Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мы все, очень довольные встречей, поехали репетировать трилогию «Декабристы. Народовольцы. Большевики». Совесть наша была абсолютно чиста. Американский отдел КГБ еще не раз мной интересовался, но никаких заданий мне не давал, сведений даже об иностранных господах не просил. Один только раз произошел довольно неприятный случай. Зная, что я и некоторые мои товарищи из художественной интеллигенции (фамилии не называю – те, о ком речь, узнают себя сами), бывая на приемах и вечеринках в доме американского посла, подружились с первым секретарем американского посольства Робертом Армстронгом, нас попросили об услуге: о встрече с ним в домашней обстановке.

Кроме моих молодых тогда товарищей из художественной интеллигенции в моем доме по адресу Шебашевский тупик, 4, на вечеринке присутствовал и товарищ из КГБ. Его звали Игорь Николаевич (за подлинность имени не ручаюсь). Мы должны были его представить господину Армстронгу как театроведа или художника (точно не помню), что мы и сделали. Когда господин Армстронг почему-то быстро опьянел, чего с ним раньше никогда не случалось, он стал рассказывать, что любит своего президента, Джона Фицджеральда Кеннеди, и всю его семью и что если Кеннеди почему-либо не победит на предстоящих перевыборах, он, господин Армстронг, уйдет из политики. Затем господин Армстронг уснул у меня дома на диване, а мы пошли курить на балкон.

Уже позже один из моих товарищей из художественной интеллигенции рассказывал, что когда он, направляясь из туалета, зашел в комнату, где спал секретарь посольства, в его брошенном на кресло пиджаке рылся товарищ Игорь Николаевич. Заметив растерянность моего товарища из художественной интеллигенции, он велел ему обо всем молчать. Мы еще не раз после этого бывали в доме американского посла на Собачьей площадке господина Армстронга – он был молодой и приятный человек, – пили его виски и курили его сигареты. Один раз я украл у него и вынес под рубашкой книжку «Альманах IV» – «Воздушные пути» на русском языке, изданную в Нью-Йорке в 1955 году, где – в том числе – были опубликованы стихи Иосифа Бродского и стенограмма его ленинградского процесса, сделанная Фридой Вигдоровой. Я очень боялся проносить украденную книгу, когда выходил из ворот дома на Собачьей площадке, так как там был пост и советский милиционер, сидящий в будке, мог меня арестовать и обнаружить альманах, который я украл с книжной полки американского посланника.

Когда господин Армстронг покидал Москву, мы с ним выпили в ресторане «Националь» много коньяку за его счет. Он был трезв, я – не очень, но в краже все-таки не признался.

Когда мой друг Виктор Некрасов написал свою статью «Кому это надо?» (1972) и передал во все иностранные газеты, мы с ним встретились у меня в Москве на улице Гиляровского, дом 10. Я внизу, встречая его и его жену Галю, увидел две черные «Волги», которые следовали хвостом за такси Некрасовых. Некрасов их видел тоже. Мы поднялись ко мне и пили много водки с закуской. Когда мы потом спустились вниз, «Волги» стояли на том же месте. Водители и пассажиры, не скрываясь, смотрели на пьяных. После безуспешных попыток поймать такси я, осмелев от выпитого, подошел к товарищам в «Волгах» и попросил доставить нас с Некрасовым по нужному нам адресу. Они отказались. По счастью, нам удалось остановить такси, и мы с Некрасовым продолжили. Где именно, плохо помню.

Утром раздался звонок от товарищей из КГБ. Они встретились со мной и потребовали объяснений. Я письменно изложил свое хорошее отношение к Некрасову и к его статье, о которой он мне рассказал. Они мне, судя по всему, поверили, так как уже потом, зная о наших дружеских связях с Некрасовым, однажды все-таки дали задание.

В 1983 году я собирался с бывшей женой в Австрию, в гостевую поездку. Некрасов жил тогда в Париже, но товарищи из КГБ каким-то образом догадались, что я с ним созвонюсь. И попросили меня, чтобы я написал ему оттуда письмо, где бы объяснил, что пора ему, фронтовику и русскому писателю, возвращаться в свою страну, где ему будет обеспечен хороший прием и все условия для жизни.

Они знали, что Некрасова уволил господин Максимов из журнала «Континент». Товарища Максимова они ненавидели и дали мне компрометирующие его документы, которые я должен был передать Некрасову в письме из Австрии. Я согласился и документы взял. По прилете в Вену я их, предварительно разорвав, бросил в урну. Не потому, что любил товарища Максимова (скорее наоборот), но лишь потому, что, во-первых, отправлять их Некрасову считал довольно глупым, а во-вторых, товарищи из КГБ нарушили этой просьбой данное мне слово не употреблять меня в их действиях против советских и русских людей.

С Некрасовым же мы не просто созвонились, но даже встретились в Вене, куда он специально приехал для встречи со мной, он даже раздобыл для этого австрийскую визу и на машине своего приемного сына Виктора (Виктор был за рулем) пересек пол-Европы. Мы были с Некрасовым в Вене три дня. Он привез мне много художественной и нехудожественной литературы, которую я частично прочитал там же, в Австрии. Что не успел – дочитал по приезде в Москву.

Однажды мы с ним попали на загородную виллу к одному сравнительно недавнему эмигранту). Эмигрант был художником (фамилию не помню) по имени Борис. В числе гостей кроме нас с Некрасовым была некая молодая дама из Москвы, гостящая в Европе. Дама (фамилию и имя не помню, хоть убей!) попросила Некрасова захватить ее из Австрии в Париж на их машине. Некрасовы согласились, так как дама была симпатичной и отличалась резкостью высказываний по поводу жизни в советской стране. Я тоже много рассказывал о моей жизни и о том, что у меня на полке лежат снятые мною картины («Покровские ворота», «Попечители» и что-то еще). Некрасов тогда же спросил у меня: «Значит, ты думаешь, что советская власть сделала мне благо, когда фактически выперла из страны?» Я ответил, что да, что такого невоздержанного человека, как Виктор Некрасов, кто-нибудь случайно мог бы стукнуть по пьянке чересчур сильно. Даже до смерти. Разумеется, чисто случайно. «Значит, Софья Власьевна продлила мне жизнь?» – сказал писатель-эмигрант. Дама при этом присутствовала.

Когда я приехал в Москву, товарищи из КГБ со мной сразу связались и попросили о встрече. Я, разумеется, не отказал. Где-то на Чистых прудах, на явочной квартире, мещански обставленной, мы провели около двух часов. Товарищ из КГБ (фамилию не помню) выглядел очень огорченным и попросил рассказать об Австрии. И тогда он уличил меня во лжи и сказал, что у него другие сведения о моих высказываниях в беседах с товарищем Некрасовым. Я сказал, что это ложь, и начисто отрицал свою вину. Он сказал, что это правда, как и то, что у них есть на меня много сигналов.

Во всех разговорах со мной за время моего многолетнего с ними сотрудничества (с 56-го по 88-й год) никто никогда на меня голос не повышал, ничем не грозил, денег мне не платил, званий и квартир не давал. Напротив, были вежливы, предупредительны, просьбами почти не обременяли, всегда выпускали за границу, а дважды и мою бывшую жену (фамилию не называю), за которую я, как член их организации, дважды поручился. Один раз зря. Она, поехав в 88-м году в Америку по приглашению нашего товарища, господина Роберта Де Ниро, осталась там навсегда, бросив и родину, и поручителя. Но даже после этого вопиющего случая КГБ ничего мне не сделал. Товарищи из КГБ даже со мной не встретились. Или не пожелали встретиться.

Полагаю, что у них к этому времени, к 88-му году, начались другие заботы и дела и им вообще стало не до меня.

Чтобы быть честным перед ними до самого конца, добавлю, что кроме двух случаев с бывшей женой я сам обратился к ним с просьбой лишь однажды, когда хотел освободить своего сына от службы в рядах Советской армии. Я панически боялся войны в Афганистане и предпочел, чтобы он играл в массовках Театра Советской армии и исполнил свой гражданский долг, состоя там в команде вместе с его товарищами по студии Малого и Московского Художественного театра. КГБ мне в этом очень помог.

Когда я сыграл товарища Феликса Эдмундовича Дзержинского, вступив в конкуренцию с предыдущими товарищами, игравшими эту роль (В. П. Марков, О. Н. Ефремов, В. С. Лановой, А. В. Ромашин, А. С. Фалькович и многие другие), я был награжден Государственной премией РСФСР и двумя премиями родного КГБ с почетными дипломами. Один диплом за подписью товарища Ю. В. Андропова, другой – за подписью товарища Чебрикова (имя-отчество не помню). Я был лично знаком с председателем ленинградского КГБ товарищем Носыревым, поскольку он консультировал картину по сценарию товарища Юлиана Семенова «20 декабря».

Товарищ Юлиан Семенов, произнося тост на банкете в гостинице «Астория», в присутствии товарища Носырева и его товарищей, а также товарищей с «Ленфильма», режиссера картины «20 декабря» (фамилию забыл), руководителя телевизионного объединения режиссера Виталия Мельникова, редактора Никиты Чирскова и других товарищей с киностудии «Ленфильм», обратился ко мне со следующими словами: «Ты, Миша, дружи с чекистами. Ты их еще не знаешь. Это замечательный народ». И мы все выпили за наше ЧК (1980 год).

Родственник товарища Юлиана Семенова, товарищ Н. С. Михалков, увидев меня на «Ленфильме» в гриме товарища Дзержинского, наоборот, сказал: «Дзержинского играешь? Играй! Тебе Андропов часы подарит». Товарищ Н. С. Михалков хотел меня очень обидеть вышеприведенным диссидентством. Я не мог ему тогда сказать все, что я думаю. Во-первых, потому что товарищ Никита Михалков находился при исполнении служебных обязанностей: он был в гриме ковбоя из фильма «Приключения Шерлока Холмса». А во-вторых, не попав в его крайне диссидентскую картину «Раба любви» и не менее антисоветскую картину «Свой среди чужих», еще рассчитывал, что товарищ Михалков пригласит меня в какой-нибудь следующий свой антисоветский фильм.

Уже находясь в качестве «оле хадаша» (вновь прибывшего) в сионистском государстве Израиль, я испытал приступ удушья, когда товарища Феликса Эдмундовича Дзержинского при помощи петли снимали с гранитного постамента под ликующие крики советского народа. Товарищ Дзержинский показался мне похожим на товарища Гулливера, которого мучают товарищи лилипуты. Возможно, мое мнение частично ошибочно и является следствием мании товарища Дзержинского.

Хотя лично мне и самому хотелось бы увидеть папку с моим делом как тайного сотрудника ЧК – КГБ, я просто по-человечески рад, что дело не дошло до взятия Бастилии и консерватория имени Феликса Дзержинского тогда уцелела. Если дойдет, то беспристрастный потомок разберется и вынесет свой приговор, сверив содержимое моей папки с тем, что я написал в этом доносе на самого себя. Михаил (фамилию и кличку не называю).

У-ф-ф! Как гора с плеч! Теперь, когда вся эта смердяковщина выплеснулась наружу, я имею право на закрытие занавеса. «Аплодисменты» – не моя книга, не мой удел, я их не жду. Но перед тем как проститься с читателем, если эти рукописи все-таки станут книгой, я хочу вместо юбилеев, которые никогда не справлял, вместо митингов, на которых никогда не бывал, вместо диспутов, в которых никогда не участвовал, тихо испросить прощения у всех, с кем прошла моя жизнь. У всех, кого я когда-либо в ней повстречал, с кем работал вместе, о ком писал, – словом, у всех разом: у всех жен, у всех детей и внуков и всех, с кем дружил и враждовал.

Будем считать, что сегодня у меня великий религиозный праздник, который есть и у христиан, и у иудеев, наверное, есть и у мусульман, и у кого-нибудь еще, – прощеный день.

Когда наступит день моего прощания – не знаю и знать не хочу. Но день прошения о прощении для меня наступил сегодня, 23 октября 1995 года, когда завершаю мои заметки.

Черкасский и другие

Пьеса

Наряду с практической актерской, чтецкой и режиссерской работой, что в «Русской антрепризе», что в питерском Театре им. Комиссаржевской и в Театре им. Моссовета, где я все-таки воплотил задуманных и обдуманных еще в Израиле Шейлока и Лира, я постоянно, а точнее, время от времени что-то пописывал. Это были воспоминания о моих ушедших коллегах, с которыми так или иначе связала меня судьба, отклики на увиденные спектакли и телепередачи. Многое доверял своему дневнику.

И вот, уже сыграв Шейлока, я готовился к «Королю Лиру» в постановке П. О. Хомского. Так уж случилось, что все это совпало с гастролями Театра им. Моссовета в Израиле, где мне предстояла тяжелая операция по восстановлению правой руки после травмы, полученной во время канадских гастролей. Я уже заметил, что по странной случайности, именно в больницах, когда мне больно и страшно, меня особенно тянет писать. На этот раз, в ожидании операции, я впервые в жизни за 15 дней написал нечто вроде пьесы.



Когда сочинялась пьеса «Черкасский и другие», а было это в 2000 году, задолго до трагедии в Беслане, автор, по глупости своей, до конца не понимал, к чему может привести чеченская война. Казалось, что возможна и правомочна, по крайней мере для одного из героев пьесы – генерала Андрея Черкасского, позиция честного государственника. Ведь декабрист Пестель, а отчасти и А. С. Пушкин, сознавали неизбежность Кавказской войны, во имя неделимой и великой империи – России. Наш другой гениальный классик – поручик Лермонтов, воевавший в Ичкерии, кажется, смотрел дальше и глубже. В его гениальном и провидческом сочинении «Валерик», где описывается кровавый бой у Речки Смерти, в том числе есть и такое:

…И с грустью тайной и сердечнойЯ думал: Жалкий человек,Чего он хочет!.. небо ясно,Под небом места много всем,Один воюет он – зачем?

И еще:

А сколько их дралось примерноСегодня? – Тысяч до семи.– А много горцы потеряли?– Как знать? – зачем вы не считали?«Да будет, – кто-то тут сказал, —Им в память этот день кровавый!»Чеченец посмотрел лукавоИ головою покачал.

Разве ж я не знал, не читал, не обдумывал то, о чем говорилось в «Валерике» или в 17-й главе «Хаджи-Мурата», еще одного русского офицера, воевавшего на Кавказе, Льва Николаевича Толстого? Читал и про себя и даже вслух. Но, видимо, пока гром не грянет, русский мужик не перекрестится. Грянул гром Беслана. И тогда со всей очевидностью стало ясно, что чума времени – терроризм имеет общие для всех, но и индивидуальные причины своего чудовищного обличия. Общие: полагаю, что дело не только в исламе, не в разнице менталитетов, не в том даже, что одни – цивилизованны, а другие – отсталы. Нет. Дело обстоит глубже, практически непоправимо. Просто одни богаты и в общем-то обустроены, другие нищие и не будут обустроены никогда. И тогда эти вторые, отвергнув все законы цивилизации (что она им!) яростно борются за место под солнцем любыми способами! Один из них – ТЕРРОРИЗМ, не знающий ограничений! И тогда наступает апокалиптический день 11 СЕНТЯБРЯ, именно в Америке, самой мощной и процветающей стране с демократическим строем.

Наше «11 СЕНТЯБРЯ», черный, тоже апокалиптический – день Беслана. Нищего, отнюдь не обустроенного Беслана Северной Осетии, части отнюдь не богатой и мощной державы, но все еще хотящей таковой числиться по своей имперской привычке… Не отдадим, не отпустим Чечню, и точка! Чечня наша! Украина – суверенна. Белоруссия – Бог с ней, она хоть и Русь, но БЕЛОрусь, пускай поживут отдельно, а вот Чечне не сметь и думать! Иначе… Иначе уже бывало, и не раз.

«Вернувшись в свой аул, Садо нашел свою саклю разрушенной; крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки были сожжены и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый с блестящими глазами мальчик… был привезен мертвым к мечети… Он был проткнут штыком в спину. Женщина… в разорванной на груди рубахе, открывавшей ее старые, обвисшие груди, с распущенными волосами, стояла над сыном, царапая себе в кровь лицо, и не переставая выла. Вой женщин слышался во всех домах и на площадях…

Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть. О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми, и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс или ядовитых пауков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения».

Так написано Толстым в 17-й главе «Хаджи-Мурата», ровнехонько сто лет назад! Ну а что было потом, тоже хорошо всем известно. Одна сталинская депортация чего стоит…

Пьеса моя, как я уже говорил, написана до Беслана. И оттого устарела. Современные пьесы, как правило, быстро стареют, если они не написаны А. П. Чеховым или Островским. Даже пьесы Вампилова или Володина не выдерживают испытания стремительно изменяющимся временем и остаются как факты замечательной литературы, так что же говорить о моем сочинении? Переписать? Да стоит ли? Потому публикую его в этой книге как звенышко моей жизни, моих размышлений конца прошлого века, в форме диалогов разных лиц, плода моей фантазии.

Подмосковная история

Действующие лица



Сергей Андреевич Черкасский – 71 год.

Варвара Петровна, его жена – 70 лет.

Андрей Черкасский, их сын генерал – 47 лет.

Амалия, дочь Андрея Черкасского – 21 год.

Виктор, его сын – 17 лет.

Елена, дочь стариков Черкасских – 40 лет.

Лев Густавович, ее муж – 50 лет.

Дарья, их дочь, внучка стариков Черкасских – 22 года.

Борис Михайлович Давыдов, сосед по переделкинской даче – 75 лет.

Денис Макаров, Дин, друг Виктора Черкасского – 25 лет.

Наталья, Таточка, подруга стариков Черкасских, соседка по Переделкину – 71 год.

Миша, студент театрального института – 21 год.

Герман Штроссе, немец – 48 лет.



На титрах осеннее Подмосковье, трехэтажный деревянный дом. Ночь. Светится одно окно.

По спящему дому бродит в халате старик.



Наплыв. Театр. Идет репетиция «Лира». Актеры в костюмах.

Действие происходит в наши дни, в подмосковном поселке Переделкино, в трехэтажном старом доме Черкасских. Сцены из «Лира» разыгрываются на авансцене или как это будет угодно решить режиссеру. Это – сны о «Лире» старика Черкасского, актера по профессии.

Первый акт

Первая сцена из «Лира»

Лир, которого репетирует Черкасский:

Подайте карту мне… Узнайте все:Мы разделили край наш на три части.Ярмо забот мы с наших дряхлых плечХотим переложить на молодыеИ доплестись до гроба налегке.Скажите, дочери, мне, кто из васНас любит больше, чтобы при разделеМогли мы нашу щедрость проявитьВ прямом согласье с вашею заслугой.Ты, Гонерилья, первой говори.

Гонерилья

Моей любви не выразить словами,Вы мне милей, чем воздух, свет очей,Я вас люблю, как не любили детиДоныне никогда своих отцов.Язык немеет от такого чувства,И от него захватывает дух.

Лир

Похвально. Отдаем тебе Весь этот край от той черты до этой.Что скажет нам вторая дочь – Регана?

Регана

Отец, сестра и я одной породы,И нам одна цена. Ее ответСодержит все, что я б сама сказала.

Лир

Даем тебе с потомством эту третьВ прекрасном нашем королевстве.Что скажет нам меньшая дочь, чтобзаручиться долей обширнее, чем сестрины?Скажи.

Корделия

Ничего, милорд.

Лир

Ничего?

Корделия

Ничего.

Лир

Из ничего не выйдет ничего.

Корделия молчит.



Лир

Ты говоришь от сердца?

Корделия

Да, милорд.

Лир

Так молода – и так черства душой?

Корделия

Так молода, милорд, и прямодушна.

Сцена вторая

Даша. На семинаре наш профессор про язык шестнадцатого века втолковывал: Шекспир – его слабость. Заставлял заучивать.

Черкасский. Ну-ка, повтори.



Дарья по-английски повторяет.



Черкасский. Красиво на ихнем языке звучит, но все равно, как это сегодня играть, неясно. Облажаюсь я, Дашка, на старости лет.

Даша. Не получится, Сергуня, плохо ты играть не умеешь.

Черкасский. От этого никто не застрахован, внучка. Когда не понимаешь, что играть, как играть, зачем играть? Ладно, беги, солнышко, поцелуй меня и беги.

Дарья. Если тебе и впрямь ничего не нужно, побегу, попробую догнать маманю.



Убегает.

Лена – молодая женщина в спортивном костюме бежит по переделкинскому полю, лесу…

К ней присоединяется дочь Даша…



Черкасский (закуривает трубку и бормочет). «Из ничего не выйдет ничего, из ничего не выйдет ничего».



Слышен церковный звон переделкинской церкви.

Появляется с улицы жена Черкасского, Варвара Петровна.

Она пришла из церкви, это видно по ее наряду.



Варвара (обращаясь к Черкасскому). Уже дымишь натощак?

Черкасский. В мои годы, Варя, я уже могу и пить натощак. Кто-то сказал: после шестидесяти и умирать не стыдно, а мне за семьдесят. Так что нам, татарам, один хрен, Варька.

Варвара. Опять не спал, матерщинник старый.

Черкасский. Удалось чуть-чуть. Приму снотворное, а в три словно по будильнику просыпаюсь и брожу по дому как тень отца Гамлета.

Варвара. Сергей, у тебя холестерин зашкаливает, а ты опять ночью в холодильнике сладкий торт для гостей ополовинил. Ну что ты с собой делаешь? Ты понимаешь, что это верный путь к инсульту?

Черкасский. Варя, не пугай, мне и так хреново. Жить неохота, Варя. Устал я, мать. Когда за семьдесят, у всех, наверное, так. Это только этому идиоту, Лиру, в его восемьдесят пять сто рыцарей подавай, а мне уже ни черта не надо. Это ужасно. Старый актер, старый актер. В этом есть что-то противоестественное.

Варвара. Не нуди, я все это уже который год слышу, когда спектакль на выпуске.

Черкасский. Нет, Варя, так еще никогда меня не доставало.

Варя. И это мы проходили, сыграешь премьеру, и опять к рюмке потянет, на каждую свеженькую артистку будешь глазками шнырять.

Черкасский. Варя, ну что ты несешь!

Варвара. Ничего я не несу. Я не курица-несушка. Привыкла с тобой ко всему, мне золотую медаль за жизнь с тобой повесить надо.

Черкасский. И повесим, если я до золотой свадьбы дотяну.

Варвара. Дотянешь, не за горами. Несколько месяцев осталось.



Все это время Варвара сидит перед телевизором в ожидании новостей.



Черкасский. Варя, выключи ты этот проклятый ящик. В семь утра ничего нового ты про Чечню не услышишь.

Варвара (выключает телик). Ладно. Кашу или хлопья с молоком?

Черкасский. Все одно, киса, спасибо.



Варвара уходит.



Черкасский (бормочет). «Из ничего не выйдет ничего, из ничего не выйдет ничего».

Сцена третья

В комнате на втором этаже у внука Черкасского, Виктора.

Ему лет семнадцать. В его постели кто-то спит.

Виктор уже в плавках. Он включает музыку или сам, достав гитару, берет аккорды, что-то напевает.

Из-под простыни высовывается взлохмаченная голова Дениса Макарова.



Дин. Косячка не найдется?

Виктор. Сэр, хоть штаны сначала натяни.

Дин. Где это мы, Вик?

Виктор. У деда на даче в Переделкине.

Денис. Ни хера не помню.

Виктор. А что ночью было, это хоть смутно припоминаешь?

Денис. Как в тумане.

Виктор. Жаль.

Денис. Вик, все о’кей. Это же я вчера первый к тебе подошел в клубе.

Виктор. Хоть это помнишь. И на том спасибо.

Денис. Перебрал я вчера. Все всмятку: и травка, и коктейли твои.

Виктор. Сапоги всмятку.

Денис. А дальше туман. Темный лес. «Черный квадрат».

Виктор. Дальше тачка, двадцать один км, и ты в «очке», у деда на даче.

Денис. А кто он у тебя, дед?

Виктор. Артист. Артист Черкасский.

Денис. Черкасский? Just а moment, это который иногда по телику мелькает?



Виктор. Вообще-то он театральный. В кино в прошлом веке фотографировался много, особенно молодым. На разных театральных фестивалях за бугром котировался. Тогда, разумеется. Фишка. Народного всей неразваленной державы удостоили. Премии разные. Теперь – старик, но еще фурычит.

Денис. А дачка-то у него не особо. Мы где, на втором этаже? Не то чтобы вилла. И ты в клубе барменом.

Виктор. Семья громадная, бабки надо стругать самому. А дача… тогда при коммунягах больших домов в Переделкине не было, и этот-то виллой считался. К тому же не собственность дедова. Это пока он жив, мы тут. Правда, квартира в Москве большая, они ее с бабкой сдают за зеленые. Живем мы тут все, благо недалеко от города. Деда на театральной «Волге» возят туда-сюда, когда там репетиции или спектакли. Остальные – на электричке. Один я – на мото.

Денис. А остальных много?

Виктор. Херова туча. Тебе-то это зачем знать, супермен?

Денис. От скуки. Ох, голова разламывается. Опохмелиться не найдется?

Виктор. Ты знаешь, я вообще-то не пью, но для тебя, любимого, в заначке надыбаю (Достает из заначки виски и стакан. Наливает.) Скажи, когда хватит.

Денис. (он все еще в постели). Стоп. Вот так. Ну будь здоров, красавчик. (Морщась, выпивает.) Ох, еле прошло.

Виктор. Сейчас полегчает, шеф. Сейчас полегчает.



Подсаживается на постель к Денису. Рука под простыней.



Денис. Вик, не начинай все сначала. Неровен час кто-то заглянет.

Виктор. Успокойся, никто не заглянет. В нашей орде у каждого свой шатер. И потом, не принято права человека нарушать. Каждый строчит как он хочет, малыш. Ты огромадный малыш, ух какой ты огромадный, сильный малыш. Ну просто Арик Шварценеггер. Все о’кей, darling, правда? Все будет о’кей.



Свет гаснет.

Сцена четвертая

В комнате Елены и Даши.

Входят Елена и Даша в спортивных костюмах, начинают раздеваться.



Елена (говорит дочери по-немецки). А теперь быстро в душ.

Дарья. Я только «быстро» поняла.

Елена. Под душ. И учи язык.

Дарья (по-французски). Тебе моих трех других, не считая ридной мовы (ридной мовы это по-русски), мало?

Елена. Кроме ридной мовы, к тому же и не ридной, теперь я ничего не просекла.



Дарья (по-итальянски). Красавица мамаша, вы полагаете, если наш обожаемый папенька работает сейчас в его обожаемой Германии, я должна шпрехать… Мне что, недостаточно французского, итальянского и английского? (Продолжает на английском.) Впрочем, я тебя обожаю, мама, намного больше, чем вы с папой свою медицину и ваш отвратительный немецкий, единственный, который вы с ним удосужились выучить в вашей немецкой школе, в прошлом веке.

Елена (она явно довольна). Дашка, прекрати издеваться, нахалюга. Немедленно переведи свою эскападу, иначе пожалуюсь деду и пойду первой в душ.

Даша (обнимает, целует мать). Во-первых, я сказала, что я тебя люблю и что ты красавица. А во-вторых, что я очень благодарна, что вы с отцом заставили меня выучить три языка и что ваш грубый немецкий нужен только вам с папаней, ему, правда, больше. Он хоть зарабатывает всем нам на жизнь, практикуя в Берлине с’est tout, my darling, carа мамулечка.

Елена. Не подлизывайся. Марш в душ. Скоро завтрак. Бабушка у нас пунктуальная.

Даша, напевая что-то на английском, убегает. Елена начинает разоблачаться. Звонок по мобильному телефону.

Елена. Да, слушаю. Левка, ты? А я уж решила, что ты у себя в Берлине какую-нибудь фрау завел. Я не звоню, потому что дорого. Ты другое дело, ты у нас хозяин. Все, все, не склочничаю, слушаю. Клянусь, перебивать не буду. Когда? К золотой свадьбе стариков? Но это же еще черт знает когда будет! (Пауза.) Их-то твой приезд, безусловно, порадует, но я-то не в восторге. Почему? Ты что, серьезно? (Пауза.) Нет, я все понимаю, у тебя пошла работа, и про деньги, разумеется, понимаю, да, да, все это для нас с Дашулей, но, Лева, я просто чувствую себя соломенной вдовой. Лева, я не могу оставить ни Дарью, ни стариков в Москве, ни на один день. Особенно Дашусю. Лева, ты же там не только в микроскоп смотришь, но и телик, надеюсь. Да не в чеченцах дело. Это моего брата заботы, чеченцы, а вообще. Я элементарно боюсь за Дашку. В каком смысле? В самом что ни на есть прямом. У меня перед глазами живые примеры моих племянников. В общем, это не телефонный разговор, да еще за дойчмарки. Лева, как же мне не нервничать? А кому же тогда нервничать? Хорошо, пусть я клуша. Лева, не будем ссориться по телефону за твои пфенниги. Хорошо, за наши пфенниги. (Пауза.) У меня? В общем, нормально. Хожу в свою муниципальную больницу, как это ни странно, чувствую себя нужной. Дашуся долбит свою экономику, при этом с удовольствием. Что еще? Старики стареют, особенно отец. Андрей воюет в этой проклятой Чечне. Да, боюсь, это надолго. Мать сходит с ума, отец тоже, но он хоть занят очередной ролью, и это его спасает. Витька и Лялька заняты только собой, хотя кто их знает. Каждый день смотрим все информационные программы по всем каналам, хорошего, естественно, мало. Как ты знаешь, все и всюду взрывается, тонет, горит, в общем, вялотекущий апокалипсис в отдельно взятой стране. (Пауза.) Ну, может быть, и во всем мире. Тебе, mein Herz, виднее. Ладно, давай закругляться. Обниму непременно. (Пауза.) Конечно, люблю, а кого же мне еще любить? Я тоже. Целую, пока. (Вешает трубку.)



Входит Даша. Она после душа, в купальном халате.



Даша. Ты что, маманя?

Елена. Папахен звонил. Велел тебя обнимать и целовать, что я, с некоторым отвращением, и выполняю. Ладно, пойду в душ (по-немецки), чистота – залог здоровья, и душевного тоже.

Дарья. Что?

Елена. Ничего дочка, ничего. Пошла.



Свет гаснет.



Подъезжает машина. Водитель – молодой человек.

Из «Жигулей» выходит Ляля и направляется в дом.

Сцена пятая

Столовая-терраса. Накрытый Варварой Петровной большой стол. Она здесь же. Звук подъезжающей машины. Входит Ляля: высокая, тонкая. Настоящая девица с обложки модного журнала. Одета в элегантное вечернее платье или в вечерний костюм.



Ляля. Привет, бабуля (обнимает ее).

Варвара. Опять под утро. Где ты была?

Ляля. Варюшка, я же не школьница.

Варвара. Ты на электричке?

Ляля. В таком прикиде на электричке? Нет, Варюша, меня один мой бывший сокурсник по студии подвез на своих «жигульках» сраненьких. Хорошо еще, что в салоне сиденья чистые. Костюм я, кажется, не испоганила, глянь, буля.

Варвара. Элегантно. Только мата твоего я не терплю.

Ляля. Какой мат, Варик-Варварик! «Сраненьких» – это по нашим временам «c’est magnifique».

Варвара. А где этот твой сокурсник, уехал?

Ляля. Нет, дожидается в салоне своего «мерседеса» твоего милостивого соизволения войти в наш замок «Санта-Варвара».

Варвара. А при чем здесь я? Если ты хочешь, зови. Сейчас все к завтраку соберутся.

Ляля. А дед в духах или не в духах? Злиться не будет, что я поклонника своего притащила? Подвез все-таки, неудобно сразу его отфутболивать.

Варвара. Он что, твой новый, как это вы говорите, бой-френд?

Ляля. Он просто френд, хотя и бой. К тому же не такой уж и новый. Ну, так как, Варик?

Варвара. Ты же знаешь, дед гостей любит, тем более ты говоришь, он твой сокурсник?

Ляля. Бывший, т. е. я его бывшая. Ну что ты на меня смотришь, я же тебе говорю, он мой сокурсник, бывший, а я его бывшая сокурсница.

Варвара. Лялька, ты меня совсем запутала. Так кто же он все-таки?

Ляля. Так. Терпеливо объясняю: он студент «Щуки», ну Школы-студии при театре Вахтангова. Будущий коллега нашего монстра.

Варвара. Амалия, ты что, с ума сошла?

Амалия. А что я опять такого сказала?

Варвара. Монстр? Это ты про своего деда?

Ляля. Варенька, это слово теперь употребляется исключительно в комплиментарном смысле.

Варвара. Ты что, серьезно?

Ляля. Абсолютно. Монстр в смысле раритет. Великий, легенда, священное чудовище.

Варвара. С ума сойти. Вы хоть в словарь Даля заглядываете иногда?

Ляля. Какого Даля, артиста Даля?

Варвара. Да пошла бы ты в задницу. (Это сказано по-французски.)

Ляля. Grand-maman, кель выражанс, на таком уровне я еще понимаю, ты сама меня в детстве своим французским доставала. Так я его приглашу, а то, правда, неудобно.

Варвара. Зови, конечно, зови.



Ляля направляется к входной двери, Варвара окликает ее.



Варвара. Ляля!..

Ляля. Что?

Варвара. А как мы скажем деду, где ты ночевала, он ведь ночью по дому бродит, мог заметить, что тебя нет.

Ляля. Ну если спросит, что-нибудь придумаем. Не трухай, моя прелесть, моя современная элегантная grand maman, не бздюмо.

Варвара. Ляля!

Ляля. Это, между прочим, у Бродского часто: не бздюмо, не бзди, а он нобель, между прочим, и дед его чтит.

Варвара. Дед считает, что это не лучшее в его изящной словесности.

Ляля. Ну так я пошла, обрадую будущего нищего.



Из своего кабинета спускается старик Черкасский.

Он уже в светлых вельветовых брюках, в домашней потертой шотландской куртке.



Черкасский. Ну что, где народ? Ты все хлопочешь? Новости смотрела?

Варвара. Да. Опять кого-то убили, кто-то подорвался, но о нашем, слава богу, ни звука. Тьфу, тьфу, тьфу.

Черкасский. Да, слава тебе господи. (Постучал пальцем по дереву.)

Случись что, о нашем бы сообщили. И за что это нам, Варька, на старости лет?

Варвара. Сережа, не кусочничай. Сейчас сядем за стол.

Черкасский. Извини. Чисто машинально. Ты же знаешь, могу сутками не есть, но когда вижу еду… это все язвенники так.

Варвара. Язва твоя уже сто лет назад зарубцевалась. Положи сыр, в нем холестерин.

Черкасский (ворчит). Сначала Афган. Сколько, три года дергались?

Варвара. Почти четыре.

Черкасский. Четыре. Теперь эта гребаная Чечня.

Варвара. Сергей, только что Ляльку просила не сквернословить, теперь ты с утра пораньше.

Черкасский. К моему мату могла бы за пятьдесят лет привыкнуть.

Варвара. К твоему привыкнуть невозможно.

Черкасский. Ко всему можно привыкнуть, старуха. Человек ко всему привыкает. Ты же к Борькиному мату притерпелась?

Варвара. Борька бывший лагерник. У него это как-то непротивно получается, а тебе, извини, не идет. Особенно, когда напьешься. Противно. Вроде это и не ты.

Черкасский. От злости, Варя, сам знаю, что стал злым. Поганый, злой старик. К тому же актер. Старый актер.

Варвара. Не нуди. Лялька на завтрак кавалера пригласила. Я без твоего согласия разрешила, ничего?

Черкасский. А мне-то что? Ляля – это твое воспитание, я ее ухажерам счет потерял. Они все для меня на одно лицо. Один повыше, другой потолще.

Варвара. Этот артистом будет. В Вахтанговском учится. Как они теперь говорят, в «Щуке».

Черкасский. В «Щуке»! Вахтангов и Щукин в гробах переворачиваются от этой их «Щуки». Ненавижу…

Варвара. Не нуди.

Черкасский. Ты сама начала.

Варвара. Положи колбасу на место, не кусочничай.