Таким образом, с точки зрения Германии, экономическая сторона нацистско-советского пакта была неоднозначной: имелось несколько положительных моментов, но их явно перевешивало множество серьезных недостатков. Естественно, это было источником сильного раздражения и разочарования для нацистского режима, потому что, конечно же, переговорщики Гитлера надеялись, что им удастся вовсю пользоваться богатыми природными ресурсами СССР, и тот манил их надеждой. Однако осуществить это желание оказалось куда труднее, чем можно было предположить.
До некоторой степени германские амбиции тормозились из-за советской манеры вести переговоры, которую один из участников – с германской стороны – без обиняков определил как «сутяжничество»
647. Непомерные требования и стремление безбожно задирать цены на свои товары сочетались с постоянным препирательством из-за малейших подробностей, с намеренными проволочками и откровенным упрямством. К тому же советские переговорщики обнаруживали странную непредсказуемость: сегодня проявляли несговорчивость, а назавтра – радушие, так что германские коллеги часто недоумевали и злились. Можно считать, все это было частью продуманной тактики, но имелись и вполне конкретные причины столь причудливого поведения.
Прежде всего, многие советские чиновники – вероятно помня о судьбе, которая постигла многих их товарищей в массовых чистках 1930-х годов, – ни в коем случае не желали проявлять инициативу и браться за осуществление каких-либо предложенных идей – из боязни ненароком вызвать недовольство у начальства. Участник переговоров в Москве Густав Хильгер так писал об этом в своих послевоенных мемуарах:
Переговоры портила хроническая подозрительность советских переговорщиков и страх перед ответственностью, который сковывал даже членов Политбюро вроде Микояна. Это отчасти и объясняет, почему на выработку условий ушло целых четыре месяца активных дискуссий648.
В отсутствие четких политических указаний советские переговорщики часто предпочитали – то ли бессознательно, то ли умышленно – превращать переговоры в бесконечные обсуждения мелочей или осложнять их неразумными требованиями, просто дожидаясь, когда поступят распоряжения из Кремля.
Как правило, распоряжения в итоге поступали. Как отмечал один немецкий чиновник, «чрезвычайно тяжелые» переговоры постоянно требовали «личного вмешательства Сталина, без которого все бы просто развалилось раньше времени»
649. Как мы уже рассказывали, Риббентропу однажды пришлось обратиться напрямую к Сталину, чтобы сдвинуть с мертвой точки переговоры, которые велись для заключения февральского соглашения 1940 года. То же самое периодически делали советские чиновники, чтобы выйти из тупика. Например, генерал Яковлев, столкнувшись с невероятным количеством бюрократических сложностей, которые сопровождали каждую покупку советской делегации в Германии, с облегчением узнал, что можно разом покончить с любой волокитой, дав телеграмму в Кремль Сталину: тот быстро отреагировал на его просьбу и велел больше не чинить никаких препятствий
650.
Сталин же, со своей стороны, вмешивался отнюдь не из альтруистических побуждений. Скорее, он вполне осознанно использовал переговоры по экономическим вопросам как политическое оружие – как рычаг, при помощи которого можно надавливать на свою союзницу Германию, улаживать те или иные вопросы, если захочется выказать покладистость, и игнорировать их в противных случаях. Для многих представителей германской стороны эта связь переговоров с политикой в целом была совершенно очевидна. Летом 1940 года это ясно дал понять Геббельс. В тот момент, когда германо-советские отношения делались все более напряженными из-за того, что СССР аннексировал Прибалтику, Бессарабию и Северную Буковину, внезапно из Москвы щедро потекли в Германию обещанные товары, и на короткое время их количество даже соответствовало заявленным нормам. Геббельс отметил в своем дневнике, что это совпадение не случайно: «Сейчас русские поставляют нам даже больше, чем нужно. Сталин пытается нам угодить»
651.
Сталин, считая, что в экономических отношениях с Германией может диктовать свои условия, не стеснялся и пользовался этим положением, как ему было угодно. Чаще всего он прибегал к простому методу: назначал искусственно завышенные цены на советские товары и требовал самых низких цен на немецкую продукцию. Например, советские переговорщики отказывались принимать отраслевую стандартную «скважинную цену» за нефть и настаивали на наценке по крайней мере в 50 %, и немецкие коллеги вынуждены были соглашаться на это. Одновременно цена на германский уголь сбивалась до такой низкой отметки, что Москва, получив его, затем могла перепродавать с ощутимой выгодой для себя
652.
Другой пример – поставки марганца, который используется при изготовлении стальных сплавов; его, в числе немногих других сырьевых товаров, Германия уже ввозила из СССР до войны. Однако если в 1938 году Германия заплатила 2,9 миллиона рейхсмарок за 60 тысяч тонн советского марганца, то к 1940 году цена за 65 тысяч тонн составила уже 5,5 миллионов рейхсмарок, поднявшись на 75 %
653. Сталинские переговорщики, хоть и коммунисты, продемонстрировали очень здравое понимание основных принципов капитализма.
В крайних случаях Сталин не брезговал и более радикальными методами, чтобы добиться своего. Так, в сентябре 1940 года Микоян пожаловался на то, что Германия не торопится уравновешивать поставки, да и в целом ее переговорщики не проявляют отзывчивости. Реакция Сталина была предельно проста: он велел «перекрыть» поставки нефти, ожидая, что этот шаг быстро образумит германских партнеров. В течение двух следующих недель никакие новые товары не отгружались, и совокупный объем советских поставок снизился примерно до половины по сравнению с августовскими
654.
Проявляя такую бескомпромиссность, Сталин явно перегибал палку. Хотя осенью 1939 года он и был для Гитлера, пожалуй, единственным серьезным партнером, уже к лету 1940 года стратегическое положение Германии значительно улучшилось, и на роль поставщиков Великого Германского рейха претендовали сразу несколько кандидатов: оккупированная Франция, Румыния и Швеция. С учетом этих стратегических изменений Берлин начал в ином свете смотреть на свои отношения с Советским Союзом, и экономические советники Гитлера все чаще задумывались о создании европейской экономической зоны с Германией в качестве центра: такой вариант был бы куда выгоднее, чем все более беспокойное и непредсказуемое партнерство с Москвой
655. Таким образом, чем активнее Сталин вмешивался в экономические дела, тем больше он подрывал собственное влияние.
Но если забыть о капиталистических ухватках или грубых силовых методах советской стороны, ей тоже было на что жаловаться. Прежде всего, Сталина все больше беспокоил шахматный порядок поставок, предусмотренный Торговым соглашением, согласно которому советские поставки осуществлялись вначале и лишь потом следовали встречные поставки из Германии. Он постоянно тревожился из-за того, что немцы отстают от графика. Действительно, советская сторона все время жаловалась, что немцы нарочно тянут канитель. Валентин Бережков вспоминал, что в 1940 году, когда он находился в Эссене, ему однажды довелось присутствовать при разговоре на эту тему с Густавом Круппом фон Боленом. Когда глава советской делегации Тевосян посетовал на то, что сборка орудийных башен для «Лютцова» продвигается слишком медленно, и даже обвинил Круппа в срыве «графика поставок», в ответ он услышал: «Тут причастны силы, над которыми мы не властны». Сославшись на войну и на несговорчивость англичан и французов, Крупп заявил, что выполняет «патриотический долг», поддерживая в первую очередь вермахт. Впрочем, Крупп обещал «поинтересоваться этим делом» и, как только будет завершена работа над аналогичным «Принцем Ойгеном», ускорить оснащение «Лютцова»
656. Конечно, такой подход полностью согласовывался с официальными распоряжениями из Берлина о том, что советские заказы следует выполнять лишь во вторую очередь после заказов, которые обеспечивали военные нужды самой Германии, – однако нельзя исключить, что он предоставлял широкие возможности для дополнительных проволочек.
У немцев тоже возникали жалобы в связи с продвижением работ над «Лютцовом», но совсем по другому поводу. Как рассказывал в своих послевоенных мемуарах Хрущев, вместе с кораблем в Ленинград отправили немецкого контр-адмирала Отто Фейге, чтобы он наблюдал за тем, как идет оснащение судна. Однако вскоре Фейге привлек внимание советской разведки, и ему устроили «сладкую ловушку» – как и положено, с «юной красоткой», «неприличной сценой» и фототехникой. Как утверждал Хрущев, несмотря на последовавший шум, советской разведке так и не удалось завербовать Фейге, потому что «бесстыжий» контр-адмирал «плевать хотел» на компромат такого рода. А вот Гитлер будто бы страшно разозлился и «закатил скандал» наркому внутренних дел Лаврентию Берии
657.
Хотя идеология, несомненно, и придавала особую остроту подобным стычкам, она все же не являлась главным раздражителем. Во многих случаях имелись настоящие экономические или стратегические причины для недовольства одной или обеих сторон. Например, в 1940 году германские компании инвестировали в Прибалтийские государства около двухсот миллионов рейхсмарок и ожидали поставок продовольствия и топлива из этих стран приблизительно на ту же сумму
658. Но после того, как СССР летом того года аннексировал Прибалтику, все завязавшиеся контакты оказались оборваны, а рынки и вложенный капитал потеряны. Конечно, осенью 1939 года, когда Берлин фактически сам отказался от вмешательства в прибалтийские дела, он делал это в надежде на то, что доступ к советским рынкам и ресурсам вскоре уравновесит эти потери, однако на деле все оказалось не так.
Еще Берлин тревожили события в двух недавно аннексированных Москвой областях Румынии, с которыми у Германии имелись торговые контракты, в основном на поставку леса и продовольствия. Эти торговые связи быстро утратили статус. Хотя Молотов и обещал уважать экономические интересы Германии в этом регионе, после аннексии он проинформировал Берлин о том, что в 1940 году оговоренный объем экспорта зерновых в Германию из Бессарабии будет уменьшен на две трети
659. В подобных случаях Германия проигрывала сразу вдвойне: она теряла крепких, надежных торговых партнеров, и ей поневоле приходилось иметь дело с Москвой, которая со временем выказывала себя все более трудным и требовательным клиентом.
Конечно, претензии сыпались с обеих сторон. Прежде всего, гордость не позволяла Сталину ставить свою страну в откровенно подчиненное положение по отношению к гитлеровской Германии – по его собственному выражению, превращать ее в «хвост Германии»
660. Кроме того, Советский Союз мог бы точно так же посетовать на то, что из-за Германии лишился своих традиционных рынков сбыта и поставщиков. Подписав пакт с нацистской Германией, Сталин попал в такую международную изоляцию, что Гитлер остался чуть ли не единственным из глав государств, кто желал бы вести с ним дела. Так, если в 1938 году 60 % ввозимых в СССР машин и технологий импортировались из США, то после подписания пакта и после вторжения в Финляндию в конце 1939 года американский импорт прекратился вовсе, и президент Рузвельт даже объявил «моральное эмбарго» на торговлю с Советским Союзом
661. Так что представление о том, что Москва просто водила немцев за нос, а сама втихаря занималась промышленным шпионажем и воровала военные идеи, не соответствует действительности. Советский Союз был заинтересован в экономических отношениях не меньше, чем Германия, если не больше. А его неуступчивость в ходе переговоров с Берлином скорее свидетельствовала о безвыходном положении, нежели о чем-либо другом.
Вдобавок возникли новые точки трения на общей теперь границе нацистской Германии и Советского Союза. Как признавался в сентябре 1939 года советский посол в Лондоне виконту Галифаксу, военные успехи Германии оказались «большой неожиданностью» для СССР, который теперь весьма обеспокоен перспективой иметь своим ближайшим соседом «могущественную и победоносную Германию»
662. Одним из предметов спора стала так называемая Литовская полоса – небольшая часть территории вдоль реки Шешупе на юге Литвы. Если бы она не оказалась прямо на линии разлома между двумя тоталитарными государствами-соперниками, едва ли кто-либо вообще узнал бы о ее существовании. Однако, несмотря на то, что по условиям Договора о дружбе и границе, подписанного в сентябре 1939 года, эта полоса земли отходила Германии, летом следующего года ее целиком аннексировал Советский Союз – как и всю остальную Литву. Когда немцы затронули этот вопрос в ходе последующих переговоров, Москва предложила задним числом купить эту территорию за 16 миллионов рейхсмарок. В ответ на это Берлин предложил встречную цену – 54 миллиона рейхсмарок, – которую Москва, разумеется, отвергла. Видя, что переговоры по данному вопросу явно скатились до препирательств, Риббентроп попытался вывести его за рамки общего переговорного процесса, однако перебранка все равно продолжалась, попутно отравляя и без того напряженные отношения между странами
663.
Но к еще большим раздорам привела склока, разразившаяся из-за Бессарабии и Северной Буковины. Оккупировав летом 1940 года эти территории, СССР вызвал большое беспокойство в Германии. Хотя в 1939 году Москва и Берлин договорились о том, что Бессарабия перейдет в «сферу интересов» СССР, когда Сталин летом следующего года решил наконец прибрать к рукам эти земли, его приспешники прихватили заодно соседнюю Буковину – о переходе которой под власть Москвы в пакте ничего не говорилось – в качестве «компенсации» за потерю Советским Союзом территорий, захваченных Румынией в 1918 году
664.
Сталиным двигали сложные мотивы. Россия претендовала на Бессарабию очень давно – со времен Крымской войны и даже дольше, – и аннексия этой территории обеспечивала жизненно важной глубиной обороны Одессу и ее порт, находившийся всего в сорока километрах от прежней границы с Румынией. Но за действиями Сталина просматривался и более важный мотив – стремление расширить советское влияние дальше на Балканы, а в идеале (и тут заметны отголоски «восточного вопроса», не дававшего покоя России в XIX веке) – установить контроль Москвы над Босфором и Дарданеллами, без которых Черное море оставалось, в каком-то смысле, всего лишь советским озером
665.
Однако столь честолюбивые замыслы явно шли вразрез с желанием Гитлера сохранить Балканы – и в особенности Румынию – в качестве собственного экономического и стратегического глубокого тыла. Два года спустя Гитлер признался финскому государственному деятелю, маршалу Маннергейму, в том, что «всегда боялся, что Россия нападет на Румынию поздней осенью 1940 года… и захватит нефтяные скважины». Если бы это произошло, по его словам, Германия «оказалась бы беспомощна» – без румынской нефти она «не смогла бы воевать»
666. Но, помимо этого, шаг Сталина, двинувшегося к Балканам, вызывал и более общую стратегическую озабоченность: в Берлине его истолковали как тревожный натиск на запад, ставящий под вопрос гегемонию Германии на европейском континенте.
Поэтому, хотя Берлин в принципе и не возражал против передачи СССР румынских областей – напротив, он даже настоятельно порекомендовал правительству в Бухаресте исполнить советские требования, – он все же счел нужным предъявить своему союзнику протест. В конце июня Риббентроп написал длинный меморандум Молотову, который затем передал через Шуленбурга, и напомнил ему о том, что Германия «придерживается московских соглашений», однако отметил, что советские претензии на Буковину – это «нечто новое». Переход Буковины под контроль СССР ставит ряд проблем, так как там проживают этнические немцы (пояснил Риббентроп), а еще эта область находится довольно близко к другим румынским областям, представляющим «очень важный экономический интерес» для Германии, а потому Германия «чрезвычайно заинтересована в том, чтобы эти районы не превратились в театр военных действий». Поскольку в Берлине заговорили о том, что Москва переступает границы, обозначенные в пакте 1939 года, и в одностороннем порядке завладевает территориями, не входящими в число упомянутых в договоре «сфер влияния», то меморандум Риббентропа можно расценивать как своего рода предупредительный выстрел
667.
Однако шаг на юг, сделанный Сталиным, остался без каких-либо последствий, и хотя Берлин фактически закрыл на него глаза, тревожный звонок все же прозвенел. У Гитлера окрепла решимость установить над всем регионом собственный контроль. И вскоре последовала довольно некрасивая драка за Балканы, в ходе которой Румыния и Болгария превратились из суверенных государств в отчаявшихся сателлитов и просителей.
Первой сломалась Румыния. После того как Сталин аннексировал Бессарабию и Северную Буковину, правительство в Бухаресте отказалось от своей прежней политики шаткого нейтралитета и стало активно искать союза с Германией. Румыния дезавуировала англо-французскую гарантию 1939 года, вышла из Лиги Наций и, наконец, в середине июля 1940 года объявила о своем желании примкнуть к странам Оси. Однако таких знаков уважения оказалось недостаточно, чтобы спасти ее от соседей: Болгария и Венгрия предъявили ей территориальные претензии – на Южную Добруджу и Трансильванию, соответственно, – и по решению арбитража с участием Германии и Италии эти претензии были удовлетворены. Правительство короля Кароля неизбежно распалось, а сам король отправился в изгнание. Это положило начало напряженному союзу между прогерманским генералом Ионом Антонеску, провозгласившим себя кондукэтором, и доморощенными фанатиками румынского фашистского движения – «Железной гвардией». В итоге Румыния, лишившаяся своих спорных территорий и раздираемая политическими волнениями, окончательно втянулась в орбиту Германии. Очередь была за Болгарией.
К концу лета 1940 года германо-советские отношения заметно испортились. В стратегическом смысле две страны двигались встречным курсом. Если еще в конце 1939 года они были нацелены на сотрудничество, то с тех пор многое изменилось, и дело шло к конфронтации. Каждая из сторон все больше подозревала другую в нечестных намерениях. Пожалуй, весьма типично довольно резкое заключение НКВД, сделанное в 1940 году по случаю первой годовщины подписания пакта: «Упоенное победой, германское правительство совместно с итальянским и без ведома правительства СССР, нарушая соглашение 23.8.1939 года, решает судьбу балканских народов»
668. И ирония, и источник проблемы состояли в том, что Берлин мог бы с той же степенью справедливости обвинить Москву ровно в том же.
В экономике отношения тоже расшатывались. Несмотря на довольно весомые преимущества, которые получили обе стороны в течение предыдущего года, и Москва, и Берлин ощущали разочарование. Немцы злились из-за того, что связи с Москвой не приносили ожидавшихся обильных плодов, и хорошо понимали, что другие источники – например, оккупированная Франция или Румыния – на поверку оказались куда щедрее, чем СССР. А советская сторона сознавала, что ее отношения с Германией, до сей поры в лучшем случае беспокойные, нуждаются в перенастройке: необходимо было осмыслить огромные перемены, которые привнес военный год. Сложности с торговлей, которую обе стороны рассматривали как важную составляющую политического соглашения, сделались всего лишь индикатором более серьезных проблем.
Даже с бывшим «Лютцовом», мрачным символом связи двух стран, дело обстояло плохо. В конце сентября 1940 года, хотя корабль был готов лишь на две трети и пришвартован на стоянке в Ленинграде, его официально включили в состав Красного флота и переименовали в «Петропавловск» – в память о победе русских над британцами и французами при обороне Петропавловского порта во время Крымской войны. Однако, отражая в миниатюре более масштабные проблемы, попытка сотрудничества между немецким и советским экипажами на борту крейсера, можно считать, провалилась: бесконечные препирательства фактически парализовали работу над оснащением судна и не дали довести ее до конца. Например, советский экипаж требовал, чтобы инструктаж проводился на русском языке, а офицеров-специалистов отправили бы на обучение в Германию. Еще советская сторона потребовала, чтобы группе краснофлотцев разрешили пройти службу на борту «Адмирала Хиппера»
669. Неудивительно, что власти Германии ответили на это отказом. Затем, в октябре 1940 года, в советской газете «Известия» появилась статья, рассказывавшая об истории нескольких советских военных кораблей, в том числе и «Петропавловска», – и там ни словом не упоминалось о его германском происхождении
670. Циник, пожалуй, предположил бы, что из истории уже готовятся вымарать память о нацистско-советском пакте.
В таких обстоятельствах Риббентроп, как один из творцов нацистского-советского альянса, естественно, предпринял попытку оживить незадавшийся союз. В середине октября он изложил беспокоившие его вопросы в письме, адресованном лично Сталину, и предложил пригласить Молотова в Берлин для переговоров, чтобы сообща подготовиться к пересмотру пакта, а именно новому «разграничению взаимных сфер влияния»
671. Сталин явно испытал облегчение, увидев это приглашение, которое помогло бы покончить с несколькими непрекращающимися ссорами. Он ответил согласием, надеясь, что новые переговоры приведут к улучшению отношений между двумя странами
672.
Тем временем Молотова основательно проинструктировали. Главная его задача состояла не в том, чтобы обязательно подписать какое-то соглашение (берлинскую встречу Москва рассматривала лишь как открытие нового раунда переговоров), а в том, чтобы угадать «истинные намерения» Германии и возможную роль, которую Берлин готовит для СССР в своей «Новой Европе». Кроме того, ему поручалось выяснить, как Гитлер представляет себе сферы влияния обеих стран в Европе и на Ближнем и Среднем Востоке. Но, что самое главное, Молотов должен был выразить неудовольствие Москвы в связи с событиями в Румынии и обеспокоенность по поводу безопасности на Балканах вообще. «Главной темой переговоров», заявил ему Сталин, нужно сделать Болгарию, которая, «по соглашению с Германией и Италией, должна отойти в сферу интересов СССР – на том же основании, на каком Германия с Италией отнесли Румынию к сфере своих интересов»
673.
Было ясно, что близятся довольно жесткие переговоры. Но, что важнее всего, распоряжения, отданные Сталиным Молотову, все еще свидетельствовали о сохранении прежнего курса: стратегических целей Советского Союза они собирались добиваться в сотрудничестве с нацистской Германией. Сколько бы обе стороны ни поносили и ни бесчестили друг друга, по-видимому, нацистско-советский пакт еще представлялся выгодным – по крайней мере с точки зрения Москвы.
Глава 7
Товарищ Каменная Задница в логове фашистского зверя
Погода в день приезда Молотова в Берлин не предвещала ничего хорошего. Гитлеровская столица встретила советского наркома свинцовыми небесами и настырным дождем. Впрочем, если не считать неприветливой погоды, прием его ждал достаточно теплый: платформы и билетный зал большого Анхальтского вокзала были украшены советскими флагами и букетами красных и розовых цветов. Группа встречавших его людей тоже была примечательна: рядом со станцией, прямо под дождем, в безупречной неподвижности замер по стойке «смирно» почетный караул из солдат вермахта, а под навесом на платформе столпились важные нацистские государственные деятели и военные, в числе которых были Риббентроп и фельдмаршал Вильгельм Кейтель, начальник Верховного командования вермахта. Их форменные серые шинели на алой подкладке были наглухо застегнуты, чтобы не пропускать ноябрьский холод.
Молотов провел довольно много времени в пути, хотя ехал с большим комфортом. Он выехал с Белорусского вокзала в Москве тремя вечерами ранее на спецпоезде с вагонами «западноевропейского образца», с пистолетом в кармане и в сопровождении шестидесяти с лишним людей, в том числе шестнадцати охранников, врача и трех личных слуг
674. Пока поезд ехал по западной части Советского Союза и недавно аннексированной Литве, у Молотова было достаточно времени, чтобы поразмыслить о своем поручении: узнать стратегические намерения Германии и, если получится, договориться о доработке нацистско-советского пакта.
Если Молотову поначалу и казалось, что это легкая задача, небольшой инцидент в Эйдткунене на германо-советской границе в Восточной Пруссии наверняка напомнил ему о весьма ощутимых трениях, возникших между нацистской Германией и Советским Союзом. Этот городок находился на крайнем восточном конце германской железнодорожной системы, и там пассажиры, ехавшие с востока, должны были пересаживаться на другой поезд – с подвеской колес, соответствующей стандартной для Европы ширине рельсовой колеи. Однако в чрезвычайно накаленной атмосфере 1940 года, когда две главные тоталитарные державы Европы отчаянно соперничали между собой за превосходство, даже такое будничное событие, как железнодорожная пересадка, приобретало политический смысл. Немецкий дипломат Густав Хильгер обнаружил это еще в начале поездки. Он выехал из Москвы в Берлин в качестве посредника и переводчика в составе группы, сопровождавшей Молотова, и попросил одного из ее старших представителей, заместителя наркома НКВД Всеволода Меркулова, напомнить ему, где будет пересадка. Ответ Меркулова озадачил переводчика: «Пересадка будет в том месте, которое назначит Совет народных комиссаров». Хильгер попытался возразить, что место, где меняется ширина рельсовых путей, не под силу перенести куда-либо даже товарищу Молотову, но спорить было бесполезно. В конце концов он просто утешил себя мыслью, что не стоит придавать этому слишком большое значение: в Советском Союзе «излишняя скрытность и глупая субординация» порой доходят до полного абсурда
675.
Как только поезд Молотова прибыл в Эйдткунен, произошел другой инцидент, который хорошо высветил имевшиеся политические трения. Переводчик Валентин Бережков проснулся от каких-то криков на платформе и выбежал из вагона, чтобы посмотреть, что происходит. Он начал переводить то, что пытались втолковать друг другу немецкий чиновник и начальник советского поезда. Чиновник требовал, чтобы вся советская делегация пересела в другие вагоны – в соответствии с правилами, – а машинист твердил, что ему велено довезти состав до самого Берлина. Хотя техническая проблема уже была устранена – тележки уже заменили, – чиновник стоял на своем: габариты советских вагонов слишком велики для проезда по стандартной немецкой колее. Позже Бережков писал в своих мемуарах: «После долгих препирательств и замеров было решено прицепить к нашему составу два немецких салон-вагона. Немецкие вагоны оказались весьма комфортабельными: одноместные спальные купе, ресторан с отличным баром, радиофицированные салоны. Не были забыты даже букеты свежих роз». Впрочем, Бережков не преминул кисло добавить: «Но разумеется, не забота о нашем удобстве руководила гитлеровцами, когда они так упорно настаивали на своем. Несомненно, этот состав располагал не только пивным баром, но и специальной аппаратурой для подслушивания»
676.
Была ли истинной эта догадка или нет, поезд Молотова продолжал мчаться к Берлину и прибыл в столицу Германии 12 ноября в 23.05. Там Молотов вместе с ближайшими из сопровождавших его лиц вышли на переполненную платформу Анхальтского вокзала. В своих советских костюмах и мягких фетровых шляпах они смотрелись несуразно среди множества людей в военной форме – словно группа провинциальных бухгалтеров, которые ошиблись станцией. Риббентроп, встречавший делегацию, произнес короткую приветственную речь. Затем гостей начали представлять германским сановникам, и Молотов перед каждым забавно приподнимал шляпу. Потом, пройдя через набитый людьми зал билетных касс, делегация вышла к почетному караулу, а военный оркестр между тем заиграл прусский «Презентационный марш» (советский гимн – «Интернационал» решили не играть, потому что опасались, что некоторые берлинцы из числа сочувствующих начнут подпевать)
677.
Несмотря на церемонную встречу, в целом Молотова принимали довольно тихо. Геббельс в своем дневнике отозвался об этом с нетипичной для него лаконичностью, написав, что принимали гостя «прохладно»
678. То ли пыл берлинцев остудила плохая погода, то ли нацистские власти не желали, чтобы горожане размахивали серпом и молотом, – в любом случае проявления гостеприимства ограничились самым минимумом: нигде не появлялись организованные толпы, и нигде, кроме здания самого Анхальтского вокзала, не висели советские флаги. Переводчик Пауль Шмидт сразу отметил разницу между приездом Молотова и визитами других государственных деятелей. Он писал, что в самом сердце столицы – на Via Spontana, по его ироничному выражению, – стояло гробовое молчание, тогда как обычно во время подобных визитов на улицах толпились «простые берлинцы» (на самом деле согнанные туда партийными функционерами), выкрикивали приветствия и размахивали флагами
679. Кроме того, высказывалось предположение, что Геббельс отверг идею Риббентропа выставить второй почетный караул штурмовиков для встречи советского наркома
680. Даже в кинохронике это событие освещалось минимально, заняв всего две минуты в выпуске той недели; удивительно, но посетители французских кинотеатров узнали о визите Молотова больше, чем немецкие кинозрители
681. Разница между этой скромной встречей и тщательно продуманным приемом, какой через полгода устроили министру иностранных дел Японии Ёсукэ Мацуока, очень наглядная.
Позже сам Молотов уверял, что мало что помнит о своем приезде в Берлин
682, и уж тем более о том, не задели ли его тогда столь скудные знаки внимания. Но после того, как делегацию провезли от вокзала «по немноголюдным улицам»
683 германской столицы, его наверняка приободрил вид дворца Бельвю – «гостевого дома», предназначенного для высокопоставленных гостей Третьего рейха. Впрочем, это не была обычная гостиница. Дворец Бельвю был построен в 1786 году как летняя резиденция принца Августа Фердинанда Прусского. Это изящное неоклассическое здание, находившееся в центре Берлина, между Тиргартеном и берегом реки Шпрее, незадолго до того подверглось реконструкции (обошедшейся в 14 миллионов рейхсмарок): его расширил архитектор Пауль Баумгартен, среди прочих работ которого числится вилла Мину на озере Ванзе – та самая, где в 1942 году проходила печально знаменитая Ванзейская конференция. Красиво отделанный дворец состоял из основного здания и трех перпендикулярных ему флигелей. Всего в нем насчитывалось более ста тридцати комнат – в том числе четыре отдельные роскошные квартиры, а также гостевые спальни, конференц-залы и канцелярии. Внутреннее убранство не уступало внешнему: помещения украшали бесчисленные картины, гобелены, скульптуры и предметы мебели, главным образом из собрания бывшего дипломата Виллибальда фон Дирксена. Там были даже работы Тициана и Тинторетто
684. Все это производило огромное впечатление на гостей, как о том свидетельствовал Валентин Бережков:
К подъезду вела длинная аллея, обсаженная липами. Парадные залы поражали помпезностью. По всем комнатам разливался тонкий аромат роз – в каждом углу в высоких фарфоровых вазах стояли огромные букеты. Стены украшали гобелены и картины в тяжелых золотых рамах. В вычурных горках красовались статуэтки и посуда из тонкого фарфора… Старинная мебель, лакеи и официанты в расшитых золотом ливреях – все это настраивало на торжественный лад685.
Разместив советских гостей, хозяева предложили им обильный завтрак. «Официанты в белых перчатках стали неторопливо разносить закуску, вина, кофе, сладкое. Всем заправлял высокий седой метрдотель, грудь которого украшала тяжелая золотая цепь с огромной медалью. Он не произносил ни слова, а как бы дирижировал официантами едва заметным жестом или взглядом». Потом Молотов и другие делегаты снова сели в черные лимузины «мерседес» и поехали на Вильгельмштрассе на первый раунд переговоров. «Здесь публики было побольше. В некоторых местах берлинцы заполнили весь тротуар… Кое-кто несмело махал рукой»
686.
Даже тем, кто уже привык к внезапным политическим вывертам предыдущего года, наверняка показался каким-то странным миражом приезд советского наркома в Берлин для переговоров с Гитлером. И все же эта встреча, сколь бы невероятной она ни представлялась, вовсе не была химерой. Ее устроили по трезвым политическим соображениям: чтобы подправить испортившиеся отношения между Берлином и Москвой и провести переговоры о перезаключении нацистско-советского пакта.
Риббентроп в письме Сталину, написанном месяцем ранее с целью повторить свое приглашение Молотову, выражал надежду на то, что отношения с Советским Союзом удастся установить «на более широкой основе» путем «демаркации» взаимных интересов обеих стран
687. За нейтральным тоном письма скрывалось беспокойство, которое испытывал его автор. У Берлина вызывал все большее раздражение его советский партнер: экономические отношения не привели к желаемому изобилию сырья, а Сталин продемонстрировал, что у него имеются свои виды на Европу, аннексировав территории за пределами черты, намеченной в августе 1939 года. С точки зрения Берлина, пришло время потолковать с Москвой и подвести определенные итоги.
Молотов же не чувствовал, что должен немцам хоть что-то. Разделяя господствовавшие в СССР взгляды, он явился в Берлин не как проситель или младший компаньон: напротив, он собирался вести переговоры с позиции силы. По его мнению, Советский Союз находился в очень выгодном положении. Он расширил свою территорию и улучшил свое экономическое состояние, и, пока его соперники воевали между собой на западе Европы, сам он наслаждался миром. Как отмечал поздней осенью 1940 года член Политбюро Андрей Жданов, англо-германская война предоставила СССР возможность беспрепятственно «заниматься своими делами»
688. Молотов, как и многие его московские соратники, считал, что пока Германия ведет военные действия на западе, она едва ли в состоянии диктовать какие-либо правила своему восточному партнеру. Понятно было, что переговоры предстоят нелегкие.
Первая встреча прошла в здании министерства иностранных дел на Вильгельмштрассе
689. Там Риббентроп и Молотов, а также их переводчики и заместитель Молотова Владимир Деканозов уселись за небольшой круглый стол и начали переговоры. Риббентроп из кожи вон лез, стараясь угодить гостям: по утверждению Шмидта, он вдруг сделался таким улыбчивым и предупредительным, что его постоянные политические партнеры, наверное, «в изумлении вытаращили бы на него глаза». Молотов же сохранял свою всегдашнюю непрошибаемость. Он давно слыл очень жестким переговорщиком, для которого просто не существовало таких понятий, как доброжелательность или вежливость. Не размениваясь на лишние слова, он почти всегда держал «морду кирпичом»
690. Недаром за ним закрепилось прозвище «Каменная задница».
Последовавшее обсуждение наверняка напомнило Молотову бесконечные заседания в Кремле. Риббентроп, заговорив «слишком громким голосом», пустился в разглагольствования. Как человек, никогда не устававший слушать самого себя, гитлеровский министр разразился длинным монологом о том, что уже «ни одна страна на земле не сможет отменить того факта, что Англия разбита», и остается лишь подождать, когда она сама «наконец признает свое поражение». Германия, заявил он, «чрезвычайно сильна», она столь «всецело утвердила господство над своей частью Европы», что страны Оси думают теперь уже не о том, как им победить в войне, а «о том, как поскорее покончить с войной, в которой уже есть победитель».
Поскольку Риббентроп явно полагал, что война уже практически окончена, он плавно перешел к вопросу о том, как делить добычу – территории Британской и Французской империй, которые вот-вот перестанут существовать. Вторя голосу хозяина, он заявил, что пришло время шире очертить границы «сфер влияния» между Советским Союзом, Германией, Италией и Японией. Молотова должна была заинтриговать уже эта фраза, но наверняка еще больше его озадачило продолжение. Благоразумная политика, заявил Риббентроп, будет состоять в том, чтобы каждая из этих держав осуществляла экспансию к югу, тем самым избегая возможного конфликта друг с другом. Так, Италия уже расширяет свою территорию, занимая земли к югу от Средиземного моря в Северной и Восточной Африке, Япония тоже рвется на юг – в Южно-Китайское море и западную часть Тихого океана, а Германия, разграничив сферы интересов с СССР, намерена искать себе Lebensraum
[16] в Центральной Африке. А что, если Советскому Союзу, размышлял вслух Риббентроп, тоже «обратить взоры на юг» и поискать там себе «естественный выход в открытое море», который ему жизненно необходим? Тут Молотов, на секунду оторопев, прервал словоизлияние Риббентропа и поинтересовался, какое именно море тот имеет в виду. Разразившись очередной тирадой о преимуществах нацистско-советского пакта, рейхсминистр ответил, что, «в конце концов, быть может, Россия проложит себе самый успешный выход к морю, если начнет двигаться в сторону Персидского залива и Аравийского моря»
691. На это Молотов ничего не ответил и продолжал смотреть на Риббентропа с прежним непроницаемым выражением лица.
Риббентроп, ничуть не смутившись, продолжал свой монолог. Теперь он ненадолго уклонился в сторону, пустившись в довольно беспорядочные рассуждения о Турции, зная, что эта тема близка советским сердцам. Как бы суля подачку Москве, он заявил, что следует заново открыть «вопрос о Проливах», проведя при участии стран Оси пересмотр Конвенции Монтрё 1936 года, регулировавшей проход военных и гражданских судов через Босфор и Дарданеллы и признававшей суверенитет Турции над обоими проливами. Молотов по-прежнему упорно молчал. Риббентроп завершил свое отступление легкомысленным резюме: высказал манящую идею о том, что СССР мог бы как-то примкнуть к Тройственному пакту, и намекнул на целесообразность очередного своего приезда в Москву для дальнейшего обсуждения дел. Впрочем, что показательно, он не стал выдвигать никаких конкретных предложений, ограничившись лишь приблизительным очерчиванием «идей, которые находятся на примете у фюрера» и у него самого
692.
В ответной речи Молотов был столь же лаконичен, сколь Риббентроп говорлив. Он согласился с тем, что обмен идеями «может быть полезен», и попросил прояснить два момента: каковы смысл и цель Тройственного пакта и что конкретно означает фраза «великая восточноазиатская сфера», которая звучала в предварительных беседах. Вопросы были очень дельные. Однако Риббентроп уклонился от прямых ответов. Он признал, что понятие великой восточноазиатской сферы и для него самого «является чем-то новым» и у него «нет четкого определения». Так что здесь он не смог ничего разъяснить – лишь не очень убедительно заверил наркома в том, что это «не имеет никакого отношения к жизненно важным сферам влияния России». Если бы Риббентроп взялся разъяснить суть Тройственного пакта, ему бы сделалось совсем неловко. Хотя этот пакт – всего двумя неделями ранее подписанный в Берлине Германией, Италией и Японией – и не был откровенно антисоветским, он тем не менее вырос из Антикоминтерновского пакта 1936 года, а вот тот действительно был направлен прямо против Москвы. В новом соглашении три государства выражали намерение учредить и поддерживать в Европе и Восточной Азии «новый порядок», который станет опорой для «Оси». Пожалуй, неудивительно, что Риббентроп предпочел выкрутиться из неловкого положения, предложив советским гостям устроить перерыв для позднего завтрака
693.
Риббентроп проговорил примерно час, Молотов задал за это время всего три коротких вопроса, а Деканозов и вовсе не проронил ни слова. По мнению Пауля Шмидта, Молотов «держал порох сухим» и берег силы для главного события – беседы с Гитлером, запланированной на тот же день
694. Впрочем, может быть, он просто понимал, что разговаривать нужно не с обезьяной, а с шарманщиком.
После завтрака Молотову наконец представилась эта возможность. Его привезли на автомобиле в мрачный внутренний двор нового неоклассического здания рейхсканцелярии. У дверей стояли часовые из «Лейбштандарта СС». Гостей повели по просторному вестибюлю, отделанному гладким мрамором, а затем «по анфиладе комнат без окон», где «вдоль стен шпалерами стояли люди в разнообразной форме». Бережков заподозрил, что их нарочно ведут «дальним путем, чтобы произвести впечатление всем этим декорумом». Когда их наконец подвели к двери кабинета Гитлера, была разыграна заключительная сцена политического спектакля:
Два высоких, перетянутых в талии ремнями белокурых эсэсовца в черной форме с черепами на фуражках щелкнули каблуками и хорошо отработанным жестом распахнули высокие, уходящие почти под потолок двери. Затем, став спиной к косяку двери и подняв правую руку, они как бы образовали живую арку, под которой мы должны были пройти в кабинет Гитлера – огромное помещение, походившее скорее на банкетный зал, чем на кабинет695.
Гитлер, сидевший за столом, вначале молча смотрел на посетителей, а потом поднялся поприветствовать их и, как вспоминал Бережков, «быстрыми мелкими шагами вышел на середину комнаты. Здесь он остановился, поднял руку в фашистском салюте, как-то неестественно загнув при этом ладонь». Затем фюрер, «не произнося по-прежнему ни слова, подошел к нам вплотную, поздоровался со всеми за руку. Его холодная влажная ладонь напоминала прикосновение лягушки. Здороваясь, он как бы сверлил каждого буравчиками лихорадочно горевших зрачков»
696. Как вспоминал позднее один человек из окружения фюрера, такая у Гитлера была привычка: он некоторое время молча смотрел в глаза людям, с которыми встречался впервые, проверяя таким образом их выдержку
697. Судя по рассказу Бережкова, Гитлер, видимо, испытал свой любимый метод и на советских гостях. Однако Молотова это, похоже, ничуть не проняло, и позже он лишь отмечал, что Гитлер принял их «удивительно любезно и дружелюбно»
698.
После того как с обычными формальностями было покончено, небольшую группу советских делегатов, к которым снова присоединились Риббентроп, Шмидт и Хильгер, усадили в кресла в одном из концов кабинета. И вновь беседа началась с монолога. Гитлер заявил, что намеревается поддерживать «мирное сотрудничество» между Советским Союзом и Германией, и подчеркнул, что обе страны уже получили «существенную выгоду» от своей связи. Однако, добавил он – явно намекая на возникшие трения, – ни одна из стран не вправе ожидать, что все преимущества их взаимоотношений достанутся ей одной, и в ходе войны Германии приходилось реагировать на события и «проникать на территории, удаленные от нее и не представляющие для нее ни политического, ни экономического интереса». Поэтому уже сейчас нужно подумать о послевоенном устройстве Европы, «так чтобы хотя бы в обозримом будущем не могли вспыхнуть новые конфликты». С этой целью Гитлер коротко обрисовал позиции Германии, особо подчеркнув ее потребности в Lebensraum, в приобретении новых колоний в Центральной Африке и в некоторых видах сырья – поставки которых должны обеспечиваться «при любых обстоятельствах», – и, наконец, напомнил, что Германия ни в коем случае не допустит, чтобы неназванные «враждебные государства» создавали военные базы в «некоторых зонах»
699.
Тут наконец Молотов решил, что пора как-то реагировать на этот долгий перечень туманных высказываний. Он с готовностью согласился со многим из того, о чем Гитлер говорил до сих пор, в частности с тем, что Германии и Советскому Союзу следует «держаться вместе», и поддакнул хозяину в том, что «недопустимо и несправедливо», что «какая-то Англия, какие-то острова несчастные владеют половиной мира»
700. Однако ему хотелось бы большей конкретики; как вспоминал Шмидт, «он хотел расставить все точки над i»
701. Перехватив инициативу, Молотов вкратце перечислил те преимущества, которые обе стороны извлекли из германо-советского соглашения, а затем перешел к самому главному, ради чего и приехал. Первым делом он спросил у Гитлера, соблюдаются ли до сих пор условия пакта в отношении Финляндии? Ведь туда направлены германские войска. Не дав Гитлеру времени ответить, он сразу же задал следующий вопрос: в чем смысл Тройственного пакта? И какую роль получит в нем СССР? И как насчет советских интересов на Балканах и в Причерноморье? Советскому правительству, заявил Молотов, хотелось бы точно знать, что будет представлять собой «новый порядок», который Гитлер собирается установить в Европе, и каковы будут границы так называемой великой восточноазиатской сферы
702. По словам Шмидта, «он осыпал Гитлера градом вопросов. При мне с ним так не говорил еще ни один иностранный посетитель»
703.
Гитлер опешил. По свидетельству Бережкова, «эти вопросы подействовали на Гитлера как холодный душ… фюреру не удалось скрыть растерянности». А вот по словам Шмидта, Гитлер был «сама кротость и любезность»: переводчик одобрительно отметил, что фюрер не стал «подскакивать и мчаться к двери», как он часто делал раньше во время трудных переговоров
704. Похоже, Гитлер действительно довольно спокойно объяснил суть Тройственного пакта, подчеркнул важность сотрудничества с Советским Союзом и заверил Молотова в том, что СССР «ни в коем случае… не поставят перед свершившимся фактом». Хотя этим он ненадолго смягчил Молотова, тот все равно невозмутимо повторил свои вопросы, потребовал новых подробностей и заявил, что разные моменты необходимо «определять точнее». Тут Гитлер, похоже, решил, что с него довольно. Он поглядел на часы и закрыл заседание, «сославшись на возможность воздушного налета» и предложив перенести переговоры на следующий день
705. Так уже в первый день, проведенный в столице Германии, Молотову пришлось просидеть на переговорах несколько часов, а он пока ни на йоту не приблизился к обсуждению нового соглашения с хозяевами. Скорее, обе стороны гнули каждая свою линию.
В тот же вечер начало сказываться переутомление. Молотов и сопровождавшие его помощники вернулись во дворец Бельвю, чтобы отправить Сталину телеграмму с кратким изложением всего, что происходило в течение дня. Бережков, выполняя работу, входившую в обязанности переводчика, собирался расшифровать заметки из своего блокнота и уже начал было диктовать их машинистке, как вдруг на пороге появился Молотов и выкрикнул: «Вы что, н-н-ничего не соображаете? Сколько страниц в-в-вы уже продиктовали?» (Нервничая, он сильно заикался.) Выдернув еще чистую страницу из пишущей машинки, Молотов уже спокойнее сказал: «Ваше счастье. Представляете, сколько ушей хотело бы услышать, о чем мы с Гитлером говорили с глазу на глаз?» Он боялся, что все помещения в Бельвю напичканы «микрофонами с проводами». Поэтому Бережков удалился вместе с Молотовым в спальню, отведенную наркому, и там они работали над расшифровкой заметок в гробовом молчании, передавая друг другу листки для сверки. Бережков понял, что еще дешево отделался. В те времена расстреливали и за меньшие оплошности
706.
После того как телеграмма Сталину была отослана, Молотов поехал в отель «Кайзерхоф», расположенный неподалеку от канцелярии Гитлера, где Риббентроп устроил для него небольшой прием. Хотя в целом мероприятие прошло в дружеской обстановке, политические разногласия между двумя сторонами вскоре дали о себе знать и в другой плоскости. Если верить позднейшим воспоминаниям Молотова, он весь вечер мучил несчастного Рудольфа Гесса, заместителя Гитлера в НДСАП, вопросами об устройстве нацистской партии. «Есть ли у вас программа партии? – спрашивал он. – Как это – партия без программы? Есть ли у вас устав партии?» – донимал он собеседника, хотя сам же говорил, что знал: у нацистов нет ни того, ни другого. Молотов не унимался и продолжал «подкалывать» секретаря НДСАП: «А есть ли у вас конституция?»
707 Похоже, Гесс никак не ожидал, что подвергнется суровому советскому допросу.
Гитлеру тоже досталось. Как вспоминал спустя годы Молотов, фюрер сразу заявил о своих пуританских привычках в еде. «Он говорит: «Идет война, я сейчас кофе не пью, потому что мой народ не пьет кофе. Мяса не ем, только вегетарианскую пищу, не курю, не пью»». Молотова очень позабавила такая воздержанность. «Я смотрю, со мной кролик сидит, травкой питается». Сам он и не подумал уподобиться в этом хозяину: «Я, разумеется, ни от чего не отказывался»
708.
Если у Молотова и поднялось вдруг настроение из-за этих пикировок, по возвращении в Бельвю ему предстояло спуститься на землю. Около полуночи там получили ответную телеграмму Сталина, и тот обрушился на наркома с нещадной критикой. Особенно его разозлило замечание, которое Молотов обронил в беседе с Гитлером, о том, что соглашение 1939 года «исчерпало себя». Сталин опасался, как бы из-за такой формулировки немцы не пришли к выводу, что пакт о ненападении уже выполнил свою задачу, – тогда как в действительности важно было дополнить старое соглашение новыми. Сталин напомнил своему наркому, что нацистско-советский пакт совсем не выдохся – напротив, он остается важной основой советско-германских отношений
709.
На следующее утро, за завтраком в рейхсканцелярии, Геббельс впервые внимательно присмотрелся к Молотову и его спутникам. Позже он занес свои наблюдения в дневник. Советский министр иностранных дел, записал он, «производит впечатление умного, прозорливого человека, он очень сдержан… из него почти ничего нельзя вытянуть. Он внимательно слушает – и больше ничего, даже с фюрером». По сути, отметил Геббельс, Молотов – это всего лишь «представитель Сталина, от которого все и зависит». Еще менее лестно отозвался Геббельс о людях, сопровождавших Молотова. «Сплошная посредственность, – так охарактеризовал он его разномастных помощников – советников, переводчиков и сотрудников НКВД, – ни одной крупной фигуры. Они как будто специально подобраны, чтобы подтвердить наши догадки о природе большевистской идеологии». Далее он написал:
Ни с кем из них нельзя разумно поговорить. У них на лицах написан страх друг перед другом и комплекс неполноценности. С ними почти невозможно даже просто поболтать о безобидных пустяках. За всеми следит ГПУ. Это ужасно. В их мире жизнь не стоит тех мучений, которые ее осложняют.
Геббельс вывел из всего этого свои политические заключения: «Наши отношения с Москвой должны строиться исключительно на соображениях целесообразности. Чем больше мы сближаемся политически, тем больше удаляемся друг от друга по духу и по мировоззрению. И это правильно»
710.
Несмотря на все яснее обозначавшееся несогласие, встреча, состоявшаяся во второй день, проходила примерно в том же ключе, что и предыдущая: обе стороны говорили, не слушая друг друга, но все обошлось без каких-либо вспышек злости и перебранок. Гитлер отступил от протокола, вернувшись к вопросу, который накануне вечером поднял Молотов. На утверждение Молотова, что Германия нарушила существующие нацистско-советские соглашения, разместив свои войска в Финляндии, Гитлер возразил, что Германия «не преследует там политических интересов» и «выполняет условия соглашения», не оккупируя никакие из территорий, находящихся в пределах советской сферы влияния, чего нельзя сказать, добавил он едко, о русской стороне. Последовали длительные и неубедительные рассуждения, в ходе которых действия Германии в Финляндии противопоставлялись действиям СССР в Буковине, о которой, жалобно напомнил Гитлер, не говорилось «ни слова… в соглашениях»
711.
Когда Молотов заявил, что дела в Буковине и тому подобные «не касаются» отношений между двумя странами в целом, Гитлер поддался приступу раздражения. «Если мы ждем каких-либо положительных результатов от германо-русского сотрудничества в будущем, – сказал он, – то советскому правительству следует понять: Германия ведет борьбу не на жизнь, а на смерть и намерена выйти из этой борьбы победительницей». Потому имеется ряд экономических и военных предпосылок, которые необходимы для Германии и «не противоречат соглашениям, подписанным с Россией». Гитлер заверил Молотова: «Если бы Советский Союз находился в сходном положении», Германия «выказала бы сходное понимание русских потребностей». Напомнив о выгоде германо-советского взаимодействия, Гитлер заявил: «Ни одна держава на земле не сможет победить наши две страны», если они будут сражаться бок о бок
712.
Молотов согласился с этим утверждением, но, упрямо цепляясь за свою повестку, потребовал разъяснить «финский вопрос» (как он его назвал). Раскритиковав размещение германских войск в Финляндии, он обрушился на немцев с резкими упреками за их действия в том регионе и отмел все возражения Гитлера, уверявшего, что тот «всегда оказывал лишь умеренное влияние» на финнов. Молотов упорно гнул свою линию – он потребовал, чтобы Гитлер недвусмысленно признал, что Финляндия находится в сфере советских интересов и что за Москвой сохраняется та же свобода действий в отношении Хельсинки, какой она располагала в отношении Прибалтики
713. Гитлер отвечал уклончиво: заявив, что у Германии не имеется никаких политических видов на этот регион, он несколько раз повторил, что войны в Прибалтике следует избегать любой ценой. Если же война там все-таки вспыхнет, предупредил он, это «серьезно осложнит германо-русские отношения и повлечет непредвиденные последствия»
714. Затем Гитлер предложил перейти к рассмотрению более важных вопросов.
Наконец Гитлеру удалось перевести разговор на свою любимую тему – на неизбежный крах Британской империи. «До сих пор меньшинство из 45 миллионов англичан правило 600 миллионами подданных Британской империи», – сказал он. Но скоро он сокрушит это «меньшинство», похвастался Гитлер, и тогда от нее останется «огромное, рассредоточенное по всему миру имущество обанкротившегося хозяина площадью 40 миллионов квадратных километров», и, естественно, это откроет «перспективы мирового масштаба». Поэтому важно уже сейчас решить, какова будет роль СССР в «решении этого вопроса». С этой целью Гитлер предлагал создать «коалицию» из Испании, Франции, Италии, Германии, Японии и СССР для раздела «банкротского имущества» между этими странами
715. По воспоминаниям Молотова, Гитлер обнаружил неограниченные амбиции: «Давайте мы мир разделим»
716.
Однако Молотова нисколько не сбило с толку изложение столь грандиозных планов, и хотя он согласился с тем, что пора заключить более широкое соглашение между СССР и Германией, в первую очередь ему хотелось «обсудить… проблему поближе к Европе» – Турцию. Часть его задачи на берлинских переговорах состояла в том, чтобы выразить давнюю обеспокоенность Москвы вопросом о проливах, а также обсудить связанные с этим замыслы в отношении Турции и Болгарии. Что бы сказала Германия, спросил Молотов, «если бы Россия выдала Болгарии – как независимой стране, находящейся ближе всего к проливам, гарантию с точно такими же условиями, с какими Германия и Италия выдали гарантию Румынии?». Вначале Гитлер хотел увильнуть от ответа на этот вопрос – просто упомянув, как и Риббентроп днем ранее, о возможном пересмотре Конвенции Монтрё, – но так как нарком не отставал, он вспылил и резко ответил, что ему ничего не известно о желании Болгарии получить такую гарантию
717.
Однако Молотов продолжал стоять на своем: он повторил, что у СССР «есть только одна цель» в том регионе, а именно взять под контроль проливы, чтобы не дать врагу напасть со стороны Черного моря, и заявил, что соглашение с Турцией и выдача «гарантии» Болгарии помогли бы «смягчить положение». Устав от банальностей, которые изрекал фюрер, Молотов снова задал вопрос в лоб Гитлеру как «человеку, которому предстоит определять всю германскую политику», какую именно позицию займет Германия в случае, если Советский Союз выдаст гарантию Болгарии. Гитлер опять уклонился от ответа, сказав, что ему нужно посовещаться с Муссолини, так как Болгария представляет для Германии лишь второстепенный интерес. Однако, чуть отступив от темы, он колко добавил, что если бы Германия стала искать дополнительные поводы для пререканий с Советским Союзом, «ей бы не пришлось обращаться к вопросу о проливах»
718.
В своих мемуарах Пауль Шмидт, вспоминая о берлинских встречах, не раз прибегал к сравнениям с боксерским поединком. Например, дискуссии Гитлера с Молотовым он называл «основным зачетом», а переговоры, происходившие в тот второй день, – «обменом ударами»; вопросы Молотова сыпались на Гитлера, а тот уворачивался от них, как только мог
719. Если продолжить эти метафоры, то, пожалуй, можно сказать, что Гитлера «спас звонок». Хотя Гитлер и попытался в последний раз вывернуть разговор на тему неминуемого распада Британской империи, Молотов не желал больше никуда сворачивать; позже сам бывший нарком вспоминал: «Я стоял на своем. Я его изводил»
720. Поэтому Гитлер снова посмотрел на часы и предложил завершить встречу, потому что возможен налет британской авиации. В конце концов, добавил он, «основные вопросы… мы, вероятно, уже достаточно обсудили»
721.
Если верить Валентину Бережкову, Гитлер, похоже, не настолько разозлился на Молотова, чтобы напоследок не сказать ему несколько любезностей. Провожая гостя до дверей своего кабинета в рейхсканцелярии, он вдруг сделал удивительное предложение. «Я считаю Сталина выдающейся исторической личностью, – сказал он. – Да и сам льщу себе мыслью, что войду в историю. И естественно, что два таких политических деятеля, как мы, должны встретиться. Я прошу вас, господин Молотов, передать господину Сталину мой привет и мое предложение о такой встрече в недалеком будущем». Говоря это, Гитлер, вероятно, пытался повторить трюк, к которому уже прибегал Риббентроп, – обратиться лично к советскому вождю, чтобы облегчить туго идущие переговоры. Впрочем, может быть, нацистско-советские отношения и вправду пробудили в нем любопытство и желание лично встретиться со Сталиным. Как бы то ни было, Молотов даже не дрогнул. Он просто пообещал, что передаст товарищу Сталину это предложение, распрощался с фюрером и отбыл
722.
В тот же вечер Молотов устроил прощальный прием в посольстве СССР на бульваре Унтер-ден-Линден. Это был роскошный ужин, смотревшийся особенно броско на фоне обильного декора царского времени (посольство помещалось в старинном здании, позднее несколько обновлявшемся). Вот как вспоминал об этом Пауль Шмидт: «Под пристальным взглядом Ленина, чей бюст украшал посольство, были разложены лучшие русские угощения – прежде всего икра и водка. Ни один пиршественный стол, накрытый капиталистами или плутократами… не мог бы похвастаться таким внушительным изобилием»
723. Несмотря на языковой барьер, атмосфера воцарилась почти праздничная, хозяева и гости пили за здоровье друг друга – почти на русский манер. Но когда Молотов произнес тост в честь своего немецкого коллеги, Риббентроп не успел ответить: начался налет британской авиации, и вечеринку прервал вой сирены. Все гости начали спешно уходить, а Риббентроп отвез Молотова в здание министерства иностранных дел (на Вильгельмштрассе, неподалеку) и вместе с ним спустился в собственный бункер, где можно было продолжить беседу.
Риббентроп предпринял смелую попытку облечь хоть какой-то мякотью совсем безжизненный скелет соглашения, нарисованный Гитлером, и чуть-чуть разъяснить, в чем заключается суть возможной «совместной политики сотрудничества между Германией и Советским Союзом» и как именно ее можно было бы примирить с условиями Тройственного пакта. Он вынул из кармана проект соглашения, который, по его мнению, мог бы лечь в основу дальнейших переговоров. Там, в трех довольно безобидных параграфах, выражалось обоюдное желание установить естественные границы, готовность расширить сотрудничество и привлечь к нему другие страны, а также говорилось об обязательстве уважать сферы влияния партнеров
724.
Риббентроп, верный себе, предложил дополнить соглашение даже не одним, а двумя секретными протоколами. В первом из них будут обозначены территориальные устремления четырех держав. Намерения Японии еще предстоит выяснить, но, по словам Риббентропа, для Германии главный интерес представляет Центральная Африка, для Италии – Северная и Северо-Восточная Африка, а Советскому Союзу имеет смысл обратить взоры «в сторону Индийского океана». Во втором протоколе, продолжал Риббентроп, будут признаваться советские интересы в Юго-Восточной Европе: страны, которые подпишут общий договор, обязуются совместными усилиями убедить Турцию, чтобы та согласилась на пересмотр конвенции о статусе проливов в пользу советских интересов
725. В заключение Риббентроп предложил созвать министров иностранных дел на конференцию, где они обсудят и решат все вопросы, а также выступил за сближение СССР и Японии, заметив, что последняя стремится достичь «большего взаимопонимания» с Москвой.
Затем он попросил Молотова дать ответ. Вспоминая впоследствии об этом разговоре, сам Риббентроп обрисовал картину дружелюбной заключительной встречи, на которой Молотов заверил его, что обсудит со Сталиным вопрос о присоединении Советского Союза к Тройственному пакту, а Риббентроп пообещал затронуть вопрос германо-советских отношений в беседах с Гитлером, чтобы, по его словам, «найти выход из трудного положения»
726. Однако в официальных записях содержится больше подробностей. По-видимому, Молотова порадовала перспектива достичь взаимопонимания с Японией, но он решил не поддаваться на туманные германские обещания разделить сообща «шкуру неубитого медведя» в Британской Индии. Поэтому, отвечая на предложение Риббентропа двинуться на юг, в сторону Индийского океана, Молотов проигнорировал само это предложение, зато перечислил ряд европейских вопросов, в решении которых Советский Союз желал бы принять деятельное участие: черноморские проливы, Болгария, Румыния, Югославия, будущее Польши, шведский нейтралитет, проливы Каттегат и Скагеррак, соединявшиеся с Балтийским морем, и оставшийся неразрешенным «финский вопрос». Риббентроп разволновался и принялся изо всех сил напускать новый туман, причем иногда он оправдывал действия Германии, а иногда заявлял, что ему необходимо проконсультироваться с кем-то еще, прежде чем дать ответ. Однако он все время возвращался к «самому главному вопросу»: «готов ли Советский Союз сотрудничать с нами в великой ликвидации Британской империи?»
727
Налет британской авиации на Берлин в тот вечер длился относительно недолго. По словам Черчилля, он был намеренно приурочен ко времени визита Молотова в столицу Германии. «Хотя нас и не пригласили поучаствовать в дискуссии, – шутил позднее британский премьер-министр, – мне не хотелось оставаться совсем уж в стороне от обсуждения»
728. Конечно, нельзя исключить, что Черчилль, рассказывая об этом, просто пытается переписать историю так, как ему это выгодно, но в любом случае тот налет действительно начался очень рано – сирены завыли вскоре после половины восьмого вечера, – и целью атаки был избран центр Берлина
729.
Поэтому, когда Молотов и Риббентроп рассуждали о будущем переделе мира, находясь за пределами бункера, они не могли не слышать происходившей вокруг какофонии – утробного воя сирен и стрельбы берлинской зенитной артиллерии. На таком звуковом фоне слова Риббентропа, упорно твердившего, что с британцами уже покончено, что Британия «уже проиграла» войну, наверняка казались несколько преждевременными. По словам Сталина, Молотов оборвал похвальбу Риббентропа метким замечанием. Если Британия действительно уже разбита, поинтересовался он, «почему же мы сидим в этом убежище, и чьи это бомбы там падают?»
730. Риббентроп прикусил язык – ответить ему было нечего.
На следующее утро, когда Молотов и его свита покидали германскую столицу, на площади перед Анхальтским вокзалом был выставлен тот же почетный караул, что стоял там двумя днями ранее, и тот же самый поезд – с немецкими вагоном-салоном и вагоном-рестораном – испускал пар под огромным станционным навесом из стекла и стали. Однако на сей раз обошлось без фанфар, и проводить советского наркома явился один только Риббентроп
731. Это была их последняя встреча.
Хотя отъезд Молотова из Берлина явно ознаменовал некий этап, в последовавшие за этим недели никто, похоже, не осознал, что жребий брошен окончательно. Сам Молотов остался доволен собой и на устроенной по случаю возвращения в Москву вечеринке держался, по словам одного очевидца, «чванливо и надменно»
732. У него имелись все основания гордиться собой. Дав отпор немцам, которые изо всех сил уговаривали СССР повернуть к югу, и твердо обозначив круг стратегических интересов СССР в Европе, он в точности выполнил поручение, которое дал ему Сталин. По мнению Москвы, переговоры должны были продолжиться. Встречи в Берлине воспринимались просто как предварительный этап в этом новом процессе.
Гитлер же был настроен куда менее оптимистично. Его все больше раздражал альянс с СССР: время шло, и он явно склонялся к мысли, что связь с Москвой исчерпала себя и пора наконец разделаться с большевиками. Что еще важнее, у него возникало ощущение, что британцы так стойко сопротивляются неспроста – их каким-то образом подбадривает Сталин. Как отмечал в своем дневнике начальник генштаба сухопутных войск вермахта Франц Гальдер, летом того года Гитлера неотступно преследовал вопрос: почему Британия так упорно отказывается от заключения мира, несмотря на явное неравенство сил? Сам Гитлер разгадывал эту загадку так: Черчилль упорствует, потому что «надеется на некие действия со стороны России»
733. Поверив в собственную гипотезу, он, естественно, начал придавать первостепенное значение следующему важному вопросу: «как быть» с Советским Союзом? Так, 22 июля генерал Гальдер записал, что Гитлер заявил: «Русский вопрос должен быть решен» и «Нам нужно задуматься об этом». Эту же тему Гитлер вновь затронет 31 июля, выступая перед военачальниками в Бергхофе, и вкратце изложит собравшимся членам командования свои взгляды на основные операции, которые должны привести к «уничтожению могущества России»
734.
Традиционно именно это выступление принимается за момент, когда Гитлер принял бесповоротное решение напасть на Советский Союз. Однако этот ориентир весьма условный. В конце концов, как подтвердит любой политик, приказ о разработке операции – отнюдь не то же самое, что неотменимое решение. К тому же, как известно, Гитлер умел ловко приспосабливаться к обстоятельствам и возвысился именно благодаря тому, что реагировал на события, а не вырабатывал заблаговременно какую-то четкую политику, чтобы затем последовательно и упорно за нее цепляться. Кроме того, как отмечал генерал Вальтер Варлимонт, план, за который военные засели после этой встречи с фюрером, поначалу разрабатывался довольно вяло и беспорядочно, так что в итоге не родилось «никакого тщательно продуманного замысла, который послужил бы основой для дальнейших действий»
735.
Поэтому разумнее считать июльский приказ Гитлера о подготовке нападения на Советский Союз просто частью многоканальной политики, в рамках которой военная операция выступала запасным вариантом вместо дипломатического подхода, еще не до конца отвергнутого. Конечно, в момент июльской конференции в Бергхофе до саммита с Молотовым оставалось еще больше трех месяцев. И хотя берлинский саммит был созван прежде всего усилиями «восточников»-русофилов из министерства иностранных дел Германии, которые прослышали об усилении воинственного настроя у Гитлера по отношению к Москве и сочли нужным вызвать Молотова в Берлин для снятия напряжения, не следует воображать, что на этих переговорах Гитлер был от начала до конца лицемерен.
Очевидно, что Гитлер все еще продолжал взвешивать разные варианты. За две недели до приезда Молотова он послал письмо, адресованное лично Сталину, надеясь заручиться его помощью в войне против британцев и с этой целью рисуя ему радужную картину будущего совместного дележа имперских территорий. «Если этот план сработает, – записал Гальдер в своем дневнике, – мы могли бы все разом навалиться на Британию»
736. «Восточники» из посольства Германии в Москве предлагали свой вариант, о котором следовало поставить в известность верхушку министерства иностранных дел. Как отмечал высокопоставленный чиновник Эрнст фон Вайцзеккер, к идее военного нападения на СССР (хоть она и не была еще утверждена), во всяком случае в ведомстве на Вильгельмштрассе, отнеслись без особого восторга. В конце концов, имелись и другие способы добиться подчинения от Москвы, не в последнюю очередь – политика сдерживания СССР, которая привела бы к его медленному разрушению:
Утверждают, будто без уничтожения России невозможно установить порядок в Европе. Но почему бы просто не дать ей свариться в ее собственном большевистском соку? Пока этой страной управляют бюрократы нынешнего типа, ее стоит бояться гораздо меньше, чем при царях737.
Пока Молотова возили туда-сюда по Берлину в тот дождливый вторник, Гитлер отдавал военным указания рассмотреть все мыслимые стратегические возможности. Показательно, что он написал в коротком параграфе «Россия»: «Политические дискуссии с целью выяснить намерения России на ближайшее время уже начались, но, независимо от исхода этих разговоров, все приготовления к планам похода на Восток, относительно которых уже отдавались устные приказы, будут продолжены»
738. Таким образом, разработка планов военной кампании шла своим чередом, а значит, берлинские переговоры являлись частью многоканальных германских усилий нейтрализовать Советский Союз любым способом и сделать Германию бесспорной владычицей всей Европы.
Это становится еще более очевидным, если вспомнить о том, какую сделку предлагали Молотову в Берлине. Гитлер явно хотел вытеснить Советский Союз из Европы, чтобы он впредь не вмешивался в балканские дела, не совался ни к Балтийскому морю, ни к Босфору. Перенаправив СССР далеко на юг, к Индийскому океану и владениям «обанкротившейся» Британии в Индии, Гитлер не только добился бы этой цели, но и впутал бы Советский Союз в конфликт с британцами, тем самым дестабилизировав сам СССР и сделав предполагаемое англо-советское сближение невозможным. В целом это был довольно изобретательный выход из того затруднительного положения, в каком Гитлер, по его собственному мнению, оказался: так он одним ударом убил бы двух зайцев. Следовательно, берлинские переговоры не стоит воспринимать как некий нелепый фарс или дипломатическую обманку, устроенную лишь для того, чтобы скрыть приготовления к войне. Скорее, это был вполне искренний, пускай и циничный, обмен взглядами двух партнеров по договору. А через несколько дней после отъезда Молотова генерал Гальдер отметил в своем дневнике, что «русская операция», по всей видимости, отодвинута на второй план
739. Похоже, дипломатическое решение еще представлялось весьма актуальным.
Однако Сталин не собирался идти на такого рода сделку. Как целая череда российских правителей до него, он считал, что Москве следует расширять сферу своего влияния на запад, и его устремления, как выяснилось из бесед с Молотовым, совершенно точно не ограничивались теми землями, которые уже удалось взять под контроль СССР. Когда на последнем раунде переговоров Молотов упомянул о проливах Каттегат и Скагеррак, для рейхсканцелярии это наверняка прозвучало тревожным звонком. Похоже, Москва вовсе не собиралась успокаиваться на возвращении ранее утраченных территорий в Польше и Прибалтике, ее совсем не привлекали туманные посулы далеких земель в британской Индии, и она собиралась прорываться все дальше на запад.
Таким было стратегическое видение ситуации, которое стояло за официальным ответом Сталина на предложение Риббентропа о присоединении Советского Союза к Тройственному пакту. Этот ответ, доставленный Молотовым послу Германии в Москве Шуленбургу вечером 26 ноября, в целом повторял позицию, уже очерченную в Берлине двумя неделями ранее. Советское правительство готово было принять проект договора четырех стран, но только при выполнении четырех условий. Во-первых, Германия должна уйти из Финляндии и признать, что эта страна относится к сфере влияния Советского Союза. Во-вторых, Молотов настаивал на заключении пакта о взаимопомощи между СССР и Болгарией и на создании советских военных баз в относительной близости от Босфора и Дарданелл. В-третьих, Германия должна была признать, что зона Южного Кавказа «в общем направлении Персидского залива» является «центром устремлений» СССР. Наконец, Москва требовала, чтобы Япония отказалась от своих прав на добычу угля и нефти на севере Сахалина. Безусловно, Сталин выставил очень дерзкие условия, продемонстрировав, что Советский Союз не только не отказывается от своих европейских амбиций, но и держит на примете другие территории, не желая уступать их Персии и Японии. В заключение беседы Молотов заявил, что «хотел бы услышать мнение Германии»
740. Но так и не дождался его.
Хотя ответ Сталина должен был сигнализировать сторонникам дипломатического решения о постигшей их серьезной неудаче, на этом не все кончилось. Еще в декабре Риббентроп утверждал, что обсуждал с Гитлером советское встречное предложение. Сам он выступал за то, чтобы принять его, аргументируя это тем, что если Сталин присоединится к Тройственному пакту, то у Германии появится прекрасная возможность нейтрализовать США и добиться еще большей изоляции Британии, силой усадив ее за стол переговоров. Шансы на успех, уверял он фюрера, «будут выше, чем после Дюнкерка». По словам Риббентропа, Гитлер не слишком возражал против этой идеи. Хотя его смущали и требование убраться из Финляндии, и желание СССР расширить сферу влияния за счет Румынии и Болгарии, он не стал категорически отметать предложенный план. Риббентроп полагал даже, что со Сталиным можно достичь некоего компромисса: «Мы уже многого добились вместе [с Россией], – сказал ему Гитлер, – может быть, и здесь у нас что-то получится»
741.
В тот момент Гитлер еще мог утешать себя мыслью, что европейские амбиции СССР остаются пока чисто умозрительными и выражаются в абстрактных условиях и дипломатических просьбах. Потому его отношения с Москвой оставались натянутыми, но пока не обрывались. Однако еще до конца 1940 года конфликт между его собственным «видением мира» и взглядами его советского партнера сделаются абсолютно очевидными. К принятию решения Гитлера подтолкнут события на малоизвестной региональной конференции в румынском Галаце.
Международная Дунайская комиссия была региональной организацией, чья деятельность редко нарушала спокойствие в международных делах. Она периодически и в разном составе собиралась в течение предыдущих восьмидесяти лет, чтобы регулировать судоходство на Дунае и предоставлять публичную площадку, где государства-соседи могли бы обсуждать возникшие разногласия. Но к 1940 году то, что ранее представляло узкий локальный интерес, сделалось предметом раздора для главных тоталитарных держав Европы: и Германия, и Советский Союз, который теперь тоже считался «Дунайским государством», соперничали за господство над этим регионом.
В конце октября 1940 года, когда началась конференция, противоречия, накапливавшиеся в течение того неспокойного лета, грозили перелиться через край. Германия, уже игравшая главную роль и во всем регионе, и на этой конференции, намеревалась сохранить за собой настоящее положение и добиться исключения Советского Союза из числа участников. Москва же, в свой черед, видела в этой конференции идеальную арену для того, чтобы поиграть мускулами и выступить в новой для себя роли столицы придунайской страны. Важность этой миссии подчеркивал и выбор главы советской делегации – им был назначен заместитель Молотова Аркадий Соболев. Он совершил своего рода балканское турне: вначале остановился в Софии, чтобы очаровать царя Бориса и лично проинспектировать болгаро-румынский пограничный пункт в Русе, а потом уже отправился в Галац – город на Дунае, где должна была состояться конференция.
На этой встрече снова прозвучали многие из тех аргументов, которые в ноябре высказывал в Берлине Молотов. В числе прочего Соболев требовал для СССР права швартовать свои суда в дельте Дуная и установления совместного советско-румынского контроля над этой зоной, а еще жаловался на участие Италии в конференции. Пожалуй, предсказуемо, что вскоре дебаты зашли в тупик, а к середине декабря переговоры окончательно застопорились: Берлин заявил, что «удивлен» грубой тактике советской стороны, и посетовал на «непримиримость» позиций двух стран
742. Если у Гитлера еще оставались к тому моменту какие-либо сомнения по поводу советских амбиций в отношении Балкан, то протоколы Дунайской конференции наверняка помогли ему скорректировать свои представления. В большей степени, чем состоявшийся месяцем ранее визит Молотова в Берлин, в большей степени, чем порой крайне непростые переговоры об экономическом сотрудничестве, и в большей степени, чем непрерывные препирательства из-за Финляндии, именно Дунайская конференция пробила серьезную брешь в нацистско-советских отношениях.
Раздражение Берлина вполне понятно. По представлению немцев, это их солдаты одержали великие военные победы в 1939 и 1940 годах, и их государственные деятели сделали нацистскую Германию бесспорной владычицей всего европейского континента. А Советский Союз, напротив, за тот же период добился всех своих преимуществ – прямо или косвенно – благодаря союзу с Германией. Германия подвергалась риску в одиночку, а Советы пожинали существенную долю ее трофеев. С такой точки зрения, попытки СССР по-прежнему настаивать на какой-то своей роли в Европе – будь то участие в Дунайской комиссии или же в балтийских или балканских делах – были просто отъявленным нахальством. Поэтому, пожалуй, не стоит удивляться тому, что Гитлер терял терпение.
Таким образом, главная претензия фюрера к Москве носила не идеологический, а стратегический характер. Обычно, говоря о причинах, заставивших Гитлера напасть на Советский Союз, приводят прежде всего идеологические мотивы, то есть его давние антибольшевистские взгляды, от которых сам Гитлер и не думал отказываться. Конечно, в этом есть доля правды. Антибольшевизм был одним из главных убеждений, которые разделяли все уважающие себя нацисты, и когда было принято решение начать войну, конечно, на первый план вышли его расово-политические обоснования. И все же стратегические и геополитические соображения оставались по-прежнему важнее, чем идеология, – точно так же, как дело обстояло в конце лета 1939 года, когда подписывался нацистско-советский пакт. Хоть обе стороны и воротили носы друг от друга, объединяясь ради общего дела, обе тем не менее признавали огромные политические выгоды, которые сулил этот пакт. Теперь же, когда их альянс зашатался, над идеологией по-прежнему преобладали соображения стратегического толка.
И потому лишь в декабре, когда на конференции Дунайской комиссии Москва вновь во всеуслышание заявила о желании играть важную роль в Европе, когда немцы наконец получили советский ответ на берлинские предложения Риббентропа и когда шансы на выработку дипломатического решения явно рухнули, – тогда-то Гитлер окончательно принял неотвратимое решение напасть на Сталина. Связь этих событий становится очевидной, если сопоставить время, когда они произошли. Конференция Дунайской комиссии закончилась неудачей 17 декабря, когда в ходе споров между итальянской и советской делегациями дело дошло до драки
743. И уже на следующее утро Гитлер издал «Директиву № 21», приказав своим вооруженным силам готовиться «разбить Советскую Россию в ходе кратковременной кампании»
744. Так прозвучал похоронный звон по нацистско-советскому пакту – и одновременно родился план «Барбаросса».
Глава 8
Верхом на нацистском тигре
[17]
Двадцать третьего декабря 1940 года в засыпанной снегом Москве было созвано совещание высшего руководящего состава Рабоче-крестьянской Красной армии (РККА). Подобные военные конференции проводились ежегодно, на них члены верховного командования и другие военачальники обсуждали текущее состояние оборонительных укреплений Советского Союза и степень готовности Красной армии.
Совещание должно было состояться неподалеку от Красной площади, в Народном комиссариате обороны – замысловатом комплексе со странными бойницами, спроектированном старейшиной сталинских архитекторов Львом Рудневым и законченном в 1938 году. Наркомат обороны, одна из диковин Москвы межвоенного периода, являл собой неуклюжее сочетание элементов итальянского Ренессанса и деталей в стиле ар-деко: украшенные лепниной стены соседствовали с рельефными изображениями стилизованных танков, а на продуманно декорированной центральной башне вместо циферблата красовались крупные красные звезды. Сам Руднев считался восходящей звездой советской архитектуры: в 1937 году он закончил монументальное здание Военной академии имени Фрунзе в Москве (тоже с декоративными танковыми мотивами) и массивный Дом правительства в Баку. Со временем его звезда взойдет еще выше – венцом его творчества станут образцовое здание МГУ на Ленинских горах, построенное уже после войны, и его нелюбимый польский «кузен» – Дворец культуры в Варшаве
745.
Итак, зимой 1940 года в рудневском брутально-ренессансном здании состоялась конференция высшего армейского командования. Зима выдалась очень суровая – самая низкая температура того декабря в Москве была зафиксирована на отметке –38,8 °C. Впрочем, холодами москвичей было не удивить, их наверняка гораздо больше интересовали обычные газетные известия – промышленная статистика и военные сводки, которые заполняли страницы «Правды». Так, их радовали и новости об увеличении производства тракторов, и планы выпуска более широких и быстрых эскалаторов для Московского метрополитена. Внимание горожан могла привлечь и новость о Московской районной конференции ВЛКСМ, а еще в ту пору среди критиков шли жаркие дебаты о новой постановке по флоберовской «Госпоже Бовари» в Камерном театре с Алисой Коонен в главной роли.
Конечно, война тоже занимала заметное место в печати: «Правда» каждый день посвящала целую страницу военным репортажам из Западной Европы. Так, там рассказывалось о поочередных налетах люфтваффе и Королевских ВВС: немцы «исключительно интенсивно» обстреливали Ливерпуль и Манчестер, а британцы отвечали бомбардировками Берлина и Рурской области
746. Сообщали, что Черчилль выступил с прямым радиообращением к итальянскому народу и напомнил о давней дружбе между Британией и Италией, а всю вину за войну возложил на Муссолини. Гитлер же, как рассказывали, побывал на Западном фронте по случаю Рождества и объехал ряд армейских частей на побережье Франции
747.
Но хотя среднестатистический москвич, читая «Правду», мог почерпнуть довольно много информации о том, что происходило в мире в декабре того года, он напрасно стал бы искать там сведений о конференции высшего командования Красной армии, которая происходила практически у него под самым носом. Это совещание имело такую важность, что, очевидно, власти сочли благоразумным утаить его от общественности. Поэтому, хотя газеты писали о том, что маршал Тимошенко лично награждал молодежь на Комсомольской конференции, об истинной причине приезда маршала в столицу они умалчивали.
Несмотря на секретность, которой власти из рефлекторных побуждений окружили это совещание высшего командования армии, в итоге оно сыграло огромную роль. В отличие от всех предыдущих лет, Сталин распорядился о том, чтобы на конференции обсуждались все стороны военной доктрины, организации и боевой подготовки. Поэтому приглашения разослали не только членам высшего руководства РККА, но и многим другим специалистам, в том числе начальникам военных округов, а также многочисленным командирам отдельных армий, дивизий и корпусов. Ожидалось, что на совещание прибудут в общей сложности 270 военачальников Красной армии и Красного воздушного флота
748. Хотя сам Сталин не почтил конференцию своим присутствием, вместо него там побывал его сотоварищ по Политбюро Андрей Жданов, который в тот же вечер доложил вождю обо всем, что там происходило. Несмотря на отсутствие «хозяина», совещание, по словам одного его участника, проходило в почти праздничной атмосфере: «результаты… оказались в целом удовлетворительными», вспоминал он, «и среди нас царили веселье и уверенность в собственных силах»
749.
Совещание состояло всего из шести докладов, охватывавших вопросы боевой подготовки, наступательных операций, роли военно-воздушных сил и роли стрелковых войск. Каждый доклад длился до двух часов, а за ним следовали обстоятельные, не ограниченные временем обсуждения. Открыл конференцию начальник Генштаба, генерал армии Кирилл Мерецков, выступивший с докладом об итогах и задачах боевой подготовки сухопутных войск, ВВС и оперативной подготовки высшего начсостава. Предыдущие два года, отметил он, «протекали в сложной международной обстановке»: империалисты воевали друг с другом и безуспешно пытались втянуть в свою войну Советский Союз. Кроме того, он высказал мнение, что Красная армия «получила большой боевой опыт современной войны» во время «похода на запад» и «ответа на провокации» (как Мерецков эвфемистически назвал вторжение в Прибалтику и нападение на Финляндию). И все же, несмотря на значительные успехи, он полагал, что «в этой войне выявились большие недостатки в вопросах организационных, оперативно-тактических и дисциплины». Таким образом, необходимо было «в кратчайшие сроки» перестроить всю армию, довести ее до высокой боевой готовности, чтобы она могла «по требованию правительства в любое время… выступить в поход»
750.
Следующие докладчики сообщали о более серьезных ошибках, просчетах и слабых местах. Выступая с докладом «Характер современной наступательной операции», генерал армии Георгий Жуков эмоционально призвал Красную армию извлечь уроки из военных успехов предыдущих восемнадцати месяцев и выработать нечто близкое к стратегии молниеносной войны. Недавние войны, сказал он, продемонстрировали пользу внезапного, смелого и скоординированного использования военной авиации, воздушно-десантных войск и бронетанковых частей. Так, разгром японцев при Халхин-Голе в августе 1939 года показал, насколько важны превосходство в воздухе, тактическая внезапность и фланговые движения. Аккуратно обойдя уроки финского фиаско, Жуков перешел к разбору успехов Германии в 1939–1940 годах, которые, по его мнению, объяснялись «тесным взаимодействием» пехоты, артиллерии, танков, саперов и авиации. Важную роль сыграл и элемент внезапности, позволивший немцам проникнуть глубоко в тыл противника. В этом духе и следует вырабатывать военную доктрину Красной армии, «подготовлять ее к завершению задач революции путем энергичных, решительно и смело проводимых наступательных операций» – так заключил Жуков свой доклад
751.
В своих послевоенных мемуарах Жуков в оптимистичном ключе писал, что его доклад встретили очень благосклонно, и отмечал, что на конференции признали необходимость модернизировать военное дело по «основным направлениям» и своевременно реагировать на рост военной мощи Германии
752. Однако его память окрашивала тогдашние события в чересчур радужные тона. В действительности коллеги обрушились на Жукова с довольно суровой критикой, а один из его оппонентов, генерал-лейтенант Филипп Голиков, высказал особое предостережение – избегать «преувеличения успехов иностранных армий»
753. Разумеется, в самом мнении, которое высказал Жуков, не было ничего хоть сколько-нибудь спорного: в конце концов, он лишь выступал за то, чтобы Красная армия перенимала все «лучшие методы», которые, как показывает практика, приводят к верному успеху. Конечно, некоторые его соперники усматривали в его призыве адресованный им скрытый укор, но дело было не только в этом. Прежде всего, в 1940 году советское высшее командование армии не было обычным, нормальным, сплоченным корпусом военачальников. Это было неуклюжее объединение «политических генералов», имевших доступ к Сталину и возможность давать ему советы, и менее способных командиров, получивших повышение в результате масштабных чисток. Меньшинство там составляли «чистые» военные вроде Жукова, пытавшиеся двигаться оптимальным курсом между этими двумя группами. В результате из-за постоянно возникавших споров, как позже вспоминал Хрущев, высшее армейское руководство напоминало «свору бешеных псов», вечно готовых «вцепиться друг другу в глотки»
754.
Когда в этой накаленной атмосфере Жуков призвал выработать советский вариант блицкрига, он, можно сказать, забросил ручную гранату под стол в зале совещания: его предложение очень напоминало «теорию глубокой операции», разработанную в середине 1930-х годов. Ее поддерживал, в частности, маршал Михаил Тухачевский, и некоторое время она оставалась официальной военной доктриной Красной армии. Но сам Тухачевский стал одной из главных жертв репрессий в вооруженных силах. В 1937 году его «разоблачили» как германского агента, допросили (его личное дело оказалось забрызгано его кровью) и расстреляли. Таким образом, выступление за идею, которую он когда-то поддерживал (независимо от ее ценности для ведения войны), можно было расценить как глубоко политический – и даже еретический – поступок.
Впрочем, несмотря на эти возражения, верх одержали доводы в пользу военного планирования с бóльшим упором на наступательные операции. Еще один докладчик, генерал-полковник Дмитрий Павлов, выступил с тезисами, созвучными тезисам Жукова. Его доклад назывался «Использование механизированных соединений в современной наступательной операции и ввод механизированного корпуса в прорыв». Павлов ратовал за создание самостоятельных танковых соединений по английскому и немецкому образцу, а не за частичное использование танков для поддержки пехоты на поле боя, какое практиковали в том году французы
755. Наконец, после еще нескольких докладов слово опять взял маршал Тимошенко. В своей заключительной речи он тоже высказался за переход к наступательным тактикам. «Оборона не является решительным способом действия для поражения противника, – заявил он, – последнее достигается только наступлением»
756. В итоге он призвал укрепить политическое воспитание бойцов Красной армии «в духе беспредельной преданности партии Ленина – Сталина», чтобы они были готовы с оружием в руках «защищать свою социалистическую Родину»
757. На этом совещание подошло к концу.
Хотя участники совещания еще не знали об этом, воинственный дух, который они «заклинали», понадобится стране гораздо раньше, чем они представляли. Сталина держали в курсе многочисленных слухов, просачивавшихся в течение предыдущих месяцев из нацистской Германии, а также передавали ему содержание частных бесед, в которых нацистские руководители выражали недовольство текущим положением. Еще до того, как Гитлер отдал приказ о разработке операции «Барбаросса», новый советский посол в Берлине Владимир Деканозов получил анонимное сообщение, в котором говорилось об агрессивных намерениях фюрера
758. Поэтому Сталин не слишком удивился, когда 29 декабря – в самый разгар совещания армейского руководства – ему на стол лег документ, утверждавший, что «высшие военные круги» в Германии проинформировали советского агента о том, что «Гитлер отдал приказ готовиться к войне против СССР». «Война будет объявлена, – говорилось там далее, – в марте 1941 года»
759.
Советскому военному атташе в Берлине поручили подтвердить эти сведения, и началась проверка и перепроверка источников. Разведка НКВД предоставила в своих донесениях обстоятельное подкрепление этих слухов: германские войска перебрасывались в оккупированную Польшу, строились казармы и укрепления, а с конца 1940 года резко увеличилось число инцидентов на германо-советской границе. Перехваченная телеграмма из Токио в японское посольство в Бухаресте даже наводила на предположение о том, что германская армия «завершила полное развертывание» и «уверена в легкой победе»
760.
Сталин был обескуражен. В обсуждениях, которые последовали за конференцией военачальников, он держался холодно и явно находился в дурном расположении духа, что было для него нетипично; Микояну даже показалось, что вождь «выбит из колеи»
761. Его планы прокатиться верхом на нацистском тигре явно грозили катастрофой, и становилось ясно, что скоро ему позарез понадобятся вся мудрость и все ухищрения, на какие только способно высшее руководство Красной армии.
Однако если Сталин полагал, что перед ним стоит несложная задача, он ошибался. В первые недели нового года в рудневском здании Наркомата обороны были проведены две оперативно-стратегические военные игры, в которых Жуков разбил своего соперника Павлова: вначале – как советский защитник, а затем – как западный агрессор. В ходе последовавшего разбора Сталину довелось испытать немалое замешательство, ознакомившись с образом мысли одного из своих старших военачальников, наглядно продемонстрировавшим те сложности, которые предстояло одолеть, чтобы реформировать Красную армию.
Григорий Кулик был одним из немногих советских маршалов, кого не коснулись чистки, однако из-за сопротивления любым новшествам в техническом оснащении или военной доктрине, какие вводились в Красной армии, он становился всеобщим посмешищем и тяжкой обузой, так что его живучесть можно объяснить только особой близостью к Сталину. Кулик был воинствующим невеждой, носил неуместные «гитлеровские» усы щеточкой и явно тосковал по былой простоте «старого доброго» солдатского века. Он восставал против идеи танковых боев, которую с осуждением относил к «дегенеративной фашистской идеологии», сетовал на изобретение «катюш» (предпочитая пулеметы на конной тяге) и называл противотанковую артиллерию «чепухой»
762. Но, несмотря на такие «пещерные» взгляды, он занимал высокую должность заместителя наркома обороны по вооружению, и – что просто невероятно – в его обязанности входило наблюдение за развитием артиллерии.
Если Сталин и нуждался в дополнительных свидетельствах поразительного невежества Кулика, он получил их на разборе военных игр, который последовал за их проведением. Сталин и так остался недоволен весьма невнятным, уклончивым докладом Мерецкова о ходе самих игр, в которых решительную победу одержал Жуков, а вмешательство Кулика только подлило масла в огонь. Ругая идею механизации армии, Кулик упрямо выступал за использование в боевых действиях артиллерии на конной тяге и жаловался на то, что польза танков сильно преувеличена. «С формированием танковых и механизированных корпусов, – сказал в заключение он, – пока следует воздержаться»
763. Заканчивая выступление, он еще больше опозорился, выказав незнание основных требований к поставкам. Впрочем, Сталин с нетипичной для него мягкостью отреагировал на речь Кулика. Он напомнил маршалу, что «победа в войне будет за той стороной, у которой больше танков и выше моторизация войск»
764. Правда, потом он зловеще добавил: «Правительство выполняет программу механизации вооруженных сил, вводит в армию моторы, а Кулик выступает против моторов. Это все равно что он бы выступал против трактора и комбайна и призывал бы пахать деревянным плугом»
765. Эти слова прозвучали как смертный приговор.
Кулик, как ни странно, остался на прежней должности – во всяком случае, пока его не тронули. Сталин еще совсем недавно приказал НКВД похитить и расстрелять жену маршала (за провинность, которая так и осталась тайной), так что, возможно, это удержало его от расправы над самим Куликом
766. И все же вскоре произошли значительные перемены: самое главное, Сталин снял Мерецкова и назначил начальником генштаба Красной армии Жукова. Таким образом, хотя досадную помеху в лице Кулика так и не устранили, повышение Жукова все же ознаменовало шаг в верном направлении.
Сделавшись главнокомандующим, Жуков первым делом занялся подготовкой к публикации в середине февраля обновленного плана мобилизационного развертывания Красной армии, известного как MП-41. Учитывая, что этот план готовился с прошлого лета, вряд ли Жуков мог значительно повлиять на него напрямую, однако можно не сомневаться в том, что он одобрил все его основные пункты, включая двукратное увеличение личного состава Красной армии до более чем восьми миллионов человек, из которых две трети должны были размещаться в западных военных округах, а также условие, согласно которому весьма целых девяносто дивизий (почти треть всего запланированного количества). Вдобавок в том же феврале на западной границе СССР были созданы три «фронтовых» штаба – «северо-западный», «западный» и «юго-западный»
767. Можно не сомневаться, что Красная армия имела очень четкое представление об угрозе, которую ей предстоит отражать.
Угроза действительно была серьезной. Стратегический план, который вырабатывали Гитлер и его генералы, предусматривал применение трех отдельных армейских групп – Севера, Центра и Юга, общей численностью более трех миллионов человек, – которые ударят с запада по советской территории, окружат и уничтожат силы обороны. Ожидалось, что Красная армия даже окажет им помощь тем, что будет стоять на месте и сражаться, а не ринется в безудержное отступление, потому что немецкие планировщики считали, что СССР не выстоит, если потеряет свои наиболее развитые и индустриализованные районы – Прибалтику, Украину и Ленинград. Когда же его армия будет разбита и его западные промышленно развитые области и основные города окажутся завоеваны и оккупированы, Советский Союз неминуемо рухнет. Так считали разработчики военной операции.
Что еще важнее, к той весне стало уже ясно, что любой грядущий конфликт с Советским Союзом будет развиваться совсем не по традиционным схемам ведения войны. В дополнение к более раннему гитлеровскому плану «Барбаросса», разработанному к середине марта верховным командующим армией, фельдмаршалом Вильгельмом Кейтелем, были составлены правила, согласно которым должно было осуществляться управление уже оккупированным Советским Союзом. В числе прочего там очерчивались «специальные задачи», которые будут возложены на гиммлеровские отряды СС, – задачи, «обусловленные необходимостью устранить конфликт между двумя противостоящими политическими системами»
768. Под этими обтекаемыми формулировками подразумевалась полномасштабная бойня.
Между тем Сталин предпочитал ошибаться, склоняясь к максимальной осторожности, и, хотя его открыто информировали о существующей германской угрозе, цеплялся за дипломатические методы. Он был убежден, что наращивание военной мощи и распространение слухов о грядущей войне – всего лишь нацистский переговорный прием, попытка оказать на СССР психологическое давление, чтобы затем возобновить торг. В целом он по-прежнему придерживался той точки зрения, которую Молотов предыдущей осенью и транслировал в Берлине: что Советский Союз в отношениях с нацистской Германией находится на позиции силы и что, пока Гитлер все еще воюет на западе с британцами, с его стороны было бы безумием напасть еще и на СССР
769.
Кроме того, у Сталина имелись весьма своеобразные представления о немецких военных: он приписывал им гораздо больше самостоятельности в мыслях и действиях, чем ее у них было на самом деле. Здесь на его взгляды наверняка повлиял опыт Первой мировой войны, в ходе которой кайзер Германии оказался оттеснен на второй план, а военные, напротив, выдвинулись на первый. С 1916 года Германией фактически правил армейский дуумвират – фельдмаршал Гинденбург и генерал Людендорф (этот период получил название «бесшумной диктатуры»). Вероятно, помня об этом, Сталин доверял германским военным еще меньше, чем германским политикам, считая первых гораздо более ярыми «ястребами», чем их политические начальники. В итоге у Сталина развился почти болезненный, навязчивый страх: он боялся спровоцировать вермахт любыми действиями, которые можно было бы расценить как антигерманский шаг. Он боялся, что военные отреагируют на него первыми и таким образом втянут берлинских политиков в войну, о которой те вовсе не помышляют
770. «Необходимо проявлять осторожность, не поддаваться на провокации, которые устраивает немецкая военщина, стремясь перетянуть Гитлера на свою сторону, – объяснял Сталин, по свидетельству его переводчика. – Если соблюдать выдержку, не отвечать на вызов провокаторов, то Гитлер поймет, что Москва не хочет никаких осложнений с Германией, и он приструнит своих генералов»
771. В этом Сталин жестоко ошибался: все обстояло ровно наоборот. И это заблуждение в будущем обернется серьезными неприятностями. Жуков сам вскоре убедится в этом. В марте 1941 года, когда он представил вождю обновленный вариант плана МП-41, который, хотя и носил преимущественно оборонительный характер, требовал призыва в Красную армию резервистов, Сталин усмотрел в этом действии потенциальный провокационный жест и велел убрать это условие
772.
Несмотря на возражения Сталина, весной 1941 года в советских западных военных округах отнюдь не стояла полная тишина. Еще прошлым летом туда были подтянуты красноармейские подкрепления: в Финляндии было развернуто пятнадцать дивизий, в Прибалтике – двадцать, в оккупированной Польше – двадцать две, а в Бессарабии – тридцать четыре. Вместе с другими воинскими подразделениями, размещенными в тылу непосредственно за этими дивизиями, общее число красноармейских частей, готовых сразиться с немцами в 1940 году, увеличилось до девяноста стрелковых дивизий, двадцати трех кавалерийских дивизий и двадцати восьми механизированных бригад
773. В марте Жукову удалось-таки протолкнуть свою идею об ограниченном призыве резервистов
774, но временные рамки были слишком размыты, и из тех двухсот пятидесяти дивизий РККА, которые планировалось оснастить и вооружить в западных районах к лету того года, многие неизбежно остались недоукомплектованы по штату и недооснащены
775.
Похожая картина наблюдалась и в фортификационной системе на западе Советского Союза. С середины 1920-х годов СССР возводил сеть оборонительных укреплений вдоль своих западных рубежей. Эти «укрепрайоны» (или УР) называли еще «линией Сталина». Однако после присоединения территорий, которые отошли к СССР в 1939–1940 годах в результате сговора СССР с нацистской Германией, эти незавершенные укрепления оказались приблизительно в трехстах километрах к востоку от новой советской границы. Поэтому летом 1940 года начали строить новую систему укреплений – значительно западнее старой. Она протянулась змеистой линией по новоприобретенным территориям от Тельшяя в Литве через земли Восточной Польши к устью Дуная в Бессарабии. Позже эти укрепления получат неофициальное название «линия Молотова».
Как и ее предшественница, линия Молотова не являлась единой и законченной линией фортификаций: она задумывалась как сеть взаимосвязанных систем земляных укреплений, бетонных бункеров и других опорных пунктов. Везде, где позволял рельеф местности, инженеры использовали естественные преграды, чтобы направить любые войска вторжения в те зоны, где могли быть сосредоточены силы Красной армии. Укрепления проектировались с большим размахом: планировалось возвести почти 4500 объектов, которые протянулись бы на 1200 километров от Балтийского до Черного моря; для строительства требовался труд примерно ста сорока тысяч человек
776.
Однако вплоть до лета 1940 года работы на этом фронте продвигались очень вяло: выведение из эксплуатации старой линии Сталина шло неспешно и фрагментарно, а возведение новой линии Молотова на западе еще толком не началось, несмотря на шквал указаний. Падение Франции в июне 1940 года послужило некоторым толчком для осуществления программы, но и тогда возникли серьезные практические проблемы, в основном вызванные глубокими инфраструктурными и материально-техническими изъянами советской системы. Даже краткосрочная задача – извлечь арматурные детали и прочие элементы из старой «линии Сталина», чтобы их можно было использовать для укреплений на западе, – завела строителей в тупик, потому что орудия, вмонтированные в опорные пункты старой линии, оказались несовместимы с размером казематов новых оборонительных сооружений
777.
И все же, несмотря на подобные трудности, очевидно, что вплоть до первых месяцев 1941 года никто не осознавал, насколько срочно требуется подготовка. Отчасти это можно объяснить тактическими причинами: хотя линия Маннергейма в Финляндии в ходе Зимней войны наглядно доказала свою важность, линия Мажино в 1940 году оказалась куда менее эффективной и никак не могла оправдать идею стационарных укреплений. Однако к февралю 1941 года наметились ощутимые сдвиги: состоялись различные встречи, посыпались указы и распоряжения об ускорении строительства линии Молотова; на весь проект выделили 10 миллионов рублей, а ответственность за его выполнение возложили на бывшего начальника генштаба РККА Бориса Шапошникова
778. Как только задаче было отдано первостепенное значение, активность сразу возросла, и к апрелю 1941 года количество строящихся укрепрайонов на западе СССР сравнялось с общим количеством УР, возведенных в течение целого десятилетия до 1939 года
779. Особое внимание уделялось подступам к Киеву и, что показательно, территории между Гродно и Брестом в бывшей Восточной Польше – на исторической «дороге на Москву»
780. И, несмотря на все это, весной 1941 года в официальном отчете делался неутешительный вывод, что «по большей части» новые оборонительные сооружения «не готовы в военном плане»
781.
Сам же Сталин в те месяцы был сосредоточен чаще всего совсем на другом: он предпочитал думать о дипломатических средствах, а не о потенциально провокационной подготовке, выполнявшейся военными. Его подход состоял в том, чтобы использовать экономические отношения для умиротворения Германии, когда только возможно, так как по-прежнему полагал, что бряцание оружием – всего лишь тактическая уловка со стороны Гитлера. В этом Сталин руководствовался своим пониманием материалистических основ марксизма, ожидая, что от Гитлера можно легко «откупиться», что его антипатию перевесят экономические выгоды. Кроме того, он уже привык использовать экономические связи с Германией как орудие манипуляции: быстро устранял проблемы, когда хотел угодить Германии, и, напротив, задерживал или прекращал поставки, когда желал показать, кто здесь главный. Эта тактика стала особенно бросаться в глаза в первые месяцы 1941 года.
Переговоры по экономическим вопросам между двумя сторонами кое-как тянулись – то вдруг ускоряясь, как будто в преддверии подписания важного соглашения, то опять замедляясь и почти замирая. Как уже не раз случалось, осенью 1940 года они снова застопорились – отчасти потому, что стороны несколько разошлись во мнениях, а отчасти потому, что имело смысл дождаться результатов поездки Молотова в Берлин. Однако после его визита стал заметен любопытный сдвиг. В конце ноября 1940 года немецкий переговорщик Карл Шнурре, обычно очень сдержанный, описывал переговоры как «весьма сердечные» и хвалил «удивительное проявление доброжелательности со стороны советского правительства»
782. А вскоре, 1 декабря 1940 года, был подписан Договор о таможенных тарифах и пошлинах.
Впрочем, несколько сложнее дело обстояло с более широкими переговорами о «втором годе» экономических отношений, потому что в целом ряде пунктов две стороны никак не могли достичь взаимопонимания. Но даже здесь, хотя неизбежно возникали конфликты, советская сторона демонстрировала нетипичную готовность идти на компромиссы: например, она согласилась на условиях компенсации уступить немцам Литовскую полосу, и пообещала удовлетворить имущественные претензии тех фольксдойче, которые эмигрировали из недавно перешедшей к СССР Прибалтики. Немецкие переговорщики очень обрадовались и однажды вечером как следует «обмыли» пересмотренные квоты на зерно (дистиллированным продуктом, полученным из того же зерна)
783: они буквально опьянели от достигнутых успехов. Когда трезвость мысли к ним вернулась, в следующем месяце были согласованы заключительные пункты нового договора, и 10 января 1941 года в Москве было подписано новое германо-советское Соглашение о границе и торговле. Как удовлетворенно отмечал Шнурре, это было «важнейшее [экономическое соглашение], когда-либо заключенное Германией». Его коллега Карл Риттер придерживался такого же мнения и восхвалял «крупнейший контракт, когда-либо заключавшийся между двумя странами»
784. Если же вспомнить обо всем, что происходило до этого, – о каждом яблоке раздора, о каждой склоке и об ответном пререкании, о каждом провалившемся компромиссе, – становится ясно, что за такой большой уступкой со стороны Сталина непременно скрывался какой-то тактический мотив. Отвергнув предложение Германии, сделанное осенью минувшего года, Сталин чувствовал потребность чем-то умиротворить Гитлера и потому снова прибег к экономическим средствам, чтобы добиться хоть какого-то политического сближения.
Стоит отметить, что ни одну из сторон еще не обременяло знание о «неизбежном нападении» в июне 1941 года. Хотя советская сторона получала все больше свидетельств того, что Германия наращивает военную мощь и вынашивает соответствующие планы, Сталин по-прежнему был убежден, что дипломатическими маневрами можно отвратить любой кризис и отложить возможное противоборство до 1942 года или до еще более позднего времени. Поэтому его переговорщики, помня о политической необходимости идти на некоторые уступки Берлину, конечно же, еще не понимали, что торг ведется о жизни самого СССР. Потому переговоры шли в основном в том же тоне, что и раньше.
Германскую сторону тоже нисколько не сковывали грядущие события. Шнурре, как и многие из его единомышленников-«восточников», хоть и не располагал сведениями об отданном приказе к нападению, прекрасно знал, что в Берлине в целом произошел сдвиг к антисоветским взглядам, и пытался использовать экономические связи как довод в пользу противоположной позиции. Поэтому, как только был подписан новый договор, он отправился в Берлин с благой вестью об экономическом сотрудничестве с Советами и заявил, что договор заложил «прочный фундамент для почетного и большого мира с Германией»
785. Пока высокие нацистские чины с глубокомысленным видом кивали, крупные сектора немецкой промышленности и бюрократии заработали на полную мощность, выполняя советские заказы (более срочными считались лишь заказы, поступавшие от вермахта)
786. Даже итальянцы не удостаивались такого режима благоприятствования. Немцы так старались, что поставки в Советский Союз лишь за первую половину 1941 года – на сумму более ста пятидесяти миллионов рейхсмарок – превысили по объему поставки, осуществленные за три года до подписания пакта
787. Неясно, было ли такое рвение частью проводимой кампании преднамеренного обмана, или же – что более вероятно – оно свидетельствовало о плохой связи между Гитлером и МИДом Германии, потому что именно это ведомство отвечало за большую часть переговоров низшего уровня, и его сотрудники, в отличие от их политического начальства, гораздо реже занимали антисоветские позиции. Как бы то ни было, это рвение обошлось Германии очень дорого – настолько дорого, что Гитлер даже запретил публиковать данные об отправке товаров в СССР
788.
По крайней мере до марта 1941 года дипломатическая «игра» Сталина с Германией продвигалась вполне успешно. Несмотря на небольшие заминки – стремительный разгром Франции предыдущим летом и безрезультатную поездку Молотова в Берлин минувшей осенью, – Сталин по-прежнему был уверен, что сумеет удержать Гитлера на коротком поводке. Однако уже в ближайшие недели эта его уверенность сильно пошатнется.
Одной из важнейших «шахматных досок» в дипломатической игре оставались Балканы. Болгария и Турция занимали важное место в берлинских переговорах с участием Молотова, и не только из-за близости этих двух стран к черноморским проливам (а значит, и к давним стратегическим интересам России), но еще и потому, что возведение препятствий на пути германской экспансии на Балканы помогло бы расстроить более масштабные планы Гитлера. Однако сразу же после визита Молотова в Берлин эта балканская политика дала трещины. В последовавшие за этим недели Венгрия и Румыния одна за другой быстро присоединились к Тройственному пакту, тем самым недвусмысленно перейдя в «сферу влияния» Германии. А в начале марта 1941 года их примеру наконец последовала и Болгария, одновременно отвергнув советские инициативы. Перед Сталиным вдруг открылась весьма неприятная перспектива: похоже, советскому влиянию на Балканах вот-вот предстояло исчезнуть вовсе. Поскольку Турция сохраняла решительный нейтралитет, из потенциальных союзников оставалась одна только Югославия.
К концу марта 1941 года Югославия оказалась в полной изоляции. Со всех сторон ее окружали страны, солидаризировавшиеся с Осью, изнутри ее раздирали межэтнические конфликты, и к отражению внешней агрессии военным путем она была не готова. Между тем условия присоединения к Тройственному пакту, выставленные Гитлером в ходе многочисленных встреч с югославскими лидерами в начале весны, были относительно льготными: предлагались и гарантия суверенитета и территориальной целостности, и заверение в том, что от Белграда не потребуют ни оказывать странам Оси военную помощь, ни размещать у себя их войска
789. Поэтому, наверное, неудивительно, что регент Югославии, князь Павел Карагеоргиевич, согласился и отправил своих эмиссаров в Вену, где 25 марта 1941 года и был подписан договор.
Но едва только просохли чернила на соглашении о присоединении Югославии к Оси, как произошел бескровный военный переворот, и сверженному Павлу пришлось эмигрировать. Его место фактически занял бывший начальник Генштаба, генерал Душан Симович. Переворот – устроенный британским Управлением специальных операций (УСО) и встреченный бурным одобрением в Москве, судя по публикациям в «Правде», – свидетельствовал о том, что страна в целом была настроена против союза с «Осью». Тысячи простых жителей Югославии, преимущественно сербы, вышли на улицы, чтобы выразить протест против махинаций Германии и выступить за альянс с Советским Союзом
790. Сталин почувствовал, что вновь появился шанс укрепить пошатнувшееся советское влияние на Балканах, и принялся быстро действовать. Он постарался умерить антигерманскую риторику в Белграде и одновременно начал переговоры – в надежде на то, что проявление солидарности с Югославией сорвет экспансионистские планы Гитлера. В итоге в ночь на 6 апреля в Москве был подписан советско-югославский Договор о дружбе и ненападении.
Если Сталин действительно полагал, что это удержит его союзника от очередной авантюры, он ошибался. В те самые минуты, когда подписывался договор между СССР и Королевством Югославия, гитлеровская авиация уже готовилась к нападению на Белград (эта операция получила кодовое название «Возмездие»). Гитлер, взбешенный военным переворотом, отдал приказ ударить по Югославии «с беспощадной жестокостью» – и обойтись без всяких предварительных «дипломатических запросов» и даже «без объявления ультиматума»
791. В то же утро интенсивные воздушные налеты положили начало военной оккупации и краху самой Югославии. Меньше чем через неделю, 12 апреля, Белград пал, а двумя днями раньше усташи провозгласили Хорватию независимым государством.
Сталин был полностью обыгран: против его коварства была пущена в ход грубая сила. Не успели объявить о его новом договоре с Югославией, как тот оказался недействительным. Геббельс даже насмешливо заметил, что Сталин «воюет клочками бумаги»
792. Теперь от сталинского влияния на Балканах не осталось практически ничего, и на этом установление германского господства над всем европейским континентом можно было считать почти завершенным. Если Сталин полагал, что ему удастся усадить Гитлера за стол переговоров путем дипломатических ходов и экономических трюков, то сейчас ему нужно было задуматься снова, а запасные варианты явно заканчивались. Для Сталина падение Белграда обозначило тот момент, начиная с которого следовало всерьез заняться умиротворением Гитлера.
Первая возможность представилась ему в том же месяце, как раз когда разгром Югославии приближался к концу. Через Москву после визита в столицу Германии проезжал министр иностранных дел Японии Ёсукэ Мацуока. Переговоры с японцами уже тянулись некоторое время, но ни к чему не приводили, однако недавние события дали им новый толчок. Осенью минувшего года в Берлине Риббентроп выступал за сближение Москвы с Токио, поэтому Сталин, естественно, усмотрел здесь возможность заработать очки в глазах Гитлера. Кроме того, Япония была соосновательницей блока «Оси» и еще полтора года назад находилась в состоянии войны с СССР, поэтому любое соглашение с Токио обещало принести выгоду. Поэтому 13 апреля в Кремле был подписан пакт о нейтралитете, в котором стороны обязывались «поддерживать мирные и дружественные отношения между собой и уважать территориальную целостность и неприкосновенность» друг друга, а в случае военного конфликта с третьей стороной соблюдать нейтралитет
793.
Сталин, убежденный в том, что совершил настоящий переворот (а Мацуока позже назовет этот ход «дипломатическим блицкригом»
794), пребывал в таком приподнятом настроении, что даже явился на Ярославский вокзал проводить своих новых партнеров – чего никогда не делал раньше. Он был чуть-чуть навеселе после импровизированного раннего банкета, сопровождавшегося неизбежными тостами, и потому тепло обнимался с членами японской делегации, а Молотов между тем, слегка пошатываясь, выкрикивал коммунистические лозунги. Сам Мацуока вообще еле держался на ногах, его пришлось потом почти на руках заносить в вагон поезда. А самое примечательное произошло, пожалуй, когда Сталин заметил на перроне высокую фигуру гитлеровского генерала Ганса Кребса, помощника германского военного атташе. «Немец?» – осведомился Сталин, и Кребс в знак подтверждения вытянулся по струнке. «Мы раньше были с вами друзьями, – воскликнул Сталин, весело хлопнув генерала по спине, – и впредь останемся друзьями»
795. Чувствовалось, что это в равной мере и пожелание, и констатация факта. Однако более широкий смысл нового пакта не укрылся от Геббельса в Берлине: тот злорадно записал в своем дневнике, что русско-японский договор – «замечательная и чрезвычайно полезная в настоящий момент штука», а потом добавил: «Похоже, Сталин не испытывает ни малейшей охоты познакомиться поближе с нашими бронетанковыми войсками»
796.
А неделю спустя у Сталина появился еще один шанс потрафить Берлину. 20 апреля, проведя вечер в Большом театре, старшие члены Политбюро в сопровождении главы Коминтерна Георгия Димитрова вернулись в Кремль. Там Сталин выступил с речью о перспективах мирового коммунизма в целом и о роли Коминтерна в частности. Многих слушателей эта речь повергла в шок.
За пределами Советского Союза к деятельности Коминтерна, пестовавшего идею международной коммунистической революции, естественно, относились неоднозначно. Особенную ненависть эта организация вызывала у противников коммунистов – сторонников правых взглядов вроде Гитлера. Нацисты осыпали Коминтерн бранью, называя его дело «международным заговором», и даже пытались использовать дело о поджоге Рейхстага в 1933 году для предъявления официального обвинения самому Коминтерну. Тогда они усадили на скамью подсудимых, наряду с предполагаемым поджигателем, несчастным голландским коммунистом Маринусом ван дер Люббе, нескольких местных и болгарских коммунистов, в том числе и Георгия Димитрова. А подписанный тремя годами позже германо-японский Антикоминтерновский пакт был направлен непосредственно против Коммунистического интернационала, который в преамбуле к договору характеризовался как «угроза миру во всем мире»
797.
Однако весной 1941 года Сталин явно пришел к мнению о том, что «слуга» революции стал в некотором роде обузой. В присутствии Димитрова он подверг Коминтерн критике, назвав его «помехой», и высказался за то, чтобы освободить национальные компартии от подчинения ему: так они смогут лучше приспосабливаться к местным условиям. Сталин намекал на то, что Коминтерн принадлежит дню вчерашнему и что сегодня приоритет следует отдавать национальным задачам
798. После этого время не тратилось даром. Уже на следующий день Димитров засел за работу: начал писать новые правила приема в Коминтерн. В личном дневнике он ни словом не упомянул о том, как он сам отнесся к происшедшей перемене. Еще Сталин потребовал, чтобы обычные коммунистические лозунги на ближайшем праздновании 1 Мая заменили на другие – более национально ориентированные
799. Похоже, необходимость действовать с оглядкой на Берлин привела к обезвреживанию яда, разлитого в самой коммунистической идеологии.
Все это время в Москву продолжали поступать донесения разведки, которые обрабатывал и представлял на рассмотрение Сталина глава военной разведки генерал-лейтенант Голиков – тот самый, который накинулся с критикой на Жукова несколькими месяцами ранее. Например, в докладе, подготовленном к 25 апреля, Голиков заключал, что Германия сосредоточила не менее ста дивизий у западной границы СССР, а еще пятьдесят восемь были размещены в Югославии и семьдесят две – в других местах Европы
800. А еще за прошедшие три недели Германия восемьдесят раз нарушала советское воздушное пространство
801. Такие первичные данные добавились к донесениям агентурной разведки, которые начали поступать от советских агентов – Рихарда Зорге из Токио, Энтони Бланта из Лондона и Арвида Харнака в Берлине, – и все это вместе определенно указывало на возрастание германской угрозы.
Возможно также, что Сталину стало известно о речи Гитлера в рейхсканцелярии 30 марта, произнесенной перед двумя с лишним сотнями своих военачальников, с изложением причин назревающего конфликта. Эту двухчасовую речь Гитлер начал с обширного обзора войны и ее исторических предпосылок, обратившись к неприятному вопросу о том, почему Британия продолжает упорно сопротивляться, а также к перспективам вступления Америки в войну. Далее он перешел к основной теме – близящемуся конфликту с Советским Союзом. Во-первых, объяснил он, у Германии есть моральное оправдание для нападения на СССР: ведь Сталин явно «ждал, что Германия истечет кровью насмерть» осенью 1939 года. Кроме того, лишь разгром Советского Союза – «последнего враждебного фактора в Европе» – расчистит Германии путь и позволит ей «окончательно и всесторонне решить континентальную проблему». Он не собирался останавливаться на достигнутом и собирался установить господство Германии над всем континентом
802.
Однако война против Советского Союза не будет обычным конфликтом, предупредил Гитлер: это будет «борьба между двумя противоположными идеологиями». Большевизм – это «асоциальная преступная система», чрезвычайно опасная. «Везде. В Латвии, Галиции, Литве [и] Эстонии» преступления советских комиссаров продемонстрировали, что они способны действовать только «по-азиатски»
803. Следовательно, не может быть и речи ни о каком «солдатском товариществе с врагом». Нет, заявил Гитлер, предстоит «война на уничтожение»: Красную армию необходимо не только разбить на поле боя, но и совершенно уничтожить
804. Если у кого-либо из генералов, слушавших в тот момент фюрера, еще имелись иллюзии относительно того, что нацистская Германия остается союзницей СССР, то теперь они должны были развеяться.
Таким образом, к концу апреля 1941 года Сталин наверняка понимал, что его отношения с Гитлером перешли в новую, более тревожную фазу: от советского вождя требовались все более существенные уступки и более преувеличенные жесты. Но, что самое главное, он по-прежнему не верил в то, что надвигается война, и все больше раздражался на тех, кто пытался убедить его в обратном. Однако, продолжая умиротворять фюрера, Сталин одновременно стремился продемонстрировать Германии, что СССР вовсю готовится отразить нападение.
Поэтому как раз в то время, когда советские переговорщики настаивали на возобновлении давно забуксовавших переговоров с немцами и подсказывали, что можно было бы увеличить поставки сырья, Сталин пригласил германского военного атташе и других высокопоставленных чиновников съездить на Урал и в Западную Сибирь и побывать на заводах, выпускавших самые современные советские танки и самолеты, особенно Т-34 и тяжелые бомбардировщики дальнего действия «Петляковы» Пе-8. По словам Николауса фон Белова, офицера люфтваффе и адъютанта Гитлера, после этого визита «не осталось никаких сомнений» в том, что СССР «вооружается по-крупному»
805. Одновременно советские агенты, внедренные в министерства авиации и экономики Германии, принялись распространять мнение о том, что война против Советского Союза обернется катастрофой для нацистского руководства
806. Сталин явно не желал, чтобы противник недооценивал важность решения в пользу войны.
Примерно через неделю Сталину представилась еще одна возможность поразить весь мир готовностью Советского Союза к военным действиям. Сталин распорядился, чтобы 4 мая Политбюро назначило его председателем Совета народных комиссаров. Эта перестановка носила по большей части символический характер – раньше Сталин занимал номинально лишь должность генерального секретаря ВКП(б), – однако, получив новое назначение, он фактически возглавил государство и уже официально сосредоточил всю власть в собственных руках. Тем самым он сигнализировал миру о своей несокрушимой решимости и демонстрировал «абсолютное единство в работе руководства» в «текущих напряженных условиях»
807.
На следующий же день он выступил с первой речью в новом качестве председателя Совнаркома перед двумя тысячами выпускников военных академий и старших военачальников, собравшихся на торжественный прием в Андреевском зале Большого Кремлевского Дворца. Вначале несколько вступительных слов произнес маршал Тимошенко, а затем в течение примерно сорока минут без бумажки Сталин говорил о текущих сложностях. Красная армия многому научилась, сказал он, на опыте русско-финской войны и войны на Западе: «Имеем современную армию, вооруженную новейшей техникой… У нас есть танки первой линии, которые будут рвать фронт»
808. Он продолжал:
Красная армия уже не та, что была несколько лет назад… Мы перестроили нашу армию, вооружили ее современной военной техникой… Раньше существовало 120 дивизий в Красной армии. Теперь у нас в составе армии 300 дивизий. Из общего числа дивизий третья часть – механизированные дивизии… Об артиллерии. Раньше было большое увлечение гаубицами… [Теперь] большая роль отводится в нашей армии пушечной артиллерии… Раньше… [мы] пренебрегали [минометами], теперь мы имеем на вооружении современные минометы… Не было раньше самокатных частей, теперь мы их создали… и они у нас есть в достаточном количестве809.
Немцы, продолжал он, стали победителями, сменив прежние лозунги «освобождения от гнета Версальского мира» на новые лозунги «захватнической завоевательной войны». В германской армии уже появились «хвастовство, самодовольство, зазнайство». Однако, напомнил Сталин своим слушателям, «в мире нет и не было непобедимых армий… С точки зрения военной, в германской армии ничего особенного нет и в танках, и в артиллерии, и в авиации»
810.
Однако он признал, что война сейчас весьма вероятна. На банкете, последовавшем за этим выступлением, Сталин принялся как бы теоретически рассуждать о том, какой должна быть советская политика перед лицом внешней угрозы. Опьяненный торжественным моментом – а возможно, и только что выпитым, потому что банкет сопровождался неизбежной чередой тостов, – он, возможно, наговорил больше, чем собирался сказать изначально. «Проводя оборону нашей страны, – подчеркнул он, – мы обязаны действовать наступательным образом. От обороны перейти к военной политике наступательных действий. Нам необходимо перестроить наше воспитание, нашу пропаганду, агитацию, нашу печать в наступательном духе. Красная армия есть современная армия, а современная армия – наступательная армия»
811.
По рассказу одного очевидца, потом Сталин высказался еще откровеннее. Одного генерала угораздило произнести тост за мирную политику и ее творца – товарища Сталина. Разъярившийся Сталин протестующе замахал руками, и аплодисменты стихли. Тогда он проговорил:
Этот генерал ничего не понял. Он ничего не понял. Мы, коммунисты, – не пацифисты, мы были всегда против несправедливых войн, империалистических войн за передел мира, за порабощение и эксплуатацию трудящихся. Мы всегда были за справедливые войны, за свободу и независимость народов. Германия хочет уничтожить наше социалистическое государство, завоеванное трудящимися под руководством Коммунистической партии Ленина. Германия хочет уничтожить нашу великую Родину, Родину Ленина, завоевания Октября, истребить миллионы советских людей, а оставшихся в живых превратить в рабов. Спасти нашу Родину может только война с фашистской Германией и победа в этой войне. Я предлагаю выпить за войну, за наступление в войне, за нашу победу в этой войне812.
Сказав это, по свидетельству очевидца, Сталин осушил свой бокал до дна и сел, а все присутствующие некоторое время стояли в гробовом молчании.
Естественно, и речь, и последовавшие за нею тосты вышли весьма спорными. В ту пору они получили достаточно широкое освещение в печати: на следующий день и «Правда», и «Известия» отвели им большие репортажи на первой полосе, причем «Правда» сопроводила свой материал большой – во всю ширину страницы – фотографией, на которой Сталин выступает перед выпускниками военных академий
813. Хотя в прессе и излагалось в общих чертах содержание речи – ее основные тезисы о готовности и компетентности Красной армии, – сам ее текст, что удивительно, буквально не воспроизводился, и о содержании неофициальных тостов, звучавших на банкете, не сообщалось, поэтому по Москве вскоре поползли слухи о точных словах вождя. Больше того, официальной записи той речи не существует по сей день, так что ее содержание приходится собирать по кусочкам, полагаясь на ряд порой не слишком надежных рассказов очевидцев
814. Эта необычная скрытность породила некоторые буйные домыслы, и в итоге речь Сталина превратилась в главный довод в пользу сомнительной гипотезы, будто бы сам Сталин планировал летом 1941 года нанести упреждающий удар по гитлеровской Германии
815.
Однако гораздо убедительнее выглядят попытки представить речь Сталина не как доказательство какого-либо мнимого плана наступления, а как органичную часть сталинского оборонительного арсенала
816. Не стоит забывать и о том, что это все же была напутственная речь, с которой Сталин обращался к новоиспеченным выпускникам военных академий. Он старался приободрить их словами о том, что в Красной армии все стало намного лучше, чем раньше, и что им не стоит бояться никакого врага. Но еще, столь нарочито и самоуверенно бряцая оружием и сознательно преувеличивая мощь и боеспособность Красной армии, Сталин, возможно, пытался заодно отпугнуть Гитлера. Как заметил один из очевидцев, речь Сталина явно «готовилась для заграницы»
817. Однако не прошло и недели, как новообретенная сталинская самоуверенность – или воинственность – подвергнется новому испытанию, причем очень неожиданным способом.
В ночь на 10 мая 1941 года пилот люфтваффе, летевший на аэроплане Messerschmitt Bf-110, выбросился с парашютом над Иглшемом на Шотландской низменности, к югу от Глазго. Он приземлился на крестьянском поле и, когда его задержал работник фермы, представился «капитаном Альфредом Хорном». Работник тут же помог ему дойти до ближайшего коттеджа и угостил его чашкой чая. Довольно скоро «капитана Хорна» разоблачили как Рудольфа Гесса, заместителя Гитлера. Очевидно, он прибыл в Британию с миссией – завязать переговоры о мире.
Точные намерения Гесса, в одиночку тайком прилетевшего в Британию в разгар войны, до сих пор остаются предметом споров. В числе прочих так и не найдены ответы на вопросы о том, не заманили ли его и с кем именно он собирался вступить в переговоры. Он явился без каких-либо конкретных предложений, если не считать общей идеи о том, что Британия должна предоставить Германии полную свободу действий в Европе, а взамен Германия оставит в покое Британию и не тронет ее империю. После допроса и зондирования, которые провели несколько важнейших государственных деятелей Британии (среди них самыми заметными были советник по иностранным делам Айвон Киркпатрик и бывший министр иностранных дел сэр Джон Саймон), грандиозный план Гесса быстро рассыпался в прах, оказавшись между молотом германского высокомерия и наковальней британской несговорчивости. Гесса интернировали, и он провел в Британии всю оставшуюся войну, превратившись в жалкую фигуру. Со временем все больше людей – даже его бывшие товарищи в Германии – приходили к мнению, что он чудак или даже псих. Йозеф Геббельс записал в дневнике: «До чего же это все глупо! И такой дурак, как [Гесс,] был заместителем фюрера! С трудом верится»
818.
Британцы, скорее всего, пришли к такому же выводу. И хотя они явно считали, что путем переговоров ничего нельзя добиться, тем не менее прилет и пленение Гесса можно было использовать, превратив в очевидный пропагандистский козырь. Черчилль, который не придал большого значения эскападе заместителя фюрера, решил играть по-честному и ограничиться публичным сообщением обо всем происшедшем. Однако высокопоставленные чиновники из Уайтхолла отговорили его от такого хода, увидев в поступке Гесса возможность, которую было слишком жалко упускать. В итоге были преданы огласке лишь самые скупые сведения, зато вокруг этого дела начали распускать по тайным каналам всевозможные ложные слухи. Цель этой кампании состояла не только в том, чтобы взбесить Гитлера и подорвать боевой дух немцев, но и возбудить в СССР подозрения относительно истинного смысла миссии Гесса
819.
Британцы уже давно хотели отвратить Сталина от союза с Берлином, и именно такой образ действия представлялся им главным оружием в борьбе против Гитлера. Но, к их вечной досаде, им никак не удавалось достучаться до Москвы. Как горько отмечал Александр Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел, дипломатия в отношении СССР «хромает на обе ноги»: ведь «если невозможно действовать (а) угрозами или (б) подкупом, то нельзя добиться ничего, потому что Россия (а) совершенно нас не боится, и (б) нам нечего ей предложить»
820. Однако дело Гесса обещало подсказать выход из тупика, предоставив британцам возможность, если они ловко «повернут» эту историю, благотворно повлиять на Сталина. Таким образом, Москве попытались внушить, будто прилет Гесса сигнализировал о расколе внутри нацистской партии: пуристы (которых и представлял Гесс) были недовольны сотрудничеством Гитлера с Советами и намеревались подготовить почву, заручившись нейтралитетом британцев, для окончательного сведения счетов с коммунистами. Британцы надеялись, что после их рассказа о вероломстве нацистов и о вероятном нападении с их стороны Сталин отвернется от бывшего партнера и соучастника преступления, и тогда нацистско-советский пакт наконец утратит силу.
Этот план нельзя назвать совсем нелепым, но, по большому счету, он оказался несостоятельным. Британцы не только недооценили степень паранойи Сталина, но, видимо, так и не поняли, что его подозрительность в отношении британских мотивов не менее сильна, чем страх перед намерениями Германии. Британия как типичнейшая «империалистическая держава» занимала особое место в советской демонологии, тем более что в 1918–1919 годах, во время Гражданской войны в России, именно она играла главную роль в союзнической военной интервенции на востоке страны, а сам Черчилль произнес в ту пору свою знаменитую фразу о большевизме как о младенце, которого лучше «задушить еще в колыбели»
821. Поэтому, естественно, любые сведения, поступавшие из британских источников, воспринимались с величайшей осторожностью.
Информация о Гессе проникла в Советский Союз сразу по нескольким каналам, в числе которых были британский посол в Москве Стэффорд Криппс и «кембриджский шпион» Ким Филби, а также члены обширной советской разведывательной сети. Поступившие сведения были крайне скупы на подробности и практически все подверглись той или иной обработке в Уайтхолле. Однако любопытно, что из прицельно запущенных слухов Сталин и его соратники извлекли вовсе не ту мысль, которую им пытались внушить англичане, – о расколе в рядах нацистов. В СССР пришли к другому выводу: а именно что Гесс (а значит, и Гитлер) пытается затеять игру с британцами и что если Москва не проявит осторожность, то вскоре может оказаться с нацистами лицом к лицу. Как заметил в своих мемуарах Хрущев, никому даже в голову не пришло, что Гесс мог совершить полет без ведома фюрера
822. К тому же известие о том, что в допросе Гесса принимал участие сэр Джон Саймон, наверняка очень встревожило Москву: дело в том, что многие левые видели в Саймоне одного из вдохновителей политики умиротворения, признанного «мюнхенского человека». Сталина легко извинить, если он по ошибке решил, что англичане просто готовятся к новому этапу умиротворения Гитлера.
В действительности этим подозрения не ограничились: для Сталина эпизод с Гессом послужил сигналом об опасном антисоветском заговоре. Через несколько дней после прилета Гесса в Британию Сталин, выступая перед ЦК партии, поделился с товарищами своими мыслями на эту тему: «С одной стороны, Черчилль шлет мне личное послание, в котором предупреждает об агрессивных намерениях Гитлера… А с другой стороны, англичане принимают у себя Гесса, несомненно доверенного Гитлера, и ведут через него сговор с Германией». Из этого Сталин мог сделать единственный очевидный вывод – что британцы хотят спровоцировать войну между Россией и Германией. «Посылая нам предупреждение, – рассуждал он дальше, – господин Черчилль наверняка надеется, что у Советского правительства нервы не выдержат, и мы приведем в движение весь наш военный механизм. Тогда у Гитлера будет прямой и оправданный повод начать против СССР превентивный поход»
823.
Таким образом, вместо того, чтобы расшевелить Сталина и настроить его против Гитлера (на что очень надеялся Лондон), просочившаяся информация о полете Гесса возымела ровно противоположный эффект – лишь укрепила в Сталине патологическое недоверие к британцам как к коварным интриганам и притворщикам. Непосредственная угроза, заключил Сталин, исходит не от немцев, а от англичан
824. Он сказал Жукову: «Вот видите, нас пугают немцами, а немцев пугают Советским Союзом и натравливают нас друг на друга»
825.
Таким образом, эпизод с Гессом лишь усилил недоверие Сталина к загранице, но больше ни к каким переменам не привел. Разведывательные сводки за май, с которыми знакомил Сталина Голиков, по-прежнему давали точную картину наращивания Германией военной силы у западной границы СССР (5 мая ее количество оценивалось в 102–107 дивизий, 15 мая – в 114–119, а 31 мая – уже в 120–122 дивизии
826), однако Сталин просто отметал их как дезинформацию или как попытку провокации. К тому моменту Сталин сделался настолько раздражительным и нетерпимым, что подчиненные, по долгу службы представляя ему подготовленные доклады, все чаще испытывали «страх и трепет»
827. Голиков же научился специально подавать собранную информацию неоднозначно, чтобы не вызвать лишний раз неудовольствие Сталина. Например, 15 мая он предпочел сфокусировать внимание на тех военных подразделениях Германии, которые готовились выступить против британцев на Ближнем Востоке и в Африке, а тем, что скапливались возле советской границы, он не стал придавать большого значения
828.
Тем не менее военные приготовления продолжались. В середине мая, помня о недавнем призыве Сталина – переходить к отработке наступательных действий, – Жуков пересмотрел военный план Красной армии и внес в него предложение нанести упреждающий удар по Германии. В так называемом плане Жукова начальник Генштаба писал: «Считаю необходимым ни в коем случае не давать инициативы действий Германскому Командованию, упредить противника в развертывании и атаковать германскую армию в тот момент, когда она будет находиться в стадии развертывания и не успеет еще организовать фронт и взаимодействие родов войск». В заключение Жуков обращался к Сталину с просьбой «своевременно разрешить последовательное проведение скрытого отмобилизования»
829.
Но Сталин так и не дал разрешения на мобилизацию. Некоторые даже выражали сомнения в том, что Сталин вообще видел «план Жукова». В то же время оборонительные приготовления продолжались. Ко дню летнего солнцестояния вдоль линии Молотова было построено уже около двух тысяч опорных пунктов, из них примерно половина была вооружена и оснащена всем необходимым. Кроме того, был отдан приказ как можно скорее довести все «укрепрайоны» до полной боевой мощи
830. В середине мая Жукову удалось обеспечить «частичную мобилизацию»: были призваны резервисты, и пришла директива перебросить в западные приграничные округа войска с Северного Кавказа и из других дальних округов Советского Союза. В западных лагерях должны были разместить более пятидесяти тысяч солдат. «В округ стали прибывать эшелоны за эшелонами… – писал Жуков в своих мемуарах. – Это радовало. Опасение, что в случае войны у нас не окажется в глубине войск, отпадало само собой»
831. Однако отрезвляющая правда заключалась в том, что во многих из этих новых частей не хватало офицеров и самой необходимой техники, и им далеко было до закаленных в боях солдат вермахта.
В экономических делах та же модель поведения, которая была характерна для первых месяцев 1941 года, продолжала действовать и в мае-июне. За предыдущие несколько месяцев немцы расширили поставки в СССР, и советская сторона последовала их примеру. Сталин как только мог использовал экономический рычаг для умиротворения Гитлера. Только за период с апреля по июнь Советский Союз отправил в Германию больше пятисот тысяч тонн зерна – почти треть всего обещанного объема. Кроме того, в апреле были подписаны новые контракты: на 982 500 тонн нефти, 6000 тонн меди, 1500 тонн никеля, 500 тонн цинка и 500 тонн молибдена
832.
Май тоже оказался плодотворным: за один только этот месяц были заключены сделки, охватившие около 14 % всего советского экспорта в Германию, причем, что любопытно, на сей раз обошлось без обычного препирательства из-за цен и сроков. В начале лета СССР выказал такое рвение к торговле, что германская инфраструктура на западной стороне от границы в оккупированной Польше – и так уже перегруженная из-за активных военных приготовлений – просто не справлялась с возросшими объемами грузов, и сотни вагонов с зерном, топливом, металлическими рудами и прочими видами сырья скопились на советской стороне границы
833.
Показательно, что в июне, когда немцы почти прекратили ответные поставки, Сталин все еще не выказывал признаков беспокойства. Например, 13 июня адмирал Кузнецов доложил ему, что поставки запчастей для крейсера «Петропавловск» (бывшего «Лютцова»), который еще достраивали в Ленинграде, почему-то прекратились. В ответ Сталин, как будто даже не удивившись, задал лишь один вопрос: «Это все?»
834
Учитывая явное проворство, с каким советская сторона продолжала исполнять свои экономические обязательства, можно вообразить, что в берлинских коридорах власти звучали и мнения людей, выступавших против военного решения. Конечно, таких взглядов давно уже придерживались «восточники» в германском МИДе – например, Карл Шнурре и посол Шуленбург, – но теперь к их хору присоединились и другие голоса. В частности, речь идет о министре финансов Лутце Шверине фон Крозиге, который утверждал, что Германия непременно проиграет в случае войны из-за неизбежных перегруппировок и разрушений. Шнурре, заходя еще дальше, высказывал предположение, что советское желание умиротворить Берлин столь велико, что можно смело предъявлять Москве новые экономические требования, даже выходя за рамки существующих соглашений
835. Зачем воевать, если Советы и так уже готовы поставлять Германии почти все необходимое? Зачем убивать корову, которую собираешься доить?
Конечно, в подобных доводах имелись и изъяны. В своем стремлении избежать конфликта Шнурре и его единомышленники рисовали чересчур оптимистичную картину советской «угодливости». Ведь по-прежнему оставались некоторые вопросы, в которых Москва совсем не желала идти на уступки, и в Берлине ожидали, что, как только кризис минует, Сталин вновь вернется к своей излюбленной тактике обструкционизма.
Но пусть даже Гитлер хорошо понимал всю сложность экономических отношений с СССР, в 1941 году им уже двигали более соблазнительные стимулы – идеология и геополитика. Ему до смерти надоело слушать всех, кто предупреждал об экономической катастрофе, которая последует за планируемым нападением на Советский Союз, и весной 1941 года он пожаловался Герингу и заявил, что «отныне» просто «заткнет себе уши», чтобы не «слушать больше этого нытья»
836. Как и многие его соотечественники, придававшие большое значение идеологии, Гитлер на этом этапе руководствовался в большей степени собственными предрассудками, нежели неопровержимыми фактами. В его представлении Сталин был лицемером и «хладнокровным шантажистом», который только и ждал случая распространить на запад коммунистическую идеологию
837. Гитлер считал, что лишь война с Советским Союзом поможет решить жизненно важный вопрос о том, кто же главный в Европе, и Германия непременно должна победить в этой войне. После встречи в рейхсканцелярии в июне того года Геббельс размышлял в своем дневнике о стратегической доктрине фюрера. «Мы должны действовать, – писал он. – Москва не намерена вступать в войну, пока Европа не будет окончательно истощена и обескровлена. Вот тогда Сталин двинется на Европу, чтобы большевизировать ее и установить здесь собственный режим. Мы же одним ударом расстроим все его расчеты»
838. Когда речь шла о столь масштабных замыслах, какие-то экономические детали казались просто не заслуживающими внимания пустяками.
А еще готовившаяся кампания против СССР нужна была Гитлеру для разрешения накопившихся проблем с населением, которые он сам же и создал в Восточной Европе. Процесс этнического переустройства в оккупированной Польше, начавшийся еще зимой 1939 года, пока что продвигался лишь урывками: ему мешали затруднения, вызванные войной, и отсутствие какого-либо связного всеохватного плана. К зиме 1940 года среди нацистского руководства уже нарастало заметное нетерпение, и вопрос о «переселении» вновь возвращался в политическую повестку.
Прежде всего, до сих пор не удалось удовлетворительно решить вопрос о судьбе фольксдойче, «освобожденных» из Восточной Европы после заключения нацистско-советского пакта. В течение второй половины 1940 года поляков и евреев массово депортировали из Вартегау в Генерал-губернаторство, чтобы освободить место для фольксдойче, прибывавших из Волыни – аннексированной Сталиным бывшей юго-восточной области Польши. В марте 1941 года нацистская пропаганда хвасталась, что более четырехсот тысяч «поляков и евреев» уже «переселены»
839. Хотя этот процесс оставался весьма хаотичным и протекал очень медленно из-за разных материально-технических сложностей, а также из-за разочарования чиновников, недовольных этническим «качеством» некоторых новоприбывших, он тем не менее вызывал в нацистских кругах нечто вроде «депортационной лихорадки», которая заразила начальство многих других областей. В итоге к концу 1940 года из Эльзаса и Лотарингии – бывших французских земель, аннексированных рейхом, – депортировали в Вишистскую Францию около семидесяти тысяч «нежелательных элементов», в том числе евреев, преступников, гомосексуалистов и душевнобольных. В октябре еще около шести тысяч евреев были высланы из земель Баден и Саар на запад, и таким образом эти две земли стали первыми в нацистской Германии областями, или «гау», которые официально объявили «очищенными от евреев» (Judenfrei)
840.
Решив последовать примеру Бадена и Саара, гауляйтер Вены Бальдур фон Ширах обратился с просьбой лично к Гитлеру разрешить ему депортировать 60 тысяч венских евреев. Получив разрешение, в феврале 1941 года он принялся действовать и депортировал 5000 несчастных в окрестности Люблина, к юго-востоку от Варшавы, а затем операцию пришлось остановить из-за возникших трудностей с транспортом
841. Хотя крупномасштабные депортации евреев из рейха начнутся не раньше октября 1941 года, венская «акция» (Aktion) послужила мрачным предзнаменованием будущих ужасов.
Всех, кого затронула «акция», привезли ночью на венскую железнодорожную станцию Аспанг и погрузили в пассажирские вагоны. Все главы семей уже передали права на свою оставшуюся в городе недвижимость и прочее имущество германскому рейху и письменно подтвердили, что уезжают по собственному желанию. Проехав большое расстояние, ссыльные из Вены – а в большинстве своем это были культурные, образованные горожане, – оказались в польской сельской глуши. Их поразили дикие условия, в которых им предстояло жить. Здесь их ждала медленная смерть. Одна ссыльная в отчаянии писала родне: «Можешь представить, что нас здесь ждет: никакого источника заработка! Вот что я тебе скажу: уж лучше бы они просто поставили нас к стенке в Вене и расстреляли. Это была бы легкая смерть, а теперь нам придется умирать медленно и мучительно»
842.
Некоторые из союзников Германии отнеслись с таким же энтузиазмом к идее этнических чисток. Особенно напряженной была обстановка в Румынии, еще не до конца оправившейся от бедствий минувшего года – территориальных потерь и последовавшего за ними политического краха. Там многие считали, что в катастрофе, постигшей страну, виноваты местные евреи. Поэтому Железная гвардия – местное фашистское движение, которое выдвинули годом ранее в правительство, – только и ждало случая поквитаться с мнимым врагом. Такой случай представился в январе 1941 года, когда «легионеры» из Железной гвардии восстали против премьер-министра и учинили трехдневный погром, вымещая зло на бухарестских евреях. Этот погром поверг в оторопь даже тех, кто успел привыкнуть к недавним волнениям и вспышкам насилия в Румынии. «Самым поразительным в бухарестской резне, – отмечал один современник, – была ее поистине зверская жестокость… В ночь на вторник, 21-е, было убито девяносто три человека. Сейчас считается достоверно установленным, что евреев, замученных на городской скотобойне в Страулешти, повесили на крюках для мясных туш»
843. Такое зверство было мрачным предвестьем событий, которые в недалеком будущем произойдут на территории почти всей Восточной Европы, – особенно в областях, недавно аннексированных Москвой и «освобождавшихся» немцами в войне против Советского Союза. Во всех этих землях ни в чем не повинное еврейское население заставили кровью заплатить за почти два года советской власти.
Между тем в Берлине депортации, происходившие в течение недавних месяцев, весной 1941 года вдруг прекратились. Нацистское руководство, раздосадованное тем, что его прежние попытки привели лишь к переброске нежелательных народов в Генерал-губернаторство, с конца 1940 года довольно туманно заговорило о будущем «улаживании еврейского вопроса» путем депортации на территорию, «которую еще предстоит определить». Под этой территорией подразумевался Советский Союз
844. Высылка европейских евреев на бывшие советские территории казалась разумным решением с точки зрения логистики и идеологии. В любом случае оно было намного осуществимее, чем предлагавшийся ранее вариант – отправить их всех на Мадагаскар. Кроме того, многие считали, что именно там им самое место, – ведь, согласно нацистским представлениям, между евреями и коммунизмом существовала крепкая связь. Пока же все планировавшиеся операции по депортации следовало приостановить – до ожидаемого разгрома СССР.
В то же самое время, когда нацисты обдумывали свою программу «переселения» евреев, советская власть вынашивала собственные планы новых депортаций. За прошедшие два года вслед за оккупацией Восточной Польши, Прибалтики, Бессарабии и Северной Буковины последовала советизация этих территорий – с быстрой перестройкой всего административного аппарата, с основательной земельной реформой и сознательной охотой на всех представителей старой политической элиты. Теперь же власти со свежими силами взялись за сплочение новых территорий и выявление потенциальных очагов оппозиции среди местного населения.
Конечно, советские репрессии и гонения быстро обрушивались на тех, кто осмеливался противиться властям. Рассказывали, что в Бессарабии всего через полгода советской оккупации тюрьмы уже до того переполнились, что арестованных держали в солдатских казармах
845. Условия содержания и обращение были (что предсказуемо) совершенно зверскими. Юозаса Викторавичюса арестовали в Литве в апреле 1941 года за критику советского строя. Для начала НКВД продержал его две недели в разных тюремных камерах. На первом допросе его заковали в цепи, избили и подвергли сексуальному насилию. Допрос длился сорок пять часов, за это время арестант дважды терял сознание. Когда он наконец вернулся в камеру, его никто не узнал
846. В других местах следователи применяли не менее изобретательные методы. Одна бессарабская жертва НКВД впоследствии вспоминала: «Они не только допрашивали тебя, но и избивали, как собаку. Подвалы у них были залиты водой, и там они могли часами держать человека вниз головой. А еще время от времени прикасались к тебе электрическими проводами»
847.
Теперь, когда репрессии перешли в новую фазу, советские силовики прибегли к проверенной временем тактике – преследовать сразу целые группы в остальном невинных людей, исходя из предположения, что само существование этих групп представляет угрозу для советской власти. В документе, составленном зимой 1940 года начальником НКВД Литвы Александром Гузявичюсом, перечислялись некоторые категории граждан, которые, как считалось, «загрязняют» Литовскую Советскую Социалистическую Республику:
1) Все бывшие члены антисоветских политических партий, организаций и групп: троцкисты, правые, эсеры, меньшевики, анархисты и т. п.
2) Все бывшие члены национал-шовинистических партий, организаций и групп.
3) Бывшие жандармы, полицейские и тюремщики.
4) Бывшие офицеры (царские, белые, петлюровские и др.).
5) Бывшие офицеры и члены военных судов.
6) Бывшие политбандиты и добровольцы Белой и других антисоветских армий.
7) Лица, исключенные из ВКП(б) и ВЛКСМ за антипартийные проступки.
8) Все перебежчики, политические эмигранты, реэмигранты, репатрианты и контрабандисты.
9) Все иноподданные, представители инофирм, сотрудники инодипучреждений, бывшие иноподданные.
10) Лица, имеющие личные и письменные связи с заграницей, инопосольствами и консульствами, эсперантисты и филателисты.
11) Бывшие сотрудники министерских отделов.
12) Бывшие работники Красного Креста.
13) По религиозным общинам – церковники, сектанты и религиозный актив.
14) Бывшие дворяне, помещики, купцы, банкиры, торговцы, лавочники, владельцы гостиниц и ресторанов848.
Понятно, что НКВД решил раскинуть свою сеть очень широко. На практике жертвы, которые в нее попадались, далеко не всегда попадали во все перечисленные категории. Так, в Прибалтике близкие родственники арестованных тоже считались виновными – просто в силу наличия связей. Например, в Латвии Августа Зоммера арестовали из-за того, что он состоял в местной Национальной гвардии (Aizsargi), – однако его жену и дочь тоже причислили к «социально опасным» элементам. Его дочери Ине было в то время всего пять лет
849. По некоторым оценкам НКВД, каждый седьмой литовец попадал в список так называемых неблагонадежных лиц
850.
Определив круг своих противников, советские власти в новых республиках, образованных из аннексированных земель, в начале лета 1941 года принялись за истребление этих групп, так как помнили о растущей угрозе на западной границе и о срочной необходимости сохранять политический контроль в условиях близящегося кризиса. По бывшим землям Восточной Польши уже прокатились три волны депортаций, так что к первым месяцам 1941 года советские власти уже приобрели необходимый практический опыт: они научились быстро выявлять, арестовывать и перемещать людей в больших количествах. Процедуры, которыми сопровождалась высылка этих врагов советского государства, излагались в так называемых инструкциях Серова, выпущенных в начале июня 1941 года заместителем наркома внутренних дел Иваном Серовым. Согласно указаниям Серова, депортации следовало проводить в спокойной обстановке, без паники и возбуждения. Депортируемых лиц должны были выявлять «тройки» – особые органы НКВД, состоявшие из местных коммунистов. Арестовывать людей следовало еще до рассвета у них дома, их самих и помещение тщательно обыскивать, а любые противозаконные предметы – контрреволюционные материалы, оружие или иностранная валюта – подлежали описи и конфискации. Затем полагалось сообщить жертвам, что их вышлют в «другие области» Советского Союза и что им позволяется взять с собой необходимые вещи – одежду, постельные принадлежности, кухонную утварь и месячный запас еды, – общим весом не более ста килограммов. На каждом чемодане или каждой коробке должны быть обозначены имя, отчество и фамилия высылаемого, а также название его родного города или села. После сборов людей привозили на местную железнодорожную станцию, где мужчин – глав семей – отделяли от остальных. Когда вагон заполнялся – а вместимость каждого вагона оценивалась примерно в 25 человек, – двери его запирались снаружи. Согласно распоряжению Серова, на весь процесс – от ареста до погрузки на поезд – отводилось не больше двух часов
851.
Несмотря на предписания Серова проводить депортацию с беспристрастным спокойствием, на деле все происходило в чудовищной обстановке. Операция началась в Бессарабии в ночь на 12 июня, через два дня продолжилась во всех трех Прибалтийских республиках, а завершилась еще одной операцией высылки, которая затронула северо-восточную область оккупированной Польши; проходила она с 14 по 20 июня 1941 года. С арестом к людям приходили еще затемно – обычно два милиционера из местных в сопровождении красноармейцев или энкавэдэшников. Опыт Херты Калининой в Латвии вполне типичен: «Все проснулись от громкого стука в дверь. В комнату ворвались солдаты, какой-то русский и один наш дальний сосед. Нам велели упаковать как можно больше вещей и сказали, что нас увезут жить в какое-то другое место». Никто не выказывал сочувствия. Когда отец Херты спросил у тех людей, что он сделал плохого, ему ответили: «Вы – классовые враги, и мы собираемся вас уничтожить»
852.
В суматохе и переполохе мало кто успевал подготовиться к предстоящим мучениям. Иногда офицеры, производившие арест, подсказывали депортируемым, что им понадобятся теплые вещи и хороший запас еды, но в большинстве случаев никто не спешил помогать советами. В Эстонии Айно Роотс дали всего четверть часа на сборы, а у нее было трое маленьких детей.
Собираться нужно было так быстро, что я только и успела набросить пальто поверх ночной рубашки. Я обулась на босу ногу, голову не покрыла… Один из тех людей все кричал, что у нас только пятнадцать минут на сборы! Что можно успеть за пятнадцать минут?.. Так я и поехала в Сибирь – будто умалишенная, в пальто поверх ночной рубашки853.
Когда охрана отбирала всех, кто значился в списках, депортируемых сажали в грузовики. Мария Габиневич, арестованная в Польше, вспоминала, как в последний раз взглянула на родной дом, когда грузовик НКВД уже отъезжал: «Машина двинулась. Еще один взгляд на наш дом, на строения, на поля, на знакомую тропинку, которая вела на холм… где мы любили гулять и играть. Мать осенила крестом все, что мы здесь оставляли»
854.
Словно уже пережитых напастей было мало, многих депортируемых ожидала новая беда, когда они оказывались на железнодорожных платформах: там мужчин – глав семей – разлучали с женами и детьми и объясняли, будто мужчины поедут в отдельных вагонах, чтобы «избежать неловкости». Для многих женщин это расставание стало последним – больше они своих мужчин не видели. Когда позже одна депортированная спросила охранников, где ее муж, в ответ те только рассмеялись
855.
Условия в вагонах были крайне примитивными. Людей запускали в дощатые вагоны для перевозки скота – такие же, в каких перевозили поляков в трех волнах депортаций 1940 года: с зарешеченными оконцами наверху и некоторым «благоустройством» в виде голых дощатых нар и дырки в полу вместо уборной. Хотя по официальным нормам вагон был рассчитан на двадцать пять человек, в действительности в них набивалось по сорок депортируемых вместе со всеми пожитками, так что люди практически сидели друг у друга на головах. Латышка Сандра Калниете, опираясь на воспоминания бабушки и матери, пишет:
Даже ходить по своей надобности приходилось тут же, в вагоне, у всех на виду. Ну да, остальные старательно отводили глаза, но унижение от этого не уменьшалось… Девушкам, молодым женщинам было труднее всего пересилить себя и отправиться к темной, вонючей дыре… Люди, съежившись, сидели на нарах или на своих вещах посреди вагона. Общая подавленность, слезы, стенанья…856
Что еще хуже, поезда часто надолго задерживали, и под присмотром охраны их продолжали заполнять. Иногда ждать приходилось по нескольку дней. Один очевидец бессарабской депортации вспоминал:
Я помню, что было много солдат, помню крики, толпы и вагоны, забитые измученными людьми. Мужчины, женщины, дети – все лежали как попало и цеплялись за свои пожитки… Люди там собрались самые разные: молодые служащие, лавочники, проститутки и учителя, но была одна вещь, которая всех объединяла: никто не знал, что будет дальше, и все плакали от страха и отчаяния857.
Некоторым депортируемым охрана выдавала ведра воды, а другие не получали ничего – их выручали только припасы, которые приносили местные жители или заботливые друзья. Пока поезда стояли или как только они трогались, некоторые ссыльные бросали из окон вагонов письма или записки, не оставляя надежды хоть как-то дать знать о своей судьбе друзьям и близким. Письмо Роберта Тассо, выброшенное таким образом, как ни странно, попало в руки его матери. «После всего, что нам довелось увидеть, – писал он, – мы очень обеспокоены. Никто ведь не знает, когда придут за ним. Но мы надеемся на лучшее, только надеждой и остается жить… Держись, не горюй обо мне»
858.
По мере того как поезда ехали все дальше на восток – а ехать до места назначения иногда приходилось целых шесть недель, – бытовые условия в вагонах все ухудшались. Воды и еды не хватало, причем все, похоже, зависело от прихотей охранников-красноармейцев: одни приносили воду и еду на каждой остановке, а другие только угрожали своим узникам и твердили им, что они преступники и им вообще ничего не положено. Как вспоминала одна ссыльная, о медицинской помощи даже речи не было: «Мертвецов хоронили прямо у рельсов, когда поезд делал остановку. Нас же за людей не считали»
859. Тяготы депортации были невыносимы. Вот что вспоминала одна эстонка:
От всего пережитого я онемела, я как будто обезумела! Все казалось ненастоящим. Мы были как живые трупы. Мы двигались, но ум у нас как будто отнялся. Мы голодали и не спали, потому что спать было негде… Дети были совсем маленькие и еще не понимали, что происходит. Малыш Яан плакал и говорил: «Плохой солдат, уйди от двери, Яани хочет к папе». Разве я могла ему что-то объяснить? Ночью он говорил, что хочет домой, в свою кроватку. Я отвечала, что нам нельзя домой. Что нужно оставаться здесь до конца860.
Маленький Яан не дожил до конца поездки.
Не всем родителям под силу были такие испытания. Одна латышка решила, что их всех в итоге расстреляют, и, не вынеся тревожного страха, зарезала своих троих маленьких детей бритвой, а потом покончила с собой. Когда позвали охранника-красноармейца, он просто вычеркнул четыре имени из списка. При этом он старался не наступить в лужу темной крови, растекавшуюся у его ног
861.
Когда депортированные наконец доехали до места ссылки, их мучения на этом не кончились. Их ожидало унылое существование в трудовых лагерях, и многим уцелевшим предстояло умереть тут же, на чужбине. Таким образом Сталин «зачистил» свою западную границу, изгнав с недавно присоединенных территорий всех, кого сочли способными на саботаж или диверсии, вдохновляемые немцами, или просто причислили к «антисоветским элементам». В процессе депортаций в Сибирь, Казахстан и другие негостеприимные дальние края в глубине Советского Союза были высланы 34 260 литовцев, 15 081 латыш и 10 205 эстонцев
862. Кроме того, 29 839 человек были депортированы из Бессарабии
863, а еще приблизительно 22 тысячи – в четвертой и последней волне депортаций из бывшей Восточной Польши
864. Большинству высланных уже никогда не довелось увидеть родные края.
Итак, к июню 1941 года у Сталина уже не оставалось сомнений в том, что на него нацелено нацистское дуло. И хотя он не желал слушать все более тревожные известия о германских военных приготовлениях, его действия, предпринятые в несколько последних месяцев, ясно показали, что ему хорошо известно об угрозе со стороны западной границы. И все-таки Сталин продолжал надеяться, что, умиротворяя Берлин, он выиграет время, спокойно пересидит лето и, возможно, заставит немцев отложить нападение хотя бы до начала следующего года. Позже он признавался: «Мне не нужно было никаких предупреждений. Я знал, что война начнется, но думал, что мне удастся выиграть еще полгода»
865. А еще Сталин полагал, что до начала военных действий Берлин затеет переговоры, предъявит какие-нибудь требования и ультиматум. Пока же ничего этого не произошло, рассуждал он, балансирование на грани войны еще не привело страну к самому краю.
Кроме того, Сталин чувствовал, что его по рукам и ногам связывают условия нацистско-советского пакта. На переговорах, произошедших в августе 1939 года, он впервые оказался напрямую вовлечен в международные дела, впервые лично провел переговоры и принял участие в составлении условий. Как заметил германский военно-морской атташе в Москве, Сталин стал «стержнем германо-советского сотрудничества»
866 и вся корреспонденция проходила через его стол. Многие видели в этом пакте идею Сталина, порождение его ума, его «фирменную политику». Потому-то ему было трудно расторгнуть это соглашение: ведь здесь некого было принести в жертву как политического козла отпущения, не на кого указать обвиняющим перстом. И в этом отчасти кроется объяснение упрямой несговорчивости Сталина – возможно, ему казалось, что с этим пактом как-то переплетена его собственная судьба.
В середине июня, не в силах больше терпеть какофонию слухов, Сталин решил, что нужно как-то действовать. Он составил текст коммюнике для ТАСС, чтобы 14 июня его напечатали все советские газеты и передали по радио для широких масс. Начиналось сообщение с упоминания о том, что «в английской и вообще иностранной печати стали муссироваться слухи о «близости войны между СССР и Германией»». Далее говорилось, что, согласно этим слухам, «Германия будто бы предъявила СССР претензии территориального и экономического характера», а «СССР будто бы отклонил эти претензии», и в результате обе страны теперь готовятся к войне. Несмотря на «очевидную нелепость» этих слухов, ТАСС сочло нужным официально заявить: Германия не предъявляла Советскому Союзу никаких претензий и никакие переговоры на эту тему не ведутся. Далее в коммюнике говорилось:
По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы867.
Помимо критики в адрес Лондона, это была довольно отчаянная попытка убедить Берлин публично согласиться с советским заявлением. Оставалась надежда, что Гитлер скажет хоть что-нибудь похожее, быть может, тоже опровергнет слухи о своих воинственных намерениях или даже начнет долгожданные переговоры. Как признал позже сам Молотов, это было «последнее средство»
868. Но, увы, в ответ Германия хранила глухое молчание.
Впрочем, на внутреннем фронте в Германии не было столь же тихо. По словам журналистки Рут Андреас-Фридрих, на следующий же день, 15 июня, по Берлину, «как лесной пожар», пробежали слухи о том, что вот-вот сюда приедет на переговоры сам Сталин. Вначале она услышала об этом от молочницы, которая прибавила еще, что уже 200 женщин засели за шитье советских флагов. Потом эту байку повторила соседка – она сообщила, что советский лидер приедет в Берлин со дня на день в «специальном бронепоезде». После появления в столице Молотова прошлой осенью это, наверное, уже не казалось совсем невероятным, но Андреас-Фридрих слухам не поверила. К тому же она утверждала, что выяснила, откуда они все исходят, – из кабинета Риббентропа
869.
Между тем в Москву продолжали поступать все новые данные о близящемся нападении. 16 июня нарком государственной безопасности Всеволод Меркулов передал Сталину новое донесение – от агента НКВД «Старшины» (Харро Шульце-Бойзена) в министерстве авиации Германии, – где сообщалось, что уже отдан окончательный приказ о нападении на Советский Союз. Сталин в бешенстве наложил на это донесение свою резолюцию: «Товарищу Меркулову. Можете послать ваш «источник» из штаба германской авиации к е… матери. Это не «источник», а дезинформатор. И. Ст.»
870.
А через два дня настал черед Жукова испытать на себе гнев Сталина. 18 июня он вместе с Тимошенко присутствовал на трехчасовой встрече со Сталиным в Кремле, где они вместе докладывали о текущей обстановке на западной границе и просили Сталина разрешить им привести Красную армию в «полную боевую готовность». Но Сталин, слушая Жукова, все больше раздражался и нервно постукивал трубкой по столу. А потом, как вспоминал Тимошенко, Сталин взорвался, подошел к Жукову и стал на него орать: «Вы что, нас пугать пришли войной или хотите войны, вам мало наград или званий?!» Жуков сник, но Тимошенко продолжал стоять на своем. Сталин не желал больше ничего слушать. «Это все Тимошенко, – заявил он присутствовавшим тут же членам Политбюро, – он настраивает всех к войне, надо бы его расстрелять». Потом Сталин сказал: «А вам надо понимать, что Германия никогда не пойдет одна воевать с Россией! Это-то вы должны понимать!» Уходя, он произвел последний парфянский выстрел: «Если вы будете на границе дразнить немцев, двигать войска без нашего разрешения, тогда головы полетят, имейте в виду»
871. С этими словами он захлопнул за собой дверь.
За день до ожидаемого нападения уже невозможно было не заметить, что творится что-то подозрительное. Сотрудников посольства Германии в Москве уже эвакуировали вместе с семьями и имуществом, а теперь, по некоторым донесениям, во внутреннем дворе сжигали в жаровнях какие-то бумаги. Продолжали поступать новые сообщения – из Лондона, из Америки и от Рихарда Зорге из Токио. Приходили тревожные известия и из более близких краев: рассказывали, что 15 июня польские женщины выходили на берег пограничной реки и кричали советским пограничникам: «Советы, Советы, через тыждень [неделю] будет война!». Правдивость этого предсказания, похоже, подтверждал рост числа шпионов, саботажников и перебежчиков, пересекавших границу. Один командир стрелкового корпуса, расквартированного вблизи границы, отметил, что «гитлеровцы все более наглеют»: «раньше, когда наши командиры появлялись на границе, немецкие часовые становились в положение «смирно» и отдавали честь», а теперь «фашистские солдаты демонстративно поворачивались спиной»
872. Тем временем в Румынии распространялись совсем уж безумные слухи – будто не только близится германо-румынское нападение на СССР, но и составлены уже списки чиновников, которых назначат управлять Бессарабией, и будто в кишиневском Национальном театре вовсю репетируют пьесы, которые будут идти там, когда свергнут советский режим. Рассказывали, что румынский кондукэтор, генерал Антонеску, хочет войти в Кишинев 27 июня – в годовщину того дня, когда эту область отняли у Румынии
873.
В целом, как подсчитано, за десять дней, предшествовавших двадцать второму июня, советская разведка получила сообщения о надвигающемся вторжении от сорока семи разных источников
874. Одним из последних источников стал перебежчик Альфред Лисков – солдат вермахта, сочувствовавший коммунистам. В ночь на 21 июня он переплыл Буг, чтобы предупредить Красную армию о том, что на предрассветный час следующего утра немецким войскам отдан приказ к наступлению по всему фронту. После полуночи Жуков позвонил в Кремль и передал полученное известие Сталину. Однако диктатор остался непрошибаем и приказал расстрелять Лискова как дезинформатора
[18]875.
Лишь через три часа посол Германии Фридрих Вернер фон дер Шуленбург позвонил в кремлевский кабинет Молотова, чтобы договориться о встрече. Эта ночь оказалась для него очень бурной. Вечером его уже вызывали к Молотову, требуя объяснить, почему немцы нарушают советское воздушное пространство. Разговор обернулся допросом с пристрастием. «Почему сотрудники немецкого посольства в массовом порядке покинули СССР? – допытывался советский нарком. – Почему германское правительство никак не отреагировало на коммюнике ТАСС?» Не добившись от посла вразумительных ответов, Молотов пожаловался: «У германского правительства нет ни малейших оснований быть недовольным Советским Союзом»
876. И вот, спустя несколько часов после того разговора, Шуленбург хотел снова срочно встретиться с Молотовым. На сей раз он получил распоряжение дать официальный ответ.
Посол торжественно зачитал телеграмму с нотой, только что полученную из Берлина. Он намеренно пропустил длинный перечень обвинений и перешел сразу к сути ноты. Он сообщил Молотову, что «с самым глубоким сожалением» должен заявить, что германское правительство сочло необходимым принять «военные меры» в ответ на наращивание советских войск у границы. Он не забыл упомянуть о собственных «превеликих стараниях», предпринятых для сохранения «мира и дружбы», но признал, что эта нота «означает начало войны». Молотов был поражен как громом. Заикаясь от потрясения, он попытался объяснить пребывание войск у границы летними маневрами, а потом посетовал, что Берлин даже не предъявил советскому правительству никаких требований. «Германия напала на страну, с которой подписала договор о дружбе. Такого в истории еще не было!.. – воскликнул он. – Мы этого не заслуживали». Шуленбургу – одному из главных творцов и сторонников германо-советских отношений – ответить на это было нечего
877.
Глава 9
Воры не знают чести
В воскресенье 22 июня 1941 года, незадолго до рассвета, немецким воинским частям, стоявшим вдоль границы с Советским Союзом, было передано кодовое слово – «Дортмунд». Так в 3.15 началась атака. Вдоль всей границы, протянувшейся на 1300 км от Балтийского до Черного моря, начался артиллерийский обстрел, за которым последовало массированное наступление трех миллионов солдат в сопровождении тысяч танков и самолетов на линию, которую некогда называли «границей мира». В некоторых местах, на стратегически важных переправах через реки или возле укрепленных караульных постов, перед атакой фашисты прибегали к хитрости. Например, в местечке Кодень под Брестом немцы позвали советских часовых, стоявших на мосту над Бугом, – якобы для «важного разговора», а потом пустили по ним пулеметную очередь
878. В других местах диверсанты из отрядов особого назначения – «бранденбургеры» – пробирались глубоко в советский тыл и там перерезали телефонные провода или выводили из строя радиомачты, чтобы красноармейцы не могли связываться между собой. Впрочем, в большинстве случаев никакие военные хитрости или маневры даже не требовались: немцы просто открывали огонь и прорывались через границу. Так началось самое крупное вторжение в истории военного дела. Нацистско-советский пакт был растоптан.
Ровно в те же минуты, когда у Шуленбурга происходил последний разговор с Молотовым в Москве, советского посла в Берлине Владимира Деканозова вызвали в МИД Германии. Там посла и сопровождавшего его переводчика, Валентина Бережкова, встретил Риббентроп. У него «было опухшее лицо пунцового цвета и мутные, как бы остановившиеся, воспаленные глаза». «Не пьян ли он?» – промелькнуло в голове у Бережкова. Когда Риббентроп заговорил, его предположение подтвердилось. «Риббентроп, повысив голос… спотыкаясь чуть ли не на каждом слове… принялся довольно путано объяснять», что «советские военнослужащие нарушали германскую границу и вторгались на германскую территорию», и обвинил Москву в тайном намерении «нанести удар в спину немецкому народу». В связи с этим, сообщил Риббентроп, «час тому назад германские войска перешли границу Советского Союза». Назвав действия Германии наглой агрессией, советский посол направился к выходу. Когда Деканозов с Бережковым уже выходили из здания министерства, их вдруг нагнал Риббентроп. «Он стал скороговоркой, шепотком уверять, будто лично он был против этого решения фюрера. Он даже якобы отговаривал Гитлера от нападения на Советский Союз». «Передайте в Москве, что я был против нападения», – сказал он в заключение. Вернувшись в советское посольство на Унтер-ден-Линден, в 6 часов утра по московскому времени Деканозов и Бережков включили радио, чтобы услышать, что скажет Москва о начавшемся нападении немцев. Но, к их большому удивлению, все советские радиостанции передавали сначала утреннюю гимнастику, «затем пионерскую зорьку и, наконец, последние известия, начинавшиеся, как обычно, вестями с полей и сообщениями о достижениях передовиков труда. С тревогой думалось: неужели в Москве не знают, что уже несколько часов как началась война?»
879
Вскоре после этой встречи в МИДе Гитлер объявил о нападении собственному народу. В 5.30 Геббельс зачитал обращение фюрера в своем кабинете в министерстве пропаганды, чтобы одновременно его транслировали все немецкие радиостанции. «После тяжких трудов, сопровождаемых многомесячным молчанием, – читал он слова Гитлера, – пришел час, когда я могу говорить свободно». Далее последовало упражнение в нацистской софистике – Гитлер представил историю войны, протекавшей до этого дня, как череду англо-советских махинаций с целью взять Германию в кольцо. Нацистско-советский пакт, заявил он, был попыткой, предпринятой «лишь с большим трудом», прорвать это кольцо изоляции, но успех оказался мимолетным: по словам Гитлера, Лондон отправил «мистера Криппса» в Москву послом для возобновления отношений, а потом Сталин начал «угрожающую» экспансию на запад, захватив Прибалтику и Бессарабию. В ответ Гитлер лишь помалкивал и даже пригласил «господина Молотова» в Берлин на переговоры, однако Москва так «бесчестно предала» пакт, что теперь он, Гитлер, вынужден предпринять меры против «еврейских англо-саксонских поджигателей войны». Поэтому, заключил Гитлер, «я решил сегодня передать судьбу и будущее германского рейха и нашего народа в руки наших солдат»
880. Для Геббельса те минуты, когда он зачитывал это обращение, стали «торжественным моментом», когда можно «услышать дыхание истории». Одновременно они стали мигом освобождения: «Тяжесть, которая давила на меня уже много недель и месяцев, свалилась, – записал он в дневнике. – Я ощущаю полную свободу»
881.
Черчилль почувствовал нечто похожее. Он провел ночь в Чекерсе – загородной резиденции премьер-министра Великобритании в зеленом Бакингемшире, где он накануне ужинал с министром иностранных дел Энтони Иденом и новым американским послом Джоном Уайнантом. В воскресное утро их разбудило известие о нападении Германии на Советский Союз, и на лицах всех троих – по воспоминаниям личного секретаря Черчилля Джока Колвилла – эта новость вызвала «довольную улыбку»
882. Иден получил вместе с текстом сообщения большую праздничную сигару на серебряном подносе. Надев халат, министр поспешил в спальню к Черчиллю, и там, наслаждаясь если не сигарой, то новым чувством облегчения, они принялись обсуждать предстоящие события
883. Черчилля новость совсем не удивила. Она лишь «превратила убеждение в уверенность», как он напишет позже – и добавит: «У меня не было ни малейших сомнений относительно того, в чем заключаются наш долг и наша политика»
884.
Между тем в 2400 километрах к востоку Москва все еще отказывалась признавать очевидные факты. Там царило какое-то оцепенелое затишье. По странному совпадению, в то самое утро «Правда» поместила на своих страницах знаменитое стихотворение Лермонтова «Бородино» о сражении с французами в 1812 году:
Скажи-ка, дядя, ведь недаромМосква, спаленная пожаром,Французу отдана?..
Однако публикация этого стихотворения была вызвана отнюдь не странным предчувствием начала войны, а приближавшимся столетием гибели поэта
885. В столице СССР еще ничего не знали о войне, уже вовсю бушевавшей далеко на западе. Больше того – когда пришли первые донесения о германском нападении, красноармейские части получили указания: не сопротивляться. Например, на Юго-Западном фронте генерал Дмитрий Павлов приказал не отвечать на вероятные «провокационные нападения фашистских бандитов»: нападающих – хватать, но границу – не переходить. Понятно, что такой приказ спускался с самого верха. Когда Жуков рано утром позвонил Сталину и попросил разрешить советским войскам открывать ответный огонь, в ответ он услышал: «Это провокация немецких военных. Огня не открывать, чтобы не развязать более широких действий»
886. Сталин, все еще ослепленный своей верой в силу пакта, не оставлял надежды на долгожданные переговоры с Берлином и потому удерживал Красную армию от ответных действий.
Адмирал Николай Кузнецов, приехавший утром того жаркого, солнечного воскресного дня в Москву, вспоминал потом, что советская столица «безмятежно отдыхала», явно не подозревая о том, что «на границах полыхает пожар войны». Войдя в Кремль, он заметил, что там все выглядит как в обычный выходной день. Щеголеватый часовой у ворот взял под козырек. «Ничто не говорило о тревоге… Кругом было тихо и пустынно». Он решил, что «руководство собралось где-то в другом месте», и вернулся в наркомат обороны. «Кто-нибудь звонил? – был первый мой вопрос. – Нет, никто не звонил»
887.
На самом же деле, несмотря на видимое отсутствие реакции, Сталин не бездействовал. Посовещавшись ранним утром с Молотовым и другими членами Политбюро, он выпустил новую директиву, предписывавшую советским войскам атаковать захватчиков «всеми доступными средствами», а еще распорядился эвакуировать на восток множество заводов и фабрик, а также 20 миллионов жителей из прифронтовых областей. Кроме того, Сталин отреагировал на предательство Гитлера самым эффективным из известных ему способов – террором: он приказал наркому внутренних дел Лаврентию Берии обезопасить Москву, то есть наводнить ее агентами НКВД и арестовать более тысячи москвичей и иностранцев, подозреваемых в «терроризме, саботаже, шпионаже, троцкизме» и разных других преступлениях
888. Однако, несмотря на важность происходивших событий, Сталину было явно трудно приспособиться к новой ситуации. По словам главы Коминтерна Георгия Димитрова, вождь жаловался в тот день, что немцы напали «как бандиты», не предъявив сперва ни требований, ни ультиматума, – словом, обманули его ожидания
889.