Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэвид Беллос

ЧТО ЗА РЫБКА В ВАШЕМ УХЕ?

Удивительные приключения перевода

David Bellos

Is That a Fish in Your Ear? The Amazing Adventure of Translation

Original English language edition first published by Penguin Books Ltd, London. The author has asserted his moral rights. All rights reserved



© David Bellos 2011

© Шахова Н., перевод на русский язык, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019 КоЛибри®

* * *


Остроумное, основанное на глубоких знаниях исследование… Беллос восхищен богатым прошлым перевода и его нынешней вездесущностью…
Морин Фрили, Sunday Telegraph



Интересные и дерзкие идеи. Искрометное попурри, одновременно компетентное и общедоступное.
Фредерик Рафаэль, Literary Review



Дэвид Беллос пишет как человек, который подбирает слова не только тщательно, но уверенно и прагматично. Перевод — дело непростое, но Беллос берется за него решительно, без мрачного пессимизма, который приводит некоторых к выводу о невозможности перевода как такового.
Джим Хиггинс, Milwaukee Journal Sentinel



Эта насыщенная информацией книга прокладывает пути в область переводческой проблематики через популярные знания… Она читается как обзорный курс письменного и устного перевода, давая представление о его истории, трудностях, будущей (если компьютеры — это будущее) и текущей практике… Результат завораживает.
Кэролайн Келлогг, Los Angeles Times



Замечательно оригинальное исследование! Остроумные, поучительные главы, охватывающие — если вкратце — такие темы, как лингвистика, философия, словари, машинный перевод, перевод Библии, международное право, Нюрнбергский трибунал, Европейский союз и развитие синхронного перевода…
Майкл Хофманн, Guardian



Подход Беллоса радикально отличен от традиционного. Книгу «Что за рыбка в вашем ухе?» необходимо прочесть каждому, кого хоть сколько-нибудь интересуют языки и перевод.
Шон Уайтсайд, The Independent



Насыщенная информацией… просвещающая и даже преображающая.
Kirkus Reviews



Написанная титулованным переводчиком, преподающим сравнительное литературоведение, эта книга — плод высокой культуры и оригинального пытливого ума, но читается она легко: ее заглавие отсылает к «Автостопом по Галактике» Дугласа Адамса, чью вавилонскую рыбку было достаточно вставить в ухо, чтобы понимать любой язык. Если бы все было так просто… Затеряться в переводе ничего не стоит, и именно поэтому Беллос мудро советует больше переводить.
Publishers Weekly



Беллос предлагает антропологический подход к переводам, но при этом открываются и куда более широкие перспективы. Прежние теории были величественны, монументальны и слишком жестки. Автор этой книги подходит к вопросу с практической стороны; его анализ увлекателен и чужд академичности. А все потому, что у него совершенно новый взгляд… Необычайно изобретательно.
Адам Тёрлвелл, New York Times


Памяти моих учителей


Предисловие переводюги

«О переводчиках или ничего, или плохо», — прозвучало на днях за переводческим круглым столом. Там же сказали, что общество, которое еще недавно полностью игнорировало наличие переводчиков — неужели наш родной Ремарк писал по-немецки? — ныне плавно переместилось на новые рубежи: руки бы оторвать этому переводчику (наиболее гуманное решение). Еще немного, и «переводюги» займут достойное место в ряду мишеней для общественного негодования — где-то рядом с «журналюгами». Это, а также прозвучавший за тем же круглым столом призыв чаще приглашать читателя на переводческую кухню, подтолкнуло меня к написанию данного предисловия.

С книгой «Is That a Fish in Your Ear?» основная проблема в том, что она не просто написана по-английски, но и прямо адресована англоязычным читателям как наиболее ущербным в смысле знакомства с иностранными языками. Ведь все в мире переводится на английский — так к чему заморачиваться? Поэтому среди них — больше, чем среди носителей других языков, — распространено убеждение, что все языки устроены одинаково и что перевод сводится к однозначной подстановке иноязычных эквивалентов. Отсюда закономерно следует, что с такой подстановкой лучше и быстрее справляется компьютер, а человек задержался на этой механической должности лишь по недоразумению.

Поэтому при переводе этой книги надо было все время держать в уме, что меняется не только язык, но и целевая аудитория. Простой пример. Автор пишет: «Ниже приведены отрывки, не написанные Уильямом Вордсвортом, Т. С. Элиотом и Д. Д. Сэлинджером, но достаточно лишь смутных школьных воспоминаний, чтобы понять, какой из них написан в духе Элиота, Сэлинджера или „озерной школы“».

Многим ли из нас смутные школьные воспоминания позволят опознать стиль «озерной школы»? Сэлинджер, конечно, шире известен в России. Однако тут кроется другой подводный камень: большинство читателей узнали бы его в стилизации под Райт-Ковалеву, а вот если бы отрывок был стилизован под перевод Махова или Немцова?

Понятно, что для переориентации книги на новую аудиторию переводчику приходится местами менять текст, исходя из собственных субъективных представлений о будущих читателях. Также понятно изумление, а то и возмущение читателя, встретившего в переводной книге примеры из Некрасова и Зощенко. Хочу сразу же заверить, что все подобные замены согласованы с автором, который позволил переводчику ни в чем себе не отказывать и по мере сил адаптировать текст к русской культуре. Ведь задача Дэвида Беллоса — рассказать о переводах читателям, приводя понятные им примеры.

И еще один упрек (в ряду многих других) можно предвидеть заранее. «Какой неуклюжий англицизм: Что за рыбка в вашем ухе?! — скажет каждый второй читатель. — По-русски было бы естественнее: Что за рыбка у вас в ухе». Согласна. Но как бы вы тогда узнали, что речь идет не о рецепте ухи?

Еще одна мысль, прозвучавшая за круглым столом: переводчикам нужна среда общения. В докомпьютерную эпоху переводчик вставал из-за пишущей машинки только для того, чтобы достать с полки словарь или пойти в библиотеку. Круг его профессионального общения был в основном ограничен лично знакомыми коллегами. Теперь же к нашим услугам все ресурсы интернета, включая профессиональные форумы, на которых общаются переводчики со всего мира. Благодаря этому я имею счастье удаленно сотрудничать с Евгенией Канищевой, переводчиком и редактором высшей квалификации и ангельского терпения, а также воспользоваться профессиональными советами редакторов-волонтеров Алексея Глущенко и Ксении Панёвкиной, получить консультации по восточным языкам у Ирины Книжник, а по белорусскому — у Сяргея Шупы. Непонятные места английского текста нам пояснил сам автор из своего принстонского далека, а справиться с переложением книги на русский помогли участники списка рассылки Руслантра (https://groups.yahoo.com/neo/groups/ruslantra). Всем огромное спасибо!


Наталья Шахова
декабрь 2018 г.


Пролог

Во времена моего студенчества в нашем колледже ходили слухи о молодом преподавателе Харрисе, отказавшемся вести занятия по переводу, поскольку, утверждал он, ему непонятно, что такое «перевод». Он требовал, чтобы руководство кафедры объяснило, чему он должен учить. Но это же всем понятно, отвечали ему, у нас тут переводу веками учат.

Но знать, как сохранить академическую традицию, — это одно, а понимать, что ты делаешь, — совсем другое. Не браться же Харрису за предмет, которому начальство не может даже дать определение!

Нас это страшно веселило: с помощью философского парадокса младший преподаватель избавился от рутины и заткнул за пояс корифеев.

Однако, несмотря на то что в начале моей взрослой жизни вопрос Роя Харриса поставил всех в тупик, сам я уже несколько десятков лет отваживаюсь вести занятия по переводу, да и книг перевел немало. А еще стал директором программы по переводу и межкультурным коммуникациям. Так что пора бы и попытаться ответить на этот вопрос.

Только отвечать легче на хорошо поставленные вопросы. От вопроса «что такое…?» мало толку. Обычно он вызывает лишь мелочное копание в нюансах значений слов.

Значение слова перевод безусловно представляет интерес, и я посвятил этому вопросу одну из глав. Гораздо важнее, однако, другие вопросы, которые возникают независимо от того, какое слово мы используем.

Вот некоторые из них: что можно узнать из перевода? Чему он нас учит?

А вслед за ними в голову сразу приходят и другие: что нам уже известно о переводе? Что еще нам нужно узнать о нем?

Или вот еще: что имеют в виду люди, рассуждая о том, как лучше переводить? Всегда ли перевод — это один и тот же процесс или при разных видах перевода производятся разные операции? Отличается ли перевод принципиально от письма и говорения или же это просто еще один аспект вечной загадки: как мы понимаем, что имеет в виду другой человек?

В этой книге я не учу переводить и не рассказываю, как перевожу я. На эту тему есть гора прекрасных книг, и нет нужды добавлять к этой горе свой камешек.

Я собрал здесь истории, примеры и доводы, помогающие разобраться в главном, как мне кажется, вопросе: что делает перевод.

Я попытался охватить всю картину целиком, исследуя роль перевода в культурной, социальной и других сферах человеческой жизни. Для этого я проштудировал груды учебников и статей, опросил толпы знакомых экспертов, но зачастую опирался и на собственный опыт.

Поскольку вырос я в Англии, а живу в США, в фокусе этой книги неизбежно оказался англоязычный мир.

Поскольку английский язык сейчас доминирует в международном общении, его носителям, не связанным с переводческой деятельностью, понятие перевода дается труднее, чем всем остальным. В основном поэтому я и собрался о нем написать.

Выясняя, что делал перевод раньше и теперь, что и почему о нем говорили, сводится ли перевод к единому процессу или подразделяется на разные, мы совершим путешествие во времени и пространстве, переносясь из Шумера в Брюссель и Пекин, обратимся к комиксам и классической литературе, углубимся в дебри таких разных дисциплин, как антропология, лингвистика и информатика. При попытке понять, что делает перевод, возникает столько разных вопросов, что вопрос о том, в чем он вообще заключается, можно на время отложить в сторонку.

1. Что такое перевод?

Дугласу Хофштадтеру, ученому-когнитивисту из Индианского университета, очень нравилось вот такое короткое стихотворение французского поэта и острослова Клемана Маро:



Ma mignonne,
Je vous donne
Le bon jour;
Le sejour
C’est prison.
Guerison
Recouvrez,
Puis ouvrez
Votre porte
Et qu’on sorte
Vitement,
Car Clement
Le vous mande.
Va, friande
De ta bouche,
Qui se couche
En danger
Pour manger
Confitures;
Si tu dures
Trop malade,
Couleur fade
Tu prendras,
Et perdras
L’embonpoint.
Dieu te doint
Sante bonne,
Ma mignonne.


Милая крошка
Больна немножко.
Больница — тюрьма,
Поймите сама!
Под взором врачей
Лечитесь скорей.
Дверь распахните,
Радость вдохните,
И хватит лежать,
Покиньте кровать,
Улучив момент!
Пишет Клемент:
«Опять в постели?
Ты, милая, в теле
Была до сего.
Поешь-ка чего:
Варенья иль джем —
С тобой я поем —
Конфеток иль мед.
Опасность пройдет!
Скинешь сорочку,
Бледную щечку
Скрасит румянец,
Пустишься в танец,
Дико ликуя.
Бога молю я,
Глядя в окошко,
Милая крошка!»

Пер. с фр. Аси Перельцвайг.


Хофштадтер разослал его множеству своих друзей и знакомых и попросил перевести на английский, соблюдая по возможности формальные свойства оригинала, которые описал так:

1) двадцать восемь строк,

2) по три слога в каждой,

3) рифмованные двустишия,

4) последняя строчка совпадает с первой,

5) по ходу стихотворения формальное вы сменяется неформальным ты,

6) в стихотворение включено имя поэта{1}.



В следующие несколько лет Хофштадтер получил десятки переводов. Будучи совершенно разными, все они, несомненно, были переводами стихотворения Маро. Этим простым опытом Хофштадтер продемонстрировал одно из самых странных и удивительных свойств перевода: каждое высказывание нетривиальной длины может быть переведено различными способами; для каждого высказывания есть бесчисленное множество приемлемых переводов.

С прозой результат был бы таким же. Дайте сотне квалифицированных переводчиков страницу текста — и шансы, что хотя бы два перевода полностью совпадут, окажутся близки к нулю. Из-за этой особенности межъязыковой коммуникации многие считают, что тема перевода не представляет никакого интереса, поскольку перевод всегда приблизителен и, следовательно, второсортен. Именно поэтому слово «перевод» не служит названием традиционной академической дисциплины, хотя среди переводчиков много ученых из других областей. О каких теориях и законах процесса можно говорить, если он дает неопределенные результаты?

Однако я, как и Хофштадтер, считаю иначе. Многообразие переводов — яркое свидетельство бесконечной гибкости человеческого мышления. Вряд ли на свете есть тема интереснее.

Чем же на самом деле занимаются переводчики? Сколько разновидностей перевода существует? Что говорят нам проявления этой загадочной способности о человеческих сообществах прошлого и настоящего? Какое отношение имеют переводы к использованию языка вообще и к нашим представлениям о языке?

Вопросы такого рода я и рассматриваю в этой книге. Давайте сначала разберемся, о чем именно мы говорим, а определения, теории и законы пока отложим в сторону. Они не помогут нам решить, хорош, плох или нейтрален приведенный ниже английский перевод стихотворения Маро (один из нескольких, сделанных самим Хофштадтером). Тут все наоборот. Пока мы не сможем объяснить, почему это стихотворение можно считать переводом, мы вообще не знаем, что имеем в виду, когда говорим слово перевод.



Gentle gem,
Diadem,
Ciao! Bonjour!
Heard that you’re
In the rough:
Glum, sub-snuff.
Precious, tone
Down your moan,
And fling wide
Your door; glide
From your oy
ster bed, coy
Little pearl.
See, blue girl,
Beet-red ru
by’s your hue.
For your aches,
Carat cakes
Are the cure.
Eat no few’r
Than fourteen,
Silv’ry queen —
But no more
’n twenty-four,
Golden dream.
How you’ll gleam!
Trust old Clem
Gentle gem.



2. Можно ли обойтись без перевода?

Переводы используются повсюду — в Организации Объединенных Наций, в Европейском союзе, во Всемирной торговой организации и во многих других международных организациях, регулирующих важные аспекты современной жизни. Переводы — неотъемлемая часть современного бизнеса; вряд ли есть хоть одна крупная отрасль, где не используется перевод. Переводы стоят на наших книжных полках, они включены в списки литературы по всем учебным курсам, мы встречаем их на этикетках продуктов и в инструкциях по сборке мебели. Как бы мы обходились без переводов? Что толку гадать, в каком мире мы бы жили, если бы не постоянный и повсеместный перевод — от двуязычных инструкций на экране банкомата до конфиденциальных переговоров между главами государств и от гарантийного талона к только что купленным часам до произведений мировой литературы?

И все-таки без перевода можно было бы обойтись. Чтобы не возиться с переводами, можно выучить все нужные языки, или говорить всем на одном языке, или выбрать один язык для общения между носителями разных языков. А если неохота ни использовать общий язык, ни учить чужие, можно просто игнорировать людей, которые говорят не так, как мы.

Эти три варианта довольно радикальны, и вряд ли какой-то из них отвечает чаяниям читателей этой книги. Однако это не просто воображаемые парадоксальные решения в сфере межкультурной коммуникации. Все три пути отказа от перевода встречались в истории человечества. Более того, с исторической точки зрения любой из них ближе к норме на нашей планете, чем та культура перевода, которая в наше время кажется естественной и неизбежной. На самом деле, хоть это особо не афишируется, многие страны прекрасно обходятся без переводов.

Жители полуострова Индостан издавна говорили на разных языках. Но при этом в Индии нет традиции перевода. До самого недавнего времени между урду, хинди, каннадой, тамильским, маратхи и другими местными языками не было прямых переводов. Однако носители всех этих языков столетиями жили бок о бок в этом густонаселенном регионе. Как же они обходились? Учили языки соседей! Мало кто в Индостане говорит лишь на одном языке; граждане Индии традиционно владеют тремя, четырьмя, а то и пятью языками{2}.

В позднем Средневековье примерно так обстояло дело и во многих регионах Европы. Купцы и поэты, мореплаватели и путешественники в своих странствиях подхватывали и часто смешивали языки, родственные и не очень. Лишь немногие самые вдумчивые из них вообще задавались вопросом, говорят ли они на нескольких «языках» или просто приспосабливаются к местным особенностям. Взаимопонятность и взаимозаменяемость европейских языков в позднее Средневековье наглядно видны на примере великого путешественника Христофора Колумба. Записи на полях книги Плиния Колумб делал на языке, который теперь считается ранним вариантом итальянского, но открытым им в Новом Свете землям, таким как Куба, давал типично португальские названия; официальную переписку вел на кастильском испанском, но в своем бесценном путевом журнале писал на латыни; однако «тайную» копию журнала сделал на греческом; да еще, видимо, владел ивритом настолько, чтобы воспользоваться астрономическими таблицами Авраама Закуто, предсказать с их помощью лунное затмение и произвести большое впечатление на жителей Карибского региона. Должно быть, Колумб был знаком и с лингва франка (язык общения средиземноморских моряков и купцов со Средних веков и до начала XIX века, основанный на упрощенном синтаксисе арабского и на лексике, заимствованной в основном из итальянского и испанского), потому что употреблял некоторые характерные слова этого языка, когда писал на кастильском и итальянском{3}. Сколько же языков знал Колумб, когда в 1492 году бороздил океан? Как и в современной Индии, где носители разных языков до некоторой степени понимают друг друга, на этот вопрос нет точного ответа. Маловероятно, что Колумб воспринимал итальянский, кастильский и португальский как отдельные языки, потому что никаких учебников грамматики для них еще не было. Благодаря умению читать и писать на трех древних языках его можно считать образованным человеком. Но в остальном это был просто средиземноморский моряк, который говорил на языках, нужных ему для работы.

В наше время в мире говорят примерно на семи тысячах языков{4}, и выучить их все никому не под силу. Реальный предел в любой культуре, сколь бы многонациональной она ни была, — пять-десять языков. Некоторые энтузиасты овладели двадцатью; отдельные фанаты, тратящие на изучение языков все свое время, заявляют, что владеют пятьюдесятью или даже бóльшим числом. Однако и эти маньяки-полиглоты знают лишь ничтожную долю языков мира.

У большинства языков совсем мало носителей, именно поэтому многие языки оказались на грани вымирания. Если не считать горстки стран, в которых говорят на каком-либо из полудюжины «главных» языков мира, то мало где на планете люди говорят всего на одном языке. Например, на территории Российской Федерации в ходу сотни языков: славянских, тюркских, кавказских, алтайских и других, — но практически все носители этих многочисленных языков говорят и на русском. Сходным образом и большинство индийцев говорят на хинди, урду, бенгали, английском или одном из полудюжины остальных языков межнационального общения на полуострове. Для общения с подавляющим большинством жителей Земли совершенно необязательно знать все их родные языки. Нужно другое: выучить все местные языки межнационального общения — языки, которые люди учат, чтобы общаться с носителями других языков. Всего таких языков в мире около восьмидесяти. Однако, поскольку языки межнационального общения являются для некоторых (обычно очень больших) народов родными и поскольку многие люди владеют несколькими языками межнационального общения (один из которых может быть для них родным), не нужно учить все восемьдесят, чтобы разговаривать с большинством населения мира. Зная всего девять из них: китайский (1,3 млрд носителей), хинди (800 млн), арабский (530 млн), испанский (350 млн), русский (278 млн), урду (180 млн), французский (175 млн), японский (130 млн) и английский (от 800 млн до 1,8 млрд), вы сможете вести бытовые беседы (хотя, возможно, и не подробные переговоры или серьезные научные споры) с 4,5–5,5 млрд человек, то есть примерно с 90 % населения Земли. (На удивление большой разброс в оценке числа англоговорящих объясняется сложностью определения понятия «говорить по-английски».) Добавьте индонезийский (250 млн), немецкий (185 млн), турецкий (63 млн) и суахили (50 млн), чтобы вышла чертова дюжина{5}, и у ваших ног окажутся обе Америки, бо́льшая часть Европы, от Атлантики до Урала, исламский полумесяц от Марокко до Пакистана, значительная часть Индии, широкая полоса Африки и все наиболее заселенные части Восточной Азии. Чего еще можно желать?{6} Переводчики уходят. Входят преподаватели языков. Состав исполнителей не особенно изменится, так что потеря рабочих мест в мировых масштабах будет ничтожна.

Если кажется, что с тринадцатью языками слишком много мороки, то почему бы всем не выучить один? Именно такой выход казался очевидным римлянам, которые не утруждали себя изучением языков покоренных народов, за единственным (хотя и крупным) исключением греческого. Древние римляне не проявили особого интереса к изучению этрусского, умбрского и кельтского языков, на которых говорили жители территорий, входящих теперь в состав Франции и Великобритании; германских языков племен, населявших северо-восточные окраины империи; или семитских языков Карфагена, который они стерли с лица земли, и колоний восточного Средиземноморья и черноморского региона. «В Риме поступай как римлянин» — то есть говори на латыни, и точка. Лингвистическая унификация империи имела далеко идущие последствия: и через тысячу лет после ее распада письменная версия языка римлян оставалась основным средством межкультурных коммуникаций в Европе. Имперское пренебрежение к отличиям других народов оказало Европе огромную услугу{7}.

За последние полвека в большинстве отраслей науки произошла лингвистическая унификация того же масштаба. В разное время средством развития науки служили разные языки: китайский, санскрит, греческий, сирийский, латынь и арабский — с античных времен до Средних веков, затем итальянский и французский во времена европейского Ренессанса и начала современного периода. В XVIII веке успехи Линнея в описании и классификации ботанических видов, а также химические исследования Берцелиуса сделали языком науки шведский, и около ста лет он занимал почетное место. Во многих отраслях продолжали использоваться английский и французский, но в XIX веке на сцену ворвался немецкий — благодаря новой химии, изобретенной Либихом и другими; а Дмитрий Менделеев, открывший периодический закон химических элементов, в конце XIX века ввел в семью интернациональных языков науки русский. В 1900–1940 годах научные публикации — часто в режиме острой конкуренции — появлялись на русском, французском, немецком и английском языках (шведский к тому времени из научного обихода ушел). Однако в 1933–1945 годах нацистские ученые-преступники дискредитировали немецкий язык, и после падения Берлина он начал терять статус международного языка науки. Кроме того, многие ведущие немецкие ученые были, конечно, сразу же вывезены в Америку и Англию, и в дальнейшем вели научную деятельность уже на английском. Французский стал медленно угасать, а русский, который расширил свою сферу использования после Второй мировой войны и по политическим причинам продолжал культивироваться до распада Советского Союза, покинул научную сцену в 1989 году. Остался один английский. Английский — это язык науки повсюду. Научные журналы, публикуемые в Токио, Пекине, Москве, Берлине и Париже, теперь либо полностью издаются на английском, либо содержат переводы на английский всех иноязычных статей. В любой точке мира научная карьера зависит от англоязычных публикаций. Даже в Израиле говорят, что Бог не смог бы получить повышение ни на одном факультете Еврейского университета в Иерусалиме. Почему? Да потому что у него была всего одна публикация, и та не на английском. (Мне это утверждение представляется сомнительным. Поскольку пресловутая публикация была переведена на английский и даже напечатана в мягком переплете, это безусловно устранило бы препятствия на пути карьерного роста.)

Тем не менее прилагаются усилия к тому, чтобы позволить и другим языкам играть роль местных диалектов науки. Например, финансируемая американским правительством веб-служба WorldWideScience.org теперь обеспечивает поиск по неанглоязычным базам данных Китая, России, Франции и некоторых латиноамериканских стран, а также автоматический перевод результатов на китайский, французский, немецкий, японский, корейский, португальский, испанский и русский. Асимметрия между языками оригиналов и переводов наглядно демонстрирует карту стран, в которых делается наука в наши дни.

Причины, по которым английский занял в науке уникальное место, не вполне очевидны. В их число мы никак не можем включить прискорбное, но широко распространенное заблуждение, что английский проще других языков.

Однако объяснить выбор языка науки прямым результатом экономической или военной мощи — ни в исторической перспективе, ни в наше время — тоже нельзя. В трех случаях язык становился языком науки из-за достижений отдельных ученых, которые мировое сообщество не могло игнорировать (немецкий из-за Либиха, шведский из-за Берцелиуса и русский из-за Менделеева). Один язык потерял свое влияние из-за политического краха его носителей (немецкий). Похоже, происходит не навязывание одного языка, а исключение других в условиях, когда научному сообществу требуется средство международного общения. Английский выжил не потому, что он лучше всего для этого подходит, а потому, что его ничто пока не вывело из игры.

Широкое распространение английского привело, в частности, к тому, что на нем теперь говорят и пишут в основном те, для кого он не является родным; «носители английского» ныне составляют меньшинство среди его пользователей. Большинство английских текстов, написанных неанглоязычными представителями естественных и социальных наук, практически непонятно неспециалистам — простым носителям английского, хоть те и воображают, что должны понимать все, что написано на английском. Международный научный английский настолько неуклюж и «ненормативен», что даже неносители способны его высмеять:


Недавние наблюдения Unsofort & Tchetera, показавшие, что «чем дольше кидать помидоры в сопрано, тем больше крику», и компаративные исследования в отношении асфикс-реакции (Otis & Pifre, 1964), икоты (Carpentier & Fialip, 1964), мурлыканья (Remmers & Gautier, 1972), HM-рефлекса (Vincent et al., 1976), чревовещания (McCulloch et al., 1964), криков, воплей, визгов и других истерических реакций (Sturm & Drang, 1973), обусловленных бросанием помидоров, а также капусты, яблок, тортов, ботинок, вызовов и оскорблений, позволяют с уверенностью делать вывод о наличии позитивной ответной организации ВР, основанной на полулинейной квадростабильной мультикоммутационной интердигитализации нейронных подсетей, функционирующих в условиях дизордера (Beulott et al., 1974){8}.


Несмотря на все насмешки и пародии, международный научный английский служит важной цели и вряд ли бы выжил, если бы служил этой цели недостаточно успешно. В каком-то смысле английский помогает обойтись без перевода (даже если во многих случаях автор переводит на него со своего родного языка). И если естественные и социальные науки сумели выработать общемировой язык, каким бы нескладным он ни казался, то стоит попытаться достичь этого и в других видах человеческих контактов и обмена информацией. В середине прошлого века критик и реформатор А. А. Ричардс заявил, что Китай сможет объединить свои усилия с другими странами, только если перейдет на международный язык, бейсик-инглиш, где Basic — это аббревиатура для British-American-Scientific-International-Commercial English (британско-американского научного международного коммерческого английского). Бейсик-инглиш, как подсказывает его название, основан на упрощенной английской грамматике и ограниченном словаре, пригодном для технических и коммерческих целей. Глубоко убежденный в своей правоте, Ричардс во второй половине жизни посвятил много сил организации, развитию и пропаганде контактов между Востоком и Западом на основе этого утопического языка. В какой-то степени он шел по стопам Лазаря Заменгофа, еврейского мыслителя из Белостока (ныне находящегося на территории Польши), который тоже изобрел язык надежды, эсперанто, призванный, по его мнению, избавить мир от хаоса и ужасов, порожденных многоязычием. Вообще, в XIX веке — вслед за подъемом в Европе национально-освободительных движений, основанных на общности языка, — придумали массу международных языков. Все они, кроме эсперанто, потеряли свое практическое значение. Эсперанто же и сейчас используют несколько сотен тысяч человек, разбросанных по всему миру, — однако в основном не в научных или торговых, а в культурных целях: для перевода на него стихов, прозы и пьес с местных языков на радость другим эсперантистам.

Народная память о том, какую роль играла латынь в Средние века и позже, у современных европейцев, похоже, в крови. Латынь и в новое время отчасти продолжала служить носителям «малых» европейских языков средством международного общения. Антанас Сметона, последний президент Литвы до того, как ее захватили советские, а затем нацистские войска в 1941 году, воспользовался латынью для своего безуспешного обращения за помощью к Союзникам{9}. А с другого берега Балтийского моря выпуск новостей на латыни и сейчас ежедневно транслируется по веб-радио из Хельсинки.

Если языковая унификация когда-нибудь и произойдет, то в основе ее, вероятно, будет лежать не латынь, эсперанто, волапюк или какой-то пока не изобретенный язык, а язык, который уже имеет большую фору на старте. И возможно, это будет не тот язык, у которого больше всего носителей (сейчас это мандаринский китайский), а тот, на котором говорит больше всего неносителей (в настоящее время это английский). Эта перспектива многих пугает и огорчает по целому ряду причин. Однако в мире, где межкультурные коммуникации будут происходить на едином языке, число языков не сократится. Просто речевая практика носителей единого языка окажется наиболее скудной, потому что они будут думать всего на одном языке.

Второй язык, или язык межнационального общения, учится быстрее, чем родной, но и забывается легче. За последние пятьдесят лет английским в той или иной степени овладели миллионы жителей континентальной Европы, и теперь это единственный общий язык для носителей разных языков, например в Бельгии или на Кипре. С другой стороны, русский, который до 1989 года понимали и использовали образованные люди всех стран из сферы влияния СССР, от Балтики до Балкан и от Берлина до Внешней Монголии, очень быстро забывается, а там, где он не забыт полностью, используется по большей части лишь для контактов с иностранцами. Если языковая унификация в XXI веке продолжится, ее судьбу будут определять не свойства или природа объединяющего языка или тех языков, которые он заменит, а будущий ход мировой истории.

Помимо владения несколькими языками и языковой унификации, есть еще третий путь, позволяющий обойтись без перевода: поменьше обращать внимания на другие культуры, сосредоточившись на собственной. К изоляции стремились многие общества, и некоторым почти удалось ее достичь. Япония в эпоху Эдо (1603–1868) ограничила свои контакты с иностранцами общением с горсткой предприимчивых голландцев, которым было разрешено открыть торговую факторию на острове в заливе Нагасаки, и с китайцами. В Европе «блестящей изоляцией» зачастую упивалась Великобритания. В газете «Таймс» от 22 октября 1957 года появился знаменитый заголовок: FOG IN CHANNEL, CONTINENT CUT OFF — «Над проливом туман — континент отрезан». Но это была скорее поза, чем реальность. Иначе обстояло дело с крошечной Албанией. Энвер Ходжа, коммунистический лидер страны в 1944–1985 годах, сначала в 1948 году разорвал отношения с ближайшим соседом — Югославией, потом, в 1960-м, — с Советским Союзом, а затем, в 1976-м, — с маоистским Китаем. После этого Албания долгие годы оставалась в полной изоляции; одно время, в начале 1980-х, во всей стране находилось лишь несколько иностранцев (включая дипломатов){10}. Телевещание было настроено таким образом, чтобы исключить прием передач извне; переводились только книги, подтверждавшие официальное мнение Албании о ее положении в мире (а таких было немного); иностранные книги не импортировались; торговые связи были так же ограничены, как культурные и языковые; заграничных займов не было. Албания, расположенная буквально на пороге Европы, в двух шагах от туристического Корфу и от еще более роскошных курортов итальянской Адриатики, полвека провела в добровольной изоляции; вот пример того, что порой довольно большие сообщества готовы добровольно отказаться от межкультурного обмена.

Мечта об изоляции принимает разные формы, и ее тень то и дело прослеживается в многочисленных рассказах антропологов о людях, живших в разных уголках света до изобретения письма. Жорж Перек в своей книге «Жизнь способ употребления», отчасти пародируя научные публикации такого рода, посвятил главу 25 описанию жизни Марселя Аппенццелла, вымышленного ученика реального Марселя Мосса. Аппенццелл отправляется в джунгли Суматры, чтобы установить контакт с племенем анадаламов (кубу). После изнурительного путешествия по тропическому лесу Аппенццелл наконец находит племя. Анадаламы не вступают с ним в разговоры. Разложив традиционные, как ему кажется, подарки, он засыпает, — а проснувшись, обнаруживает, что анадаламы исчезли. Оставив его подарки нетронутыми, они забрали весь скарб из своих хижин и ушли. Он следует за ними по джунглям, догоняет и снова повторяет свои действия, считая, что именно так можно завязать общение с этими «доконтактными» людьми. С тем же результатом. Они уходят. И так продолжается неделя за неделей, одна тяжелее другой, пока этнограф не осознает, что анадаламы не хотят общаться ни с ним, ни с кем-либо еще. И это их право. Да, народ вполне может предпочесть автаркию контактам. Кто мы такие, чтобы осуждать его выбор?

Однако в пересказе Перека анадаламы помимо гордости и самодостаточности символизируют языковую и культурную энтропию. Они владеют несколькими металлическими орудиями, которые сами уже не умеют изготавливать, — то есть можно предположить, что они отделились от какой-то более развитой цивилизации. Их язык тоже, кажется, утратил немалую часть своего словарного запаса:


Одним из последствий… было то, что одно и то же слово обозначало все большее количество предметов. Так, малайское слово Pekee, означавшее «охота», означало еще и «охотиться», «ходить», «нести», «копье», «газель», «антилопа», «черная свинья»; а my’am, название очень острой специи, широко используемой при приготовлении мясной пищи, — «лес», «завтра», «заря» и т. п. Точно так же дело обстояло со словом cinuya — которое Аппенццелл сопоставил с малайскими словами usi («банан»), nuya («кокосовый орех»), — означавшее «есть», «еда», «суп», «калебаса», «лопатка», «скатерть», «вечер», «дом», «горшок», «огонь», «кремень» (чтобы добыть огонь, кубу чиркали один кремень о другой), «застежка», «гребень», «волосы», и hoja’ (краска для волос, изготовленная из кокосового молока, смешанного с землей и различными растениями)[1].


Такое описание лексической энтропии может привести читателя к нравоучительному заключению, что изоляция — это плохо, потому что она ведет (как видно из последующих событий) к оскудению и смерти языка, связанной с ним культуры и в конце концов к исчезновению всего народа. Но Перек пресекает такое рассуждение в корне:


Из всех отличительных свойств жизненного уклада кубу лингвистический аспект известен лучше всего, поскольку Аппенццелл его детально описал в длинном письме шведскому филологу Хамбу Таскерсону… Кстати, Аппенццелл отметил, что эту лингвистическую особенность можно обнаружить и в Западной Европе, у какого-нибудь столяра, который, подзывая своего подмастерья со специальным инструментом, имеющим конкретное название — пазник, пазовик, фуганок, крейцмейсель, шерхебель, зензубель и т. д., — скажет просто: «Дай-ка мне эту фиговину».


Немногословный столяр Перека может служить предостережением тем, кто поднимает излишний шум по поводу оскудения языка, к примеру, у современной молодежи. Профессиональное мастерство столяра никак не зависит от слов, которыми он говорит о своей работе, потому что между языковой энтропией и большинством других культурных богатств нет причинно-следственной связи. Исчезновение слов или их замена менее точными никак не отражается на том, что люди умеют делать.

Точно так же не стоит полагать, что изоляция приводит к увяданию и смерти языков. На самом деле изоляция может быть самой плодородной почвой для диверсификации и обогащения речи — хорошим примером может служить возникновение несметного множества жаргонов, которые порождаются группами подростков в любой культуре.

Вообще говоря, контактируя с другими людьми, в том числе говорящими на других языках, мы успешно справляемся с кучей задач, которые вообще не нуждаются в словах.

Мой отец однажды поехал в Португалию. Распаковав чемодан, он понял, что забыл взять с собой домашние тапочки. Он вышел на улицу, нашел обувной магазин, выбрал нужные тапочки, попросил продавца принести его размер (39Е), оплатил покупку, проверил сдачу, выразил свою благодарность, попрощался и вернулся в гостиницу — и все это не сказав ни единого слова ни на каком языке. Должно быть, у каждого в жизни был подобный межкультурный безъязыковый контакт. Да, мы пользуемся языком для общения, и этот язык, несомненно, влияет на то, что, кому и как мы говорим. Но это только часть картины. Сводить понятие общения к письменному или даже устному языку так же нелепо, как изучать питание человека по меню мишленовских ресторанов.

3. Почему мы называем это переводом?

Между словами и понятиями — как и между речью и коммуникацией — не всегда есть соответствие. Хуже того. Не у всех слов вообще есть осмысленная связь с понятиями.

Чарльз Кей Огден, знаменитый своей эксцентричностью соавтор книги «Значение значения», полагал, что большая часть проблем этого мира вызвана как раз заблуждением, что если есть слово для обозначения вещи, то и вещь обязана существовать. Это явление он назвал «магией слова». В качестве примеров таких «магических» слов и выражений он приводил «левитацию», «реально существующий социализм» и «безрисковые инвестиции». Их нельзя назвать просто выдумками — это иллюзии, порожденные и закрепленные лексиконом. По мнению Огдена, магия слова поощряет лень, мешая нам подвергать сомнению скрытые в словах утверждения и позволяя словам манипулировать нашим мышлением. Памятуя об этом, нам и следует задаться вопросом, существует ли перевод. Иными словами, является ли «перевод» реальной вещью, которую можно идентифицировать, определить, исследовать и понять, — или это просто слово?

В английском, как и во многих других языках, слово, обозначающее перевод, — чудище о двух головах. Перевод (a translation) означает продукт — любое сочинение, переведенное с другого языка; и в то же время перевод (translation, без артикля) — это процесс, в результате которого возникает перевод. Эта двойственность не вызывает затруднений у говорящих на языках, в которых есть целый ряд терминов, обозначающих как сам процесс, так и его результат (как в большинстве западноевропейских языков). В частности, английские слова латинского происхождения с окончанием на — tion почти всегда обозначают и процесс, и его результат: abstraction (процесс абстрагирования) и an abstraction (абстракция), construction (процесс строительства) и a construction (постройка) и т. д. Аналогичным образом кулинару, ведущему курс французской кухни, нет необходимости объяснять своим слушателям, что французское слово cuisine (кухня) обозначает не только место для приготовления пищи, но и результаты этого процесса: haute cuisine (высокая кухня), cuisine bourgeoise (простая, здоровая пища) и т. п. Так что отличить одно значение слова перевод от другого несложно. Важно только все время помнить о существующих различиях и не путать одно с другим.

Со словом перевод связана другая трудность. Переводом принято называть самые разные тексты: книги, контракты на покупку недвижимости, руководства по обслуживанию автомобилей, стихи, пьесы, законодательные акты, философские трактаты, этикетки на компакт-дисках, веб-страницы и много чего еще. Что общего у всех этих текстов, что заставляет нас объединять все это под названием «перевод»? Многие лингвисты скажут, что переводить каталог — совсем не то же самое, что переводить стихотворение. Почему мы не используем разные слова для описания этих разных действий? В некоторых языках не поленились подобрать разные слова для всего того, что по-английски называется «переводом». Вот, например, основные слова, используемые в японском:


Если мы обсуждаем полный перевод, то мы можем назвать его дзэнъяку или канъяку… Первый перевод называется сёяку. Повторный перевод называется кайяку, при этом новый перевод синъяку заменяет старый кюяку. Перевод перевода называется дзюяку. Стандартный перевод, который вряд ли будут менять, называется тэйяку. Так же маловероятно, что заменят мейяку — знаменитый перевод. Когда знаменитый переводчик говорит о собственной работе, он может уничижительно назвать свой перевод сэцуяку — нескладным, т. е. «моим собственным», и это не нужно путать с по-настоящему плохим переводом, который назовут даяку или акуяку. Совместный перевод называется кё — яку или гo — яку; черновой перевод, ситаяку, можно улучшить посредством пересмотра перевода, или канъяку, при этом он не превратится в кё — яку или гo — яку. Переводы называются по-разному и в зависимости от подхода к оригиналу: они могут быть тёкуяку (буквальный, прямой перевод), тикугояку (пословный перевод), ияку (смысловой перевод), тайяку (перевод, размещенный на книжном развороте, параллельно оригиналу) или, если это переводы Сидни Шелдона, Даниэлы Стил, Джона Гришэма или других популярных американских писателей, тё — яку (переводы, которые лучше оригиналов, — патентованное изобретение издательства Academy Press){11}.


В английском есть целый букет названий для разных цветов: говоря об отношениях между словами, допустим, тюльпан и цветок, можно сказать, что цветок — это гипероним к слову тюльпан, а также к словам роза, гортензия, камелия и т. д., которые являются гипонимами к слову цветок. Гипероним и гипоним характеризуют отношения между словами, а не отношения (ботанические или еще какие-либо) между вещами, которые они обозначают. Поэтому можно сказать, что в японском отсутствует гипероним для всех многочисленных видов перевода, а в английском есть гипероним, но нет готового набора гипонимов. Однако такого рода рассуждения таят в себе опасность. Получается, что английский — это стандартный язык, «язык мышления», потому что только в нем есть общий термин и потому что в нем легко создать выражения, отражающие значения японских терминов: перевод вверх, перевод вниз, новый перевод, повторный перевод, совместный перевод и пр. А вот как создать в японском общий или абстрактный термин для слова перевод — не очень ясно, и это заставляет нас считать японский неполноценным именно в том отношении, в котором он богаче английского.

На самом деле японцы могут перевести слово перевод на японский. В японских переводах англоязычной литературы по сравнительному литературоведению и переводоведению, а также в сфере издания и продажи иностранных книг для этого используется слово хонъяку. Однако совокупность значений этого слова не дает идеального соответствия слову перевод. Хонъяку охватывает переводы с иностранных (всех, кроме японского) языков на японский (и наоборот), иногда более узко: только переводы с языков Европы или США, но не включает большинство остальных значений. Согласно Майклу Эммериху, «те, кто, как я, пытаются переводить слово перевод словом хонъяку… до некоторой степени делают то, что по-японски называется гояку (неточный перевод)». Хонъяку — это скорее специальный термин, тогда как английское слово translation отражает довольно общее явление обыденной жизни.

Если некий термин обозначает ту или иную категорию, то в силу магии слова легковерные пользователи воображают, что такая категория действительно существует. Можно посмотреть на это так: категория или класс — любая категория и любой класс — существует как ментальная реальность, если в языке существует название для этой категории. Но из такого подхода вовсе не следует, что созданная таким путем категория надежна, полезна, уместна и позволяет содержательно рассуждать о мире. Отсутствие термина для обозначения категории явно затрудняет (хотя совсем не обязательно делает невозможным) выявление общего в наборе объектов, обозначенных разными словами. В нашем случае в английском есть одно обобщающее слово translation, в то время как у японцев много слов. Это не значит, что на японском нельзя думать о переводе в целом. Но это значит, что европейские вопросы об «истинной природе перевода» при переводе на японский начинают звучать как вопросы об одном из аспектов европейской культуры (называемом перевод, или хонъяку), а не так, как мы воспринимаем этот вопрос — о природе «самого перевода».

Трудно говорить о том, для чего нет названия, поэтому любое интеллектуальное исследование предполагает изобретение новой терминологии для вещей, которые существуют (или которые следует считать существующими) в рассматриваемой области. Но слово translation — это не искусственно придуманное слово, не узкоспециальный термин и не заимствование вроде камикадзе или кватроченто. Это нарицательное существительное и обычное общеупотребительное слово. Что же именно им обозначается?

Стандартный способ ответа на подобный вопрос — обращение к этимологии, истории происхождения слова. Слово translate порождено двумя латинскими словами: trans (через) и глагола ferre (нести) в прошедшем времени — latum. Таким образом, история слова подсказывает его смысл: «переносить через». В нескольких европейских языках существуют похожие слова с похожими корнями. Например, в немецком это übersetzen (ставить через), а в русском переводить (вести через). Из этимологии этих слов выводится фигурирующее в учебниках по переводу, энциклопедиях и тому подобных изданиях определение-формула: «Перевод — это перенос значения из одного языка в другой»{12}.

Определение кажется настолько очевидным, что не требует комментариев. Однако история слов мало что говорит об их нынешнем значении. Например, даже зная, что слово divorce (развод) происходит от латинского слова divortium (водораздел или дорожная развилка), не угадаешь его современное значение. Этимология слов затемняет истинную суть того, как мы пользуемся языком, и в частности — правду о переводе. Нужно четко понимать, что переводчик «переносит [что-то] через [какое-то препятствие]» только потому, что слово, которым обозначается его деятельность, в каком-то древнем языке означало «переносить через». Это самое «перенесение через» — всего лишь метафора; ее истинную связь с переводом нужно устанавливать, а не принимать как само собой разумеющуюся. В разных языках, включая английский, существует изобилие других метафор, которые заслуживают нашего внимания не в меньшей степени, чем сомнительный образ паромщика или водителя грузовика, который возит что-то из пункта А в пункт Б.

А что, если бы мы использовали слово с другими историческими корнями? Или вообще потеряли бы всякое представление о происхождении слова? Переводчики, несомненно, продолжали бы переводить, а проблемы и парадоксы их профессии не изменились бы ни на йоту. Но если бы мы изменили слово, которым обозначается этот процесс, то значительная часть современного дискурса, связанного с переводом, потеряла бы всякий смысл.

В шумерском, языке древнего Вавилона, слово «переводчик», написанное клинописью, выглядит так:





Слово произносилось эме-бал и означало «преобразователь языка». В классической латыни то, что делают переводчики, тоже называлось vertere, «превращать» (греческие выражения в латинские). По-английски мы до сих пор пользуемся той же метафорой, когда просим юриста превратить (turn) текст, набранный в контракте мелким шрифтом, во что-то удобопонятное или когда учитель просит ученика преобразовать (turn) английскую фразу в немецкую. Слово tanimtok, которым обозначается перевод на языке ток-писин, языке межэтнического общения в Папуа — Новой Гвинее, состоит из тех же элементов: turn (tanim) и talk (tok){13}. Конечно, «превращение» — такое же нечеткое понятие, как «перенесение через»; но поскольку можно превратить молоко в масло, лягушку в принцессу, а простой металл в золото, то история перевода на Западе (а также статус и гонорары переводчиков) могла бы быть совсем другой, если бы это занятие ассоциировалось с превращением.

На финский язык глагол переводить можно перевести двояко: kaantaa означает «переворачивать» или «превращать» (как в латыни), а suomentaa означает «сделать финским» (так же как в немецком слово verdeutschen (сделать немецким) — один из способов сказать «переводить» [на немецкий]). Один остроумный финский писатель взял немецкое визуальное стихотворение Христиана Моргенштерна «Колыбельная рыбы», которое выглядит так:



Fishes Nachtgesang



И «перевел» его на финский. Получилось так:



Kalan yölaula

Suom. Reijo Ollinen



Шутка в том, что (сокращенное) слово в нижней строке, использованное для сообщения «переведено Рейо Оллиненом», — не то, которое означает «переворачивать», а то, которое означает «сделать финским». Как будто бы достаточно перевернуть рыбу, и она запоет по-фински{14}.

А вот в Древнем Китае, если вас нанимали официальным переводчиком, название вашей должности зависело от того, на какой границе империи вы работали.


Работавшие на востоке назывались цзи (доверенные, передатчики); на юге — сян (интерпретаторы); на западе — диди (те, кто знакомы с племенами ди); а на севере — и (переводчики){15}.


Такая классификация переводчиков по географическому принципу звучит так, словно ее придумал Борхес, но она не более странна, чем обозначение сотрудников разных отделов министерства иностранных дел разными терминами, такими как «китаист», «арабист» или «африканист». Однако из приведенной выше цитаты ясно, что обозначения должностей этих лингвистов разными словами вовсе не означало, что у них разные обязанности. То есть, хотя общего слова для их описания еще не изобрели, было ясно, что «северяне», «южане», «восточники» и «западники» делают одно и то же.

Однако по мере проникновения в Китай (посредством перевода) буддизма значения слова и вышли за пределы обозначения правительственных чиновников, имеющих дело с северными языками. Ниже приведены в хронологическом порядке, охватывающем несколько веков классической китайской цивилизации, объяснения иероглифа yi, приведенные в словарных списках и аннотациях к древним текстам:


1. Те, кто передает слова племен по четырем направлениям.
2. Должным образом употреблять слова страны и те, что вне ее, и свободно владеть теми и другими.
3. Заменять, то есть изменять и замещать слова одного языка словами другого, чтобы достичь взаимопонимания.
4. Обмениваться, то есть брать то, чего у тебя нет, в обмен на то, что у тебя есть{16}.


Все это я пишу не для того, чтобы поучаствовать в неутихающих спорах китаистов об истории и значении иероглифа, который теперь произносится как фаньи (обобщение слова и) и служит для перевода на китайский слова перевод. Просто хочу отметить, что в культуре более древней, чем наша, в культуре, где теоретические и практические проблемы перевода всесторонне и детально изучались тысячелетиями, никому не пришло в голову определять перевод как «перенос значения из одного языка в другой».

Слова «превращение», «преобразование», «передача», «пересказ», «изложение» и «замена» совсем не обязательно позволяют яснее или точнее понять суть перевода. Но если вам привычен один из этих способов обозначения межъязыковых коммуникаций, то вы и не подумаете определять перевод как «перенос значения из одного языка в другой». Это стандартное для английского (и французского, немецкого, русского) языка определение — просто экстраполяция на основании структуры используемого слова. Оно ничего не добавляет к значению этимологических корней слова.

Метафора «переноса через» породила широкий спектр слов, мыслей, высказываний и банальностей, которые могут иметь не больше отношения к реальности, чем та идея, что в процессе перевода «значение переносится» из А в Б. Пришла бы нам в голову мысль о «языковом барьере», если бы мы не думали о переводчике как о ком-то вроде «водителя грузовика»? Стали бы мы спрашивать, что переводчик «переносит» через «языковой барьер», если бы мы называли его «преобразователь», «языковой человек» или «обменщик»? Вряд ли. Используемые в научных исследованиях о переводе стандартные термины являются просто метафорическими расширениями — развитиями метафоры — самогó этимологического значения слова перевод.

Но выйти за пределы своего мира нам не удается. Мы продолжаем говорить переводить и продолжаем думать передавать, и поскольку мы думаем передавать, нам приходится искать дополнение или объект для этого глагола. И в рамках западной традиции размышлений о языке на эту роль всегда был один-единственный кандидат: значение.

Однако «значение» — не единственная составляющая высказывания, которую и в принципе, и практически можно «преобразовать» во что-то другое. Вовсе нет. Все, что говорится, произносится определенным тоном, с определенной высотой, в определенной ситуации, с соответствующим участием тела (жестами, позой, движениями)… Письменные высказывания тоже имеют определенный формат, они напечатаны определенным шрифтом или написаны от руки на определенном материальном носителе (на плакате, в книге, в газете, на задней стенке прибора). Однако передача большинства этих параметров высказывания обычно не воспринимается как часть работы переводчика. Что именно подлежит переводу, лучше всего иллюстрирует удачная шутка (шутки вообще часто помогают расставить акценты).

В мелодраме Джеймса Брукса «Испанский английский» (Spanglish) описана языковая ситуация, несомненно знакомая многим читателям этой книги и известная, вероятно, с самого возникновения человеческого общества. Героиня — мексиканка, мать-одиночка, работающая прислугой в богатой американской семье. Она не говорит по-английски, а ее десятилетняя дочка говорит. В критический момент, когда матери важно донести до хозяев свои мысли и чувства, она поручает дочери выступить в роли переводчика. С языковой точки зрения девочка к этому хорошо подготовлена. Но она не имеет представления о принятых в переводческой профессии нормах. Вместо того чтобы просто перевести смысл того, что говорит ее мать, она с большим воодушевлением и некоторым запаздыванием повторяет театральные движения матери. Говоря на отличном английском, она размахивает руками, топает ногой и повышает голос, имитируя испанскую речь матери. Эта сценка вызывает искренний смех. Почему? Потому что — с нашей точки зрения — только смышленому, но малообразованному ребенку может прийти в голову, что переводить нужно именно так.

Тем не менее существуют способы передачи на иностранном языке некоторых характеристик высказывания, выходящие за пределы тех довольно узких представлений о значении, из-за которых переводить становится проще, но скучнее. Возьмем, к примеру, звучание — а не значения слов — известного стишка:



Humpty Dumpty sat on a wall[2]



Попробуем передать это звучание — не значение — на французском. Очевидно, что в точности сделать это невозможно, потому что у французского языка другой набор звуков. Но можно их сымитировать, используя самые близкие к английским французские звуки. Затем можно записать эти звуки так, как они были бы записаны по-французски, будь это французские слова:



Un petit d’un petit
S’étonne aux Halles{17}



Можно ли это назвать переводом? Да, но при одном условии: если бы вместо «перевод» мы говорили «произнесение» или «повторение». В настоящее время звуковой перевод (называемый также омофоническим), пример которого мы только что привели, имеет мало практических применений, но с исторической точки зрения он был одним из основных способов наращивания нашего словаря. На протяжении столетий носители английского, контактируя с представителями десятков других культур, слушали используемые ими слова, повторяли эти слова, заменяя их звуки английскими, и создавали новые слова вроде bungalow, cocoa, tomato, potato[3]. Точно так же теперь носители других языков, налаживая плодотворные торговые и культурные связи с носителями английского, переводят английские термины в звуковую систему своих языков, создавая новые слова на китайском (kù — крутой), французском (le footing — бег трусцой), японском (smāto — щегольской, изящный), немецком (Handy — мобильный телефон) и других языках — слова, которые носители английского понимают с трудом или вообще не понимают[4].

Заимствованные слова (или более общо: впитывание одним языком словаря, синтаксиса или звуков другого языка при общении носителей этих языков) в переводоведении обычно не рассматриваются. И действительно, с традиционной точки зрения универсальный, вероятно, прием искаженного повторения того, что вы не очень-то поняли, — это процесс, противоположный переводу, при котором вы пересказываете своими словами то, что поняли. С другой стороны, языковые заимствования между соприкасающимися культурами — это основа межкультурных коммуникаций, а именно этим и занимается переводоведение.

На практике профессиональные переводчики часто прибегают к звуковому переводу. Переводчику рассказа Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», в котором был впервые описан советский ГУЛАГ, пришлось придумывать обозначение для тамошних обитателей, называемых по-русски зэками (от слова заключенный). Он решил называть их zeks. В русском языке такого слова быть не может. Это звуковой перевод русского корня зэк с добавлением английского окончания множественного числа[5]. Если перевод — это просто передача смысла из одного языка в другой, то zeks — вообще не перевод и к тому же не английское слово. Однако ясно, что это не так. Перевод включает в себя массу вещей, которые не подпадают под обычные определения. И гораздо интереснее расширить наше понимание перевода, чем отвергать вариант переводчика Солженицына из-за его отсутствия в словарях. Такой отказ был бы выплескиванием из ванны ребенка вместо воды.

4. Что говорят о переводе

Общеизвестно, что перевод не заменяет оригинала.

Очевидно также, что это неверно. Переводы заменяют оригинальные тексты: их читают, когда недостаточно хорошо знают язык оригинала.

Утверждение, что перевод не заменяет оригинала, — не единственный пример избитых истин, которые оказываются ложными. Мы бездумно повторяем «тайное всегда становится явным» и «воровством богатства не наживешь», хотя семейные скелеты остаются накрепко запертыми в шкафах, а русские мафиози преспокойно загорают на французской Ривьере. Подобным афоризмам не нужно быть истинными, чтобы приносить пользу. Обычно их произносят, чтобы предостеречь, утешить или подбодрить людей, оказавшихся в определенных обстоятельствах, а вовсе не для разработки теории правосудия или криминалистики. Вот почему утверждение, что перевод не заменяет оригинала, вводит в заблуждение только тех, кто принимает его за чистую монету. И просто удивительно, сколько людей попадается в эту ловушку.

Когда вы говорите «воровством богатства не наживешь» подростку, который пытался стащить с прилавка компакт-диск, не имеет значения, верите вы в это или нет. Вы просто пытаетесь с помощью этого клише побудить юное существо следовать восьмой заповеди.

Точно так же учитель, поймавший учеников за чтением повести Камю «Посторонний» на английском, хотя им было задано прочесть ее по-французски, может сделать им выговор, заявив авторитетным тоном: «Перевод не заменяет оригинала!» Ученики знают, что это неправда, потому что их как раз на такой замене и поймали. Но они понимают, что этой избитой фразой учитель хотел сказать нечто иное — и действительно верное: только чтение на французском поможет им совершенствоваться в иностранном языке. Учитель просто хотел заставить их потрудиться, а вовсе не излагал свои взгляды на вопрос соответствия оригинала и перевода.

Ученики в конце концов завершают учебу, поступают на работу, и некоторые становятся литературными критиками. Рецензируя иностранное произведение, переведенное на английский, и не зная, что написать, они могут повторить услышанное в школе предупреждение. Однако, как и многие другие высказывания, смысл утверждения «перевод не заменяет оригинала» существенно меняется при изменении контекста.

В новом контексте оно означает, что рецензент обладает достаточными познаниями об оригинале, чтобы утверждать, что перевод не может его заменить. Независимо от того, читал ли рецензент оригинал, утверждением, что перевод его не заменяет, он берет на себя определенную ответственность.

Такое употребление этого утверждения явно влияет на значение слова заменять. Если я, к примеру, скажу: «растворимый кофе не заменяет эспрессо из свежеобжаренных зерен», я буду не прав, потому что растворимый кофе предназначен именно для того, чтобы заменять кофе, приготовленный более сложным способом, и в то же время прав, если считать, что заменяет означает «такой же», «так же хорош» или «равноценен». Ясно, что растворимый кофе не такой же, как эспрессо; многие полагают, что он хуже эспрессо; а поскольку предпочтения в отношении кофе — вопрос вкуса, то это распространенное мнение дает основание считать, что растворимый кофе не равноценен эспрессо. Про кофе мы часто делаем подобные очевидные утверждения. А вот с переводом все не так просто.

Утверждая, что перевод не заменяет оригинала, вы подразумеваете, что у вас есть возможность ознакомиться с оригиналом и оценить его, сравнив с переводом. Иначе вы попросту не смогли бы этого утверждать. Как неспособность различить два вида кофе не позволит вам их сравнивать, так и способность сравнить перевод и оригинал — необходимое условие, чтобы иметь право утверждать, что они различны, неравноценны, что один лучше другого.

На практике, чтобы понять, не переводной ли текст мы читаем, мы ищем в книге уведомление об авторских правах или смотрим на подпись под статьей. Может ли читатель отличить оригинал от перевода без этих подсказок, на основании только собственных языковых и литературных ощущений? Наверняка нет. Многие писатели выдавали оригиналы за переводы, а переводы — за оригиналы, и их обман не раскрывался неделями, месяцами, годами, а то и столетиями.

«Фингал, древняя эпическая поэма в шести книгах» была опубликована в 1762 году и имела огромный успех. Десятки лет ее рассматривали как драгоценное свидетельство древней культуры аборигенов северо-западного края Европы. Подлинно народной поэзией «гэльского барда» восхищались такие выдающиеся деятели, как Наполеон, и такие ученые мужи, как немецкий философ Иоганн Готфрид Гердер. Однако они ошибались. Легенду об Оссиане сложили вовсе не древние кельты. Она была написана на английском второстепенным поэтом по имени Джеймс Макферсон.

Гораций Уолпол продержался не так долго. В предисловии к первому изданию «Замка Отранто» (1764) он утверждал, что его роман — всего лишь перевод итальянского произведения, впервые опубликованного в 1529 году, и обещал обнародовать оригинал, если перевод будет иметь успех. И успех был! Книга стала бестселлером и породила новый жанр, названный готическим романом. Потребовалось второе издание — и автору пришлось испить чашу унижения. Предъявить итальянский оригинал он не смог, потому что никакого оригинала не было. Он тоже написал свой «перевод» по-английски.

История самых разных литератур знает и более грандиозные обманы. «Письма португальской монахини» были впервые опубликованы на французском в 1669 году как якобы переводные, хотя оригинал так и не был представлен. Эта изысканная духовная проза триста лет очаровывала читателей и была переведена с французского на множество языков; так, на немецкий ее перевел поэт Райнер Мария Рильке, который даже не подозревал, что стал жертвой обмана. На самом же деле письма были написаны по-французски Гийерагом, другом Жана Расина. Мистификация раскрылась только в 1954 году{18}.

Более свежий пример псевдоперевода на французский — первые три романа Андрея Макина, вышедшие в свет в 1990–1995 годах. Они были представлены как переводы с русского, сделанные мифической Франсуазой Бур. В 1995 году «Ле Монд» раскрыла, что это были французские оригиналы, и тем самым позволила четвертому роману Макина «Французское завещание» (Le Testament français) получить Гонкуровскую премию, присуждаемую только за произведения, написанные по-французски.

Назвав произведение переводом, его уже трудно избавить от этого ярлыка. В советской России поэт Владимир Лифшиц решил притвориться вымышленным англичанином Джемсом Клиффордом, рассчитывая обрести больше свободы для самовыражения. Двадцать три якобы переводных стихотворения были впервые опубликованы в газете «Батумский рабочий», а затем перепечатаны в Москве вместе с краткой биографией поэта, которая заканчивается саморазоблачительной фразой: «Такой могла бы быть биография этого английского поэта, возникшего в моем воображении и материализовавшегося в стихах, переводы которых я предлагаю вашему вниманию»{19}. Но даже такие откровенные подсказки игнорируются читателями, которые искренне верят, что способны отличить перевод от оригинала. Лифшиц не включал стихи Клиффорда в собственные поэтические сборники, и, вероятно, именно поэтому Джемс Клиффорд долгие годы слыл в литературных кругах известным английским поэтом. Евгений Евтушенко в разговоре с Лифшицем упомянул, что говорил о Клиффорде с Элиотом и тот подтвердил, что Клиффорд — отличный поэт, известный в Англии{20}.

Не меньше, вероятно, и обратных примеров — когда переводы выдавались за оригиналы. Три романа писателя, дипломата и полиглота Ромена Гари, якобы написанные по-французски («Леди Л.» (Lady L.), 1963; «Пожиратели звезд» (Les Mangeurs d’étoiles), 1966; и «Прощай, Гари Купер!» (Adieu Gary Cooper), 1969), на самом деле были написаны и опубликованы на английском (под названиями Lady L, 1958; The Talent Scout, 1961; и The Ski Bum, 1965, соответственно), а потом тайно переведены главным редактором французского издательского дома Гари. Сколько переводов было выдано за оригиналы и тайна их осталась нераскрытой? Вряд ли все подобные обманы уже разоблачены.

Писатели стремятся выдать оригинал за перевод или перевод за оригинал по разным причинам. Иногда — чтобы обойти цензуру, иногда — чтобы предстать новым человеком. Подмена может служить индивидуальным или коллективным фантазиям о национальной или языковой аутентичности, а может удовлетворять тягу общества к экзотике. Однако все эти мистификации говорят об одном: чтение само по себе не позволяет понять, было ли произведение исходно написано именно на том языке, на котором вы его читаете. Разница между переводом и оригиналом существенно отличается от разницы между растворимым и натуральным кофе. Хоть она и не иллюзорна, продемонстрировать ее непросто.

Утверждение, что перевод не заменяет оригинала, сомнительно и с другой точки зрения. Будь оно верно, что получали бы читатели от чтения перевода? Ясно, что ничего подлинного. Но они бы не получили и имитации — литературного эквивалента растворимому кофе. Если считать литературный оригинал незаменимым, то не умеющие читать на языке оригинала вынуждены потреблять не растворимый кофе, а помои. И тогда мнение о произведении тех, кто не читал оригинала, можно вообще не принимать во внимание.

Однако примеры Сервантеса (чей «Дон Кихот» якобы переведен с арабского), Уолпола, Макферсона, Гийерага, Макина, Клиффорда и бесконечного числа других авторов показывают: никогда нельзя быть уверенным, что читаешь именно оригинал.

Исмаиль Кадаре в автобиографическом романе «Хроника в камне» рассказывает еще одну историю о невозможности отличить оригинал от перевода. Десятилетним ребенком он получил в подарок от дяди книгу, которая его пленила. История про привидения, замки, убийство, предательство очень увлекла мальчика, тем более что объясняла многое из происходившего в его родном городе-крепости Гирокастра в годы войны и гражданских столкновений. Как называлась книга? «Макбет» Шекспира. Юному Исмаилю живо представлялось, как на соседнем балконе леди Макбет пытается оттереть с рук следы кровавых преступлений, совершенных в ее доме. Он понятия не имел, что исходно пьеса была написана на английском. По-детски завороженный перечитанным много раз текстом, он от руки переписал всю книгу, даже не подозревая, что это перевод. Теперь на вопросы интервьюеров о том, какую книгу он написал первой, Кадаре лишь отчасти шутя отвечает: «Макбет». Кадаре до сих пор не научился говорить по-английски, но считает, что именно «Макбет» дал толчок его литературной карьере. Каким бы ни было качество столь вдохновившего его перевода, помоями там и не пахло. Скорее это был эликсир.

Почему же люди продолжают повторять, что перевод не заменяет оригинала? Возможно, те, кто намеренно избегает читать переводные книги, пытаются с помощью этого тезиса объяснить и обосновать свое решение. Однако отличить перевод от оригинала по одним лишь свойствам текста можно далеко не всегда, поэтому такие пуристы не могут быть уверены, что следуют своим принципам неуклонно. Но если бы каким-то чудом им удалось полностью избежать чтения переводов, их взгляд на мир оказался бы крайне однобоким. Например, носители английского не познакомились бы с Библией, Толстым, «Планетой обезьян». На самом деле этот тезис лишь маскирует отношение к переводу как к чему-то второсортному. Именно это имеют в виду, когда говорят, что перевод не заменяет оригинала.

5. Иллюзии иностранного: парадокс иностранного звучания

Бо́льшую часть прошлого века критики и просто читатели, до небес превознося тот или иной перевод, то и дело прибегали к формулировке «читается, как будто написано по-английски». Эта похвала бессмысленна: те же самые критики и просто читатели часто не могли распознать, что текст, выдаваемый за перевод, на самом деле написан на английском. И тем не менее в современном англоязычном мире принято высоко ценить естественность звучания перевода на «целевом», или «принимающем», языке. Однако есть и другой подход. Если действие детектива происходит в Париже, а его персонажи, прогуливаясь по бульвару Сен-Жермен, наслаждаясь перно и jarret de porc aux lentilles[6], свободно говорят и думают по-английски — что-то явно не так. Что за радость читать на ночь французский детектив, если в нем нет ничего французского? Разве нам не хочется, чтобы французские детективы звучали по-французски? Стратегия «одомашнивания» перевода, при которой уничтожается французский колорит галльских головорезов, вызывает жесткую критику со стороны литературоведов, которые обвиняют таких переводчиков в «этноцентрическом насилии»{21}. Они утверждают, что переводческая этика должна удерживать переводчиков от полного искоренения иностранности при переводе с иностранного языка.

Как же лучше всего передать иностранность в принимающем языке? Жан Д’Аламбер, математик и философ, бывший также соавтором «Энциклопедии» Дидро, в 1763 году дал гениальный ответ:


Хороший перевод должен опираться на то, как говорят [по-французски] иностранцы. Оригинал дóлжно передавать на нашем языке не с суеверной осторожностью, с которой мы относимся к родному языку, а с благородной свободою, которая позволяет заимствовать свойства одного языка для украшения другого. Перевод, выполненный в таком ключе, может обладать всеми похвальными качествами — естественным и свободным слогом, сохранением духа оригинала и вместе с тем дополнительным иностранным оттенком, придаваемым страной происхождения{22}.


Опасность такого подхода заключается в том, что во многих социальных и исторических обстоятельствах иностранное звучание перевода — точно так же как легкий акцент говорящего по-французски (или по-английски, по-немецки и так далее) иностранца — может восприниматься как нескладное, неверное, а то и хуже.

Вообще говоря, наиболее очевидный способ придать тексту иностранный колорит — это оставить какие-то части без перевода. Такой была британская традиция в эпоху романтизма. Например, в ранних переводах романа Шодерло де Лакло «Опасные связи» на английский персонажи, обращаясь друг к другу, пользуются полными французскими титулами: (monsieur le vicomte, madame la presidente[7]) и вставляют в свою английскую речь ходовые французские выражения вроде: Allez! parbleu! и ma foi![8]{23}. Аналогичным образом в недавних переводах романов Фред Варгас главный персонаж Жан-Батист Адамберг сохраняет свою французскую должность комиссара, руководящего группой бригадиров, но обращается к ним по-английски{24}. Следуя той же логике выборочной форенизации («обыностранивания») немецкие офицеры в большинстве голливудских фильмов о Второй мировой войне свободно говорят по-английски, но периодически вставляют в свою речь jawohl, Gott im Himmel и heil Hitler[9].

Этот прием может применяться и гораздо шире как в современных, так и в классических произведениях. Так, в итальянской версии фильма «Поющие под дождем», несмотря на чудеса синхронизации перевода и артикуляции в комических диалогах, заглавная песня звучит на английском. В знаменитой современной китайской постановке «Короля Лира» Корделия произносит шекспировские строки — она высказывает отцу правду на языке оригинала{25}.

Однако обычно переводы лишь имитируют иностранное звучание. На самом деле задачу написать что-то, что будет восприниматься носителями других языков как английский, можно решить и не обращаясь к английскому.

Сейчас английский разносится по всему миру в популярных песнях, телепередачах и тому подобных вещах, причем миллионы слушателей не понимают слов песен и выступлений. В результате люди могут опознавать английскую фонологию — те звуки, которые произносят англичане, — не зная ни английских слов, ни английской грамматики. Лет сорок тому назад итальянский певец Адриано Челентано в своей песне Prisencolinensinainciusol ol rait изобразил учителя английского, который демонстрировал ученикам, что можно не знать по-английски ни слова и все же узнавать английские звуки. Эта песня с ее захватывающей мелодией — остроумная и удивительно похожая имитация английских звуков, хотя написана она вовсе не на английском. Однако запись этой «англоязычной» абракадабры в текстовом виде передает английские звуки, только если их пропеть (вслух или мысленно), следуя стандартным правилам чтения итальянских текстов. Эта песня, которую сейчас можно найти на множестве веб-сайтов, зачастую в сопровождении стенограммы, — чисто итальянская имитация английского.

Точно так же можно создать бессмыслицу, которая будет звучать для английского уха как иностранная речь. Знаменитый пример — песня Чарли Чаплина в фильме «Новые времена» (Modern Times, 1936). Поступив на должность поющего официанта, несчастный герой Чаплина оказывается в центре ресторанного зала, оркестр играет французскую песенку Je cherche après Titine[10], а он не знает слов. В смущении Чаплин начинает танцевальную пантомиму. Стремясь прийти ему на помощь, Поллет Годдар шепчет одними губами: «Пой!» Прочитанные нами по губам слова подкрепляются титрами: «Пой! Слова не имеют значения!»

И Чаплин принимается исполнять некую обобщенно иммигрантскую песенку:



Se bella giu satore
Je notre so cafore
Je notre si cavore
Je la tu la ti la toi… —



и так далее.

Для англичанина, который, не зная иностранных языков, смутно представляет себе, как звучит французская (или итальянская, или испанская) речь, это похоже на французский или итальянский, а может — испанский. В строчках нет никакого смысла, и только несколько слов действительно взяты из французского (итальянского, испанского). Аналогичный прием использован в советском фильме «Формула любви», персонажи которого выдают бессмысленный набор итальянских слов за песню. Ее припев звучит так:



Уно-уно-уно-ун моменто
Уно-уно-уно сантименто
Уно-уно-уно комплименто
О сакраменто сакраменто сакраменто[11].



Суть в том, что тексту не обязательно быть осмысленным, чтобы звучать на иностранный лад. Для древних греков иностранная речь была сродни немодулируемому звуку из открытого рта: ва-ва-ва; вот почему они всех негреков называли варварами. Говорить на иностранном языке — значит говорить чушь, невнятицу, быть немым. Русское слово «немец» происходит от слова «немой», раньше этим словом называли всех иностранцев.

Однако начиная с 1980-х многие европейские классические произведения были заново переведены на английский и французский переводчиками, которые декларировали свое стремление заставить известные классические произведения, такие как «Преступление и наказание» или «Превращение», звучать по-иностранному — хотя они безусловно не хотели сделать их бессмысленными.

Переводчики XIX века часто оставляли ходовые слова и фразы на языке оригинала (в основном если оригинал был на французском). Нынешние переводчики на английский редко прибегают к этому приему, как бы они ни стремились к форенизации. Когда Грегор Замза, проснувшись однажды утром, обнаруживает, что превратился в насекомое, ни в одном современном английском переводе он не восклицает Ach Gott![12]. И Обломов ни в одном из имеющихся английских переводов одноименного романа не говорит: «Что это я в самом деле». А вот если бы эти романы были написаны по-французски и переведены на английский в традициях 1820-х, можно было бы не сомневаться, что в английском переводе Грегор Замза сказал бы Oh mon Dieu![13].

Ситуация изменилась — но не во французском, немецком или русском, а в английском. В современной языковой культуре от английских читателей не ожидается, что они опознают разговорные структуры наподобие английских Good God![14] или Well, now[15], произнесенные на немецком или русском, — а образованные британцы Викторианской и Эдвардианской эпохи знали подобные высказывания на французском.

Иногда в переводах оставляют фрагменты на языке оригинала в просветительских целях. Это позволяет читателям пополнить или освежить школьные знания. Сохранение исходных выражений в тех строго ограниченных ситуациях, когда их смысл очевиден, например в приветствиях или восклицаниях, дает читателю перевода смутное (и приятное) ощущение, что он прочел роман на французском. Когда умение читать по-французски было важным признаком культурного превосходства, такое ощущение могло принести большое удовлетворение.

Выборочная или декоративная форенизация возможна только при переводе между языками со сложившимися связями. В течение многих столетий знание французского в англоязычном мире было неотъемлемой частью хорошего образования, поэтому в словарный запас образованного носителя английского входил целый ряд французских выражений. Они просто сигнализировали: «Это французский!» — и (как приятное следствие) «Я понимаю по-французски!» Это повышало самооценку читателя, даже если он уже позабыл точные значения таких слов, как parbleu[16] или ma foi[17]. Когда знание французского было признаком принадлежности к образованному сословию, менее образованные англичане читали французские романы в переводе отчасти и для того, чтобы приобщиться к культурным ценностям элиты. Чем больше в переводе с французского оставалось французских выражений, тем лучше удовлетворялись потребности таких читателей.

С русским и немецким так уже не поступишь. В наше время их учат разве что небольшие группы студентов. Знание одного из этих языков или даже обоих не имеет отношения к культурной иерархии в англоговорящем мире — оно просто означает, что вы филолог или, может быть, астронавт, или инженер-автомобилестроитель.

Что же может послужить знаком русскости или немецкости в англоязычном тексте? Стандартные решения этой головоломки не идут дальше культурных стереотипов, сложившихся в англоговорящем мире под влиянием исторических связей, иммиграционных волн и популярных произведений времен холодной войны, типа «Доктора Стрейнджлава». Однако, если следовать рекомендациям Д’Аламбера, то нужно попытаться заставить Кафку и Гончарова звучать как иностранцы (каковыми они, безусловно, и являются), «украшая» переводной язык их произведений чертами, не свойственными английскому.

Конечно, на немецком и русском Кафка и Гончаров — сколь бы уникальна ни была их манера письма — для носителей соответствующих языков не звучат по-иностранному. Форенизация перевода — это неизбежно некоторая добавка к оригиналу. В абракадабре Чаплина, как и в новых переводах литературной классики, иностранный дух специально конструируется в рамках принимающего языка. В результате иностранное звучание перевода, призванное дать читателю представление о свойствах источника, может только повторить и усилить то представление об иностранной культуре, которое уже имеется в культуре принимающей.

Фридрих Шлейермахер, выдающийся философ XIX века и переводчик Платона на немецкий, размышлял над этим принципиальным парадоксом в своей часто цитируемой лекции «О разных методах перевода». Принято считать, что, говоря «заставить автора говорить на языке перевода так, как будто это его родной язык, — задача не только неразрешимая, но также бессмысленная и пустая»[18], Шлейермахер дистанцируется от гладкого, незаметного или «нормализующего» перевода{26}. Однако эту знаменитую цитату можно понимать и наоборот: стилизовать английский перевод Кафки под речь «водевильного» немца было бы так же искусственно, как заставить Грегора Замзу превращаться в жука в спальне домика на лондонской окраине.

Зачем нам вообще нужно, чтобы Кафка звучал по-немецки? На немецком Кафка не звучит как немец — он звучит как Кафка. Однако для носителя английского, который хотя и выучил немецкий, но не чувствует себя в нем как дома, все написанное Кафкой звучит слегка на немецкий лад именно потому, что немецкий — не родной для читателя язык. Придать английскому переводу Кафки легкий немецкий привкус — это, вероятно, лучшее, что может сделать переводчик для передачи собственных ощущений от чтения оригинала.

По мнению Шлейермахера, у всех людей, кроме «удивительных мастеров, которые одинаково владеют несколькими языками», при чтении произведения на неродном языке «сохраняется чувство чужого». Задача переводчика — «именно это чувство иностранного распространить на своих читателей». Однако эта задача крайне трудна и противоречива, если нет возможности опереться на уже сложившиеся в принимающем языке традиции передачи конкретной «инакости», связанной с культурой языка оригинала.

Таким образом, переводчик способен передать «иностранность» звучания лишь при переводе с языка, с которым у принимающего языка и его культуры уже существуют сложившиеся отношения. У англоязычного мира в целом наиболее долгие и глубокие связи такого рода сложились с французским. В США для большинства молодых читателей самым знакомым иностранным языком в последнее время стал испанский. Поэтому у английского языка есть немало возможностей для передачи французского колорита, а у американского английского — еще и множество способов демонстрации колорита испанского. Отчасти мы способны передать немецкость и, в еще меньшей степени, итальянскость. А как быть с языком йоруба, маратхи или чувашским? Да и с любым другим из почти семи тысяч языков мира? Нет никаких оснований считать, что какой-то из имеющихся в распоряжении английского переводчика приемов позволит ему создать ощущение чтения на йоруба или передать нюансы чувашских текстов. Ведь мы не имеем никакого представления об этих языках. Сохранить в переводе иностранные особенности оригинала возможно только в тех случаях, когда оригинал не совсем чужд.

С другой стороны, переводные тексты могут научить заинтересованных читателей каким-то особенностям звучания, духа и даже синтаксиса оригинала. Это могут сделать и оригиналы: роман Чинуа Ачебе Things Fall Apart[19] знакомит с некоторыми элементами африканских языков, а роман Упаманю Чаттерджи English, August[20] дает начальный словарный запас хинди и бенгали. Но если иностранность не является темой произведения, если она не обозначена явным образом в сюжете, то для возникновения соответствующего эффекта необходимо предварительное знакомство с данным иностранным языком. Чтобы хотя бы заметить, что это предложение с немецкого форенизационным переводом является, знать вам надо, что в немецких подчиненных предложениях глаголы на конце ставятся. Иначе оно покажется вам смешным, нескладным, бессмысленным и так далее, а вовсе не немецким.