— Какая у вас милая продавщица!.. Спасибо вам!
— Нет, это вам спасибо, — откликалась новенькая в чистом белом халатике и белоснежной наколке и вручала товар пораженному покупателю.
— А можно приобрести чай? — спрашивал профессор — Евстигнеев.
— Разумеется, — отвечала дискантом новая буфетчица. — Вы какой предпочитаете: индийский, грузинский? Есть еще китайский…
— А вы какой рекомендуете?
— Я рекомендую вам грузинский и китайский, отличная получается смесь, — улыбалась продавщица.
— Заверните. Спасибо вам.
— Нет, это вам спасибо.
Все отбывали на экскурсию, на пикник с танцами под луной, прощались с чудо-буфетчицей и благодарили ее хором: «Спасибо вам!» «Нет, это вам спасибо», — отвечала она. «Нет, это вам, вам спасибо, вам!» «Вам, вам, вам, вам…» — уже лаяла им вслед новенькая, после чего снимала с себя наколку, парик — и оказывалось, что в киоске сидит не кто иной, как сам Евгений Кисточкин, у которого все и всегда в продаже.
Такие не исчезают.
Вот уж был истинный, не дразняще-намекающий, а откровенный антикультовый спектакль, — и дело даже не только в том, что со сцены произносились имена Сталина и Мао, «смесь грузинского с китайским». Что до имен, то начальство, конечно, запретило их поминать, однако актеры быстро восстановили вымаранное — такое тогда еще могло сойти с рук. Но, повторяю, не в этом сила спектакля. Открытием автора и, смею сказать, театра был сам Кисточкин, опора и основа любого культа, притом не фельетонный жлоб, а талант, умница, карьерист — человек с безусловным и заразительным обаянием. Оттого и особенно страшный.
Как же проскочил такой спектакль сквозь цензуру, которая цепко хватала нас за руки в случаях куда менее опасных?
Но однозначного ответа я не дам. Не могу. А скорее всего, его и нету. История эта, как многое в нашей жизни, загадочна и нелогична. Особенно во времена безвременья.
Между прочим, помогли спектаклю родиться на свет работники Министерства культуры СССР покойный Евсеев и Любовь Барулина, та самая, которая за три года до этого громила на страницах «Советской культуры» другой наш спектакль, «Двое на качелях», в статье, глумливо озаглавленной: «О чем она плачет?» Опять парадокс! После этой статьи добрая, невинная, сентиментальная пьеса Гибсона была объявлена вне игры для десятков театров, которые ее уже вовсю репетировали (нам почти единственным удалось отстоять спектакль), а конфликтнейшую комедию «Всегда в продаже» Барулина вместе с Евсеевым, своим непосредственным начальником, поддержала, чтобы не сказать: пробила. В чем тут дело? Замаливала грехи перед любимым уже в Москве, набравшим силу «Современником»? Или ей действительно понравилась пьеса? Ведь она многим рисковала. Можно сказать, всем: своим местом редактора министерства.
Ну, конечно, сработал еще и всегдашний прием Олега Николаевича. Он был гением по части подкидывания начальству формулировок, которые ясно определяли, подо что можно будет спектакль пропустить. Скажем, «разоблачение приспособленчества и того мещанского, антисоциалистического типа, каким является волюнтаристски настроенный журналист Евгений Кисточкин, о котором с гражданской прямотой говорится: «Тебе и таким, как ты, нет места в нашем обществе!»
Словом, так или иначе, а дело было сделано. «Был мальчик». Мальчик — был! Был спектакль «Всегда в продаже», с которым нас к тому же еще и отправили осенью 1966 года на гастроли в Чехословакию: в Братиславу, Брно и Прагу.
Популярность «Современника», как я писал, началась в 60-м году после «Голого короля». И узнали о нас не только в Союзе. По доносившимся слухам, были официальные приглашения в Японию, Францию, Швецию. Но наша российская нерасторопность известна. Не увидели «Голого короля» ни французы, ни японцы, ни разные прочие шведы. Да это бы полбеды. А беда в том, что этот блестящий, музыкальный, молодой, праздничный спектакль, где был фейерверк актерских удач, не удосужилось снять на кинопленку телевидение. Рисунки на песке… Нет «Голого короля», — одни воспоминания да полулюбительские фотографии. Даже на радио спектакль не записан. А уж о поездке с ним за рубеж мы, честно говоря, и не мечтали. Как говорится, не до жиру, быть бы живу — особенно тогда, в начале пути…
Но вот в 1966 году — Чехословакия.
Главой ее был тогда еще Новотный, однако время наступало свободное, интересное и тревожное. Ждали серьезных перемен. Готовили их. В театре и кино — расцвет: это мы почувствовали, как только приехали.
Гастроли начались с Братиславы, главного города Словакии, и едва разместившись в гостинице, мы побежали в театр, где нам назавтра предстояло открыться «Обыкновенной историей». В словацком театре, руководимом тогда Йозефом Бутским, шла в тот вечер пьеса Сартра «Дьявол и Господь Бог» (художник Свобода). Главную роль играл Сцибор Филчек. Пришли мы на спектакль с Квашой и нашим художником Петей Кирилловым, пришли, посмотрели — и обалдели! Режиссура, оформление, игра актеров… Да, нелегко нам завтра придется! Решили пойти за кулисы, выразить восхищение. Нас пропустили, но вежливо попросили подождать: Филчек, видите ли, дает интервью для ТВ Великобритании, куда театр скоро повезет этот спектакль. Так… Интервью, Англия, Эдинбургский фестиваль…
Боже мой! Нет, мы завтра здесь точно завалимся. К тому же одной из причин, по которой «Современник» сочли-таки возможным отправить за рубеж, была та, что чехи уже почти ничего не принимали из экспортируемого Советским Союзом. Разве что клоуна Леню Енгибарова и хорошую музыку. Кто их знает: может, хоть «Современник» у них пройдет? И мы поехали. Не напрасно ли?
Замечательный чешский режиссер Отомар Крейча, побывавший на «Обыкновенной истории» в Москве, посоветовал сделать кое-какие сокращения и высказал сомнение по поводу архаичности декораций. Галя Волчек послушно убрала ряд длиннот, а новый вариант декораций сделал Петр Кириллов, в основе оставив принцип Бориса Бланка. Сшили и новые костюмы. Словом, подтянулись, как могли. Но то, что мы увидели в тот первый вечер в театре Бутского, повторяю, превзошло все наши ожидания.
В общем, дождались Филчека. Выразили ему восхищение и признательность, откровенно сказали, что дрейфим за свои гастроли. Он нас, конечно, подбодрил и сказал, что завтра придет за нас болеть. Что ж, спасибо, хотя спокойствия нам это как-то не прибавило. Наборот: он-то нам понравился, а мы ему?.. Пришли в гостиницу, с горя выпили и уснули мертвым сном.
Утром была репетиция, вечером — открытие гастролей. Все занятые и не занятые в спектакле актеры в волнении: принаряженные, бродят за кулисами и ждут, что будет. Мы гримируемся. Скоро третий звонок. По радио из зрительного зала — гул голосов, сначала тихий, потом все громче и громче. А мы-то боялись: придут ли вообще.
Забегая, по обыкновению, вперед, скажу не без гордости, что в Праге на прекрасном спектакле Радока «Последние» едва набралась треть зала.
За кулисы вбегает, точнее, входит (никто никогда не видел ее вбегающей) Галя Волчек: «Ребята! Полный зал! Ну, с Богом! Ни пуха ни пера…»
Это были первые настоящие зарубежные гастроли, во время которых я играл в советском, русском спектакле (в Канаде только читал монологи Гамлета в концертном костюме). Такое всегда страшно: и в Варшаве, и в Хельсинки, и в Дюссельдорфе, и в Эдинбурге. Даже когда приходит опыт. Первый спектакль, первые реплики… Страшно! Но ничего не могу сравнить с тем вечером в Братиславе.
Я начал, не чувствуя под собой ног, автомат автоматом. Казалось, вокруг головы — какая-то воздушная подушка: сам себя плохо слышишь и понимаешь… Но что это? Или показалось? Нет, не показалось! Смех в зале. Самый настоящий смех! Он интернационален! Он всюду смех! Еще реплика! Хохот! Еще! Еще! Смех! Аплодисменты! Разошлось, поехало, понеслось!.. Тот, кто этого не испытал, тому не понять, какая радость — успех за рубежом…
Я люблю смотреть по телевизору на наших спортсменов, когда под звучный гимн плывет по флагштоку красное знамя, а на экране — крупные планы. Люблю, вероятно, и оттого, что сам испытывал нечто подобное. Правда, гимнов нам не играют, без флагов тоже обходятся, но дружные аплодисменты после спектакля где-нибудь во Франкфурте-на-Майне или Эдинбурге, да еще если зал полон, как было в Братиславе, — это для нас, актеров, радость, мало с чем сравнимая. Потому что могло ведь все сложиться иначе. И запросто!..
По лицу Сцибора Филчека, пришедшего за кулисы, понимаем, что все в порядке: он честно признается, что ничего подобного увидеть никак не ожидал, что страшно рад за нас и что эту приятную неожиданность непременно нужно отпраздновать у него дома, куда приедут и его коллеги, тоже присутствовавшие на сегодняшнем спектакле.
В замечательном доме у милейшего Сцибора мы пили до утра. Удалось поспать всего часа четыре перед утренней репетицией «Всегда в продаже», а вечером и у «Продажи» успех! Следует повторение пройденного: встречи с коллегами, которые все с нами милы, а главный наш друг, главный доброжелатель — Сцибор. Он старше меня лет на десять, но мы пьем на брудершафт. Мы — друзья. Я горд этой дружбой. И с ним, и с Эвой Поллаковой. Мы много говорим о России, о Сталине, о Хрущеве, о пьесе «Всегда в продаже»… «Фантастично! Миша, ты тоже играешь фантастично! Такие разные роли — Адуев и этот твой Кис-точ-кин, прекрасный мерзавец!» Говорим о Чехословакии, об открывающихся перспективах, о том, что нам предстоит увидеть в Праге театр Крейчи, театр Радока, но и о том, что в Праге «Современнику» будет труднее: чехи менее экспансивны, больше похожи на немцев, но «мы будем держать за вас пальцы».
На третий день идет «Назначение» — тоже имеет успех. На четвертый, последний день пребывания в Братиславе — перед Брно и Прагой — нам устраивает прием общество «Чехословакия — СССР».
Спектакли в Брно тоже прошли удачно, но от них в памяти ничего не осталось. А вот Прага очень даже запомнилась. Играли мы в Театре на Виноградах. Огромное помещение — и опять нервотрепка: пойдет ли публика? Прага — столица, избалованная гастролерами из разных стран Европы. В Праге — театры Крейчи, Радока, Чиногерни клуб.
За нас очень волновался Павел Когоут, автор пьес, с успехом шедших в России. За нас — и за себя. Для него наш успех был важен, как свой собственный. Он и Мирослав Блажек, автор «Третьего желания», ходили у себя в стране в «правых», в «наймитах». Честнейший человек, Паша Когоут, как мог, объяснял, что, дескать, в СССР давно ведется борьба с пережитками культа личности, что и там существует интересное, прогрессивное театральное искусство, — ему не верили, считая советским ставленником. И вот приехали мы. Что-то будет? Об успехе в Братиславе уже было известно из восторженных рецензий, но столица есть столица. Однако уже перед спектаклем — радостный звонок Когоута: «Ребята, у вас аншлаг!» А через три дня он и вовсе хохотал: «Не подхожу к телефону! Отбиваюсь от просьб достать на вас билеты! Победа! Поздравляю!»
Даже Отомар Крейча был удивлен и на одном приеме публично признался, что недооценил «Современник», когда видел спектакли в Москве.
Нас балуют. Приглашают в театры. Смотрим у Радока «Последние» Горького, у Крейчи — «Маски», «Кошку на рельсах» и блистательные «Три сестры». Олега Табакова Чиногерни клуб зовет в Прагу играть Хлестакова в своем спектакле, и Олег через год сыграет там роль, о которой давно мечтал. Под общие аплодисменты подарит их молодому главному режиссеру сувенир — норковую шапку. Милый, ныне покойный, Мирослав Блажек привез в гостиницу, где мы обитали, свою четырнадцатилетнюю дочь: «Вот, смотри, девочка. Это русские. Они из СССР». Он объяснит нам, что у молодежи предвзятое отношение к Советскому Союзу и он хочет, чтобы дочка увидела настоящих русских людей.
У меня от тех времен осталась пластинка на русском языке — «Прогулка по Праге», — которую я записал в 66-м в Чехословакии. Я иногда ставлю ее на проигрыватель. Вот я рассказываю о Вацлавской площади — и, слушая собственный рассказ, вспоминаю, как гулял по ней с Блажеком. А вот звучит текст о синагоге и еврейском кладбище — мне вспоминается, как нас водил туда Когоут, — или о площади, на которой находился театр Крейчи. На его репетициях мне тоже посчастливилось побывать.
Сцибора Филчека и Эву Поллакову мне еще довелось спустя восемь лет увидеть на гастролях в Москве. Мы с моей женой Региной смотрели в, увы, неполном зале Малого театра прекрасный спектакль «Вишневый сад», где великолепно играли Сцибор, Эва и блистал Махота в роли Лопахина. Затем пошли к нам домой: Олег Ефремов, Булат Окуджава, Сцибор, Эва, Регина и я. Сидели на кухне, вспоминали прошлое. Вдруг Эва расплакалась и выбежала в коридор. Обойти больной вопрос мы не могли. Сцибор нас успокаивал. «Ничего, ничего, мы же все понимаем… Вы тут ни при чем… Миша, Регина, приезжайте. Вы будете моими гостями. Приезжайте…».
Прошли годы. Эва умерла. Сцибор, как мне говорили, болеет, уже не работает, живет в Братиславе. Увидимся ли когда? Бог ведает…
Польша: Катовице, Варшава. Едем туда, уже увенчанные лаврами лауреатов Государственной премии СССР. Волнение, успех, встречи с польскими артистами, рецензии, обеды, ужины. И вновь играем «Обыкновенную историю», «Всегда в продаже», «Назначение».
В первый же варшавский вечер захожу в ресторан актерского клуба «Спатив» — вроде нашего ВТО. Мне говорят: «Тут, прямо за столиком, один актер помер. Траур», — в общем, опять как в ВТО, где недавно умер артист Масоха. Но гляжу — ресторан как бы и закрыт по скорбному случаю, однако, с другой стороны, как бы и не закрыт, — тоже все как у нас в ВТО было. «Но мы-то живы!» — сказано у Булгакова в «Мастере и Маргарите».
В «Спатив» меня провел какой-то польский актер, изрядно уже поддатый: я ему объяснил, что, дескать, коллега. Из Москвы.
— Значит, актер? Так, может, ты и Высоцкого лично знаешь?
— Знаю.
Такое наглое вранье его просто взбесило, и неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы, на мое счастье, в клуб случайно не заглянул польский режиссер Скужевский, который когда-то с Ежи Гоффманом учился у нас во ВГИКе. Скужевский точно удостоверил, что я действительно актер, да еще довольно известный в Москве, так что вполне могу быть знаком и с Высоцким. После чего мы перекочевали уже в ресторан пошикарней, где можно посидеть за полночь.
Шел только 1967 год, а слава Володи была уже столь велика!
Много было забавного, интересного в Варшаве, но ничего принципиально нового в судьбе «Современника» и в моей судьбе, кажется, там не случилось. Или почему-то сейчас не вспомнилось. Главное, что запомнилось и что было, — гастроли и здесь оказались удачными. Помню, как радовался я: публика хорошо принимала меня в роли Кисточкина и дядюшки Адуева… Смешно, кстати сказать! Сирано я сыграл почти случайно, — об этом я рассказывал. Адуева — просто чудом!
Игорю Кваше не нравилась роль, и он попросил Волчек заменить его. Незадолго до премьеры она вняла его мольбам, точнее сказать, просто ей надоело конфликтовать с упрямым актером, и я срочно был введен в спектакль. Мне роль нравилась, а репетировать с Галей я любил, тем более что до этого у нас с ней был удачный опыт — «Двое на качелях». Так я попал в этот прекрасный спектакль, который имел успех и в Москве, и в Ленинграде, и в Чехословакии, и в Польше — да вдобавок и Госпремию получил. Я потом довольно безжалостно подшучивал над Игорем: «Кваша, видишь этот значок? Если бы не твое упрямство, он бы висел здесь!» — и тыкал пальцем в лацкан его пиджака.
Кваша, надо отдать ему должное, вскоре понял, что ошибся, не доверяя Гале, и потом дважды удачно играл в ее спектаклях: Луку в «На дне» и главную роль в «Восхождении на Фудзияму». Его Гаев мне нравился значительно меньше, а уж Мольер в «Кабале святош», которую он к тому же и поставил, был, на мой взгляд, из рук вон.
Кисточкина я получил сразу, в одном составе, когда Ефремов после саратовских гастролей решил репетировать аксеновскую пьесу. Честно говоря, этого я не ожидал. Это был подарок. Не ожидали и некоторые мои товарищи по «Современнику»: Ефремов был сильно обижен на меня после «похорон студии», и казалось, что вряд ли ему придет в голову одарить такой прекрасной ролью «главного могильщика». Он в Москве — перед самым распределением, — что называется, едва со мной раскланивался. И вдруг, не веря своим глазам, читаю на доске в приказе: «Кисточкин — М. Козаков». Потом мне рассказала Волчек, что, когда Ефремов на совете (я в составе совета в тот период не был) утверждал распределение, кто-то из доброхотов спросил:
— Олег, а не жирно будет Козакову? В прошлом сезоне — Сирано, теперь — Кисточкин?
Олег ответил:
— Жирно. А что делать? Это роль Козакова.
И работал со мной увлеченно, азартно, щедро дарил мне себя, — может быть, как никогда щедро. После репетиций становился опять прохладен (все не мог забыть Саратова), а потом снова работал как ни в чем не бывало.
В этом весь тогдашний Олег Ефремов, руководитель тогдашнего «Современника»…
В 1968 году болгарский режиссер Вилли Цанков ставил у нас в театре болгарскую классику — «Мастера» Рачо Стоянова. Там две главные мужские роли: мастер Живко и мастер Найден. Цанков предложил мне на выбор любую, и я склонялся к тому, чтобы предпочесть закомплексованного неудачника и ревнивца Найдена. Вызвал меня Олег.
— Ты почему хочешь играть Найдена?
— Понимаешь, Олег, после неудачи в Актере в «На дне» мне обязательно нужен успех. А он, мне кажется, в роли Найдена. Я сейчас по разным, в том числе личным, причинам хорошо понимаю его настроение, его поступки…
— Ты прав, успех тебе сейчас действительно необходим. Кстати, почему Волчек дала тебе Актера, когда твое прямое дело — Барон? Ну да что об этом говорить, дело прошлое… Именно потому, что тебе нужен успех, играть тебе советую мастера Живко!
— Ты уверен? Объясни: почему?
— Ничего объяснять не буду. Делай как знаешь. Но если хочешь хорошо сыграть, играй Живко! Твоя роль!
И я доверился ему. И сыграл Живко. И был успех. И какие-то дипломы за первое место на Фестивале болгарской драматургии с премией: играть этот спектакль в Софии. В 70-м году я уже фактически не работал в «Современнике», но продолжал играть роль удачливого в искусстве и в любви резчика алтаря.
После премьеры в Софии Олег подошел ко мне.
— Теперь ты понял, лапуля, как был бы смешон в роли Найдена? — Его, кстати сказать, хорошо сыграл Г. Фролов. — Бегал бы в слезах с ножиком в руке за Вертинской, — она играла Милану, — всем на потеху…
Нет, нет! Что и говорить, за многое мне нужно благодарить Ефремова, «Современник», Галю Волчек, партнеров, время, которое породило этот театр.
Но всему рано или поздно приходит конец.
Когда я начинал эти записки — тому три года, — казалось, и им не будет конца. Ан нет! Видится, маячит уже. Виделся и там.
Где-то, что-то стало рваться, приходить в негодность. Привалили звания, лауреатства; о нас уже выходили не отдельные статьи, а брошюры и книги. Или по крайней мере были написаны. И совсем иного характера, чем эта, где я разгружаюсь. Освобождаюсь от самого грустного — если только от него вообще можно освободиться. Подхожу к одному из главных, горестных расставаний: думаю, как и почему распался тот наш «Современник» (тот! наш!), «Современник» Олега Ефремова…
В «Обыкновенной истории» театр, сам того не сознавая, рассказал свою собственную историю. Тоже, увы, обыкновенную.
Ко времени выхода спектакля, к зиме 66-го, прошло ровно десять лет с той поры, как родились «Вечно живые», — тот самый срок, который отпускал новому делу Немирович-Данченко: совпадение угрожающее. Инсценировка — опять-таки совпадение? — была тоже розовская.
О чем был спектакль? О крушении надежд Идеалиста. О благих порывах, которым не суждено свершиться. О жестокости реальной жизни. Об изменах и предательстве. О том, наконец, что если хочешь жить, как все, отбрось в сторону сантименты — и действуй! Да, пожалуй, без литературных реминисценций: «Товарищ, верь: взойдет она», как декламировал в начале спектакля молодой Саша Адуев. В финале Адуев-младший (Олег Табаков) как раз и приходит к своему дядюшке уже готовеньким — во фраке и со звездой…
Так вот, судьба Адуева-младшего проецировалась и на судьбу театра, который поставил про него пьесу. Грустный скептицизм его дядюшки, человека старшего поколения, приладившегося к действительности, ничто рядом с волчьей победной хваткой, которую в конце концов вырабатывает в себе его племянник.
Я совсем не хочу сказать, что «Современник», именно он «Ирода переиродил» по сравнению со своими старшими собратьями, другими московскими театрами. Нет! Кто хуже? — это вообще не разговор. Но кончалась десталинизация, приходил в негодность современниковский неореализм, а предстояло жить дальше. Как? И вот — трилогия, а потом, может, и недурной, но не наш, не современниковский, достаточно эстетский спектакль «Мастера» или забавный «Вкус черешни» — музыкальная парафраза пьесы «Двое на качелях». Затем Волчек ставит Горького: «На дне».
Мы были еще молоды, во всяком случае, не стары и оттого злы на язык. Гена Фролов очень смешно показывал Галину Борисовну, которая сидит за режиссерским столом в накинутой на плечи каракулевой шубе, в руке сигарета «Сейлем», на пальцах бриллиантовые кольца, а она убеждает актеров, разместившихся в джинсовых костюмах на нарах горьковской ночлежки:
— Поймите: это пьеса про нас! Все эти Сатины, Настёнки, Васьки, Клещи — это мы! На дне! На самом дне нашей жизни!..
Спектакль «На дне» имел успех. На него ходили, о нем писали. Там замечательно играли Евстигнеев — Сатина, Никулин — Актера и, пожалуй, свою лучшую роль в театре сыграл Олег Даль — он был удивительный Васька Пепел. Интересно трактовал роль Луки Игорь Кваша.
Повторяю: успех был самый настоящий. Но праздника «Назначения», «Качелей», «Голого короля» не состоялось. А ведь «На дне» считался лучшим современниковским спектаклем того периода, во всяком случае, самым серьезным. Не «Вкус черешни» же, в самом деле… Хотя и здесь не упрощаю дела, да и не хочу приуменьшать ничьих успехов. Во «Вкусе черешни» прекрасно играл и пел песни Булата Окуджавы Олег Даль. Многим нравился красивый, «таировский» спектакль «Мастера». Были поклонники у «Баллады о невеселом кабачке», а в самой «Балладе» — отличные роли Гали Волчек, Олега Табакова и интересные декорации начинавших тогда С. Бархина и М. Аникста. Молодой режиссер Владимир Салюк выпустил соответственно молодежный спектакль по какой-то польской пьесе о хулиганах — так сказать, «Два цвета» — «Двадцать лет спустя». Тоже не без успеха.
И все же, и все же, и все же… «Подгнило что-то в Датском королевстве». Уже были в театре заслуженные «старики» — Волчек, Табаков, Евстигнеев, Кваша, Толмачева, Сергачев и аз многогрешный, которым хотелось привилегий. Дело, как ни крути, шло к сорока. Хотелось ездить уже не на каком-нибудь там «Москвиче», и вот у подъезда театра стояли теперь четыре «Волги»: Ефремова, Кваши, Табакова и моя. Множились и «Москвичи». Шеф стал народным. Все, короче говоря, шло своим чередом. Артисты снимались, зарабатывали — кто как мог, обзаводились хорошими квартирами, летали в командировки за кордон… Собственно, что в этом дурного? Однако необходим был творческий рывок. Надо было взметнуть, как говорил «фюлер».
И вот тогда мы подошли к автору, которого с самого первого дня «Современника» считали идеалом и именно потому, наверно, боялись ставить. Антон Павлович Чехов!.. Больше того: одновременно заварились две его пьесы — «Дядя Ваня» и «Чайка». То за десять лет ни одной, то вдруг сразу две. Чудно! Первую — вне плана, в свободное от основного графика время, с энтузиастами-актерами — ставил молодой выпускник ГИТИСа Лева Вайнштейн, «Чайку» должен был ставить мэтр. А мэтр не спешил. Не помню, чем он был занят, — может, снимался или что-то за кого-то выпускал? А может, просто обдумывал очередную реформу?
Так или иначе, получилось, что Ефремов еще только раскачивался, а Вайнштейн уже показал в фойе практически готовую работу. Ее смотрела вся труппа и много приглашенных. Приняли показ прекрасно! Я помню Женю Евстигнеева, Андрюшу Мягкова, Сергачева, других моих строгих коллег, которые искренне поздравляли нас, участников. Было, как водится, обсуждение. Разбирали всерьез. Говорили о «Дяде Ване» как о спектакле, который готов перейти на сцену. Хвалили актеров, и правда, вроде бы намечались удачи: Г. Фролов — дядя Ваня, Е. Козелькова — Елена Андреевна, Г. Соколова — Соня. Поощряли и меня в роли Астрова. Мне было тридцать шесть лет — самое время играть эту роль.
Но как-то так тихо-тихо дело спустили на тормозах. Дескать, вот сначала Ефремов выпустит «Чайку», а потом уж… Одним словом, поперек батьки в пекло не суйся. И спектакль заморозили. А «Чайку»-то ведь еще предстояло сделать. Но опыт «Дяди Вани», чем бы он ни обернулся, обнадеживал.
Приступил наконец к работе и Олег Николаевич. Распределение было — хоть стой, хоть падай. Нет, там было немало разумного: Аркадина — Толмачева, Нина Заречная — Вертинская, Полина Андреевна — Лаврова, Медведенко — Мягков. А вот дальше шли загадки: юного Треплева получил уже седеющий Валя Никулин, преуспевающего литератора Тригорина — совсем молодой, неопытный Воля Суховерко. Евстигнеев — изысканный доктор Дорн, а я — управляющий имением Шамраев, тупица и хам, рассуждающий о лошадях и прочем.
Ничего тоскливей, чем репетиции «Чайки», я в «Современнике» не упомню. Описывать скуку очень трудно. На это был мастер как раз А. П. Чехов, а я не стану. Не сумею.
Говорили все. Говорил и я. Иногда казалось, что Ефремов выпустил из рук бразды правления. Помню, я развил целую теорию о связи Фрейда и Чехова. И все слушали! Слушали целый час раскрыв рты? И Ефремов слушал. Слушал, слушал, и вдруг ему надоело: «Хватит трепаться, в конце концов! Бред какой-то!» И все заржали, хотя в том, что я болтал о сексе в пьесе «Чайка», смысла было ничуть не меньше, чем в других разглагольствованиях на этих репетициях.
Я напрягался, пытаясь играть управляющего Шамраева. Когда рассказывал и показывал Ефремов, все было словно бы понятно и даже смешно, но когда доходило до дела, у меня получалось натужно и уныло. Крайне старообразно и необаятельно выглядел Треплев, способный, кажется, удочерить свою маму, Толмачеву — Аркадину. Длинный Суховерко расхаживал, словно шест проглотил. Верещала «под себя» Вертинская. А ведь в экспликации Ефремова уже тогда было много, много интересного. Он это потом и осуществил — во мхатовском варианте, спустя десять лет. Но тогда это сделать не удалось.
Как раз в эти тоскливые дни меня утвердили на роль в трехсерийном фильме «Вся королевская рать». И тут самое время поведать про еще одно расставание — с человеком, уже появлявшимся на страницах этих воспоминаний. Речь пойдет о Павле Борисовиче Луспекаеве.
Съемки телевизионного фильма по роману Роберта Пенна Уоррена «Вся королевская рать» начались зимой 1970 года. Было ясно, что роль Вилли Старка может и должен играть только Павел Луспекаев. Все черты его актерской и человеческой личности — ум, темперамент, юмор, рано начавшая седеть голова, большие руки, могучая отяжелевшая фигура — словом, все, даже сочетание армянской отцовской крови и донской породы, взятой от матери, причудливо отразившееся на чертах его лица, все это «ложилось» на роль Хозяина. А главное, Луспекаеву был по плечу незаурядный трагический образ Вилли Старка.
Уже была показана в обоих Домах кино, московском и ленинградском, картина В. Мотыля «Белое солнце пустыни», где Луспекаев поразительно сыграл таможенника Верещагина. Миф о некинематографичности артиста был развеян.
Я узнал, что Павел Борисович должен приехать в Москву для переговоров с режиссером К. Воиновым, который начинал картину «Певица» по сценарию Э. Радзинского. Нужно было перехватить Луспекаева. Вся надежда на роман Пенна Уоррена, на то, что Луспекаев загорится ролью, сразу почувствовав свою тему.
Разведав, что Луспекаев остановился в гостинице «Украина», я позвонил.
— Слушаю вас, — ответил низкий хрипловатый голос.
— Павел Борисович, это с вами говорит Миша Козаков, если вы меня помните, — робко начал я.
— Ты что, офонарел! Привет! Как ты? — загремело в телефонной трубке. — Я тут в Москве, на одну картиночку приехал. Там Татьяна Доронина будет главную роль играть, ну, видать, и вспомнила старого партнера. Как в театре? Что играешь? Я ведь болел… А, знаешь. Ну, ну… А потом в «Белом солнце»… Тоже знаешь? В общем, ты что сейчас делаешь?.. Тоня, лапочка! — Это уже относилось к ассистентке с «Мосфильма», находившейся в номере. — Нам когда надо быть на студии? В час дня? Ну что ж, прекрасно. Михаил, сейчас полдесятого, давай через час ко мне. Кстати, в десять магазин уже откроется, и позавтракаем вместе. Не возражаешь?
— Да нет, что ты. Я ведь тебе прекрасный сценарий привезу по роману «Вся королевская рать», там главная роль для тебя… Вилли Старка помнишь?
Я замер в ожидании реакции.
— Да черт с ней, с ролью. Ты сам подваливай…
— Подожди, ты знаешь роман, о котором я говорю?
— Ничего не знаю. Вот приезжай — и поговорим. Не забудь: в десять уже все открыто… У тебя деньги есть? А то я сейчас богатый стал. Правда-правда! Так я тебе тут же и верну. Слышишь?
— Павел Борисович, все в порядке. В пол-одиннадцатого я у тебя.
«Так, — соображал я, — надо захватить и сценарий и роман на всякий случай. Видать, он его не читал. А главное, до того, как он встретится с Воиновым, увлечь его ролью».
Ровно в десять тридцать я был у него в номере. Мы сели завтракать. Луспекаев был оживлен, говорил о том о сем, шутил, смеялся. Все-таки мне удалось прорваться к нему с деловым разговором.
— Паша, я не буду рассказывать тебе о романе, ты его прочтешь и, не сомневаюсь, оценишь. Но хоть послушай, я прочту тебе несколько сцен!
— Ну зачем же, я вечером сам прочту. Ты мне лучше расскажи: как там Ефремов Олежка?
— Олежка как Олежка. Ну, Паша, послушай сейчас. Ведь ты поедешь на «Мосфильм» и подпишешь договор на «Певицу», а после жалеть будешь.
— Михаил Михайлович, ну что вы такое говорите? — запротестовала ассистентка Тоня с картины Воинова. — Павел Борисович обязательно будет у нас сниматься.
П. Луспекаев — Виктор. «Иркутская история» А. Арбузова. 1960
П. Луспекаев — Черкун. «Варвары» М. Горького. 1959
Я уже начал нервничать и злиться, когда Луспекаев сказал:
— Ну читай, хрен с тобой! Какой ты настырный…
Читал я ему те сцены Хозяина, которые должны были, по моему мнению, поразить Луспекаева абсолютным попаданием в его тему актера и человека. И не ошибся. Он слушал вначале рассеянно, потом насторожился, удивился, а затем начал бурно реагировать:
— Черт! Ну прямо для меня! А? Тоня, девочка, лапочка, ведь здорово, а? Ха!
— Нет, ты послушай эту сцену с женой! — Я продолжал обрабатывать актера, понимая, что он почти готов…
Минут через двадцать он сказал:
— Стоп! Все. Я это играю.
— Павел Борисович, вы же у нас согласились. Ведь Константин Наумович вас без пробы утвердил, — взмолилась Тоня.
— А совместить нельзя?
— Нет, Паша, нельзя. У тебя три серии из кадра в кадр, — сказал я. — Да и ни к чему совмещать Радзинского с Пенном Уорреном.
Так Луспекаев стал сниматься в роли Вилли Старка в телевизионном фильме «Вся королевская рать» — производство «Беларусьфильм» на базе киностудии «Мосфильм».
П. Луспекаев — Каллен, Е. Копелян — Джексон. «Не склонившие головы» Н.-Е. Дугласа и Г.-Д. Смита. 1961
Началась работа над ролью, началось наше с ним общение, началась наша дружба. И через несколько месяцев всему этому суждено было оборваться навсегда.
Каким мне удалось узнать его незадолго? Узнать, запомнить и полюбить?
К этому времени Луспекаев был одним из самых уважаемых и любимых актеров в профессиональной среде. Именно в профессиональной, так как «Белое солнце пустыни», фильм, принесший ему всенародную популярность, еще не вышел на экраны страны, а до этого его кинороли были немногочисленны и не очень велики. В мире кино бытовала странная теория о том, что широкий театральный почерк Луспекаева не очень годится для современного кинематографа, и многие-многие роли Луспекаева играли другие. Телевизионные же его работы — Ноздрев в «Мертвых душах» и Кожемякин в «Жизни Матвея Кожемякина» — прошли по Центральному телевидению, к сожалению, всего по одному разу.
Хорошо знала, любила и отдавала ему должное театральная публика, знавшая Луспекаева по БДТ, но она в век кино и телевидения погоды не делает. О Луспекаеве не слишком много писали, во всяком случае, не столько и не так, как заслуживал его мощный талант.
Да ведь и умер он не в тех актерских рангах и чинах, которые ему полагались…
Я убежден, что все это — стечение тех или иных временных обстоятельств, но, увы, из песни слова не выкинешь.
В профессиональной же, повторяю, среде, где в глубине души все мы знаем, что почем, где существует свой «гамбургский счет», Павла Луспекаева ставили очень и очень высоко.
Когда он входил в московский клуб ВТО, чтобы поужинать после работы, я видел, как поворачивались и глядели ему вслед актеры. К его столику подходили известные, именитые коллеги, чтобы поговорить с ним и поприветствовать. Я видел, с каким уважением и любовью И. М. Раевский, Иннокентий Смоктуновский, Евгений Евстигнеев, Олег Ефремов и многие, многие другие беседовали с ним, расспрашивали о его работе, слушали его всегда талантливые рассказы. А рассказам, воспоминаниям, подсмотренным историям, всегда сопровождавшимся актерским показом, искрометным юмором, остроумным комментарием, не было конца. Бывают люди талантливые во всех своих проявлениях. К таким относился Луспекаев.
Однажды он сидел в гостях у Олега Ефремова и замечательно фантазировал. Олег стал уговаривать Луспекаева переехать в Москву и поступить работать в «Современник».
— Олежка, замечательный ты человек! — сказал Луспекаев. — Ты же знаешь, как я люблю тебя и твоих ребят, но сейчас мне самое время сниматься. Вот и Георгий Александрович обратно в театр зовет: я, говорит, для тебя специальные мизансцены придумаю, чтобы тебе не слишком много нужно было двигаться, но я отказываюсь. — Потом плутовски оглядел всех сидевших за столом и добавил: — И потом, ты посмотри на меня, нет, ты посмотри на меня: ведь если такое выйдет на твою сцену, то весь твой «Современник» провалится!
Ефремов расхохотался и сказал:
— Ты прав, Паша. Не нужен тебе никакой театр, ты сам — театр!
И правда, Луспекаев был человек-театр.
— Мне с популярностью всегда не везло. Вот тебя узнают. А ведь скажи — пустячок, а приятно?
— Да брось ты, Паша, — начал оправдываться я, — чушь все это. Знаешь, как у Пастернака: «Быть знаменитым некрасиво… Позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех…»
(Иногда я прорывался к нему со стихами. Надо сказать, что стихи он сам не читал, неважно знал поэзию, но по-настоящему хорошие слушать любил, хотя слегка подтрунивал над актерами, помешанными на поэзии: «Роли, роли надо играть! А вы все, Юрские, Козаковы и прочие Рецептеры, чудите». А иногда сам просил прочесть к случаю и настроению то или иное стихотворение.)
— Нет-нет, что там твой Пастернак ни говори, а быть знаменитым приятно… Приятно, приятно, и не спорь. Ты вот еще не видел «Белое солнце пустыни», погоди, выйдет на экраны — тогда посмотрим!
Я действительно не видел этой картины, но слышал, что и весь фильм, и особенно роль Луспекаева замечательны.
— Выйдет, Паша, конечно, выйдет. Но ты и без этой картины Луспекаев.
Он засмеялся и сказал:
— Вот однажды я действительно прославился, можно сказать, на весь Ленинград. Еще в Киеве я снялся в противопожарной короткометражке под замечательным названием «Это должен помнить каждый!». Ну, сам понимаешь, деньги были нужны, вот и снялся. И забыл про нее. А как раз в это время я переехал в Ленинград к Товстоногову и начал репетировать в театре в «Варварах». Волновался страшно. Они уже все мастера, а я для них темная лошадка. Понятно, что надо было в первую очередь «пройти» у товарищей по театру. А тут, как на грех, на экраны Ленинграда вышел какой-то западный боевик, который все бегали смотреть. И вместо киножурнала — мой противопожарный опус. Я сам после пожара, возникшего из-за сигареты, прямо в камеру пальцем тычу и говорю: «Это должен помнить каждый!» Вот тут ко мне популярность и пришла. Наутро перед каждой репетицией юмор: «Помним, Паша, помним. Дай, кстати, закурить…» Нет-нет, невезучий я. Уже в «Варварах» сыграл, ко мне признание у театральной публики пришло, рецензии вышли, а фамилия меня подвела. Трудная у меня фамилия. Спектаклю «Варвары» рекламу по радио давали: «Завтра, такого-то числа, в Ленинградском Большом драматическом театре имени Горького спектакль «Варвары», постановка народного артиста СССР Товстоногова, в ролях…» — и дальше со званиями все популярные артисты. А у меня еще звания не было, и меня не объявляли, хотя я главную роль играл. Товстоногову об этом сказали. Он позвонил на радио, просил меня не забывать. Наутро с женой слушаем: «Сегодня в БДТ пьеса «Варвары», ну и так далее — народные, заслуженные, наконец: «в центральной роли артист Луспекарев…»
Во всех рассказах Луспекаева на эту тему не было ни тени обиды, уязвленного актерского самолюбия или кокетства. Он, как ребенок, относился к популярности, но рассказывал об этом смешно и понимал, что главное в судьбе художника — «привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов…».
А фамилия его действительно не из легких. Когда всемирно известный Лоренс Оливье побывал у нас в стране и увидел Луспекаева на сцене БДТ, он сказал:
— У вас есть гениальный актер. Вот этот… Не могу выговорить фамилию, извините…
Ему удалось отсняться только в двух сценах Хозяина.
Мне повезло: я видел сыгранную им роль, уже воплощенную, хотя и не зафиксированную на кинопленку. А была она сыграна на репетициях в гостиничном номере «Пекина», где жил Луспекаев, находясь в Москве; проигрывал он ее и у себя дома в Ленинграде, где мы встретились, просто на улице или за городом, куда он всегда стремился и редко попадал, чтобы «продышаться и перевести дыхание от городской суеты…».
Дело в том, что Луспекаев репетировал роль особенно. Я бы назвал это чувственным процессом вживания в образ. Никаких умозрительных построений, ложного теоретизирования, разговоров и споров вообще, к которым нередко прибегают актеры, как бы отдаляя от себя трудный процесс поиска.
Это не значит, что он работал только на актерской интуиции. Нет, он, конечно, разбирал и каждую отдельную сцену, и линию поведения персонажа в целом. Роман «Вся королевская рать» был зачитан им до дыр и весь испещрен пометками, сделанными цветными карандашами. Более того: он иногда приносил на репетицию записанные им накануне соображения, которые представлялись ему важными для решения сцены, роли и логики поведения его партнеров. Нередко возникал разговор об американских фильмах, например о том, как бы роль Старка сыграл Род Стайгер. О нем Луспекаев любил поговорить, о его раскрепощенности в работе на съемочной площадке. Мне кажется, что он устанавливал между Стайгером и собой внутреннюю аналогию.
В это время заканчивались съемки «Ватерлоо», где Стайгер играл Наполеона. И Луспекаев откуда-то узнал подробности его исполнения.
— Вот они, звезды ихние, черт их подери, всегда свободные, уверенные перед камерой. Отчего это? Эдакая раскрепощенность, внутренняя свобода: мне, мол, все дозволено, что ни сделаю, все туда… Откуда это идет? Денег они, что ли, больше получают? Вот, говорят, за Стайгером на крышу отеля, где он гримируется в номере, вертолет прилетел и «фюйть!» — прямо на площадку… Тут, конечно, ручку вперед протянешь, — и Луспекаев вытягивал вперед огромную свою лапищу, — полки не то что на Москву, а на «Пекин»— я имею в виду гостиницу — пойдут… А я утром перед съемкой в этом «Пекине» очередь в буфет отстою на своих культях, два яйца съем, приеду на студию и загораю два часа в гримерной, пока в павильоне свет ставят… а потом входи в кадр и чувствуй себя губернатором штата — Хозяином! Смех!
Вот так он душу отведет, рассмешит окружающих, увидит их благодарные глаза — на талантливого человека смотрят по-особенному — и пойдет в павильон настоящим Хозяином.
Работал он над ролью истово. Это проявлялось во всем: в том, как он выстаивал на бесконечных примерках костюмов, как добивался точности покроя, как метался с художником по комиссионным, подыскивая американский плащ и шляпу для Вилли Старка. Купил за свои деньги золотой перстень-печатку, без которого не мыслил Хозяина, замучил гримера поиском фасона стрижки.
— Мне мой учитель по Малому театру Константин Александрович Зубов говорил: «Ты, Паша, запомни — тебе лично в искусстве надо только одно: вчитаться в роль, каждую фразочку на что-то свое, луспекаевское опереть, а остальным тебя Бог не обидел».
Луспекаев иногда искал интонацию фразы. Известно, что это как бы противоречит системе Станиславского, и современные режиссеры часто говорят: «Не ищите интонацию!» Но у Луспекаева это шло изнутри, от желания «опереть» фразу на что-то личное, свое, луспекаевское; результат был превосходный.
Одна из сцен, в которых Луспекаев успел отсняться, повествует о том, как еще наивный провинциал Вилли стал игрушкой в руках политических воротил. Его возили по избирательным собраниям, и он честно рассказывал о положении дел в штате, монотонно перечислял цифры и факты не слушающим его избирателям. В результате он был забаллотирован, что и требовалось его хозяевам, так как он изначально был подсадной уткой в политической охоте. Вилли Старк, вконец расстроенный очередным провалом, приходит в номер к своему приятелю Джеку (его играл я) и от Сэди Берк (Т. Лаврова) узнает, что служил всего лишь марионеткой в предвыборной кампании.
— Джеки, это правда? — тихо, со слезами на глазах, как ребенок, которого обманули, отняли любимую игрушку, спрашивал меня Луспекаев. И, получив утвердительный ответ, после паузы, опять тихо и как-то горько, как бы прощаясь с иллюзиями прошлого, говорил скорее не нам с Лавровой, а самому себе: «Я буду губернатором».
— Никем ты не будешь, безмозглый теленок! — кричала Сэди.
— Буду, — упрямо склонив голову — и впрямь бык! — уже твердо произносил Луспекаев. — Буду.
Он вставал с кресла, он вырастал из кресла.
— Буду!!!
Казалось, от силы его голоса Сэди отлетела в сторону.
— Я буду убивать их голыми руками!!! Вы меня слышите? Вот этими руками!!!
После первого дубля все, кто находился в павильоне, — участники съемочной группы, осветители, рабочие — начали аплодировать Луспекаеву. Такое в кино я видел в первый и, может быть, в последний раз.
Как давалось это Луспекаеву? Ну, конечно, в первую очередь в этой сцене поражала его индивидуальность, то, что нельзя сыграть. Или это есть, или этого нет. Только актер с такой мужественной фактурой мог позволить себе эту детскую интонацию шестилетнего ребенка, не рискуя при этом стать пошлым и жалким. И потом, когда он поднимался из кресла, то поднималось нечто огромное и сильное, а руки, которыми он собирался уничтожить политиканов, сыгравших с ним злую шутку, были такого размера, что сомнений в реальности его решения не оставалось. Но одной, даже такой, фактуры мало. Я был свидетелем того, как, сидя в пижаме в номере гостиницы, он репетировал эту сцену.
Извинившись перед нами за свой вид, он пробовал одну сцену на разные лады, подыскивая варианты.
— Паша, ну хватит, все в порядке. Можно и так и эдак. Ведь конца вариантам нет!
— Нет-нет, ты подожди, Михаил! Тут надо опереть фразочку. Что значит — я буду убивать их голыми руками?! Как это — голыми руками?!
— Вы что, Павел Борисович, имеете в виду? — скромно спросил режиссер картины А. 3. Гуткович. — Как он будет расправляться со своими политическими противниками? Разгневанный Вилли Старк хочет сказать, что теперь он уже будет пользоваться иными методами, не брезгуя ничем в грязной политической игре американских заправил. Тем самым он уподобляется им, и в этом, Павел Борисович, разоблачительная функция вашей роли.
— Да подожди ты, Саша, — остановил Гутковича сразу заскучавший Луспекаев. — Это все так. Это понятно. А что значит — убивать голыми руками?
И конечно, не дождавшись ответа — он ему не нужен был, — начал «опирать фразочку» на чувственное видение.
— Это значит, что я их, сук поганых, заложивших меня, наивного простофилю, сам буду убивать, если надо. Голыми руками, без перчаток, руками без кожи, с нервами обнаженными! Я их убью, потом зарою, потом прикажу снова вырыть, снова задушу и вот тогда окончательно закопаю, да еще трактором могилу сровняю!!! Вот что значит — убивать голыми руками! Этими руками!
В номере воцарилась тишина. И Луспекаев сам закончил репетицию:
— Стоп! Все, устал. На сегодня хватит. Михаил, Татьяна, пошли обедать, и сегодня я себе разрешу.
И он имел право на то, чтобы закончить репетицию, и на то, чтобы «разрешить себе».
Но и отдых, и обед, и разговоры за полночь всегда были продолжением творчества. Стиралась грань между работой и отдыхом.
— Ты пойми, Михаил: не за всякую роль нужно браться. Даже за очень хорошую, даже когда кажется, что можно бы сыграть. Роль должна «личить» — быть к лицу. Предлагают тебе роль, а ты перед тем, как соглашаться, примерь ее на себя. Не торопись с решением. Примерь ее, подойди к зеркалу. Повертись перед ним. И в фас посмотри, и в профиль, и другое зеркало возьми, и с тылу глянь, и когда убедишься, что ты не смешон в ней, что она тебе не как свинье цилиндр, что тебе пыжиться не надо. — вот тогда берись и начинай трудиться. Она возьмет и не получится, но не потому, что не твоя была… Во всяком случае, претензий у тебя не возникнет. Дело не в амплуа. Амплуа — это устаревшее понятие. А вот «личить» роль должна. Непременно должна. Вот ты, кстати, меня сейчас хорошо слушаешь. Вот так Джек должен Хозяина слушать, когда он ему откровенно о себе говорит, — неожиданно закончил Луспекаев.
18 апреля 1970 года должна была сниматься сцена приезда Хозяина к хирургу Адаму Стэнтону, которого играл Ефремов. Луспекаев и Ефремов с радостным чувством ждали встречи в этом поединке. Вилли и Адама, при всей противоположности их взглядов и характеров, объединяет одно: масштаб личности, умение слушать партнера и опровергать его. Я не присутствовал на репетиции этой сцены. Знаю только, что они пробубнили ее вслух на голоса. Потом Ефремов сказал:
— Тут, по-моему, все яснее ясного. Ты приезжаешь купить меня прекрасной клиникой, которую построишь. Я, как хирург, не могу не понять открывающихся передо мной перспектив и того блага, которое я смогу принести больным. Но твои принципы, лично ты, начальственное быдло, мне, интеллигенту, отвратительны. Возникает поединок. Вполне узнаваемая сцена. Вот и все.
— Ну, Олежка, ты молодец! — закричал Луспекаев. — Вот что значит режиссер! Несколько слов — и все ясно. А, Саша?! — Это к Гутковичу. — Он — интеллигент, а я начальственное быдло! Точно! Пойдем обедать, Олежка.
Он и в отсутствие Ефремова не переставал восхищаться им:
— Нет-нет, Михаил, ты за Ефремова держись, он режиссер. Несколько слов — и все о\'кей!
— Ну а ты, Паша, что для себя решил, как ты к Адаму относишься? — спросил я.
— А что я? Все ясно. Пусть он считает, что я быдло. Пусть. А он кто? Интеллигент в маминой кофте. Правды жизни не хочет знать. Добро, добро, — заговорил Луспекаев текстом роли, — а добро в белых перчатках не делают, чтобы руки не замарать. И я это ему докажу. И клинику он на себя возьмет. Не устоит. Ну да, я сановник, а он интеллигент в маминой кофте, — повторил он понравившееся ему определение Адама Стэнтона. — Ох, Михаил, я предчувствую: интересная будет сцена. Скорей бы…
Это было 15 апреля. 16 апреля пришлось на воскресенье. А в понедельник снималась сцена Ефремова, Аллы Демидовой и моя. Я должен был приехать на студию к трем часам дня. В час ко мне раздался звонок Луспекаева:
— Миш, это я.
— Привет, Паша, как ты?
— Да вот, сижу в гостинице «Минск», в номере модерн. Мне в «Пекине» больше нравилось, просторней. А здесь, как ни повернусь, обо что-нибудь задеваю. Ну да черт с ним! Главное, скучно без работы. Вообще я вашу Москву не люблю. В Ленинграде лучше. Я хоть теперь пешком не гуляю, трудно, да и на машине приятнее, хоть и из окна, а все-таки вид… Нет, когда снимаешься — все равно, а вот когда нечего делать — скучно…
— Ты вчера где был? Я тебе целый день звонил.
— А, приятелей из Еревана встретил… Потом расскажу. Скучно в номере сидеть, — говорил он как-то странно, сбивчиво. — Сейчас Танюшке Лавровой позвоню, попрошу кефиру принести. Жаль, ты занят. У тебя какая сцена? С Олегом?.. Ну, ладно. А завтра мой черед.
— Паша, ты как себя чувствуешь?
— Нормально… Ну ладно, работай.
Это было последнее, что я от него услышал: «Работай». Был один час дня. Когда в три часа я спускался в съемочный павильон, у раздевалки я столкнулся с бледным Володей Орловым, вторым режиссером картины. Не попадая рукой в рукав пальто, он выкрикнул:
— Паша умер!
— Какой Паша? — не понял я.
— Паша! Паша Луспекаев!..
Хотя с тех пор прошло много лет, трудно и страшно вспомнить подробности, сопутствовавшие мгновенной смерти, пришедшей от разрыва сердечной аорты. Хотелось бы забыть глупые обстоятельства формальных трудностей, связанных с похоронами Луспекаева. Приближались праздники, и все было проблемой: отправить тело Луспекаева в Ленинград, организовать траурный митинг в театре и даже срочно достать гроб по размеру луспекаевского тела. Когда мы с директором картины метались по Москве в поисках большого гроба для большого тела большого артиста, у меня в сознании дятлом стучала фраза Зощенко: «Граждане, запасайтесь гробами…»
Да, многое хотелось бы забыть: и вдову Инну с дочерью Ларисой, и то, как нескладно их подготавливали по телефону к ожидающему их известию. А главное, как в этот же день, 17 апреля, когда еще проводилась медэкспертиза, режиссер Гуткович начал искать замену Луспекаеву. Но жизнь есть жизнь. И замена нашлась. Правда, не сразу. Стало ясно, какой артист ушел, когда обнаружилось, что играть Старка некому. Кто только не пробовался на роль Хозяина: Андрей Попов, Юрий Любимов, Леонид Марков и даже сопротивлявшийся этому Олег Ефремов.
Ефим Копелян сказал мне:
— Мишка! Ты же понимаешь, я бы с радостью: роль замечательная, и моя, и время у меня есть. Но после Пашки… нет, не буду. Не буду — и баста.
Мы обращались к Бондарчуку и Ульянову. Оба по разным причинам отказались.
На ум приходили молодой Охлопков, Ливанов, Николай Симонов, ушедшие Лукьянов и Женя Урбанский.
Выяснилось, что больших артистов, в полном смысле этого слова, нет или почти нет. Перевелись. Неврастеники, интеллектуалы, социальные герои — пожалуйста, а вот таких, как Луспекаев, нет.
Выручил картину Георгий Степанович Жженов, на мой взгляд, хорошо сыгравший Вилли Старка. Но Луспекаев был Старком. Роли Хозяина «личил» Луспекаев.
Смерть оборвала планы артиста. Астров в фильме Кончаловского «Дядя Ваня», роль в новом фильме Райзмана, наконец, Несчастливцев в «Лесе» Островского, который для Луспекаева собирался ставить режиссер Мотыль, — вот неполный список того, что должен был играть Луспекаев в ближайшее время.
«Все, что человек хочет, непременно сбудется. А если не сбудется, то и желания не было. А если сбудется не то, разочарование только кажущееся, сбылось именно то», — писал Блок.
Я часто вдумываюсь в эту формулу — жестокую, но справедливую. Или даже так: жестокую, но великодушную. Вроде бы применительно к актерской судьбе Луспекаева она не верна. И все же верна: хоть сбылось в его жизни далеко не все, что могло и должно было сбыться, и кажется даже, что сбылось «не то», но — сбылся сам Луспекаев.
Я еще раз с горечью и счастьем почувствовал это, когда впервые держал в руках книгу о нем, в которой его облик восстановили люди, любившие и не переставшие его любить; в ней, в этой книге, напечатаны и эти мои воспоминания.
И последнее. Я встречал множество замечательных людей, прекрасных, талантливых, добрых. Но я никогда не встречал человека такого жизнелюбия во всех своих проявлениях: в том, как он работал, шутил, ел, пил, любил людей и не мог быть без людей. Недаром не выносил одиночества. Мог позвонить среди ночи:
— Спишь? Извини, что разбудил, дорогой ты мой человек… А может, возьмешь такси и приедешь?.. У меня для тебя сюрприз!
И действительно, всегда готовил сюрприз: то ли какой-нибудь интересный человек у него в гостях, то ли придумал, как мне сцену играть, а то просто стол накрыт и он сам сидит улыбается, Хочу остановить себя в потоке воспоминаний и не могу.
Вот теперь уже в самом деле последнее.
В кинотеатре «Москва» начала демонстрироваться картина «Белое солнце пустыни». Луспекаев купил три билета, и мы с ним и моей тогда двенадцатилетней дочерью пошли в кино. Была ранняя весна, он медленно шел по улице, опираясь на палку, в пальто с бобровым воротником, в широком белом кепи-аэродром — дань южным вкусам — и волновался, как мальчишка.
— Нет, Михаил, тебе не понравится. Вот дочке твоей понравится. Катька, тебе понравится, когда в кино стреляют? Ну вот, ей понравится.
— Успокойся, Паша, я тоже люблю, когда в кино стреляют.
— Ну, правда, там не только стреляют, — улыбнулся он.
Фильм начался. Когда, еще за кадром, зазвучал мотив песни Окуджавы и Шварца «Не везет мне в смерти, повезет в любви», он толкнул меня в бок и сказал:
— Моя темочка, хороша?
Затем в щели ставен — крупный глаз Верещагина. Луспекаев:
— Видал, какой у него глаз?
Вот что поразительно: он мог, он имел право сказать «у него». В устах другого это было бы безвкусицей, претензией. А в щели ставен действительно был огромный глаз таможенника Верещагина.
После фильма он рассказывал о съемках, хвалил Мотыля, подмигивал мне, когда прохожие улыбались, оборачиваясь на него. «Видал, видал? Узнают!» А потом сказал:
— Я, знаешь, доволен, что остался верен себе. Меня убеждали в картине драться по-американски, по законам жанра. Мол, вестерн и так далее. А я отказался. Играю Верещагина, колотушки у меня будь здоров, вот я ими и буду молотить. И ничего, намолотил…
И он засмеялся так весело и заразительно, что и мы с дочкой заржали на всю улицу. С ним было не скучно жить.
…Но вернусь к своему рассказу о «Современнике». Работа над «Всей королевской ратью» предстояла отчаянная. Уже начиная с кинопроб я понял, что кроме игры в роли Джека Бердена мне придется, по сути дела, заниматься режиссурой фильма, если я не хочу позора ни себе, ни картине. Я обратился в совет театра с просьбой дать мне творческий отпуск на год. Это значило: выйти из «Чайки» (а уже начинались сценические репетиции) и лишь иногда играть спектакли, в которых у меня нет дублера из второго состава, — случай беспрецедентный в практике «Современника». Совет тем не менее склонялся к тому, чтобы дать отпуск, так как на обычный вариант, на совмещение театра и кино «в свободное от репетиций и спектаклей время», я категорически не соглашался. Это было попросту нереально, учитывая объем работы, который мне предстоял в кино. И тогда Ефремов поставил, как говорится, вопрос ребром: или обычное совмещение, или — пусть уходит совсем. Никакого творческого отпуска.
Все ахнули. Как «пусть уходит»? Я как-никак был ведущим актером театра; нам предстояла поездка в Болгарию с «Мастерами»; «Двое на качелях», «Обыкновенная история», «Всегда в продаже» были важными названиями в текущем репертуаре. «Что же, я уйду», — спокойно сказал я. Вправду спокойно сказал. Чувствовал почему-то, что Ефремов мне зла не желает. И сам не пойму почему, но твердо чувствовал: он знает, что мне лучше уйти.
Ефремов тоже понимал, что совместить «Королевскую рать» с театром нельзя и что «Рать» стоит мессы. Я же сам уговаривал его сниматься в этом фильме в роли Адама Стэнтона, и он дал согласие. Охотно. Он понимал также, что меня притягивает кинорежиссура. Незадолго до всех событий он, как никогда, хвалил меня за телеспектакль «Удар рога», где Олег Даль великолепно сыграл одну из своих любимых ролей. Да и сам Ефремов уже имел дело с моей телережиссурой: я ставил поэтический спектакль «О время, погоди!» по стихам и письмам Тютчева, где он играл от Автора. И это, как говорили, было нашей общей удачей.
Итак, я сказал на совете, что ухожу, и подал заявление — все вполне официально. Толмачева, помнится, спросила:
— А потом? Если он захочет вернуться, мы его примем?
Ответил Олег:
— Там видно будет. Через год будет видно. Конечно, примем. Почему же нет?
Странное было собрание. Я и расставался, а вроде бы и оставался с Олегом. Однако трудовую книжку забрал. А на мои роли стали вводить других. В «Современник» пришел тогда Валя Гафт, он-то и стал сразу репетировать Шамраева. Сыграл дядюшку в «Обыкновенной» и Стеклова в «Большевиках». Во «Всегда в продаже» вместо меня вошел Мягков. Незаменимых, как утверждают, нет. Я еще съездил с театром в Болгарию, где сыграл мастера Живко, но это позже, через год, когда Ефремов, тоже оставивший «Современник», позовет меня с собою во МХАТ, который он возглавит. Вот как бурно развивались события. А что? Ломать — не строить! Лес рубят — щепки летят! И полетели щепки. С Ефремовым ушли во МХАТ Калягин, Сергачев, Гарик Васильев, Володя Салюк, да и я примкнул, когда закончился кинофильм «Вся королевская рать». Во МХАТ пришел к Олегу, а не в «Современник» вернулся. Вот когда я по-настоящему расстался с театром, которому отдал столько лет, сил и надежд, — когда сделал этот выбор. «Современник» или Олег — так стоял вопрос. Значит, Олег! Он учил меня в студии, он меня и актером «Современника» сделал, он и к режиссуре пристрастил, и в кино отпустил вовремя тоже он. Правда, во МХАТе я прожил недолго. И оттуда ушел — на Бронную, к Эфросу. А через девять лет (почти тот же самый срок) и с Бронной, и с Эфросом распростился — и вот сижу себе вполне свободным художником в новом здании «Современника» на Чистых прудах на двадцатипятилетии дорогого моему сердцу театра.
Долго длился тот поздравительный концерт — часа три. Было о чем подумать и о чем вспомнить, когда Белла Ахмадулина читала стихи или Гриша Поженян вспоминал о «Двух цветах». Много было смешного, талантливого: Шурка Ширвиндт. Гриша Горин, вахтанговцы, Ю. П. Любимов — и много было неталантливого, несмешного, несовременниковского. А кончился концерт тем, что два школьника, два сопляка, Миша Ефремов и Кирилл Козаков, изобразили репетицию двадцатипятилетней давности, — и как, черти, похоже! В заключение «Ефремов» обратился к «Козакову»:
— Ну, лапуля, какие у тебя планы?
— Никаких.
— Пошли в «Пекин»?
— Пошли.
И под дружный хохот, обнявшись, ушли со сцены. А я заплакал…
1 мая 1981. Ялта
Собственно, можно поставить точку. И автор записок не будет в претензии, если читатель не доберется до этой страницы сквозь дебри и без того бессвязного рассказа. Но у меня самого остается чувство неудовлетворенности: что-то недоговорено, не выгружено из подвалов памяти. Нет конца. А конец, как известно, — делу венец.
С другой стороны, мое нехитрое повествование — «Охлопков-56», «Дети 56-го» — словом, записки, которые хотелось бы объединить цифрой «56», в общем закончены, так как дальше, за рубежом 70-х, начинался другой этап жизни и для «Современника» без Ефремова, и для Ефремова без «Современника», и для меня — сначала во МХАТе, а затем на Бронной. Этап длиной еще в одиннадцать лет. Шутка сказать! Это снова предстоит осмыслить, обдумать, а для этого нужно время. «Большое», как говорится, «видится на расстоянье». Как мне писать сегодня, когда еще не отошел наркоз от Театра на Малой Бронной, о сложной, ох какой противоречивой фигуре А. В. Эфроса, с которым я недавно расстался? Если когда-нибудь захочется, то когда-нибудь и напишется. Хотя, кажется мне сегодня, вряд ли. Не то. И, боюсь, скучно.
Но есть хвосты, которые тянутся от 56-го года. Вот это и побуждает меня еще карябать пером по белому листу бумаги. Да и время есть. Лежать мне еще в больнице до 8 мая, а сегодня 2-е.
Я не мистик, но бывают совпадения удивительные. То я не встречаюсь с Ефремовым месяцами, годами, а тут на следующий день после юбилея «Современника» поехал с женой в Ялту — отдохнуть перед запуском нового фильма, — и вдруг в тот самый день, когда приступил к этому, ялтинскому циклу записок, узнаю, что наутро приезжает Ефремов! Как? Почему? Зачем? Оказывается: в Ялте Чеховские дни, и МХАТ по старой традиции привез «к Чехову» «Иванова», поставленного Ефремовым. Приехали Иннокентий Михайлович Смоктуновский, Слава Невинный, Андрей Алексеевич Попов и Витя Сергачев, один из бывших современниковцев. Встречаемся в бассейне ялтинской гостиницы. Вижу нашего худого «фюлера». Почеломкались. Поплавали. Он возьми да и подшути надо мной. Взял на руки небестелесную актрису Ксюшу Минину — и прямо в бассейне кинул ее мне.
— На, Мишка, это тебе мой подарок!
Делать нечего, поймал. И вот — очутился в больнице с приступом радикулита.
Каждый раз, когда встречаю его теперь, ничего не испытываю, кроме чувства родственности. А лет десять назад перестал его понимать. То есть понимал, но не верил, что это — он, наш Олег. Непонимание мое связано с МХАТом. Он шел туда и вел нас, современниковцев, перестраивать «альму матер». И мы были ему верны и требовали верности от него, не понимая, что это уже не «Современник», а МХАТ, государственная академия, и что им следует руководить, как говаривал Рубен Симонов, «элегантно». Так пришлось и Ефремову. Сегодня — «Сталевары», а завтра, под них — «Медная бабушка» Зорина. Но только завтра. Не раньше. Мы же, точнее, я из-за своего нетерпеливого характера хотел, чтобы — сегодня! И не мог не то что принять, но и понять тактическую необходимость «Сталеваров».
Когда мы шли во МХАТ, Ефремов предупреждал:
— Одна из опасностей, которая нас подстерегает, — зто потерять нюх. Сейчас, со стороны, мы видим реальное положение дел. Знаем, кто как играет. Кто хороший актер, кто посредственный, а кому и на сцену выходить не надо. А проработав там какое-то время, станем ошибаться. Начнет срабатывать чувство уже мхатовского патриотизма. А, дескать, смотри: я с ним или с ней поработал — и он или она заиграли!
Так оно и случилось. Когда я занимался «Медной бабушкой» в качестве режиссера-стажера и консультировался с шефом насчет распределения ролей, он предложил мне на роль Фикельмон Маргариту Юрьеву, а на роль Карамзиной — Светлану Коркошко…
— Олег! Что ты, в самом деле? — возмущался я. — Вдумайся! Фикельмон — умнейшая женщина эпохи, с ней Пушкин дружил! Внучка Кутузова, жена австрийского посланника!
— А кто?
— Не знаю.
— Вот то-то и оно!
И действительно, кто? В МХАТе тогда было не густо. Старики стали уже действительно очень стары, а среднее поколение и молодежь… нет, и продолжать не хочется! А ведь все народные и заслуженные. И гонору, гонору! Уже когда я покидал МХАТ, мне в голову пришла такая мрачная формулировка в «кафкианском духе: «Все бесполезно. Про МХАТ давно говорят, что он — живой труп, и вот Ефремов вместе с нами решил организовать кружок юных реаниматоров. Но мы твердили себе: «труп, труп!» — и позабыли, что он ведь — живой. Он ходит, он декламирует со сцены хорошо поставленным голосом, он смотрится в зеркала в позолоченных рамах, а на места метастазов вешает значки и ордена…»
Я кипел.
Пьеса Зорина о Пушкине была отложена на завтра, и Ефремов взялся за «Сталеваров».
Молодого Петю-сталевара играл уже сорокапятилетний Женя Евстигнеев, который любил красавицу Зойку (Нина Гуляева — тоже актриса лет сорока четырех). Когда-то, будучи молодыми актерами молодого «Современника», мы шутили: «Во МХАТе трем сестрам всем вместе — лет двести!» — имелись в виду Тарасова, Еланская и Гошева. А теперь сами уподобляемся им, и подражание это — заразительное. Олег сыграет во МХАТе уже в 1978 году Зилова в пьесе Вампилова «Утиная охота». Зилов — прекрасная роль для молодого Ефремова, как будто на него сшитая. Но для молодого! А у Олега уже дочь-невеста… И это умный, тонкий Олег Ефремов, человек с прекрасным чувством юмора? Может быть, стены давят? Помню репетиции на основной сцене МХАТа рощинской пьесы «Валентин и Валентина» — я там играл каплея Гусева. В спектакле занята мхатовская молодежь: Киндинов, Мирошниченко, Вертинская (она тогда была еще актрисой «Современника») и старшее, почтенное поколение — Георгиевская, Пилявская и Тарасова. В десятом, режиссерском ряду сидят Алла Константиновна и Софья Станиславовна. Я сижу неподалеку. Подходит Ефремов и долго-долго объясняет Тарасовой, как нужно играть сцену двух матерей (другая мать — Георгиевская). Олег крайне уважителен. Терпеливо говорит о сквозном действии. О том, что каждая фраза не может быть главной, что надо играть проходно, помня о темпоритме, не забывая о напряженных предлагаемых обстоятельствах, как учил великий Станиславский, и находить верный тон, как учил не менее великий Немирович-Данченко. Алла Константиновна слушает, кивает головой, соглашается: «Понятно, понятно, Олег Николаевич…» Только он отошел, как — почти без паузы — Тарасова Пилявской:
— Помнишь, Зося, в той ложе Сталина и Молотова на премьере «Анны Карениной»?
— Помню, Алла Константиновна, как не помнить…
— Наутро рецензия в «Правде» и ордена, ордена, ордена…
Ну что тут скажешь? А когда совет старейшин в присутствии пушкинистов Т. Г. Цявловской, Н. Я. Эйдельмана, В. С. Непомнящего, И. Л. Файнберга обсуждал прогон «Медной бабушки», мне стало просто страшно.
Роль Пушкина репетировал привлеченный мною для этого дела Ролан Быков. Ему в 1971 году было сорок лет. Он специально похудел для роли. В гриме был похож невероятно. Рост, пластика игры, ролановская парадоксальность, юмор давали основания надеяться, что он сыграет сцены, эпизоды, диалоги одного, тридцать пятого, года пушкинской жизни. То есть сыграть Пушкина — нельзя, невозможно, однако Ролан во время прогона в переполненном мхатовском фойе, где он единственный играл в гриме, то есть в немыслимо трудных условиях сумел очень понравиться пушкинистам (и каким!), а они, пушкинисты, в отношении всего того, что касается Александра Сергеевича, строги чрезвычайно. Оказывается, Маяковский-то был не прав, когда написал: «Бойтесь пушкинистов! Старомозгий Плюшкин, перышко держа, ползет с перержавленным…»
«Старомозгими», к сожалению, оказались мхатовские старейшины.
Они, конечно, и понятия не имели, какого уровня пушкинисты пришли смотреть прогон. Ну о чем милейшему Павлу Владимировичу Массальскому говорит фамилия Цявловских? Или кем в глазах Виктора Яковлевича Станицына является какой-то молодой человек Непомнящий? Так что наивно-бессильными оказались все попытки пушкинистов доказать совету старейшин, что пьеса Зорина, может быть, лучшая пьеса о Пушкине; что она точна по мысли; что в нее искусно вплетены цитаты из его писем и дневников того, 1834 года, а Ролан Быков — это находка для театра, это не пошло-хрестоматийное решение; что, в конце концов, он просто-напросто очень похож на своего героя и может неплохо сыграть. Массальский слушал, слушал и резко прервал:
— Что вы нас учите? Бог знает что происходит в Художественном театре! Вы меня извините, я просто уйду…