадская империя охватывала несколько разных обществ, проживавших на территории от современной Северной Сирии до современного Западного Ирана. Столь беспрецедентный размах власти позволил аккадским царям не только присвоить себе божественный статус – сохранившиеся тексты повествуют о том, что Римуш, сын и наследник основателя империи Саргона, «считал себя равным богам», а его племянник Нарам Син утверждал, что «люди города Аккаде попросили его стать богом их города… и построили его храм в Аккаде», – но также захватывать и перераспределять имущество в огромном масштабе. Местных царей городов-государств сменили аккадские наместники, и значительная часть земли перешла в руки новых правителей и их старших помощников. Поскольку бо́льшая часть плодородной сельскохозяйственной земли принадлежала храмам, правителям приходилось либо конфисковывать участки, либо назначать своих родственников и чиновников жрецами, чтобы воспользоваться этими ресурсами. Новый класс империи, преодолевший внутренние границы локального царства, создавал огромные поместья. Экспроприированная земля, передаваемая чиновникам, использовалась для их поддержки и для того, чтобы они сами могли награждать своих собственных клиентов и подчиненных (некоторые из этих последних именовались «избранными»). В более поздней традиции наблюдается негодование по отношению к «писцам, которые межевали наши земли в степи». Бенефициары государственных грантов увеличивали свои владения, покупая частные земли.

Некоторые аккадские записи позволяют проследить за процессом роста богатства элиты. Йетиб-Мер, управляющий у обожествленного царя Нарам-Сина, владел почти 2500 акрами земли в разных частях империи. Месаг, представитель знати конца XXIII века до н. э., контролировал более 3000 акров: треть этой земли он получил в качестве личного надела, а на оставшуюся часть купил права. Куски его владений были переданы нижестоящим администраторам, ремесленникам и другим клиентам, среди которых лишь несколько получили большие участки, превышающие девяносто акров; остальным же пришлось довольствоваться меньшими. Таким образом, в правящем классе доступ к материальным ресурсам был разграничен по рангам. Вместе с практикой передавать имущество без особого учета существующих обычаев собственности такое слияние продуктивных ресурсов создавало среду, в которой господствовал принцип «победителю достается все», обогащавший немногочисленную властную элиту. По оценкам ведущего эксперта,

аккадская правящая элита пользовалась избытком ресурсов в гораздо большей степени, чем шумерская знать до нее[67].


В процессе формирования империй распределение дохода и богатства могло не иметь связи с выгодой от экономической деятельности, а материальное неравенство могло оказываться побочным продуктом сопутствующей перестройки отношений во власти. Широкомасштабное политическое объединение могло улучшать общие условия коммерческой деятельности посредством уменьшения стоимости транзакций и повышения спроса на первосортные товары и услуги, а также благодаря открывающимся перед предпринимателями возможностям капитализировать сети обмена, учрежденные в целях извлечения излишков, и таким образом увеличивать разрыв между владельцами капитала и другими. Оно поощряло урбанизацию, особенно в метрополиях, что усиливало материальное неравновесие. Оно также защищало от требований и ожиданий народных масс богатые элиты, находящиеся на стороне центральной власти, что позволяло им преследовать свои личные интересы. Все эти факторы, помимо прочих, способствовали концентрации дохода и богатства.

Но империи оформляли неравенство и более непосредственным образом. Санкционированные государством передачи материальных ресурсов членам политической элиты и административному персоналу превращали политическое неравенство в неравенство дохода и богатства. Оно непосредственно и незамедлительно отражало асимметрию власти в экономической сфере. Делегированная природа власти в досовременных государствах требовала, чтобы правители делились доходами со своими агентами и сторонниками, а также со старыми элитами, существовавшими до завоевания. Особенно это верно в отношении тех обществ, в которых значительным компонентом доходов государства и элиты являются трудовые услуги. Барщина в империи инков – один из самых подробно зафиксированных примеров в истории, но использование принудительного труда было широко распространено в Египте, на Ближнем Востоке, в Китае и в Мезоамерике, если говорить лишь о нескольких регионах. Выделение земельных наделов было почти универсальным средством награждения ключевых помощников, и такие наделы раздавали и вожди гавайских племен, и обожествленные цари Аккада и Куско, фараоны Египта и императоры Чжоу, короли средневековой Европы и Карл V в Новом Свете. Почти неизбежным следствием таких раздач были попытки со стороны их изначальных бенефициаров превратить эти наделы в наследственные семейные поместья и в конечном итоге в частную собственность. Но даже в случае успеха такие превращения лишь ускоряли и закрепляли материальное неравенство, изначально наблюдавшееся в политической сфере.

В дополнение к раздаче земель и трудовых услуг еще одним важным способом обогащения приближенной к власти элиты было участие во взимании доходов в пользу государства. Этот процесс засвидетельствован настолько подробно, что ему можно было бы и даже нужно посвятить целую большую книгу. Чтобы привести не столь известный пример, достаточно упомянуть, что в империи Ойо, крупном государстве йоруба в Западной Африке в начале Нового времени, мелкие царьки и подчиняющиеся им вожди собирались в местных центрах получения дани, после чего сходились на ежегодный фестиваль в столице. Дань в виде раковин каури, скота, мяса, муки и строительных материалов передавали королю через чиновников, которые были назначены покровителями тех или иных групп данников и наделены правом оставлять себе часть дани в обмен на свои услуги. Не стоит сомневаться в том, что эта формально разрешенная часть составляла лишь малую долю личного дохода этих фискальных агентов[68].

К Средневавилонскому периоду, то есть более 3000 лет назад, столетия сменяющих друг друга имперских режимов заставили жителей Месопотамии усвоить один важный урок: «Царь – это тот, на чьей стороне богатство». То, что они не знали, но чему вряд ли удивились бы, так это факту, что такое высказывание верно и в отношении многих других эпох и множества других регионов по всему миру. Насильственное присваивание и политические привилегии в очень большой степени дополняли и усиливали неравенство дохода и богатства, проистекающее от производства излишков и от передачи имущества по наследству. Взаимодействие между экономическими и политическими факторами развития и породило изначальный «один процент». Вряд ли у меня получится выразиться лучше Брюса Триггера, описавшего ацтекских пипилтин, которые

носили хлопковую одежду, сандалии, головные уборы из перьев и нефритовые украшения, жили в двухэтажных каменных домах, ели мясо человеческих жертвоприношений, пили шоколад и ферментированные напитки (в умеренном количестве) на публике, входили в дворец правителя по желанию, могли вкушать пищу в обеденном зале дворца и исполняли особые танцы во время общественных ритуалов. Налогов они не платили[69].


Это можно считать кратким очерком досовременного неравенства. И лишь каннибализм – одна из особенностей именно этой конкретной элиты – позволяет довести метафору «поглощения человеческих пота и труда» до предельно буквального смысла. На протяжении большей части человеческой истории очень богатые действительно «отличались от тебя и меня» – или, точнее говоря, от наших более заурядных предков. Материальное неравенство могло проявляться даже в физических чертах. В XVIII и XIX столетиях н. э., когда достижения медицины наконец-то позволили увеличивать срок жизни и размеры тела за деньги, представители английских высших классов возвышались над широкими массами уже не только в переносном смысле. Но если верить набору данных, которые (очень) далеки от совершенства, такое расхождение можно проследить и вглубь истории.

Египетские фараоны и представители микенской элиты Греции бронзового века, по всей видимости, действительно были выше простолюдинов. Скелетные останки, принадлежавшие более стратифицированным обществам, демонстрируют бо́льшие различия в росте, чем останки из менее иерархических. Наконец, что более важно с дарвинистской перспективы, материальное неравенство обычно влечет за собой и репродуктивное неравенство – что в крайнем проявлении приводит к многочисленным гаремам и десяткам потомков у представителей власти[70].

Следует отметить, что степень неравенства дохода и богатства в досовременных обществах определяется не только жадностью придворных элит. Выше уже приводились свидетельства распределения наследства и приданого в вавилонском «среднем классе», что дает представление о феномене, который можно назвать «растущим неравенством в ответ на экономический рост и коммерциализацию». В следующей главе и в главе 9 приводятся археологические данные о размере домов до римского завоевания, в римскую эпоху и после нее в разных частях Европы и Северной Африки; эти данные свидетельствуют о значительных вариациях в неравенстве потребления среди жителей городов. Даже несмотря на то, что этот материал можно дополнять другим, особенно из контекста погребений, для большей части досовременного периода трудно, а порой и вовсе невозможно получить значимую информацию о распределении дохода и богатства среди населения в целом[71].

Но я сосредотачиваюсь на зажиточных слоях не только по прагматическим причинам. Как мы увидим в главе 3 и в приложении, в ряде случаев данные списков имущества или переписей позволяют проследить, по крайней мере очень грубо, распределение материальных ресурсов в отдельных обществах от древности до современного колониального периода. Большинство кривых Лоренца, которые можно составить на основе этих приблизительных оценок, будут напоминать скорее хоккейные клюшки, нежели полумесяцы, и указывать на сильное расхождение между избранным меньшинством и подавляющим большинством, пребывающим на уровне, недалеко ушедшем от уровня удовлетворения самых основных потребностей. С немногими исключениями, такими как Древняя Греция и поселения в колониальной Северной Америке, группы, к которым я возвращаюсь в главах 3 и 6, то есть аграрные популяции, организованные в политические образования уровня государств, обычно не имели сильного и устойчивого среднего класса, ресурсы которого могли бы служить противовесом богатству элиты. Только по одной этой причине уровень неравенства в большой степени определяется долей ресурсов, которыми распоряжаются зажиточные слои[72].

И, наконец, появление большого числа очень бедных индивидов также повышало общее неравенство. Новоассирийская империя в регионе Плодородного полумесяца печально известна масштабными насильственными переселениями, в основном из покоренных периферийных районов в центральные области на северо-востоке Месопотамии. Широкомасштабные переселения начались в правление Тиглатпаласара III (745–727 до н. э.), когда имперские экспансия и консолидация набрали обороты. Один обзор древних записей насчитывает 43 случая таких переселений, в которые были вовлечены 1 210 928 человек, не говоря уже о сотнях мелких, о которых не приводится таких подробных сведений. И хотя в точности указанных цифр можно сомневаться (как и в том, что с одного места на другое перемещались целые народности – «народ этой земли, мужчин и женщин, малых и великих, без исключения, я погнал их, я считал их, как добычу»), совокупный эффект такой практики в любом случае огромен.

В течение примерно следующего столетия продолжающийся приток переселенцев позволил ассирийским царям построить, населить и обеспечить продовольствием несколько столичных городов. Каменные рельефы, прославляющие деяния царей, создают впечатление, что депортированные прибывали с минимальным количеством личных вещей – одним мешком или сумой. Лишенные всего своего имущества, они были вынуждены вести существование на грани выживания. Их положение, похоже, только ухудшалось по мере роста могущества империи. В течение продолжительного времени не наблюдалось признаков того, что перемещенные лица чем-то формально отличаются от местного населения: их «считали вместе с ассирийцами». Но это определение исчезает во время последней стадии ассирийских завоеваний (примерно с 705 по 627 г. до н. э.), когда великие победы и непрерывная экспансия способствовали рождению чувства национального превосходства. В эту эпоху депортированных переселенцев понижают до статуса принудительных работников и задействуют на больших общественных работах.

Насильственная миграция не только расширила ряды бедняков, но и увеличила богатство и доход высшего класса. Во многих текстах упоминается, как захваченных на войне пленных делят при дворе и между храмами. Когда последний из великих завоевателей, царь Ашшурбанапал (668–627 до н. э.), привел большое количество пленников из Элама (ныне область Хузестан на юго-западе Ирана), он заявил:

Избранных я подарил моим богам… солдат… я добавил в мое царское войско… остальных я поделил, как овец, среди столичных городов, обиталищ великих богов, моих чиновников, моей знати, всего моего лагеря.


Распределенных таким образом пленных отправили работать на поля и в сады, которые были также переданы в распоряжение чиновников, а остальных поселили на царских землях. Такая практика, осуществляемая в широком масштабе, увеличивала в популяции долю рабочих с низким доходом и без богатства и одновременно повышала доход находящихся на вершине, что, без сомнения, только усиливало общее неравенство[73].

К схожим результатам приводило и рабство. Порабощение чужаков было одним из немногих механизмов, способных создать значительный уровень неравенства в небольших добывающих обществах низкой или умеренной сложности, причем не только среди прибрежных охотников и собирателей Тихоокеанского Северо-Запада, но и в широком спектре племенных групп. Но, опять же, использование рабского труда обрело широкий размах только после одомашнивания животных и растений и образования государств. В период Римской республики на Апеннинский полуостров прибыло несколько миллионов рабов, и многих приобрели богачи для обслуживания своих особняков, мастерских и сельскохозяйственных поместий. Две тысячи лет спустя, в XIX веке, в халифате Сокото (на территории современной Нигерии) огромное количество военнопленных передавалось членам политической и военной элиты – примерно в то же время, когда подобный «своеобразный институт» подхлестывал материальное неравенство на Старом Юге США[74].

Глава 2

Империи неравенства

Неравенство имеет различные истоки. Природа производственных активов и то, как они передаются последующим поколениям, размер прибавочного продукта, превышающего минимум, необходимый для удовлетворения основных потребностей, относительная важность коммерческой деятельности, спрос и предложение в сфере труда – все это складывается в сложную и постоянно меняющуюся картину распределения материальных ресурсов. Институты, регулирующие взаимодействие этих факторов, крайне чувствительны к политическим и военным влияниям, к давлениям и потрясениям, которые в конечном итоге сводятся к способности мобилизовать и использовать насилие. Аграрные империи, охватывающие обширные территории и существующие на протяжении многих поколений, демонстрируют стабильную и строгую иерархию и – во всяком случае, по досовременным меркам – высокие показатели социального развития: накопление энергии, урбанизацию, обработку информации и военный потенциал. В этих империях складываются наилучшие условия для развития неравенства в среде, относительно хорошо защищенной от значительных насильственных потрясений. В этом последнем отношении эти империи предстают аналогами Запада относительно мирного XIX века – периода беспрецедентных экономических и культурных преобразований.

Как мы увидим, древние империи и общества, переживающие индустриализацию, демонстрируют похожую картину неравенства дохода и богатства. В цивилизациях, разделенных полутора и более тысячелетиями и имеющих мало общего, помимо общественного порядка, стабильности и устойчивого развития, наблюдалось крайне неравномерное распределение материальных ресурсов. В разные эпохи и на разных стадиях экономического развития отсутствие серьезных насильственных потрясений было существенным условием высокого неравенства[75].

Для иллюстрации этого положения я приведу два образца: империю Хань и Римскую империю, которые, как утверждается, в расцвете своего могущества включали в свой состав около четверти всего населения Земли. На Древний Рим навесили ярлык «империи имущества», в которой богатство создавалось прежде всего благодаря приобретению земель, тогда как в Китае состояния создавались скорее благодаря службе на государственной должности, а не частным инвестициям. Но, похоже, такое противопоставление преувеличено: в обеих этих средах политическая власть была критически важным источником дохода и богатства, неразрывно связанным с экономической деятельностью и служащим важным фактором материального неравенства[76].

Ранний Китай

Империя Хань, которая пришла на смену недолговечной империи Цинь, впервые объединившей Воюющие царства, за четыреста с лишним лет своего существования (206 до н. э. – 220 н. э.) оставила достаточно свидетельств о динамике концентрации дохода и богатства в относительно стабильном окружении; эти свидетельства дают неплохое представление о конфликте между правителями и элитами, контролирующими землю, о производстве излишков и о сельской рабочей силе, а также об экономических и политических силах, приводивших к созданию крупных состояний. Одним из таких факторов была коммерциализация сельского хозяйства: согласно одному документу времен правления пятого императора Хань Вэньди (180–157 до н. э.), мелкие землевладельцы, вынужденные брать деньги взаймы под большие проценты, теряли свою землю (а иногда и собственных детей, продаваемых в рабство), отдавая ее купцам и ростовщикам, которые создавали огромные поместья, обрабатываемые арендаторами, наемными работниками или рабами[77].

Правители государства, желавшие сохранить класс мелких землевладельцев как основу налоговой системы и системы военных рекрутов, пытались бороться с подобными тенденциями. Со 140 года до н. э. до 2 года н. э. правительство одиннадцать раз распределяло землю среди крестьян. Членов местных элит вынуждали переехать в столичный регион – не только с тем, чтобы обеспечить их политическую лояльность, но и ради ограничения их произвола на местах. Когда такие переселения прекратились, богатым и знатным стало еще легче накапливать активы, скупая или захватывая землю и подчиняя себе бедняков. В 7 году до н. э., после того как подобные неконтролируемые захваты продолжались на протяжении нескольких поколений, верховные советники при дворе наконец-то предложили бороться с концентрацией земельной собственности в одних руках с помощью законов. Однако меры, с помощью которых можно было бы ограничить права элиты на владение землями и рабами, а также изымать излишки, быстро встретили противодействие.

Вскоре после этого узурпатор Ван Ман (9–23 н. э.) пошел на еще более радикальное вмешательство. Более поздние (и враждебно настроенные по отношению к нему) источники приписывают Вану грандиозные замыслы – от национализации земли до отмены работорговли. Домохозяйства должны были передать земли выше установленного лимита площади родственникам или соседям. Предполагался возврат к гипотетическим архаическим традициям периодического перераспределения земли (к так называемой колодезной системе), якобы обеспечивавшим равные условия, а продажа земли, домов и рабов запрещалась под страхом смерти. Неудивительно, что эти постановления – если они и в самом деле имели место, а не просто были выдуманы или приукрашены более поздней ханьской пропагандой – оказались невыполнимыми и от них вскоре отказались. Новый режим продержался недолго, и при поддержке крупных землевладельцев династия Хань была успешно восстановлена[78].

Ханьские источники упоминают о накоплении богатства прежде всего в связи с тем, что мы назвали бы рыночными механизмами, и приписывают стремление к этому накоплению прежде всего торговцам – классу, который презирала близкая к власти образованная прослойка. Историк Сыма Цянь описывает богатых купцов как класс, «пользующийся услугами бедных», и утверждает, что крупнейшие их состояния были сравнимы с состояниями самых высокопоставленных императорских чиновников. Как следствие, власти рассматривали частное богатство как основную цель своих интервенций. Купцы облагались более высокими налогами, чем представители других занятий. Фискальные интервенции стали еще более агрессивными в 130-х годах до н. э., когда императору Уди понадобились средства на военную кампанию против державы сюнну (хунну) на севере. Уди установил государственную монополию на соль и железо. При этом он не только перехватил прибыль, которую до этого получали частные предприниматели, но и защитил мелких землевладельцев (которые были ему необходимы в качестве источника рекрутов и налогов) от разорения и изгнания с земли со стороны владельцев торгового капитала, стремившихся инвестировать в недвижимость. Правительство Уди подняло ежегодные налоги на коммерческое имущество. Утверждается, что были уничтожены многие крупные состояния. Вполне согласуется с центральной идеей данной книги, что эти меры по уравниванию были тесно связаны с военными действиями в условиях массовой мобилизации, но сошли на нет с окончанием военных действий[79].

Меры, направленные против концентрации коммерческого капитала и его влияния, усиливающего неравенство, в конце концов оказались бесполезными – не только из-за их непоследовательности, но, что самое главное, также из-за того, что торговцы старались инвестировать свою прибыль в землю, чтобы обезопасить себя от требований государства. Как пишет Сыма Цянь в «Шицзы», их стратегия заключалась в том, чтобы

накопить богатства благодаря второстепенному занятию [то есть торговле] и сохранить их благодаря главному занятию [то есть сельскому хозяйству].


Предотвратить это с помощью запретов было невозможно: торговцы находили способы обойти препятствия при покупке земли; им также удавалось заручиться поддержкой среди чиновников и проникнуть в их среду, а некоторые богатые предприниматели или их родственники даже становились знатными людьми и получали титулы[80].

Другими основными источниками большого богатства, помимо экономической деятельности, были государственная служба и, в более общем смысле, близость к центру политической власти. Высокопоставленные чиновники получали от императора щедрые дары и наделы. Крупным землевладельцам разрешалось удерживать часть налогов, выплачиваемых находящимися на их территории домовладениями. Огромное богатство накапливалось благодаря фаворитизму и коррупции: утверждалось, что некоторые императорские канцлеры и другие высшие чиновники сколотили самые крупные из известных состояний. В последний период династии Восточная Хань о прибыльном характере высоких должностей свидетельствовали цены, по которым можно было приобрести такие должности. Коррумпированные чиновники вовсю пользовались своими законными привилегиями. Чиновников выше определенного ранга нельзя было арестовать без предварительного одобрения императора, и схожие правила существовали относительно вынесения приговоров и наказаний[81].

Помимо законных инвестиций своего богатства, лица, имевшие большие связи, также без труда прибегали к притеснению и эксплуатации простолюдинов. Чиновники злоупотребляли своей властью, занимая общественные земли или захватывая участки у других владельцев. В источниках отражено распространенное мнение о том, что политическая власть соответствует ощутимому материальному богатству в виде земли, либо дарованной государством, либо полученной благодаря влиянию и вымогательству. Со временем эти процессы создали в элите слой титулованной знати, чиновников и фаворитов, которые образовывали союзы между собой и вступали в родственные связи. Богачи либо сами занимали должности, либо налаживали связи с теми, кто их занимал; государственная служба и близость к тем, кто занимал посты на этой службе, в свою очередь позволяли еще больше разбогатеть[82].

Такая динамика одновременно и благоприятствовала семейной преемственности в передаче состояний, и сдерживала ее. С одной стороны, у сыновей высокопоставленных чиновников было больше шансов пойти по стопам своих отцов. Их и других младших родственников автоматически назначали на должности, и они с большой выгодой для себя пользовались рекомендательной системой для занятия государственных постов. Известно, что родственники чиновников из больших семей – в одном случае не менее тринадцати сыновей – также становились имперскими администраторами. С другой стороны, та же непредсказуемость политической власти и ее хищнический характер, превращавший чиновников в плутократов, подрывали их собственное благосостояние. Например, один из высокопоставленных правительственных чиновников по имени Гуань Фу сколотил огромное состояние и скопил такое количество земель в своей родной провинции, что пробудил гнев и негодование местных жителей, так что среди них стала популярной детская песенка:

Пока воды Инхэ ясные, семейству Гуань ничего не угрожает;Когда воды Инхэ помутнеют, семейству Гуань настанет конец!

Эта песенка отражает всю шаткость и ненадежность политически обусловленного богатства: чем выше удавалось подняться плутократу, тем ниже можно было упасть. Рисковали своим положением даже те, кто находился на самой вершине статусной пирамиды, – вплоть до родственников жен ханьских императоров[83].

В этих условиях высшему эшелону ранней ханьской элиты удалось сохранить свои позиции лишь немногим дольше столетия, а затем он был сметен, как и остатки правящих домов эпохи Воюющих царств. Их места заняли новые фавориты. Столетие спустя узурпатор Ван Ман последовательно лишил постов и благосостояния их наследников, а сторонников узурпатора в свою очередь сменили последователи династии Восточная Хань. В результате этих неоднократных смен элиты мы видим, что позже, в I столетии н. э., упоминаются лишь несколько благородных семейств Западной Хань[84].

Обычной судьбой для государственных служащих были насильственная смерть и экспроприация. Многочисленные высокопоставленные чиновники были казнены или вынуждены покончить жизнь самоубийством. В исторических хрониках «Шицзы» и «Ханьшу» среди биографий имеется отдельный раздел о «грубых чиновниках», которые преследовали членов правящей элиты по требованию своих императоров. Многие из преследуемых потеряли жизнь, а порой истреблялись и целые семейства. Постоянная внутренняя борьба между различными сегментами правящего класса также приводила к масштабной смене элит и переходу состояний из одних рук в другие. Этот круговорот борьбы за власть внутри элит сводился к игре с нулевой суммой: кто-то приобретал, кто-то терял. Динамика насильственного перераспределения служила фактором, сдерживающим концентрацию богатства в элитных кругах: как только какое-то отдельное семейство или отдельная группа слишком выделялись на фоне других, то их тут же старались принизить и их место занимали соперники[85].

Но несмотря на то, что этот фактор препятствовал появлению сверхбогатых семейств, которые могли бы сохранять и расширять свое влияние и богатства на протяжении длительного времени, похоже, что в целом элита все же постепенно богатела и усиливала свою власть за счет большинства населения. Со временем насильственные интервенции со стороны государства стали более редкими, и с приходом династии Восточная Хань возникли условия для еще большего усиления неравенства. Количество домохозяйств, контролируемых в качестве земельных уделов двадцатью местными царями – близкими родственниками правителей и данниками Хань, выросло с 1,35 миллиона во 2 году н. э. до 1,9 миллиона в 140 году н. э. (доля таких домохозяйств среди всех, зарегистрированных в имперских переписях, выросла с 11 до 20 %). И хотя вражда между группировками продолжала уносить жизни и состояния – иногда подвергались казни или отправлялись в ссылку целые кланы, – в целом класс богачей получил выгоду от новых порядков. Семейства крупных землевладельцев, содействовавшие восстановлению власти Хань, получали в свое распоряжение всё больше земель и посредством займов подчиняли себе крестьян, обрабатывающих эти земли. Источники того периода упоминают о склонности элиты фальсифицировать данные переписей, чтобы скрывать подлежащее налогообложению имущество. Сокращение количества зарегистрированных домохозяйств с более чем 12 миллионов во 2 году н. э. до менее 10 миллионов в 140 году – и это во время активного расширения и заселения южных пределов империи – отчасти отражает растущее стремление крупных землевладельцев утаивать свое имущество от государственных служащих, а также отражает процесс превращения свободных крестьян в безземельных арендаторов[86].

В период правления Восточной Хань, похоже, сформировалась более стабильная императорская элита, поскольку вступление в ее ряды со стороны стало считаться чем-то неординарным. Такое обособление правящего класса согласуется с растущим количеством свидетельств продолжительного влияния семейств, члены которых занимали высокопоставленные должности на протяжении шести или семи поколений, благодаря чему число семейств, обладающих таким влиянием, уменьшалось. Несмотря на продолжающиеся вражду и перестановки в элите, наблюдается тенденция к более последовательной концентрации как власти, так и богатства. Этот процесс сопровождался формированием более сплоченной элиты, менее зависимой от занимаемых должностей. Приватизация богатства наконец-то достигла уровней, которые сами по себе давали больше защиты от грабительских интервенций, – пусть уменьшающаяся власть государства и делала доступ к государственным должностям менее привлекательным. В то же время поляризация между землевладельцами и арендаторами, похоже, усилилась, и последние переходили в подчинение первым не только из-за долговых обязательств. По мере распада имперского государства арендаторы превращались в слуг и зависимых работников местных сильных вождей и помещиков. Закабаление приводило к развитию клиентелы (отношений типа «патрон – клиент») и появлению местных армий. В III веке н. э. местные правители стали практически самостоятельными и независимыми от центральной власти[87].

Империя Хань поддерживала класс элиты, состоявший из государственных чиновников, землевладельцев и коммерческих инвесторов; эти группы во многом пересекались и соревновались за ресурсы между собой и с другими группами. Со временем концентрация земельных владений увеличивалась, тогда как нажим государства на производителей продукции ослабевал, а рента вытесняла налогообложение. Влиятельные семейства становились еще сильнее. Отношения между правителями и элитой изменились от централизованного военного правления эпохи Цинь к политике компромиссов эпохи Хань, которая только эпизодически прерывалась агрессивными интервенциями со стороны правителя.

Реставрация Хань еще сильнее сместила баланс в сторону богатой элиты. Эволюцию неравенства определяли два фактора: продолжительный период мира, позволявший концентрировать богатство за счет мелких землевладельцев и в конечном итоге даже за счет правителей государства, и продолжающееся насильственное перераспределение доходов представителей элиты. Первый фактор усиливал неравенство, второй – сдерживал. Но все же ко второй половине периода Восточной Хань и в послеханьских царствах III столетия концентрация богатства стала более мощной тенденцией.

Период Хань был лишь началом процесса, который позже стал определяющей чертой исторического развития неравенства в Китае. Насильственные смены центральных династий неизбежно сокращали некоторые из существовавших диспропорций. Этому способствовало и перераспределение земель, которое проводили новые режимы, однако обычно за ним следовало возвращение к прежней концентрации состояний, как это было в случаях с династиями Суй (с 581 года), Тан (с 618 года), Сун (с 960 года) и Мин (с 1368 года). С каждой новой династией из числа ее сторонников формировались новые элиты, занимавшие позиции, которые позволяли оказывать политическое влияние и накапливать частное богатство. Аристократия, низложенная в конце периода Тан – я описываю этот процесс в главе 9, – пустила тем не менее глубокие корни. Небольшое число видных кланов смогли продержаться при власти еще два-три столетия, пользуясь привилегированным доступом к высоким должностям и накапливая огромные состояния. Знать, чиновники и обладатели официальных титулов обычно освобождались от налогов и обязательной службы, что еще более способствовало концентрации ресурсов в их руках. Частные земли снова расширялись за счет государственных; землевладельцы снова старались скрыть из налоговых списков находящиеся под их контролем крестьянские домохозяйства.

В период Сун, после драматического уничтожения этого класса, возникла совершенно новая элита. Благодаря пожалованиям со стороны правителей возникли крупные поместья, а более поздние попытки предоставления крестьянам дешевых правительственных займов закончились неудачей. В период Южной Сун концентрация земель и клиентела расширились; запоздалые попытки ограничить размеры поместий были весьма враждебно встречены элитой. Монгольские завоеватели щедро награждали военачальников землями и разработали систему пенсионного обеспечения для их солдат. После изгнания монгольских землевладельцев и чиновников основатель новой династии Мин, император Хунъу, наградил большими поместьями своих соратников, образовавших новую знать; впоследствии Хунъу, а затем его преемники пытались сократить их владения, но эти попытки провалились. Напротив, земельные владения элиты даже выросли благодаря щедрости императоров, насильственным захватам и уступкам со стороны крестьян, которые стремились избежать имперских налогов и поручали свои участки покровительству помещика. Источник XVI века описывает ситуацию следующим образом:

К югу от Янцзы бедные и богатые опираются друг на друга, слабые все передают свою землю.


Фальсификация переписей не дает оценить истинный размах владений элиты. И опять же, должность открывала путь к богатству; в «Комментарии к кодексу Мин» откровенно говорится:

Следует опасаться того, что многочисленные достопочтенные чиновники воспользуются своей властью, чтобы с большим размахом получать поля и дома и отбирать имущество у населения.


Мы видим, что в какой-то степени повторяются процессы, которые можно проследить до эпохи Западной Хань на полторы тысячи лет раньше:

В конце династии Мин помещики приобрели многочисленных крепостных, которых они держали в наследственной зависимости. В стране почти не осталось свободных простолюдинов. Тем не менее, если влияние хозяина каким-то образом ослабевало, они могли взбунтоваться или уйти. Иногда они даже насильно отбирали поля своих господ, захватывали имущество хозяев и переходили в услужение другому человеку с новообретенным титулом. Изначальное влиятельное семейство могло возбудить судебную тяжбу, но власти обычно решали дело исключительно в пользу того, кто оказывался сильнее[88].


Последняя династия, маньчжурская Цин, конфисковавшая и перераспределившая обширные минские поместья среди императорских кланов и других своих последователей, погрязла в охватившей всю страну коррупции. Чиновники скрывали растраты и оформляли хищения приписками и вымышленными задолженностями; преувеличивали размах природных бедствий, требовавших освобождения от налогов; объявляли свои собственные земли бесплодными; авансом взимали налоги у богачей, присваивали деньги, а затем переводили долги на простолюдинов; переводили земли в другую категорию, но взимали налоги по обычной ставке, кладя разницу себе в карман, а также не выдавали расписок или выдавали поддельные. Помещики и вышедшие в отставку чиновники вовсе не платили налоги, действующие чиновники и распорядители перекладывали бремя налогов на простолюдинов в обмен на долю дохода. И, наконец, земельные участки регистрировали на сотни фальшивых имен, что затрудняло взимание недоимок и долгов. Коррупция среди высокопоставленных чиновников стала обычным механизмом накопления богатства, и чем выше занимал положение чиновник, тем быстрее он обогащался. Согласно некоторым оценкам, средний доход чиновников превышал их официальный, установленный законом доход в форме зарплаты и привилегий в десятки раз; в случае с наместником-правителем – в сотни раз, а в случае Хешэня (1750–1799), канцлера при дворе Цин во второй половине XVIII века, – в 400 000 раз. Для борьбы с коррупцией использовались казни и конфискации имущества[89].

В современном Китае наблюдается на удивление схожая картина. Будучи членом Постоянного комитета Политбюро, Чжоу Юнкан присвоил 326 объектов собственности по всему Китаю общей стоимостью в 1,76 миллиарда долларов в дополнение к 6 миллиардам на банковском счете, принадлежавшим ему и членам его семьи, а также ценным бумагам на 8,24 миллиарда долларов. Когда его арестовали в декабре 2014 года, в различных его резиденциях были обнаружены иностранные банкноты на сумму 300 миллионов долларов, а также большое количество золотых драгоценностей. Общее состояние вполне могло бы поставить Чжоу на 55-е место в списке Forbes 2015 года, но это не значит, что менее высокопоставленные чиновники и государственные лица не стремились урвать свою долю. В особняке одного генерала обнаружили целую тонну драгоценностей, и даже довольно заурядный поставщик воды в курортном городе, где отдыхали представители партийной элиты, умудрился пробрести недвижимость общей стоимостью свыше 180 миллионов долларов[90].

Римская империя

Но вернемся к изначальному одному проценту древнего мира. Эволюция неравенства в Риме во многих отношениях напоминает такую же эволюцию в Китае, но огромное количество дошедших до нашего времени текстов и археологических памятников позволяет в гораздо большей степени проследить концентрацию доходов и богатства, а также сопоставить ее с усилением и консолидацией центральной власти. Количественные данные появляются со II столетия до н. э., когда власть Рима распространилась за пределы Апеннинского полуострова и он начал поглощать ресурсы эллинистических царств восточного Средиземноморья. По мере расширения империи состояния росли в грандиозном масштабе (табл. 2.1)[91].



Табл. 2.1. Рост крупнейших из известных состояний римского общества и населения под римским владычеством, со II века до н. э. до V века н. э.



Эти цифры свидетельствуют о том, что за пять поколений верхняя планка частного богатства выросла в сорок раз. По самым консервативным оценкам, общее состояние класса сенаторов, управлявших государством, во II–I столетиях до н. э. увеличилось на порядок. Инфляция была умеренной, и нет признаков, что производство на душу населения или среднее частное богатство среди рядовых жителей увеличилось более чем на малую долю в сравнении с состояниями высшего класса. Таким образом, римские власть имущие стали гораздо богаче не только в абсолютном выражении, но и в относительном: темпы роста богатства сенаторов значительно превышали скорость роста населения, оказавшегося под римским владычеством, – как во всем Средиземноморье, так и на родном полуострове. При этом богатство росло и в толще римского общества. К началу I века до н. э. по меньшей мере 10 000 граждан (а возможно, и вдвое больше) – большинство из них в самой Италии – преодолели порог в 400 000 сестерциев, необходимый для вступления в сословие эквитов (всадников), следующее по знатности после класса сенаторов. Если учесть, что всего лишь за несколько поколений до этого состояние в несколько миллионов считалось исключительным, то мы видим, что нижний слой римского правящего класса также значительно обогатился. О том, что происходило в среде простолюдинов, мало что известно, но это должны были определять два усиливавших неравенство фактора: сильная урбанизация, которая обычно увеличивает неравенство, и повышение численности рабов, которых было больше миллиона в одной только Италии; рабы были юридически лишены всякого имущества и часто, если не постоянно, существовали на грани выживания, что только увеличивало разрыв в обществе в целом[92].

Откуда же поступали все дополнительные ресурсы? На последних стадиях республиканского периода наблюдалось экономическое развитие с явным усилением рыночных отношений. Использование рабов при производстве товаров и зерна на продажу, а также многочисленные археологические свидетельства экспорта вина и оливкового масла говорят о предпринимательском успехе римских владельцев капитала. Но это только часть общей картины. Простые оценки возможного масштаба спроса и предложения позволяют предположить, что землевладение и связанная с ним экономическая деятельность не могли создать достаточно дохода, чтобы обогатить римскую элиту настолько, насколько это известно. И в самом деле, источники в качестве средства обогащения и создания состояний упоминают и вымогательство. Огромное богатство можно было скопить за пределами Италии, а римский стиль управления крайне располагал к злоупотреблениям. Провинциальная администрация отличалась корыстностью, и стремление к получению выгоды встречало слабое противодействие в виде судов и законов, призванных предотвратить вымогательство; облеченные властью избегали обвинений, заключая между собой союзы и делясь рентой.

Более того, в то время, когда обычная ставка по кредиту в самом Риме составляла 6 % годовых, богатые римляне навязывали провинциальным городам гораздо более высокие ставки, вплоть до 48 %, но те настолько отчаянно нуждались в деньгах, что соглашались и на эти условия. Члены сословия всадников получали выгоду от распространенной практики взимания налогов – право на сбор определенных налогов в определенной провинции выставлялось на аукцион, и выигравший его консорциум мог делать что угодно, чтобы получить прибыль.

Таким же, если не более важным источником дохода элиты была война. Римские военачальники полностью распоряжались военной добычей и сами решали, каким образом поделить ее между своими солдатами, офицерами, помощниками и государственной казной, не забывая и о собственных интересах. На основании источников о войнах и военных кампаниях с 200 по 30 год до н. э. можно предположить, что по меньшей мере 3000 с лишним сенаторов того времени имели все шансы обогатиться подобным образом[93].

Когда в 80 году до н. э. республиканская система вступила в полувековой период нестабильности, внутренние насильственные конфликты и перераспределение богатства внутри элиты привели к созданию новых состояний. В тот период более 1600 членов римского правящего класса, сенаторов и всадников, пали жертвой «проскрипций» – списков политических противников, объявленных вне закона; попадание в такой список могло стоить имущества, а то и жизни. Сторонники выигравшей фракции за бесценок приобретали конфискованное имущество проигравших на аукционах.

Насильственное перераспределение усилилось во время продолжительных гражданских войн 40-х и 30-х годов до н. э. В 42 году очередные проскрипции разорили более 2000 богатейших домохозяйств. В результате всех этих пертурбаций римское высшее общество пережило крупнейшее потрясение с самого начала Республики. Семьи, доминировавшие в политической жизни на протяжении нескольких столетий, лишились власти, и им на смену пришли другие. По мере распада Республики в ней начали проявляться черты, типичные скорее для монархических режимов, – мы наблюдали их на примере Китая династии Хань: доходы и потери элиты в результате кровавой внутренней борьбы и политически мотивированное разорение старых состояний[94].

Падение Республики привело к возникновению постоянной военной диктатуры, сохранившей видимость республиканских институтов. Большое богатство теперь можно было получить благодаря близости к новым правителям – императорам – и их двору. В I веке н. э. сообщается о шести частных состояниях размером от 300 до 400 миллионов сестерциев, то есть превышающих все известное в республиканский период: они были накоплены высшими придворными, и в конечном итоге большинство этих состояний поглотила государственная казна.

Рециркуляция богатства элиты принимала много форм. От аристократов и фаворитов часто ожидали, что они включат правителей в свои завещания. Утверждалось, что император Клавдий за двадцать лет получил 1,4 миллиона сестерциев в наследство от друзей. При его преемниках римские анналы фиксируют непрекращающуюся череду казней по обвинениям в измене, реальным или вымышленным, с конфискациями собственности казненных. Зафиксированный или подразумеваемый масштаб конфискаций в высшем слое римского общества – порядка нескольких процентов от богатства элиты в целом – говорит о высокой степени насильственного перераспределения среди очень богатых. Щедрость и экспроприация, по сути, были всего лишь двумя сторонами одного и того же политического процесса, и император жаловал своих приспешников богатством или разорял их, руководствуясь сиюминутным политическим расчетом[95].

При автократии сохранялись и более традиционные варианты политического обогащения. Наместники провинций, которым теперь платили до миллиона сестерциев в год за службу, продолжали сколачивать состояния на стороне: один из наместников провинции Сирия приехал туда как pauper («нищий»), а уехал как dives («богач»). Спустя столетие один из наместников Южной Испании неразумно похвастался в своей переписке о том, что путем вымогательства получил 4 миллиона сестерциев от жителей провинции и даже продал некоторых из них в рабство. В качестве примера на другом конце этой административной цепи можно привести одного императорского раба, надзиравшего за императорской казной в Галлии, который имел в своем распоряжении еще шестнадцать рабов более низкого положения, двое из которых присматривали за его (очевидно, дорогим) набором серебряной посуды[96].

Консолидация и унификация империи облегчили процесс расширения и концентрации частного богатства. Утверждается, что при Нероне шесть человек владели «половиной» провинции Африка (с центром в современном Тунисе) – впрочем, только до того момента, как он конфисковал эти состояния. И хотя это утверждение явно преувеличено, оно не обязательно радикально отличается от истинного положения дел в том регионе, где размеры крупных поместий, как мы знаем, достигали размеров городских областей. Богатейшие провинциалы входили в ряды имперского правящего класса, стремясь получить титул с сопутствующими привилегиями и воспользоваться этими преимуществами для дальнейшего обогащения. Один обзор древнеримской литературы продемонстрировал, что эпитеты, описывающие богатство, почти исключительно относятся к сенаторам в ранге консулов, который считался особенно почетным и давал наилучший доступ к дополнительным средствам обогащения. Формальный статус был сопряжен с финансовыми возможностями, и членство в трех рангах государственных классов – сенаторы, всадники и декурионы – зависело от имущественного ценза[97].

Столь тесная связь личного богатства и политической власти отражалась и на местном уровне. В эпоху своего расцвета Римская империя состояла примерно из 2000 городов (по большей части самоуправляемых) и других поселений, за которыми в общих чертах присматривали – и стригли с них шерсть – сменяющие друг друга наместники с целым штатом приближенных чиновников, государственных вольноотпущенников и рабов, на которых были возложены в основном фискальные вопросы. Власть в каждом городе обычно находилась в руках совета, состоящего из представителей местной элиты. Эти советы, члены которых формально считались декурионами, не только отвечали за городские налоги и расходы, но были также обязаны отчитываться о благосостоянии города в интересах римского налогообложения и собирать средства для передачи сборщикам налогов. На основании богатых археологических и письменных свидетельств о щедрых городских тратах того периода можно предположить, что городские чиновники отлично знали, как можно защитить местные активы от притязаний удаленной столицы и сохранить большую часть излишков дома – как в собственных карманах, так и вложив их в общественное благоустройство[98].

Постепенная концентрация провинциального богатства хорошо отражена в Помпеях – одном из наиболее хорошо сохранившихся римских городов, погребенном под пеплом Везувия в 79 году н. э. Помимо записей, в которых упоминаются держатели должностей и владельцы производственных активов, сохранилось также имущество домохозяйств на момент катастрофы, а в некоторых случаях можно даже идентифицировать жителей конкретных зданий. Городская элита Помпей состояла из внутреннего ядра богатых граждан с привилегированным доступом к местным должностям. Стратификация видна и в структуре города. В Помпеях имелось около 50 больших особняков с просторными атриумами, внутренними дворами с колоннадами и многочисленными столовыми, а также по меньшей мере сотня более скромных резиденций – вплоть до самого маленького дома, принадлежавшего одному из членов городского совета. Это хорошо согласуется с источниками, которые говорят о наличии в городе около сотни благородных семейств, из которых, возможно, только часть входила в городской совет в каждый момент времени. Если считать очень приблизительно, то население Помпей составляло 30–40 тысяч человек (включая принадлежавшие городу окрестные территории), а значит, 100–150 богатых семейств, владельцев роскошных резиденций, составляли верхние 1–2 % местного общества. Помимо сельскохозяйственных вилл в окрестностях города, эти семьи держали в руках городское ремесло и торговлю; в первых этажах богатых домов часто устроены торговые лавки и другие коммерческие помещения.

Отдельно поражает тенденция к концентрации городской недвижимости среди еще меньшей части населения. Археологические исследования показали, что все роскошные дома и многие из более скромных зданий были построены на остатках предыдущих жилищ меньшего размера. Со временем относительно эгалитарное распределение жилья (и, возможно, богатства), которое часто (и спорно) ассоциируется с принудительным расселением римских ветеранов в 80 году до н. э., постепенно сменилось неравномерным распределением, в основном за счет средних домохозяйств, которые вытеснялись из городской структуры. После того как место военной массовой мобилизации и распределения сверху вниз заняла стабильная автократия, за ней последовала поляризация. Высокая смертность и частичная наследуемость не смогли распределить активы и выровнять социальную пирамиду, а только обеспечивали рециркуляцию внутри элиты[99].

Археологические раскопки жилищ в общем случае указывают на то, что под римским владычеством стратификация усиливалась. Как мы более подробно обсудим в главе 9, распределение жилых домов по размерам в Британии и Северной Африке при римском правлении стало более неравномерным, чем раньше, и в зависимости от набора данных то же может оказаться верным и в отношении самой Италии. Это неудивительно: хотя империя и приносила непропорционально большие выгоды тем, кто находился на вершине власти или близко к ней, она также благоприятствовала накоплению и концентрации богатства в более широких кругах элиты. В первые 250 лет империи разрушительные войны и другие конфликты были по историческим меркам редки. «Римский мир» служил надежной защитой для капиталовложений. За исключением тех, кто находился на самом верху, богатые люди относительно спокойно владели собственностью и передавали ее по наследству[100]. В результате возникло в высшей степени стратифицированное общество, в котором богатейшие 1–2 % присваивали основную долю доступного прибавочного продукта – помимо минимума, необходимого для выживания.

Неравенство в Римской империи можно оценить хотя бы в грубом приближении. На пике своего развития (II век н. э.) римская держава насчитывала примерно 70 миллионов жителей, ее ежегодный ВВП был эквивалентен 50 миллионам тонн пшеницы (то есть близко к 20 миллиардам сестерциев). Средний доход на душу населения, таким образом, составляет 800 международных долларов 1990 года[101], что, похоже, вполне соотносится с другими досовременными экономиками. Согласно моей собственной реконструкции, владения примерно 600 сенаторов, 20 000 или более всадников, 130 000 декурионов и еще от 65 000 до 130 000 богатых нетитулованных семейств в совокупности составляли четверть миллиона домохозяйств с общим доходом от 3 до 5 миллиардов сестерциев. Иными словами, примерно 1,5 % всех домохозяйств присваивали от одной шестой до трети общей производимой в империи продукции. Это может быть и недооценкой, поскольку данные цифры основаны на предположительном обороте богатства; политическая рента могла еще больше увеличивать доходы элиты.

Хотя распределение доходов населения, не входящего в элиту, оценить еще труднее, ряд консервативных предположений указывает на то, что коэффициент Джини для среднего дохода по всей империи – чуть больше 0,4. Это значительно выше, чем могло бы показаться. Поскольку среднедушевой ВВП лишь вдвое превышал прожиточный минимум после налогообложения и инвестиций, реконструируемый уровень неравенства в Римской империи был недалек от максимально возможного для такого уровня экономического развития – черта, которую разделяли многие другие досовременные общества. Если измерять неравенство по доле ВВП первичных производителей, доступной для извлечения, то в Римской империи оно было чрезвычайно суровым. Доходами, превышающими уровень физического выживания, могла бы похвастаться максимум десятая часть населения, не входившего в богатую элиту[102].

Зато доходы благоденствующей верхней части общества были настолько велики, что их часть приходилось реинвестировать, еще сильнее увеличивая неравенство. Асимметрия во власти могла вынудить каких-нибудь провинциалов продать часть своей земли, чтобы заплатить налоги, – эту практику мы даже приблизительно не можем оценивать количественно, но она помогла бы объяснить появление межрегиональной сети аристократических владений в более поздние столетия. Так достигло ли неравенство в Римской империи возможного потолка?

Многое зависит от того, насколько мы готовы доверять явно гиперболическому описанию 420-х годов. Историк Олимпиодор, родившийся в Египте, приписывает ведущим семьям римской аристократии фантастическое богатство – «многие» из них якобы получали по 4000 фунтов золота в год со своих поместий; находящиеся уровнем ниже получали от 1000 до 1500 фунтов золота в год. Если перевести это в валюту более ранней империи, высший доход, описанный Олимпиодором (5333 фунта золота), эквивалентен примерно 350 миллионам сестерциев I века н. э., что соответствует самым крупным известным состояниям того времени. Похоже, что на самой вершине «плато богатства» было достигнуто к моменту создания монархии в начале нашей эры, а затем оставалось примерно на этом же уровне с некоторыми колебаниями, пока римская власть на Западе окончательно не пришла в упадок на протяжении V века н. э.[103]

В то же время имеются указания на то, что на местном и региональном уровнях неравенство могло усилиться по мере того, как усиливалось давление на традиционный городской нобилитет. Местные богатые элиты разделились на меньшинство, которое получало выгоду от участия в органах власти более высокого уровня, чем городские, и обширное большинство, не получившее доступа к этим преимуществам. Лучше всего об этом процессе свидетельствуют примеры из позднего римского Египта. Дошедшие до наших дней папирусы показывают, как размывался устоявшийся городской правящий класс, еще сохранявшийся в IV веке н. э., когда некоторые его представители занимали государственные должности, дававшие послабления или даже освобождение от местных фискальных обязательств, а также дополнительные возможности личного обогащения. К VI веку н. э. такая вертикальная мобильность, похоже, привела к появлению новой египетской аристократии, контролировавшей значительную часть обрабатываемых земель и ключевые позиции в региональном управлении.

Классическим примером служит семейство Апионов, которое изначально происходило из среды декурионов, но впоследствии некоторые его представители стали занимать высшие государственные должности и в конечном итоге контролировать более 15 000 акров очень плодородной земли, по большей части расположенной в одном и том же районе Египта. И это не единичный феномен – в одном из городов Италии в 323 году н. э. в руках одного человека могло быть сосредоточено более 23 000 акров земли. Таким образом, раскинувшиеся в разных регионах империи поместья сверхбогачей дополняли сосредоточенные земельные владения на уровне общин и регионов[104].



Усилению неравенства способствовал и другой процесс, тоже хорошо известный по истории Китая. Судя по источникам, в различных частях Римской империи земледельцы переходили под покровительство влиятельных землевладельцев (а также чиновников), которые брали на себя все общение клиентов с представителями внешнего мира, особенно со сборщиками налогов. На практике это пересекалось со сбором государственных доходов и усиливало контроль сельскохозяйственного прибавочного продукта со стороны землевладельцев. А это, в свою очередь, не только приводило к ослаблению центральной власти, но и перекладывало фискальное бремя на менее влиятельные группы – к вящему ущербу для владельцев средней недвижимости. И опять же, дальнейшая поляризация на богатых и бедных становилась почти неизбежной; как и в случае с Китаем поздней Хань, отсюда было рукой подать до образования частных армий и усиления местных правителей.

Со временем стратификация и материальное неравенство становились все более ярко выраженными. Если ранее и наблюдались какие-то средние позиции, то концентрация доходов и богатства внутри близкой к политической власти элиты их уничтожала. После того как Рим и западную половину империи захватили германские племена, в оставшейся восточной половине империи неравенство, похоже, продолжило свой рост вплоть до невероятных уровней, которых оно достигло в Византии примерно в 1000 году. Империя, экономически основанная на постоянном притоке дани, государство, в котором политическая и экономическая власть тесно переплетались, а поляризация доходов увеличивалась, была постоянным генератором неравенства[105].

Модели империи

Несмотря на все свои институционные и культурные различия, империи Китая и Рима разделяли одну и ту же логику присваивания и концентрации прибавочного продукта, обеспечивавшую высокие уровни неравенства. Имперское правление предлагало способы обогащения властной элиты в размерах, непредставимых для более мелких государственных образований. Степень неравенства, таким образом, отчасти являлась функцией масштаба государственной формации. Используя механизмы инвестиций капитала и эксплуатации, впервые разработанные за тысячелетия до этого, эти империи значительно повысили ставки. Государственные должности позволяли получать еще бо́льшую прибыль; пониженная стоимость транзакций для торговли и инвестиций на больших расстояниях благоприятствовала тем, кто мог позволить себе потратить часть дохода. В конце концов неравенство в доходах и поляризация богатства в империях достигли такого уровня, при котором положить им конец или обратить вспять могли лишь завоевание, распад государства или крах всей системы – то есть насильственные по своей природе явления. В исторических документах досовременной эпохи ничего не говорится о мирных способах борьбы с глубоко укоренившимся имперским неравенством, и трудно представить себе, каким образом могли бы появиться такие стратегии в столь специфической политической экосистеме. Тем не менее распад империи зачастую был лишь «перезагрузкой», новой отправной точкой отсчета для очередной волны поляризации.

Если неравенство и удавалось сдерживать внутри нетронутых политических образований уровня империи, то только благодаря насильственной рециркуляции активов внутри элиты. Я уже упоминал Египет мамлюков (1250–1571), в котором этот принцип, пожалуй, встречается в чистейшей исторически задокументированной форме. Султан, его эмиры и их рабы-солдаты разделяли все плоды завоеваний: они образовали этнически и социально обособленный класс, получавший ренту от подчиненного местного населения, которому угрожали суровыми наказаниями, если поток доходов не оправдывал их ожиданий. Беспрестанная борьба за власть внутри этого класса определяла индивидуальные доходы его представителей, а жестокие конфликты часто перераспределяли их имущество. Местные владельцы недвижимости спасались от вымогательства тем, что передавали свое имущество под покровительство влиятельных лиц из касты мамлюков и платили за защиту от налогов, – представители элиты поощряли такую практику, забирая свою долю. Правители же в ответ на это усиливали давление на богачей из элиты и прибегали к откровенной конфискации их имущества[106].

Зрелая Османская империя усовершенствовала и отточила более изощренные стратегии насильственного перераспределения. На протяжении четырех столетий султаны казнили и лишали собственности тысячи государственных чиновников и подрядчиков без всякого судебного разбирательства. В ранний период завоевания в XIV и XV веках знать сформировала альянс с семействами воинов из дома Османа – союз, который позже стал включать представителей военной элиты разного происхождения. Усиливавшаяся с XV столетия абсолютная власть султана постепенно сокращала власть аристократов. Если ранее официальные должности занимали отпрыски благородных семейств, то потом на эти позиции стали назначать людей неблагородного происхождения, потомков рабов, принадлежавших влиятельным родам. И хотя благородные семейства продолжали бороться за чины и власть, в конечном итоге все государственные чиновники, независимо от своего происхождении, стали восприниматься как лица, лишенные персональных прав по отношению к правителю. Должности не передавались по наследству, а имущество чиновников считалось жалованьем – чем-то вроде платы за исполнение обязанностей, а не частной собственностью. На практике все имущество могло быть конфисковано лишь по той причине, что должность и имущество того, кто ее занимал, считались неразделимыми. Помимо конфискации после казни, широко практиковалась и экспроприация имущества действующих чиновников, по той или иной причине привлекших внимание султана. Члены элиты пытались по мере сил сопротивляться такому посягательству на свою собственность, и к XVII веку некоторым семействам удалось сохранять свое состояние на протяжении нескольких поколений. В XVIII веке местные элиты усилили свое влияние, поскольку чины и должности все чаще перепродавались или сдавались в аренду, что привело к широкой приватизации государственной администрации и позволило назначенным чиновникам увеличить свое богатство и укрепить свое положение. Центр уже не мог захватывать имущество так же, как он делал это раньше, и права на собственность в какой-то мере укрепились. Конфискации вернулись в конце XVIII и в начале XIX веков под давлением войн, вызвав сопротивление и породив стратегии уклонения. В 1839 году османская элита наконец-то решила это противостояние в свою пользу, когда султан гарантировал своим подданным сохранение жизни и имущества. Как и в других империях, в том числе Римской и Ханьской, способность центральной власти перераспределять богатство правящего класса со временем ослабевала[107].

В других случаях правители были слишком слабыми или находились слишком далеко, чтобы вмешиваться в концентрацию богатства в кругах элиты. Особенно показателен в этом отношении пример захвата испанцами уже существовавших имперских государств в Мезоамерике и в Андах. В ходе Реконкисты земли в Испании даровались представителям знати и рыцарям, которым юридически подчинялось население этих земель. Впоследствии испанские конкистадоры расширили эту систему и на территории Нового Света, где уже существовали похожие практики: как мы видели выше, ацтеки пользовались разнообразными методами подчинения, включая передачу земель элите, закрепощение и рабство. В Мексике конкистадоры и позже представители знати быстро захватили огромные земельные участки, которые часто объявлялись королевским даром уже после захвата. Земли Эрнана Кортеса в Оахаке были объявлены его наследственным владением в 1535 году и оставались у его потомков на протяжении 300 лет – в конечном итоге они охватывали 15 вилл, 157 «пуэбло», 89 асьенд, 119 ранчо, 5 эстансий и включали 150 000 жителей. Несмотря на королевские декреты, призванные ограничить срок таких пожалований (известных под названием «энкомьенда»), они успешно превращались в постоянные и наследственные владения, составляющие основу благополучия небольшого класса сверхбогатых землевладельцев. «Энкомендеро» обходили запрет на использование принудительного труда, завлекая местных жителей в долговое рабство, чтобы контролировать их труд. Со временем это позволяло им создавать более стабильные асьенды из изначально разрозненных энкомьенд – хорошо организованные поместья, обрабатываемые батраками, вынужденными делить время между своими участками и господскими землями, и фактически представлявшие собой миниатюрные государства под деспотическим правлением землевладельцев. Поздние изменения были ограничены верхушкой – особенно показателен в этом отношении пример Мексики, из которой после объявления независимости в 1821 году были изгнаны испанские асендадо, а их места заняла местная элита, во многом сохранившая существовавшие институты. В XIX веке земельные владения стали еще более концентрированными, что привело к революции, описанной в главе 8[108].

Примерно то же самое происходило в Перу, где империя инков также даровала земли и источники доходов представителям знати и высшим чиновникам. Первые энкомьенды были пожалованы Франсиско Писарро с его офицерами, а сам он присвоил себе право раздавать земли и контроль над обрабатывающими их жителями. Так он в безапелляционной манере раздал обширные участки, а местных жителей перевел на шахты – и все это вопреки королевским запретам. Некоторое перераспределение произошло только после того, как Писарро, сопротивляясь постановлению об ограничении размеров передаваемых в дар земель, безуспешно попытался поднять мятеж. Но и тогда концентрация земель и богатства оставалась на более высоком, чем в Мексике, уровне – почти все земли охватывали около 500 энкомьенд. Были пожалованы фаворитам и некоторые из богатых серебряных жил Потоси, на которых работали покоренные индейцы. Местные вожди племен сотрудничали с завоевателями, отдавая своих собственных жителей на работы; в обмен на это они становились управляющими, а иногда даже получали собственные поместья. В характерной для колониализма манере столкновение между чужеземной и местной элитой способствовало поляризации и эксплуатации общего населения. Со временем незаконное расширение владений было легализовано, как это случилось и в Мексике. Боливарианское перераспределение земель после обретения независимости от Испании провалилось, и в XIX веке крупные поместья поглотили даже общинные земли коренного населения[109].

Сохранять состояния, накопленные благодаря политической службе или связям, у властной элиты получалось не только в колониальном контексте. В качестве одного лишь примера можно привести Францию эпохи ранней современности, где приближенным к трону удавалось использовать свое влияние для накопления огромного личного богатства, которое сохранялось в семействе после смерти и даже после отставки вельможи. Максимильен де Бетюн, герцог Сюлли, высший государственный деятель при Генрихе IV, заведовавший финансами, после смерти короля в 1611 году и отставки прожил еще тридцать лет, скопив 5 миллионов ливров, что эквивалентно ежегодному доходу 27 000 парижских неквалифицированных рабочих того времени. Кардинал Ришелье, занимавший сходное положение с 1624 по 1642 год, скопил состояние в четыре раза больше. И все же обоих затмил кардинал Мазарини – более ловкий преемник Ришелье, служивший с 1642 по 1661 год (и на два года отправившийся в изгнание во время Фронды 1648–1653 годов), скопивший 37 миллионов ливров, что эквивалентно годовому доходу 164 000 неквалифицированных рабочих. Товарищ Чжоу Юнкан из Коммунистической партии Китая его, безусловно, одобрил бы.

Менее высокопоставленные деятели также вели себя как грабители с большой дороги: Клод де Бюйон за восемь лет службы министром финансов сколотил состояние в 7,8 миллиона ливров, а имущество Николя Фуке, занимавшего ту же должность в течение того же срока, на момент ареста в 1661 году было оценено в 15,4 миллиона ливров, хотя долгов у него было примерно столько же. Эти цифры сопоставимы с размерами крупнейших состояний аристократов: в тот же период состояние семейства принцев Конти, младшей ветви правящего дома Бурбонов, составляло от 8 до 12 миллионов ливров. Даже властному «королю-солнцу» Людовику XIV чуть позже лишь в умеренной степени удавалось приструнить своих министров: Жану-Батисту Кольберу, руководившему финансами Франции, потребовалось восемнадцать лет, чтобы накопить скромные по указанным меркам 5 миллионов, а Франсуа-Мишелю Летелье, маркизу де Лувуа, пришлось трудиться целых двадцать пять лет на посту военного министра, чтобы отложить для себя 8 миллионов. Похоже, лучшее, чего удалось добиться королю, – это сократить доход министров от 1–2 миллионов в год до нескольких сотен тысяч[110].

Можно было бы привести множество подобных примеров из разных частей света, но основной принцип ясен. В досовременных обществах очень крупные состояния достигались скорее благодаря политической власти, нежели экономической смекалке. Они отличались в основном по своей стабильности, на каковую влияли способности и желание правителей государства осуществлять деспотическое вмешательство. Крупная концентрация ресурсов на самом верху и высокое неравенство были обычным фактом, и, хотя мобильность богатства варьировала, она не имела никакого значения для тех, кто находился за пределами плутократических кругов. Как было обозначено во вступительной главе, структурные характеристики почти всех досовременных государств благоприятствовали принудительной модели концентрации дохода и богатства, со временем усиливавшей неравенство. В результате во всех этих государственных образованиях начинало царить неравенство в максимально возможной для них степени. Как я более подробно описываю в приложении к данной книге, грубый анализ 28 досовременных обществ с древнеримских времен по 1940-е годы дает среднюю норму извлечения в 77 % – показатель реализации максимального количества неравенства доходов, теоретически возможного при данном уровне среднедушевого ВВП. Исключения были редки: единственный относительно хорошо задокументированный пример – Афины классической эпохи V–IV веков до н. э., в которых прямая демократия и культура массовой военной мобилизации (описанные в главе 6) помогали сдерживать экономическое неравенство. Если можно доверять современным оценкам на основании скудных античных свидетельств, среднедушевой афинский ВВП 330-х годов до н. э. был относительно высок для досовременной экономики – возможно, в четыре-пять раз превышая минимальный уровень физиологического выживания, что сравнимо с Нидерландами XV века и Англией XVI века, – а коэффициент Джини достигал 0,38. По досовременным меркам подразумеваемая норма извлечения примерно в 49 % была исключительно скромной[111].

Но афинская аномалия продлилась недолго. В эпоху расцвета Римской империи богатейшим жителем Афин был человек с соответствующим его богатству пышным именем Луций Вибуллий Гиппарх Тиберий Клавдий Аттик Герод, утверждавший, что ведет свою родословную от прославленных политиков V века до н. э. и даже от самого Зевса. Его более близким предком был один из афинских аристократов, который приобрел римское гражданство, занял высокую публичную должность и скопил большое состояние, возможно не меньшее, чем состояния богатейших римлян. Его имя указывает на связь с римским патрицианским родом Клавдиев, из которого вышло несколько императоров.

История семьи Герода демонстрирует еще большее сходство с римским высшим классом: состояние деда Герода Аттика, Гиппарха, – по преданию, в 100 миллионов сестерциев – было конфисковано императором Домицианом, но (при довольно загадочных обстоятельствах) было позже восстановлено. Герод щедро осыпа́л деньгами греческие города и финансировал строительство общественных зданий, наиболее известное из которых – Одеон в Афинах. Если он и в самом деле владел 100 миллионами сестерциев – что по эквиваленту в два десятка раз превышает крупнейшие известные состояния классического периода, – то одного его ежегодного дохода с капитала было бы достаточно, чтобы оплатить из своего кармана все расходы Афин в 330-х годах до н. э.: военные корабли, правительственные учреждения, праздники, социальные выплаты, общественные постройки, – но, возможно, его состояние было еще больше. Заручившись поддержкой императора Антония Пия (Герод был учителем приемных сыновей и наследников императора), Герод стал первым известным греком, занявшим традиционную высшую государственную должность римского консула в 143 году н. э. Покровительство императора и неравенство сыграли свою роль.

Глава 3