Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Олег Стриженов

Олег Стриженов и Лионелла Пырьева. Исповедь

© Стриженов О., 2017
© ООО «ТД Алгоритм», 2017


Последний романтик, кумир поколений

Имя Олега Стриженова – кумира не одного поколения – давно стало символом героя-романтика. И не только на экране – по неповторимым образам в фильмах «Овод», «Капитанская дочка», «Сорок первый», «Белые ночи», «Северная повесть», «Пиковая дама», «Неподсуден»… Зрители 1960–1970-х помнят его порывистого, мятущегося Треплева в чеховской «Чайке» на сцене МХАТа в постановке Бориса Ливанова, барона Тузенбаха в «Трех сестрах», когда такая притягательная внешняя красота актера вдруг исчезала, прячась за нездоровой бледностью лица, круглыми стеклами маленьких очков, а открывалась душа героя – ранимая и страдающая. И конечно, не забыть его Незнамова в спектакле «Без вины виноватые», где Стриженов играл в паре с Аллой Тарасовой. Это был дуэт двух великих актеров. Как и на заре его кинематографического взлета, в фильме «Овод» с Николаем Симоновым – Монтанелли.

Придя в Московский художественный театр в начале 60-х прошлого века, на гребне своей кинославы, Стриженов – выходец совсем не мхатовской школы, а щукинец-вахтанговец – был принят знаменитыми «стариками» легендарной сцены как равный. Борис Николаевич Ливанов, ставя «Чайку» именно на него, говорил: «У меня «Чайка» больше станет не она, а ты в роли Треплева». Так и вышло: герой Олега Стриженова стал средоточием спектакля, его магнетической силой и заставлял зрителя всецело сострадать этой трагической личности.

Двум братьям – Глебу и Олегу из семьи потомственных военных суждено было стать актерами. Старший, Борис, погиб в бою под Сталинградом. По признанию Олега Александровича, многие сыгранные роли кажутся ему биографическими. Говоруха-Отрок в «Сорок первом» напоминал ему отца, когда-то выпускника петербургской Николаевской кавалерийской школы. Играя в фильме «Неподсуден», он представлял брата Бориса, летчика военной эскадрильи. А хождение в комендантский час по московским крышам времен войны (проводив знакомую девушку, так скрывался от ночного патруля) послужило этюдом к учебному спектаклю «Ромео и Джульетта».

Каким бы мог быть Ромео Олега Стриженова на экране! Но никто из наших кинорежиссеров не взялся за трагедию Шекспира. Не сыграл замечательный мастер и предлагаемую ему роль (сохранились кинопробы) князя Андрея Болконского в «Войне и мире» Сергея Бондарчука. Кто знает, возможно, теперь, по прошествии лет, об этом все же сожалеет… Но тогда даже министру культуры СССР Екатерине Фурцевой не удалось уговорить его сниматься в грядущей киноэпопее.



Олег Александрович Стриженов – советский и российский актер театра и кино. Народный артист СССР (1988)



«Несладкий», неудобный для многих характер артиста, живущего по законам истины и совести, зачастую совсем не соответствовал изменчивому успеху. Но Олег Стриженов никогда не предавал себя, не растрачивал Божий дар своего таланта по мелочам, ничем не омрачив созданный им в искусстве образ красивого человека чести, достоинства и благородства, к чему так устремлял и наши души.

Татьяна Маршкова

Предисловие

Писать о самом себе довольно трудно и не совсем удобно – не все можно вынести на суд людей. Получается, что ты на исповеди. А исповедь – это тайна. Поэтому воспользуюсь некоторыми высказываниями обо мне постороннего человека – журналиста. Познакомьтесь с некоторыми выдержками из статьи Анатолия Байбекова «Джентльмен с голубыми глазами», опубликованной в петербургском журнале «Нева» за 1998 год.

«Актер мало играл современников и никогда не воплощал героя, потрясающего своей партийной совестью.

В Союзе он был самым деидеологизированным актером.

На «Ленфильме» Олега Александровича Стриженова называют истинно петербургским киноактером.



…Убивали его на экране часто. А вот от кино отлучили однажды и надолго. Отказался сниматься в престижной картине. Не подействовали уговоры самой Екатерины Фурцевой: отказался от роли Андрея Болконского. Характер у Стриженова очень нелегкий.

…Актер был представлен кинозрителями и в кандидаты на соискание Ленинской премии. Но это желание общественности оказалось из области фантазии. Нас воспитывали на иных образах. И не дали Стриженову премию. Как ни странно, он вообще не лауреат… И это при его феноменальной популярности».

Одна небольшая неточность – у меня никогда не было голубых глаз. Эта легенда «голубоглазенького» тянется еще со времен фильма «Овод» и в особенности после выхода на экраны страны «Сорок первого». Глаза у меня зеленые.

Помимо звания «Народный артист СССР» есть еще кое-какие награды, и главная из них, которую я ценю более других, – медаль «За доблестный и самоотверженный труд в период Великой Отечественной войны».

Но что значат все награды и звания?.. Ведь на могильном памятнике их не перечислишь. Правда, в недалеком прошлом на надгробии даже писали, с какого года усопший состоял в членах Коммунистической партии. Зачем? Ведь перед Богом все равны. В стародавние времена говорили об умершем: «Раб Божий…» Лучшее надгробие, на мой взгляд, у прославленного русского полководца в соборе Александро-Невской лавры Петербурга, где на плите лишь три коротких слова: «Здесь лежит Суворов».

Но я отвлекся. Далее по тексту Анатолия Байбекова:



«…В то время он был звездой первой величины! Вообще-то его хождение по свету обширно. Словом, полмира он обошел, но остаться где-то там, за тремя морями, отказывался. А посулы и предложения были заманчивыми. Наверное, зря отказался?»

Ну, нет! Я – наш! По-другому и быть не могло! Я с самого детства помнил слова блистательного российского генерала А. А. Брусилова: «Считаю долгом каждого гражданина не бросать своего народа и жить с ним, чего бы это ни стоило. Скитаться же за границей в роли эмигранта не считал и не считаю для себя возможным и достойным».

Заканчивает Анатолий Байбеков статью обо мне словами:

«Нет теперь петербуржцев… Ну почти нет… Живет в Москве истинно петербургский киноактер – благородный джентльмен с голубыми глазами. Он – отец, дядя, дедушка; он – муж первой московской красавицы. Снимается редко. Пишет этюды, делает шаржи на коллег. Преемников в искусстве у него нет. Наверное, он последний из могикан?»

Детство

Я не знал своих ни дедушек, ни бабушек – третий сын в семье военного, кочевавшего в 1920-е годы по всей России. Мама всю жизнь была, как принято выражаться, домашней хозяйкой. Хотя получила блестящее образование в петербургской Мариинской гимназии при женском Институте императрицы Марии Федоровны с правом преподавания в начальных училищах и школах. Первые годы она учительствовала в Финляндии, тогда еще российской провинции, потом, кажется, в Петербурге. Но, после того, как она вышла замуж за выпускника известной петербургской Николаевской кавалерийской школы, ставшего красным командиром, ее спокойная жизнь кончилась. Вслед за мужем с моими старшими братьями Борисом и Глебом она оказывалась то в Персии, то в Туркестане, то на Дальнем Востоке – на самых окраинах России, где на границе не прекращались мятежи, разбои, конфликты.

Я появился на свет в 1929 году в городе Благовещенске на реке Амуре. Гражданская война давно кончилась, а отец все продолжал воевать. Теперь он гонялся, как тогда говорили, за бело-китайскими бандитами. Шли ожесточенные бои на КВЖД – Китайско-Восточной железной дороге, где он был командиром мангруппы – маневрированной группы, то есть кавалерийского разведывательного отряда.



Родители Олега Стриженова: Ксения Алексеевна и Александр Николаевич, г. Спасск. 1927 г.



Благовещенска не помню – мы оттуда уехали, когда я только-только вышел из грудного возраста. Зато следующее место жительства – Тифлис тридцать третьего года – до сих пор перед глазами. В памяти остался пыльный базар, ослики, сидевшие повсюду нищие и множество фруктов. Конечно, у четырехлетнего мальчика в первую очередь запечатлелись в Тифлисе река и фуникулер, который поднимал нас на гору Святого Давида, и как отец купил Глебу и Борису по оловянному пугачу и они салютовали из них над обнесенной решеткой могилой Грибоедова.

Тифлисские дома потом напоминали мне одесские – со своими балконами, глядящими во внутренний дворик.

В тот год, помню, в Тифлисе было солнечное затмение, поэтому, если мне изменила память в цифрах, то этот редкий случай может точно указать дату нашего пребывания в Грузии. Борис тогда коптил пластинку 9×12, которую выпросил у отца (у него был «Фотокор»), и через нее мы наблюдали за солнцем во время затмения.

Но военная жизнь заставила уезжать и отсюда, нас увозил из города на вокзал открытый зеленый «форд», а следом бежала любимая дворовая собака, которая очень привязалась к нашей семье. Бежала, пока не выдохлась и не отстала. Я долго плакал из-за разлуки с собакой, но ничего поделать было нельзя – в семье военного не то что животное, мебель и ту с места на место не перевозили. Брали лишь чемоданы и сундуки с самым необходимым.

Недолго прожили в Петергофе и Ленинграде, откуда переехали в Харьков – тогдашнюю столицу Украины, где на окраине города в районе знаменитого Лесопарка находилась пограншкола имени Ворошилова. Отец уже носил ромб в зеленых петлицах и имел звание комбрига. Несмотря на высокий воинский пост, он не пострадал во время «чисток». Наверное, оттого, что, как и все в нашей семье, оставался беспартийным. Партия – это всегда подозрительно. Зачем собираетесь? О чем шушукаетесь? Вдруг что-то плохое про вождей? Значит, нужна чистка рядов. Сталин убирал, главным образом, партийных, а отец был вне этого, его главным и единственным делом оставалась военная работа, он был настоящим службистом в хорошем понимании этого слова, военным профессионалом. «Я был строевой кобылкой, – говорил он в старости. – Кому я был нужен? В чем меня подозревать?» И правда, отработал честно положенное, а если надо – и сверх положенного, а потом – жена, дети, опять те же кони, любимая собака. Собаки у нас были на протяжении всей моей жизни, чаще немецкие белые шпицы.

В Харькове мы жили в военном городке на краю города, где размещались и штаб, и клуб, и жилые помещения. Вокруг на огромной территории казармы пограншколы, полигоны, даже свои воинские бахчи.

Я обожал вольную детскую жизнь и большую часть времени проводил на армейских конюшнях, где отец иногда находил меня спящим на соломе возле лошадей. В пять лет меня впервые посадили на коня и покатали шагом, вскоре я уже уверенно скакал на лошади. Конечно, под прикрытием (вернее, под страховкой) отца или коновода.

Когда пограншколу расформировали, мы переехали в Москву. С шестилетнего возраста я оказался жителем Замоскворечья, этого тихого уголка города, где когда-то происходило действие многих пьес А. Н. Островского. В некоторых из них мне впоследствии предстояло играть: «Правда хорошо, а счастье лучше» (Платона Зыбкина), «Без вины виноватые» (Незнамова), «На всякого мудреца довольно простоты» (Глумова), «Последняя жертва» (Дульчина).

Поселили нас на улице Коровий вал, сплошь до революции застроенной двухэтажными жилыми домами и конюшнями для конки – конно-железной городской дороги. Здесь еще витал дух дореволюционной купеческой Москвы. Это был район сплошных голубятен, в переулках паслись гужевые лошади, привольно себя чувствовали куры и свиньи. Кажется, не о начале XX века, а о моем Коровьем вале середины 1930-х годов говорит дореволюционный путеводитель: «Длинные деревянные заборы, бесконечные сады, ворота на запоре, за воротами псы, деревянные дома на каменных фундаментах. Целый день, особенно в будни, ни проезжего, ни прохожего. Ворота заперты, окна закрыты, занавеси опущены». С одной лишь разницей – на улицах детвора. И далеко не интеллигентского круга.

И вот я вышел в первый раз из дома на прогулку во двор. В белых носочках, сандаликах, береточке, матросочке. Настоящий маменькин сыночек из буржуйской семьи. Местные мальчишки тотчас решили, как тогда говорили, «подкинуть пачек» новоселу «из гнилых интеллигентов». Но вот тут-то они и наткнулись хоть и на опрятного, но закаленного спартанским военным воспитанием паренька. Я уже знал, что, если к тебе подступают группой, – бей сразу главного, бей первым. Удалось сбить его с ног, другие затихли, зауважали барчука в матросочке. Разревелся я уже дома от злости: купите мне, как у всех, косоворотку, и ходить я теперь буду только босиком.

И все дальнейшее замоскворецкое детство прошло в сатиновых трусах и простенькой рубашонке, которые не мешали носиться по улицам, бежать купаться на Москву-реку и драться с мальчишками чужих дворов. Чаще – из-за голубей. А зимой – это всегда лыжи на Воробьевке и в Нескучном саду и обязательно коньки. И еще излюбленное занятие: на валенках – гаги, крюком ухватишься за грузовик, другие – друг за дружку, и вот по переулкам за машиной вьются колбасой пять-десять мальчишек с криками и свистом.

Как мы гоняли по льду в парке Горького вокруг знаменитой «Девушки с веслом»! Об этой скульптуре потом писали как об образце безвкусицы. Но мне и моим сверстникам «Девушка с веслом» памятна как знак нашего детства. Рядом, в знаменитом шестиграннике, – ресторан и танцплощадка. А ближе к набережной – тоже незабываемая и тоже снесенная позже парашютная вышка.

Жизнь в парке Горького не умирала и в годы войны. Здесь устроили в сорок втором году трофейную выставку сбитых немецких самолетов, искореженных танков и артиллерийских орудий. Позже на набережной поставили наши пушки, из которых впервые салютовали нашим победам в сорок третьем году. Вскоре салюты стали привычными в нашей жизни.

Сейчас мне более грустно, чем в войну. Конечно, возраст дает о себе знать. Но не только в этом дело. Народ стал мрачнее и менее общительным. Оправдываются, что устают, жизнь бедная. Но мы, пацаны военного времени, и на работе уставали, и недоедали, а все равно не упускали случая покататься на коньках, повеселиться и даже поозоровать, мягко говоря.

Военная Москва – это не только траурные дни, но и праздники. Влюблялись, ходили на танцы в громадный по тем временам кинотеатр «Ударник», где в фойе выступали артисты и где мы слушали молодую певицу Капу Лазаренко. «Ударник» всегда был переполнен шестнадцатилетней молодежью, приезжающими в отпуск с фронта военными, командированными, московскими рабочими и служащими.

Сорок четвертый год. Весна. Танцы. Знаменитая и модная тогда «Линда». Потом кинофильм – то ли «Королевские пираты», то ли «Остров страданий». Последний сеанс закончился поздно, и я пошел провожать мою девочку Катю, жившую на Ордынке. Пока «напровожались», минула полночь – настал комендантский час. А мне идти аж от самого Балчуга!

Я знал по опыту, как избежать патрулей. Во-первых, надо быть начеку, чтобы вовремя услышать их шаги по пустынным мостовым. Во-вторых, нельзя идти по освещенным улицам.

Пробираюсь домой по темным переулкам. И вот почти у цели – во дворе кинотеатра «Авангард». Смотрю из-за угла… Калужская площадь освещена, и на перекрестке Житной улицы стоит военный патруль. Мне всего-то прошмыгнуть через освещенную полосу шириной десять-двадцать метров, там будет двор, который упирается в сараи, по крышам переберусь к своему дому. Мне там каждая досочка знакома.



Олег Стриженов с родителями. 1933 г.



Стою, жду. Думаю, как только отвернутся, побегу, меня не догонят – я моложе, мне ни винтовка, ни шинель не мешают. Наконец отвернулись. Я рванул, миновал уже ворота, вбегаю во двор и слышу – топот за собой. Припустился еще стремительнее, упал на скользком месте, тут же вскочил и вновь побежал. Слышу сзади выстрел, но в темноте им по мне не попасть. И вдруг винтовка загремела о землю – это мой преследователь поскользнулся там же, где и я. Теперь уж, если догонит, то будет бить долго и больно. Но я уже забрался на крышу сарая, спрыгнул в свой двор, влетел на второй этаж и, не включая свет, заперся в квартире. Потихоньку подхожу к окну, всматриваюсь. Патрульные стоят около нашего двора, переговариваются. Наверное, догадались, как я скрылся от них. Но наши ворота на запоре, перелезать не стали. А если бы и перелезли – где меня искать?…

Вот такой получился этюд к «Ромео и Джульетте». Когда я потом в училище играл Ромео, часто вспоминал о патруле, ведь у шекспировского героя каждое свидание и провожание – тоже опасность на каждом шагу, только виной тому не комендантский час, а ненависть между двумя семействами – Монтекки и Капулетти.

Эту опасность очень хорошо уловил режиссер фильма «Ромео и Джульетта» с участием популярного ныне голливудского артиста Леонардо ди Каприо. Удивительно, что никто из критиков не заметил открытие, которое есть в этом фильме. Обычно в последней сцене Ромео пьет яд, целует Джульетту и говорит: «С поцелуем умираю». Здесь же последняя фраза не произносится. Просыпается Джульетта, видит мертвого Ромео и говорит последний монолог. И здесь Ромео приоткрывает глаза, он еще не умер и все слышит, хоть его возлюбленная об этом не догадывается. И лишь когда она после своего последнего монолога целует его, Ромео произносит слова: «С поцелуем умираю». Это – отлично! Реально, жизненно!..

Но я отвлекся. Итак, вернемся во времена Великой Отечественной войны.

Насколько помню, бомбежки Москвы начались ровно через месяц после объявления войны.

До сих пор сохранился универмаг на Серпуховской площади. Впритык к нему, на Коровьем валу, находился известный кинотеатр «Спорт», построенный в 1914 году и носивший тогда имя «Великан». «Великан» – потому что имел самый вместительный зрительный зал в дореволюционной Москве. Но в конце тридцатых годов он уже уступал по размерам не только «Ударнику», но и соседнему «Авангарду», превращенному в кинотеатр из огромного храма.

Впритык к «Спорту» находилась пекарня. И в оба этих здания при первой же бомбежке угодила бомба. Стоявший поблизости универмаг остался цел, а кинотеатр и пекарню разнесло начисто, наутро всю улицу покрывало тесто.

Чуть дальше от Серпуховки к Павелецкому вокзалу разбомбили еще один кинотеатр – имени Моссовета.

Мы, мальчишки, в начале войны красили негорючей известкой чердаки, очищали их от рухляди, посыпали пол песком, ставили бочки с водой, рядом клали щипцы. Зажигалки падали на дома целыми кассетами. Мы хватали их щипцами и тушили в бочках с водой.

Иногда зажигалки не загорались. Если отвинтить у них головку, то высыпется серебристый порошок. Мальчишки поджигали его, часто вместе с неразорвавшимися снарядами. Так появлялись пареньки с оторванными пальцами.

В сорок третьем году поблизости от нас без объявления тревоги разорвалась торпеда, снесла несколько домов, где учились мои довоенные школьные товарищи. Потом долго на этом трагическом месте оставался пустырь.

Ныне на Коровьем валу многое изменилось: осталась только бывшая музыкальная школа да появилось новое длинное серое здание. На месте «Спорта» выстроили кинотеатр «Буревестник». Бо́льшая часть улицы, где кипела наша мальчишеская жизнь, теперь превратилась в подземный проезд.

Со временем к бомбежкам стали привыкать, иногда даже не просыпались от взрывов.

Шла трудная военная жизнь. Люди получали похоронки, ночами простаивали в очередях, чтобы отоварить продуктовые карточки. Но не покидало ожидание чего-то хорошего в будущем. Озверевших не было, а если бы и попались такие, народ быстро бы их приструнил. Людей сплачивало общее горе, и все становились внимательнее друг к другу, можно сказать, добрее и приветливее.

Несмотря на усталость, недоедание и холод в домах, жизнь у нас, замоскворецких пацанов, не прекращалась. Все так же бегали в наш «парчок» на каток, не расставались с «Шестигранником» и «Девушкой с веслом», с Воробьевкой, ее крутыми спусками и трамплином. Не надо думать, что этим ограничивался круг наших занятий. Мы успевали бывать и в театрах, слушать очень популярные в то время радиопостановки с участием известных артистов и читать.

Что у нас еще было в детстве? Конечно, кино. Фильмы мы смотрели по многу раз и знали их наизусть. Как-то спустя несколько десятилетий я признался кумиру наших детских лет Крючкову:

– Николай Афанасьевич, в году тридцать восьмом или тридцать девятом ты шел в модной кепке, в сером костюме и с орденом Ленина на груди в сторону Якиманки, а мы за тобой, пацаны, всю дорогу бежали с восторженными глазами. Уж не знаю, зачем ты туда шел…

– Я сейчас не упомню, за мной везде мальчишки бегали. А на Якиманку шел, наверное, к Петру Алейникову, он там тогда жил.

Бегали мы не только за Крючковым. Помню, раз в ВТО, уже много лет спустя, Яншин познакомил меня со знаменитым спартаковским вратарем Анатолием Акимовым (о нем написана книга «Вратарь республики»). Я, уже известный актер, говорю:

– Дядя Толя, если б вы знали, сколько раз мои руки были разбиты за право поднести ваш чемоданчик, с которым вы ходили на тренировки и игры.

У него аж слезы навернулись на глаза.

На Крымском валу, где позже выросло здание Центрального дома художника, в мои мальчишеские годы был деревянный большой стадион. Да и Крымский мост имел тогда совсем иной вид – квадратный, словно железнодорожный. Сколько мы на этом стадионе пропадали, болея за наш «Спартачок» и мутузя друг дружку, лишь бы подобраться поближе к знаменитым футбольным кумирам!

Голуби, спорт, вечные драки да кино – вот мое довоенное московское детство.

Кино, если нас не выгони, мы смотрели бы сутками. Тем более, кинотеатр «Авангард» был под боком. А там, где нынешний Театр эстрады, находился Первый детский кинотеатр. Бывало, засунешь портфель куда-нибудь под лестницу и вместо школы – в Первый детский.

Билеты были недорогие. Мне на них деньги давала мама. Но она строго следила за моими успехами в школе. Не дай боже принести «посредственно»!.. Даже за «хорошо» – обида. И это не из-за того, что из меня хотели вылепить примерного отличника. В нашей военной семье выбивалась из детей лень, мы и подметали, и бегали в магазин, и по другим поручениям.

– Ну почему ты обижаешься, – спрашивал я маму, – что я принес «хорошо»?

– Если бы ты был придурок, я бы к тебе относилась снисходительно. Но ведь это не так. Вот мне и обидно, что ты ленишься, историю знаешь на «хорошо», когда можно и надо на «отлично». Вот за это «хорошо» я тебе и не дам денег «на кино».

Это было суровое наказание. Да и самому мне было неприятно, когда выйдешь к доске, на тебя смотрят девочки, а ты стоишь, как идиот, и ни бэ ни мэ. Я и сам любил учиться. Любил литературу. Особенно увлекался географическими картами, любил делать цветные чертежи по физике и геометрии. Вообще со школьной парты я – человек увлекающийся, всегда должен быть чем-то занят. Вот только не всегда хватало усидчивости. Поэтому, наверное, правильно, что я пошел в артисты, а не в художники, хоть рисовал хорошо. Профессия артиста больше соответствует моему характеру, я человек подвижный, мне трудно долго корпеть над одной картиной, как то делают профессиональные художники. И наверное, в характере что-то есть особенное. Артистизм, что ли? Хочется больше появляться на людях, участвовать в игре. В профессии артиста нужны и навыки, и умение, и талант. Но для меня главное, что это – праздник. Надо сегодня играть в спектакле – я иду на праздник. Иногда с удивлением слышу от коллег по профессии на вопрос: «Куда идешь?» – такой ответ: «Да в театр, будь оно неладно. Играть сегодня, скорее бы отделаться».



Кинотеатр «Авангард» на Калужской площади



Непонятно. Если неинтересно, трудно, надоело – тогда уйди. Театр – твоя жизнь. А такой профессии, как артист кино, по-моему вовсе не существует. Моя профессия называется только одним словом – артист. Когда я смотрю старые фильмы, где играл, то удивляюсь: где я всему этому выучился? Да и вообще: я ли это? У меня создается ощущение, что кто-то взял и подарил мне особенную вторую жизнь, вел меня откуда-то сверху, как кукловод в причудливый искусственный мир.

Удивляюсь, когда слышу: «Как мне трудно давалась эта роль». Мне все давалось легко – я ходил на праздник. Конечно, я уставал, у меня были роли, требовавшие большой физической отдачи. Взять, к примеру, съемки «Сорок первого» в пустыне, изматывающие то холод, то жара. И песок, песок, песок… Но я все преодолевал с радостью. И тогда же понял – в кино дохляк не нужен, здесь место выносливому, хорошо знакомому со спортом человеку.

Надо еще вырабатывать в себе такие качества: терпеть и уметь ждать. Нет, не залечь спать, дожидаясь нужного часа. Да один только грим приходится хранить сутками! Надо уметь хранить в себе образ, который взялся воплощать. Начало утренней смены в 7.45, впереди 14 часов на натуре. А тебе играть только через десять часов – и играть самый трудный эпизод, где не соврешь, не схалтуришь. Так что, ожидаючи своего кадра, не подремлешь, не развлечешься игривой беседой про былую жизнь или анекдотом.

В перерывах нынешних съемок иногда слышишь: «Все! Камера остановилась. Отстрелялись!» – «Как? – удивляешься. – Ты отступал, что ли? Или в тире? Ведь ты на рабочем месте – на съемочной площадке. Надо работать над ролью, а не отстреливаться!»

Все, кого я видел на киноэкране до войны и во время войны, – мои любимцы, кумиры. Плеяда великолепных советских режиссеров создала фильмы, которые помнит не только мое, но и более позднее поколение. Мне удалось в юные годы увидеть и киноленты уже несколько позабытые, хотя во многом поучительные для человека, собирающегося стать профессиональным артистом.

На Коровьем валу, в глубине нашего двора – голубятня, за ней дом, а следующее здание НИКФИ – основанного в 1929 году Научно-исследовательского кинофотоинститута. Вход в него с Житной улицы, напротив кинотеатра «Авангард». Тогда еще был в сохранности павильон со стеклянной крышей, где снимали старое кино.

Здание НИКФИ – бывшая киностудия Александра Ханжонкова – родоначальника отечественного кинематографа, еще в 1908 году открывшего в Москве первую русскую кинофабрику и построившего несколько кинотеатров, среди них «Арс» на Тверской улице и «Дом Ханжонкова» на Триумфальной площади.

Я по возрасту не мог видеть начало русского кинематографа. Но, судя по воспоминаниям очевидцев, главным зрителем все же всегда считалась молодежь.

Кумиры кинематографа начала нашего века – Макс Линдер, Фред Астер и наши отечественные Вера Холодная, Мозжухин, Чердынин, Полонский, Максимов – были мне известны.

В НИКФИ работали взрослые девочки с нашего двора – проявщицами, архивистами, монтажницами. В сорок четвертом году, когда мы с мамой жили вдвоем, если не считать любимого шпица Миши, меня устроили в НИКФИ учеником механика. Я очутился среди стен, еще хранивших память об истоках русского кино. Вот теперь-то во время просмотров «для своих» удалось бесплатно увидеть массу старых картин. Сюжеты зачастую не отличались оригинальностью, да и сама картина длилась десять-пятнадцать минут. Оказалось, что на заре кинематографа очень любили мелодрамы.

Но самые замечательные фильмы, увиденные в пятнадцатилетнем возрасте, – старые киноленты с гениальным Чарли Чаплином.

В конце сорок четвертого года стали привозить трофейные картины. Я смог познакомиться со многими звуковыми зарубежными фильмами тридцатых годов.

В НИКФИ я проработал около двух лет и получил медаль с надписью: «За доблестный и самоотверженный труд в период Великой Отечественной войны».

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, пришлось расстаться с этим замечательным хранилищем киноискусства – надо было идти на трудфронт, как и всякому совершеннолетнему гражданину страны. Строил Павелецкий вокзал и прокладывал железную дорогу для пригородных электричек. Мама вплоть до сорок шестого года работала в научном зале библиотеки имени В. И. Ленина. Она тоже получила медаль «За доблестный и самоотверженный труд…». Правда, продуктов по карточкам я, как рабочий, получал больше, чем она. Но все мы, естественно, делили поровну на троих: маме, мне и шпицу Мише. Может быть, Мише, как младшему, перепадало и поболее.

Братья. Эшелоны на путях

Борис был на десять лет старше меня. В тридцать седьмом году ему исполнилось восемнадцать лет, и он уехал в Саратов учиться на летчика. Его выбор никого не удивил, большинство в семье Стриженовых – потомственные профессиональные военные. И не только по папиной линии. Мамин отец – гусар, полный Георгиевский кавалер, потомственный почетный гражданин Российской империи.

И все в семье очень высокие. Мы с Глебом – самые низкорослые, хотя во мне метр восемьдесят два сантиметра. В отце метр девяносто пять сантиметров, его брат Николай, полковник, ему под стать.

Может быть, поэтому многие мои роли кажутся мне биографичными. Говоруха-Отрок, например, напоминал мне отца. В фильме «Неподсуден» я пою песню почти в той же летной форме, что тогда была на Борисе, и представлял, что я – это он.



Брат Олега Стриженова – Борис. Курсант летной школы, г. Саратов. 1938 г.



Борис получил звание лейтенанта и в сороковом году приехал в отпуск в новом синем обмундировании, только что введенном в авиации. Незадолго до того Бернес спел знаменитую песню «В далекий край товарищ улетает…». Я был дружен с Марком Бернесом, часто мы менялись пластинками и записями. Больной, умирающий Марк лежал дома, когда я снимался в фильме «Неподсуден» и исполнил там песню «Птицы поют». Записал ее на маленький японский магнитофон и позвонил Бернесу.

– Марк, сейчас услышишь песню, навеянную твоими «Истребителями». Я в фильме так же, как ты тогда, сижу за фортепьяно и пою.

– Включай.

Я прокрутил мелодию до самого конца.

– Мне понравилось, – сказал он. – По-моему, будет шлягер.

Это был наш последний разговор. Скоро Марка Бернеса не стало. Но песни его продолжали жить, и профессия летчика, о которой он поет, по-прежнему оставалась очень популярной.

Помню, как мы с Борисом пошли в парк Горького и он заставил меня в первый раз прыгнуть с парашютной вышки, что придало мне еще больше авторитета среди пацанов с нашего «Коровячьего».

В сорок втором году, в ноябре, Борис погиб под Сталинградом, и его похоронили у деревни Бекетовки. Впоследствии прах брата перенесли на Мамаев курган.

Осенью шестьдесят второго года мы с братом Глебом играли двух пленных офицеров в «Оптимистической трагедии». Есть такой кинотермин – «режим». Это короткий промежуток времени для съемок вечером, когда надо закат поймать, или утром – не упустить рассвет.

Режиссер Самсонов все подготовил к «утреннему режиму». Нас с Глебом привели на площадку. Берег реки весь усыпан черными точками – матросами: дремлют в ожидании, когда понадобятся в массовке. Оператор Монахов – возле камеры и по первой команде готов начать работу. Пять часов утра, ждем рассвета. Утренняя прохлада заставляет матросов лежать съежившись.

Подходят к нам с Глебом два ассистента режиссера, зачерпывают из ведерочка водички на ладошки и начинают хлопать нас по плечам.

– Чем это вы занимаетесь? – удивляюсь.

– Но ведь сейчас начнут снимать, как вы вышли из реки и стоите мокрые, – растерялись ассистенты.

– Вот и отойдите от нас.

– А как же создать видимость, что вы мокрые?

– Создадим, увидите, что будет.

Когда ассистенты отошли, говорю брату:

– Когда моргну тебе и скажу «пошли», делай как я.

Встает солнце – начало «утреннего режима». Холод. Знобит.

– Готов? – спрашиваю у оператора.

– Готов.

– Самсон, – обращаюсь к режиссеру, – поднимай матросов-то.

– Матросы, вставайте! – кричит Самсонов.

Они зашевелились, нехотя принимают вертикальное положение.

– Пошли, – коротко бросаю Глебу.

Мы рванули к реке и с ходу в одежде ныряем в студеную утреннюю воду. Матросы смотрят, оживились, удивлены, что актеры принимают с утра пораньше холодный душ. Массовка перестала походить на спящее царство.

Раздалась команда «мотор», матросы побежали нам навстречу, а мы стоим и всем видно – только что вышли из реки, вода стекает с лица, с одежды. И мы себя чувствуем по-настоящему офицерами времен Гражданской войны, а не современными паяцами, которых хотели похлопать мокрой ладошкой по плечам.

Отлично с Глебом работалось не только в «Оптимистической трагедии», но и в «Миссии в Кабуле», где мы играли врагов, двух антиподов. У него была интересная психологическая роль, и сыграл он ее удивительно тонко.

Глеб, как и я, был одержимым человеком. Во всем!

Однажды встретил нашего замечательного борца Алексея Ванина, который играл в фильме «Чемпион мира». Они дружили с братом.

– Слушай, – спрашивает, – Глеб с какого года был? Я не верю официальным бумагам, сам себе исправил дату рождения, чтобы попасть на фронт.

– Он такой же, как и ты, – отвечаю, улыбаясь. – В двадцать пятом родился, а переправил на двадцать третий.

В начале Великой Отечественной войны Глеб ушел на фронт. Помню, он приезжал на побывку домой в черной шинели, в тельняшке. Значит, служил в морской пехоте. Шел сорок третий год. Брат как-то перед отъездом привез с собой щеночка – кудрявый-прекудрявый маленький клубочек и только три точечки на нем видны – глаза и нос. Мы его назвали Мишей, шерсть со временем разгладилась, и щенок вырос в умного немецкого шпица.

После нескольких дней домашней жизни Глеб вновь уехал на фронт, куда-то в район Херсона. Вскоре его контузило, он попал в госпиталь, после чего демобилизовался.

Еще подростком Глеб пробовал свои силы в разных театральных студиях. А теперь пошел работать в театр Балтфлота, находившийся в Либаве. Еще шла война. Позже перешел в Ульяновский театр, а оттуда – во Владимирский. Играя на сцене, одновременно завершил среднее образование в школе рабочей молодежи.

Я очень любил брата и постоянно думал о нем, хотелось, чтобы он был рядом. Когда я заканчивал среднее театрально-художественноее училище, узнал, что при Театре Революции существует МГТУ – Московское городское театральное училище. Там учились Вера Васильева, Иван Переверзев, преподавали ведущие мхатовские актеры. Мечтал: вот бы Глебу туда поступить!

Летом сорок восьмого года мама с папой уехали к дяде, а мы с Мишей – не оставишь же собаку дома в одиночестве – рванули во Владимир. Оказалось, что Глеба нет в городе, он с театром уехал на гастроли в районный центр Гусь-Хрустальный. Взял Мишу под мышку – и в поезд. Намордника нет, кондукторы пристают – с собаками не положено ездить. Я убеждаю их, что Миша – ученый цирковой пес, везу его на гастроли. То ли поверили, то ли пожалели Мишу, но из поезда нас не высадили. Добрались до Гусь-Хрустального поздно ночью. Та же история в местной гостинице – не пускают с псом. Опять убеждаю, что это не обыкновенный пес, а артист, и в конце концов пускают до утра.

Переночевав, пошли в театр. Глеб был на репетиции. Я побыл с ним несколько дней, потом вместе вернулись в Москву. Когда приехали родители, всей семьей уговорили Глеба пойти в МГТУ. Он не сразу согласился, хотя очень хотел учиться, ему, фронтовику, казалось неловким сидеть за одной партой со студентами на пять-шесть лет младше его.

Глеб поступил сразу же. Через год, когда я стал студентом Вахтанговской школы, МГТУ расформировали и брату предложили, как самому талантливому на курсе, перейти в Школу-студию МХАТ, где его учителем стал Василий Осипович Топорков – великий мастер.

Высшее образование мы получили в один год. Я уехал в Таллин, он – в Иркутск, где сыграл прекрасную роль Геннадия в драме Бориса Ромашова «Огненный мост». Иркутские старожилы до сих пор помнят его и отзываются с восторгом. В Иркутск-то я ему и дал телеграмму из Ялты, где снимался тогда в «Оводе»: «Пора возвращаться домой. Жду тебя в Ялте». И вот в пятьдесят четвертом году мы снова оказались вместе.

Москве Глеб устроился сначала в Театр транспорта (теперь Театр имени Н. В. Гоголя), позже в театр Плотникова (на Таганке).

Когда я снимался в Индии в роли Афанасия Никитина, одновременно надо было сделать несколько эпизодов на «Мосфильме». Думали: кого взять мне дублером? И решили – Глеба. Ему пришелся впору запасной костюм Афанасия Никитина, и он за меня снялся в общих планах. Завязались знакомства с работниками «Мосфильма». И в пятьдесят седьмом году Глеба пригласил Володя Басов в картину «Необыкновенное лето». Это была его первая самостоятельная роль в кино – Игната Ипатьева.

Они сдружились с Басовым, и года полтора спустя Глеб вновь снялся в его фильме «Жизнь прошла мимо», где сыграл Петьку-артиста. Следующей его работой в кино стала роль Максимова («В начале века», 1961 г.). Потом брат сблизился с Аловым и Наумовым и участвовал у них в фильме «Монета» по новелле А. Мальца, где сыграл безработного американца. Далее играл Рязанцева («Третий тайм», 1963 г.), Константина Метелева («Сорок минут до рассвета», 1964 г.), Летягина («Короткое лето в горах», 1964 г.), Дулькевича («Ракеты не должны взлететь», 1965 г.), Анатолия («Я вижу солнце», 1966 г.), Франкенберга («По тонкому льду», 1966 г.), служителя цирка («Арена», 1967 г.) и множество других ролей.



Брат – Глеб. Заслуженный артист РСФСР. Школа-МХАТ СССР



Глеб был очень тонким артистом, глубоким и внутренне сдержанным. Мне кажется, что он, если бы захотел, мог бы стать замечательным театральным режиссером. Но жизнь и работа так закручивают человека, что порой невозможно высвободиться, бросить одно, чтобы взяться за что-то другое. Он ушел из жизни в шестьдесят лет.

Семья у нас была дружная, родители и братья до сих пор перед глазами стоят. Когда начались потери, я стал меняться характером, из разбитного парня превращаться во взрослого мужчину. Сначала погиб Борис, потом уходили из жизни мама, папа, Глеб. До сих пор помню и нашего Мишу. Это было дивное существо. Настоящий друг.

У меня было как бы два воспитания – благородное домашнее, главная роль в котором принадлежала маме, и уличная босяцкая жизнь со своим кодексом чести.

С большой радостью и гордостью родители отнеслись к моему успеху в кино. Соседи останавливали их на улице, расспрашивали о сыне. Где бы ни находились, они испытывали гордость за меня. Отец как-то приболел и попал в военный госпиталь имени Бурденко.

– Олег, я знаком со многими людьми и в высоком чине, – рассказывал он, когда я его навестил, – а на меня теперь ходят смотреть, как на твоего отца. Ну, ничего, благодаря твоей популярности становится шире и круг моих знакомых. Ты – мамина гордость… Ну, и моя, конечно, тоже, – добавил он, обнимая меня.

Вернувшись из Индии в пятьдесят седьмом году, я постоянно слышал от чиновников разных рангов одну и ту же фразу:

– Надо бы вам вступить в штат «Мосфильма».

– Надо так надо, – отвечаю. – Только хотелось бы иметь и свою жилплощадь. Я устал скитаться по гостиницам.

Вскоре мне выделили двухкомнатную квартиру на Мосфильмовской улице в только что построенном доме, окнами на улицу Пудовкина. Я стал штатным работником «Мосфильма», но часто навещал родителей на Коровьем валу, рассказывал о своих новых работах и просто отдыхал в кругу семьи. Родительский дом «на Коровячьем» я называл «хутором» и очень любил его. Радовался моему приходу и шпиц Мишка и всегда подпрыгивал аж до потолка.

Вспоминаю нашу встречу с отцом во время войны. Первая половина сорок третьего года. Ранним утром, отпросившись, мама – с работы, я – со школы, спешим на Курский вокзал. Отец вез на фронт бойцов свежего пополнения и сообщил, что остановятся они ненадолго.

Еще по пути мы с мамой решили, что ничего не расскажем отцу о полученной о Боре похоронке. На отце лежала большая ответственность за людей, и не стоило его расстраивать.

Добрались. На путях стоит эшелон, рядом – другой. Длинный коридор между ними заполнен людьми – здесь не пройти. Все поспешно говорят, прощаются с родными и близкими. Те, у кого никого нет в Москве, смотрят из вагонов, дымят махоркой. Гармонист что-то тихо наигрывает.

Мы недолго посидели с отцом в штабной теплушке посреди мешков с сахаром и сухарями. Отец усиленно угощал нас этим с «чайком» и расспрашивал о московской жизни. Но вот вагоны дернуло, прокатился раскат, напоминающий пулеметную очередь. Люди засуетились – последние объятия, поцелуи. Бойцы стали запрыгивать в вагоны. Эшелон медленно двинулся, и мы с массой других людей провожали его взглядом. И вдруг послышалась песня, как бы боевой призывный марш: «Вставай, страна огромная…» Бойцы поют, остающиеся тоже, продолжая идти вслед удаляющимся вагонам. Все представляют собой как бы единый фронт. «Идет война народная, священная война!»

Вернувшись домой, мы с мамой долго плакали.

Мой лицей

Летом сорок шестого года я стал отчаянно думать об учебе. Умея хорошо рисовать, решил получить среднее образование в театрально-художественном училище. Оно находилось на Ильинке, тогда улице Куйбышева, а учебные мастерские – в Ветошном переулке около ГУМа.

Поступил на художественно-бутафорский факультет, который готовил театральных художников. Еще были гримерный, костюмерный, электротехнический факультеты. Училище выпустило немало первоклассных специалистов. Со мной одновременно заканчивал электротехнический факультет замечательный оператор телевидения Володя Каракосов, там же учился великолепный кинооператор Левон Паатешвили. Кто-то потом стал скульптором, кто-то живописцем, как художник с Алтая Геннадий Брунов, живущий в Барнауле. Брунов позже окончил ленинградскую Академию художеств, где учился на одном курсе с Ильей Глазуновым у Бориса Владимировича Иогансона.

Училище давало прекрасную подготовку и даже, может быть, более широкое образование, чем в специализированных театральных актерских школах. Здесь часто преподавали те же педагоги. Например, историю искусства читал чудный педагог Борис Николаевич Симолин. Когда он потом меня увидел студентом вахтанговской школы, рассмеялся: «Я и тебя прекрасно помню, и то, что у тебя в училищном дипломе по моему предмету пятерка. Считай, я ее перенес и сюда, можешь не посещать моих лекций». «Борис Николаевич, – отвечаю, – вы настолько интересно преподаете, что я с радостью еще раз послушаю и про египетские пирамиды, и о героях Древней Греции…»

Позже, когда впервые посетил Индию и проработал там почти полгода, мне казалось, что я здесь уже бывал прежде. В этом ощущении виновен Симолин – так наглядно и доходчиво он рассказывал об искусстве и религии Индии, что образ этой древней страны уже был запечатлен в моем воображении задолго до поездки туда.

Кроме того, Борис Николаевич читал нам историю материальной культуры – предмет, который не входит в программу сугубо артистических школ. Мы, затаив дыхание, слушали его рассказы об особенностях древнеримского быта, мебели эпохи Людовика XIV, оружия немецких рыцарей. Будущие театральные декораторы, гримеры, костюмеры получали на этих уроках не только общие знания, но и сугубо профессиональные, ведь им предстояло на сцене создавать обстановку определенного времени. Мы с научной точностью рисовали римские тоги, средневековые доспехи, обстановку боярского дома.

Конечно, были у нас и общеобразовательные предметы, но главное внимание уделялось тому, что станет в будущем необходимо в первую очередь – истории русского и западноевропейского театров, рисованию, скульптуре, гуманитарным наукам.



На съемках фильма «У главного визиря». Олег Стриженов и Притхви Радж. Индия. 1957 г.



Мы с Геннадием Бруновым были самые младшие на курсе. Остальные – люди, пришедшие с фронта. Все три учебных года я имел возможность общаться с поколением, испытавшим все ужасы войны, но не сломленным духом. Увешанные орденами, кто без ноги, кто с осколком в груди, они обладали уже глубоким опытом жизни, и учиться с ними на равных, завоевать их уважение с первых дней стало моей потребностью. Фронтовики пришли в училище с необузданной жаждой знаний, желанием наверстать упущенное за годы войны. Я невольно тянулся за ними. И вскоре стал замечать, что они меня зауважали, приняли как бы за своего. Почему? Может быть, за умение быстро работать. Я с малых лет был стремителен в делах, и в труде, и в учебе жаждал быстрой победы. Например, всегда ощущал легкость руки. Геннадий Брунов, когда мы спустя много лет навестили его в Барнауле, рассказывал моей жене:

– Сдаем вступительный экзамен в училище. Задание – написать акварелью натюрморт. Прошло совсем немного времени, все только приступили к работе. Вдруг вижу: какой-то светловолосый паренек встает и направляется к выходу. «Вы куда?» – спрашивает экзаменатор. «Пойду покурить». – «А не боитесь, что не успеете закончить работу»? – «А я уж закончил». Этим пареньком был Олег.

Уважали меня фронтовики и за хорошие знания, особенно по литературе. Здесь уж главная благодарность маме и нашей домашней библиотеке. Есенин, Бальмонт, Мережковский, З. Гиппиус, Северянин, Саша Черный – с их поэзией, которая тогда в Советском Союзе была под запретом, я познакомился по дореволюционным сборникам, хранившимся в нашем доме. Любовь же к Франсуа Вийону, Байрону, Ростану, Полю Элюару, Рембо привила мама, которая прекрасно знала французский и немецкий языки. Она иногда читала мне наизусть отрывки из корнелевского «Сида». Наверное, помнила еще с гимназических лет.

Конечно, в училище мы не только учились, но и веселились, особенно любили всенародные праздники. И не только из-за танцев и гулянок до утра. Накануне 1 Мая и 7 Ноября нам открывалась возможность подзаработать деньжат. Геннадий Брунов подрабатывал сторожем в училищной мастерской, где и жил. К праздникам мы получали заказы писать лозунги на красных полотнищах и шли выполнять халтурку к нему. Я, кроме того, выполнял особую работу – рисовал сухой краской портреты Ленина и Сталина. Дело это далеко не простое, ведь каждый портрет скрупулезно рассматривали партийные чиновники, прежде чем дать команду выплатить гонорар. Получалось, без приработка я не сидел. Часть денег отдавал маме, чтобы она со шпицем Мишей устроила праздничный стол. Это, конечно, помимо стипендии. Стипендию надо приносить домой. Не дай-то бог получить «посредственно» и лишиться ее. А для личной жизни: крутись, подрабатывай.

Иногда даже могилы оформлял. На заводе сделают из жести простенький памятник с крестом. Берешь эту железяку, очищаешь от ржавчины и масляной красочкой расписываешь под мрамор. Потом крест бронзовкой красишь, нужные слова пишешь. Крест горит при сдаче-то. Хозяин платит денежку. Конечно, после нескольких дождей крест поблекнет, но надпись и «мраморная расцветка» останутся надолго. Кроме того, большим подспорьем были работы по восстановлению ВДНХ.

Училищную жизнь всегда вспоминаю с радостью. Люди, с которыми общался, оставались милыми и доброжелательными, на устах часто мелькала улыбка, а в глазах сияла надежда на лучшее будущее. Главное – никогда не терять веру!

Уже позже я сыграл сложный образ Треплева в чеховской «Чайке» во МХАТе. Трагедия Треплева состоит в том, как он сам говорит: «А я не верую и не знаю, в чем мое призвание». Так вот, несмотря на трудную жизнь и послевоенную разруху, мы все-таки верили.

Верили!

Человек с ружьем

Летом 1949 года меня вызвали в военкомат – подошло время служить в армии.

– Какая семья! Все военные! – говорит районный военком. – Я из тебя настоящего офицера сделаю, в лучшее военное училище пошлю.

А я только что собирался поступать в театральную школу. Я себя мог представить только в одной профессии – артиста. И вдруг, когда дома находилась только мама, постучал солдат с ружьем и, не застав призывника, передал повестку, чтобы я срочно явился в военкомат.

– Мама, я пока дома появляться не буду, – говорю. – За меня не волнуйся. Будут приходить опять, отвечай, что не знаешь, куда уехал. Как сдам экзамены, вернусь.

Тогда уже действовал закон, что студентов высших учебных заведений в армию не забирали.

Я нашел, где мне ночевать – в сарае у товарища, и стал готовиться к экзаменам. Поступать решил в Щукинское училище, где преподавали лучшие педагоги и курс набирал Толчанов.

Июльским утром отправился на собеседование. Толпившиеся в коридорах юноши и девушки со страхом рассказывали, что сегодня беседует с поступающими сам Захава и многих сразу заворачивает, не допуская до экзаменов.

Уже не новичок в театральном мире, я понимал, что для поступления нужны тексты, по которым сразу заметно, что ты эмоциональный человек. У меня был подготовлен хлесткий отрывок из поэмы Сельвинского «Ров», вернее, монтаж из нескольких отрывков.

Вхожу в кабинет. За столом два человека. Один – красно-рыжий, с длинными волосами, бакенбардами и худой, как скелет. Я его потом часто рисовал. Вот она, думаю, эта страшная Захава. Рядом с ним сидит румяненький толстячок. Этот, решил, для меня не важен. В коридорах говорили, что обращаться надо к Захаве. Ну, думаю, я ему «Ров» сейчас покажу! Всю эту трагедию со смертью друзей и обещанием отомстить за них. Прочитал со слезой, с нервом.

– Стоп, – говорит маленький толстенький человек.

Он-то и оказался Захавой. А рыжий, худой – училищный завхоз, про которого ходило множество шуток, вроде: «Дает талоны на обед Исаак Давыдыч Меламед». Вообще в училище оказалось много смешного, вплоть до фамилий. Например, пожарник имел фамилию Горелов, а главный осветитель на учебной сцене – Слепой.

Настоящий Захава мне и говорит:

– Вы куда-нибудь, кроме нас, поступаете?

– Нет.

– Это хорошо, – улыбается.

– Чего ж хорошего? Если к вам не попаду, что делать-то? Ведь за мной уже человек с ружьем приходил.

А у них шел тогда спектакль Погодина «Человек с ружьем».

– Что за человек с ружьем? – рассмеялся Захава.

– Самый натуральный, в армию забирать. Военком говорит: я из тебя отличного офицера сделаю. А я в артисты хочу. Если к вам не поступлю, не знаю, что тогда…



Дипломный спектакль Олега Стриженова – пьеса «Правда хорошо, а счастье лучше» по А. Н. Островскому. Актер исполнял роль Платона Зыбкина. В центре – Народный артист СССР, профессор, И. М. Толчачов. 1953 г.



– Вы у нас будете учиться, – обещает Захава.

– Дело-то не терпит, я на Даниловской заставе у товарища ночую, чтобы дома не показываться.

– Что же нужно?

– Если вы меня возьмете, то дайте сразу справку, что я – студент высшего учебного заведения. Тогда меня военком оставит в покое… Да и мама с Мишкой с ума сходят.

– А кто такой Мишка?

– Собака любимая.

– И что за порода?

– Шпиц, немецкий.

– О! Аристократ… Не волнуйтесь, сейчас мы вас спасем от человека с ружьем.

Поднялись в канцелярию, и я получил справку, что являюсь студентом Театрального училища имени Б. В. Щукина при Театре имени Евгения Вахтангова.

– Отдыхайте до десятого августа, – распорядился Захава.

– Почему до десятого?

– Будут все педагоги. Должен же я им вас показать.

Десятого августа, в день своего двадцатилетия, прихожу. На сцене большого гимнастического зала стол, за ним вся училищная профессура – Захава, Толчанов, Мансурова, Москвин, Синельникова, Кольцов – ученики Вахтангова.

Нас запускали пятерками. Я опять прочитал Сельвинского, добавил басню Крылова «Вельможа», отрывок из «Молодой гвардии» Фадеева.

На следующий день нашел свою фамилию в списке принятых. Майор в военкомате воскликнул: «Оплошал я, такого офицера упустил!»

Я шел в театральное училище совершенно сознательно с единственной целью – стать артистом. Притом с уверенностью, что со временем буду известным. Я фанатично любил театр. Не было ни одного спектакля на московской сцене, которого бы я не видел в те времена.

Иосиф Моисеевич Толчанов считался лучшим педагогом, он и Борис Евгеньевич Захава – ближайшие ученики и соратники Вахтангова, уже преподавали, когда учиться в училище в шинели и обмотках пришел Щукин.

Для меня педагог – наставник, который выше тебя на сто голов по образованию, уму, опыту, знаниям. Не обязательно он должен оказаться талантливым актером – это будущая профессия его ученика. К нашему счастью, профессор Толчанов был и прекрасным актером, и человеком большой культуры. Он приходил к первокурсникам и говорил: «Здравствуйте, дети». На втором курсе: «Здравствуйте, молодые люди». На третьем: «Здравствуйте, студенты». А на четвертом выпускном: «Здравствуйте, коллеги». И ободрял нас: «Первые тридцать лет в нашей профессии будет очень трудно. Но зато потом… Потом будет еще трудней».

Сейчас я с ним согласен – становится все труднее. Чем ты более знаменит и талантлив, тем чаще и сам, и другие предъявляют к тебе все более высокие требования. От тебя ждут чего-то необыкновенного. Есть артисты, которые живут ровно и легко, от них ничего особенного не ждут, жизнь их катится сама собой. Во МХАТе о таких говорили: «Ну, у этого искусство проверенное».

Меня часто спрашивают: «Ты, когда идешь на сцену, волнуешься или нет?» Да как артист может не волноваться! Нет, я не боюсь публики или своей роли. Иначе – зачем выходить? Но как не волноваться, когда все глаза прикованы к тебе и ты словно жаришься на раскаленной сковородке?.. Это волнение – какая-то особая приподнятость.

Чему только нас не учили! Общеобразовательным дисциплинам, фехтованию, ритмике, танцам, игровым видам спорта. Наверное, только один предмет все без исключения не любили – политэкономию. К марксизму-ленинизму относились лучше – нравился преподаватель, симпатичная женщина, завуч, переживавшая за каждого из нас, как родная мать.

В политэкономии самое страшное – конспектировать громадное число научных трудов. Первые слова, которые слышишь на экзамене: «Покажите ваши конспекты». И если не окажется с собой пачки толстых тетрадок, на экзамен не допустят.

– Завернули назад, – пасмурно вздыхает один из студентов.

– Почему? – интересуюсь я. – Не было конспектов?

– Есть, но почему-то не понравились.

Он протягивает несколько тетрадок. Листаю и догадываюсь о причине преподавательского неудовольствия.

– У тебя каждый конспект другой рукой написан. Они сразу и распознали, что их писали разные люди.

Неудачник, понурив голову, отправляется исполнять тяжкий труд – переписывать все одним почерком.

Больше всего мы любили репетиции спектаклей. Каждое полугодие студент должен был самостоятельно поставить на сцене пьесу или отрывок из нее. Тебя оценивают – плюс или ничего.

Училище размещалось в специально построенном для него в 1930-х годах здании в Большом Николопесковском переулке. Здесь же находился театр со зрительным залом на двести шестьдесят мест и с оркестровой ямой. Каждую субботу и воскресенье мы играли здесь спектакли и получали первые аплодисменты и комплименты от публики.

У меня всегда хватало работы – мальчики в училище были в дефиците, особенно в амплуа героя. Я часто подыгрывал девочкам выпускного курса то тургеневского героя, то чеховского.

Негласно считалось, что выпускной четвертый курс – ульяновский, на нем учился Михаил Ульянов; третий – быковский, Ролана Быкова, второй – яковлевский, Юрия Яковлева, первый – мой, стриженовский.

Ролан Быков заболел накануне его дипломного спектакля по пьесе Александра Корнейчука «Калиновая роща». Профессор Толчанов, поставивший этот спектакль, попросил меня выручить старшего товарища, и я сыграл за него комедийную роль – Кандыбы.

– Вот этого артиста я с ходу в любой театр возьму, – сказал председатель экзаменационной комиссии Владимир Михайлович Петров.

– Это студент второго курса, придется с ним повременить, – возразил Толчанов.

Он вообще ко мне благоволил и, входя в аудиторию, говорил: «Здравствуйте, молодые люди и Олег Александрович».

В училище я играл Петруччио в «Укрощении строптивой» и Ромео в «Ромео и Джульетте» Шекспира, Самозванца в «Борисе Годунове» Пушкина, Емелю в водевиле Ленского «Простушка и воспитанная», Майорова в «Глубокой разведке» А. Крона. Мы выступали не только на своей сцене, но и в ВТО, ЦДРИ, на Всесоюзном радио.

Многие преподаватели помогали нам в наших дебютах. С благодарностью вспоминаю Зою Константиновну Бажанову, жену замечательного поэта Павла Антокольского, поставившую со мной «Ромео и Джульетту» и «Бориса Годунова».

Большинство училищных педагогов одновременно выступали на сцене Театра имени Евг. Вахтангова. Получалось, что, к примеру, Толчанов днем преподает нам, а вечером играет царя Ивана Грозного, а мы участвуем в массовке, изображая бояр, опричников и стольников.

Среди преподавателей любили сына великого Ивана Михайловича Москвина – Владимира Ивановича. Ролан Быков (он учился двумя курсами старше меня) был парнем въедливым, все приставал к Москвину: «Владимир Иванович, Владимир Иванович! Что такое подсознание?» Видно, много читал Станиславского. Москвин отвечает: «Знаешь что, Ролик. Ты пойди в библиотеку. Чаще туда ходи, читай книги, много книг. Сначала приобрети сознание. Глядишь, под ним чего-нибудь и появится».

Мы с Москвиным никогда вместе не работали.

– Чего меня не берете? – обижаюсь.

– Зачем я тебе нужен? Я беру тех, кого надо спасать от исключения, эмоции в них разбудить. А у тебя их и так через край, тебе, наоборот, остудить темперамент нужно.



Олег Стриженов в роли Ромео. Педагог – З. К. Бажанова



Владимир Иванович творил чудеса. Учились у нас девочки, скромненькие, еще в школьных передничках. Какой у них темперамент?

Они и о жизни-то только по книжкам знали. Москвин брал их под свое шефство и уводил на учебную сцену. Там они кричали, бегали, чуть ли не мебель ломали, и в конце концов он вытягивал их с двойки на четверку, а то и пятерку. А мне говорил:

– Ты Толчаныча слушай. Тебе сейчас не эмоции нужны, а мысли. Ты посмотри, он со своим небольшим росточком и тихим голосом играет Арбенина, Ивана Грозного. Умный артист! Великая техника.

Был у нас свой зритель.

– Мы с сестрой были твоими фанатами, – вспоминал как-то Миша Державин, живший в юные годы по соседству с нашим училищем, – на все твои спектакли ходили.

На училищной сцене я пожинал первые плоды успеха, пока еще в узком кругу почитателей. Но это уже была практика. Приобретался опыт. Так что не такими уж «зелеными и неумелыми» мы выходили из училища. Вахтанговских выпускников всегда любили и ценили за их профессионализм и самостоятельность. Теперешние выпускники говорят: «Мы – из Щуки!» Мы себя называли: «Щукинцы-вахтанговцы».

Когда наступали экзамены, мы группировались по нескольку человек, чтобы заниматься вместе. Мой родительский дом был гостеприимным, и нам разрешали собираться там, уступая на время занятий самую большую комнату, служившую отцу кабинетом.

На письменном столе у отца стоял полый внутри гипсовый бюст Ленина. У нас с Мишей была игра: я брал кусочек сахара, дразнил собаку, а потом приподнимал бюст и прятал лакомство под него. Миша тычется носом вокруг Ленина, но сахара достать не может. Тогда садится рядом на стул и стережет добычу. Стоит мне протянуть руку к бюсту и сказать: «Сейчас возьму», он тотчас начинает рычать.

После нескольких сеансов Миша так привык к нашей игре, что, даже когда под бюстом было пусто, все равно сторожил Ленина.

Когда пришли ребята готовиться к экзамену по марксизму-ленинизму, я решил их удивить.

– У нас пес очень любит философию, он – прирожденный марксист. И беспредельно предан Владимиру Ильичу.

– Как так? – удивляется самый недоверчивый из ребят.