Илья Стогов
Ключи от Петербурга. От Гумилева до Гребенщикова за тысячу шагов: Путеводитель по петербургской культуре ХХ века
© ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2018
* * *
Маршрут первый
Петербургский Серебряный век (по Мойке и Миллионной)
В Петербурге больше шести сотен мостов, соединяющих берега рек, речек, речушек и каналов. Но так было не всегда. Первый постоянный мост через Неву появился только через полтора века после основания города. А до этого переправа была проблемой.
Во времена Петра Первого один из иностранных путешественников писал:
Самое затруднительное в Петербурге, и на что каждый жалуется, это необходимость постоянно переправляться через крупную реку Неву. После того, как она освобождается ото льда, на это, бывает, уходит целый день. Кто не может содержать собственную шлюпку с экипажем, вынужден пользоваться услугами перевозчиков, определенных для этих целей городским начальством. Но ездить на них крайне опасно, потому что экипажам шлюпок его величество строжайшим образом запретил пользоваться веслами, а только парусами, и не желает приказ отменить, ибо планирует таким образом приручать свою нацию к мореплаванию.
По реке ходит около двадцати судов, находящихся под управлением вчерашних крестьян, которые никогда прежде на воде не бывали. Поскольку за перевоз экипаж получает деньги, суда загружают людьми как можно плотнее, а доходы идут казне. Но обращаться с парусами перевозчики совершенно не умеют, а течение на реке обычно сильное, погода бурная и сильный ветер, так что переправа на острова постоянно связана с большой опасностью. Вода плещется лишь в нескольких дюймах от низко осевшего борта, а волны на реке ужасно высоки. Переправляясь на другой берег, ходя вверх и вниз по реке, даже при встречном ветре, эти не имеющие опыта русские ни в коем случае не могут использовать весла, так что это уже стоило очень многим жизни.
Зимой было проще: на другой берег ходили по льду. До революции в особенно морозные зимы через Неву, бывало, прокладывали даже трамвайные пути. Предприимчивые карелы из соседних губерний пригоняли в город ездовых оленей и за недорого катали жителей. Но как только лед сходил, все начиналось по новой: хлипкие, качающиеся при ходьбе наплавные переправы, протекающие паромы, лодки с крестьянскими перевозчиками на веслах…
Когда-то этот город начинался на правом (северном) берегу. Именно там Петр I велел заложить крепость, разбить площадь и проложить первую улицу, возвести первые дворцы знати. В 1700-х Троицкая площадь, лежащая напротив нынешней станции метро «Горьковская», была сердцем только что основанной столицы империи. Сегодня это просто невзрачный, засаженный кустами сквер, а триста лет тому назад тут стояли особняки приближенных Петра, правительственные здания, первый в городе Гостиный двор и (приблизительно на том месте, где сегодня стоит автозаправка) первое питейное заведение – австерия.
Триста лет назад тут был разбит палаточный городок шведских военнопленных, а чуть дальше (в сторону нынешнего зоопарка) лежала Татарская слобода, заселенная вовсе не татарами, а почти сплошь калмыками да бухарцами. По слухам, в слободе продавалась самая вкусная в городе сдоба. Здесь же, на Троицкой площади, проводились и публичные казни. Тела повешенных и отрубленные головы, для пущего устрашения, надолго оставляли рядом с эшафотом. Скажем, голова Виллима Монса (казненного любовника Екатерины Первой) после отделения от туловища была насажена на кол и оставлена на площади на всеобщее обозрение.
Впрочем, расцвет Петроградской стороны длился недолго. После смерти Петра район быстро пришел в упадок и зарос травой, постройки развалились, былое величие полностью изгладилось из памяти. На месте, где когда-то стоял самый роскошный в Петербурге дворец князя Гагарина, двести лет спустя располагался всего-навсего дровяной склад. К концу XIX века Петроградская сторона давно уже считалась тихой дачной окраиной.
Так продолжалось до тех пор, пока в мае 1903 года, ровно на двухсотый день рождения Петербурга, не был открыт Троицкий мост. Он стал третьим постоянным мостом через Неву и самым красивым из всех. Первый этап конкурса проектов выиграла фирма Эйфеля – та самая, что построила в Париже башню, – однако в итоге ей предпочли тоже французскую компанию «Батиньоль». Открытие моста сопровождалось пышными церемониями, присутствовали царь Николай II и высшее духовенство. И сразу после этого для Петроградской стороны началась совсем иная жизнь.
Всего за десять лет на месте деревянного пригорода вырос самый красивый район Северной столицы, обширнейший заповедник северного модерна: чуть ли не каждый перекресток здесь – готовый открыточный вид. Последние годы накануне революции стали для Петербурга самым чарующим временем, вечной недостижимой мечтой: изможденные бессонными ночами поэты… томные фрейлины двора… картавые куплеты Вертинского… нигилисты с горящими глазами… жадно отдающиеся всем подряд балерины императорских театров… Бо́льшую часть того волшебного десятилетия столичная жизнь горячее всего кипела именно тут, в нескольких кварталах сразу за Троицким мостом.
В самом начале Каменноостровского проспекта (там, где сегодня стоят павильоны «Ленфильма») в те годы располагался театр-сад «Аквариум» с кафе-шантаном и варьете на открытой сцене. Из культурной программы предлагались оркестр мандолинистов и цыганские хоры, эротическая эквилибристика, выставка ледяных скульптур, первый в стране конкурс красоты, первый киносеанс братьев Люмьер, цыганский хор и (главная звезда «Аквариума») шансоньетка Анна Жюдик.
Чуть дальше (на месте нынешнего Дворца культуры имени Ленсовета) выстроили громадный Спортинг-палас – каток, где зимой катались на коньках, а летом на роликах. Развлечься приезжал весь петербургский свет. Помимо собственно катка к услугам публики были теннисные корты, варьете, роскошный синематограф, на открытии которого присутствовал комик Макс Линдер, танцзалы и недурной ресторан с французским поваром.
Впрочем, подлинные знатоки тут не останавливались, а двигались по Каменноостровскому дальше, в сторону Новой Деревни. Именно там билось сердце ночной жизни. Вся набережная Большой Невки была густо застроена ресторанами, летними театрами, цирками-шапито, рингами для полуподпольных кулачных боев, кафе с эстрадами, а по аллейкам вдоль берега прогуливались самые красивые и дорогие шлюхи Северной столицы.
Я сидел у окна в переполненном зале.Где-то пели смычки о любви.Я послал тебе черную розу в бокалеЗолотого, как небо, аи.
За следующие сто лет все до единого заведения сгорели или были разобраны на дрова. Стихи Блока или, скажем, Игоря Северянина – единственное, что осталось от когда-то бурлившей тут жизни. «Помпей», «Аркадия», «Ливадия», «Кинь грусть» – именно сюда в поисках впечатлений оправлялись самые известные поэты Серебряного века, именно тут промышленники и спекулянты спускали миллионные состояния, и между прочим, именно в этих заведениях был впервые продемонстрирован публике цирковой фокус с распиливанием живой женщины. Век назад в зале «Виллы Родэ» можно было встретить Григория Распутина, а на эстраде тут голосил уже знаменитый Федор Шаляпин, да только завсегдатаи не обращали внимания ни на первого, ни на второго, потому что куда больше их интересовали внутренние помещения ресторана, где за тяжелыми шторами гостей ждали «нумера» с громадными кроватями и зеркалами на потолке.
Кажется, будто этот чарующий и тошнотворный мир был и в самом деле отдельной вселенной. Хотя на самом деле не был. Все, что сегодня принято называть Серебряным веком, – не более чем небольшая приятельская компания в тридцать-сорок человек. Несколько поэтов (частью ставших школьной программой, но в основном давно забытых). Несколько богатеев, несколько красавиц, несколько убийц, несколько бесшабашных светских львов. А главное – несколько прокуренных старичков, оставивших нам мемуары, из которых в основном и черпаются сведения о том, давно исчезнувшем, Петербурге.
Наша первая прогулка будет посвящена именно Серебряному веку. Мы пройдем от Летнего сада до угла Невского с Мойкой: Троицкий мост – Мраморный дворец – Марсово поле и начало Миллионной улицы – площадь Искусств – Невский проспект.
На самом деле гулять здесь большое удовольствие и без всякого путеводителя: перед вами самое сердце парадного Петербурга. Несколько раз во время этой прогулки мы остановимся возле зданий, особенно важных для нашей темы. И первую остановку сделаем у кафе «Бродячая собака» на площади Искусств.
Остановка первая:
«Бродячая собака» (Итальянская улица, дом 4)
1
Как-то весной 1915-го во время заседания поэтического объединения «Цех поэтов» в гостиную, где сидели литераторы, вошел Левушка, маленький сын хозяев – Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Гости отвлеклись от высоких материй и принялись сюсюкать.
– Гордишься родителями? – спросил ребенка кто-то из них.
– Частично, – ответил не по годам развитый Левушка. – Ведь мой папа поэт, а мама истеричка.
То, что в семье поэтов не все гладко, было ясно не только трехлетнему Льву, но и любому из их окружения. По сути, никакой семьи давно уже не было. Просто два ничем не связанных человека, у которых есть общее прошлое. И еще – маленький ребенок, о котором совсем не хотелось заботиться.
Одному из знакомых Гумилев как-то рассказал:
– Еще до венчания мы с Анной Андреевной договорились, что не станем ничего друг от друга скрывать. Если случится изменить, мы расскажем об этом сразу и откровенно.
– И что же? – поинтересовался собеседник.
– Представьте, – удивлялся Николай Степанович, – она изменила первой!
Как и всем своим возлюбленным, Николай предложил Ахматовой руку и сердце с ходу, чуть ли не на следующий день после знакомства. Она посмеялась и отказала. После этого Анна уехала с семьей в Крым и ничего не слышала про Гумилева целый год. Потом, повинуясь случайному порыву, написала ему в Париж, и Николай тут же повторил предложение. Она опять отказала.
Своим поздним любовницам Николай Степанович любил рассказывать, что дважды пытался свести из-за Ахматовой счеты с жизнью. Это, похоже, было чистой воды враньем. Но отношения пары складывались действительно ох как непросто.
Предложение руки и сердца Гумилев делал Ане Горенко то ли пять раз, то ли шесть. И на каждое получил отказ. Непонятно, что именно он в ней нашел. Красоткой Анна не была никогда. Живенькая, очень гибкая, но не более. И тем не менее пять лет подряд он вился вокруг нее, а она только отмахивалась. Эта тощая киевская девица с дурацкой челкой, переходящей в неимоверной величины нос, откровенно смеялась над его признаниями, его стихами, его письмами, его угрозами самоубийства – над всем, что с ним, поэтом Гумилевым, связано.
Потом она снова вернулась в свой Киев, заболела свинкой и маялась в грязелечебнице доктора Шмидта под Севастополем. Николай занял денег на билет у ростовщика (заложил мамино кольцо) и уже спустя два дня был у Ани. Однако вместо согласия на брак услышал, что она наконец-то не невинна. Причем сказано это было с издевательским смехом. Вот, мол, хотела поделиться новостью и обсудить открывающиеся перспективы.
Николай чуть не терял сознание, а Анна, закатывая глаза, спрашивала у него, не знает ли он, действительно ли негры как-то особенно в этом самом смысле неутомимы. А то неподалеку тут сейчас гастролирует цирк, и там, говорят, есть один негр. Довольно смазливенький. Может, ей стоит попробовать закрутить интрижку с ним, что скажете, Николай Степанович?
Потом он наконец добился своего: они с Аней поженились. Взяв невесту измором, Гумилев меньше чем через полгода отплыл в Эфиопию. Теперь пришла его очередь мстить. Беременность Анны была тяжелой, с токсикозом, бесконечной рвотой и неспособностью подняться с кровати. А он приходил домой под утро, в одежде падал на кровать, закуривал папиросу и лениво интересовался:
– Как насчет исполнения супружеского долга?
Ночь, когда у него родился сын, Николай провел в каком-то притоне с девицами. Утром, пахнущий перегаром, заехал поздравить Ахматову, но на ребенка даже не взглянул, а с женой разговаривал хамски. По большому счету он просто не знал, как себя с ней вести. А она не знала, как вести себя с ним. Им бы хоть чуточку теплоты, хоть немного готовности к компромиссу, – глядишь, брак и просуществовал бы хоть какое-то время. А так…
Сам Гумилев признавался:
– Спать мы перестали года через три после свадьбы. Я просто сломал зубы о ее украинское упрямство.
2
Когда они поженились, ему было двадцать четыре, а ей двадцать один. Когда развелись, ему было тридцать два, а ей двадцать девять. Ему оставалось жить меньше трех лет, а ей – почти полстолетия.
И сам поэт Николай Гумилев, и его сын, историк Лев Николаевич, любили подчеркивать свое дворянство. Между тем по происхождению Гумилевы были всего лишь из провинциальных священников.
Отец поэта, Степан Яковлевич, учился в семинарии. Некоторое время пробовал учительствовать. Женился на собственной ученице. Потом сдал экзамены на медицинском факультете и получил должность младшего судового врача в Кронштадте, а вскоре его жена умерла. После долгой службы на флоте Степан Яковлевич (уже далеко не молодой человек) посватался к сестре знакомого капитана. Разница в возрасте составляла больше двадцати лет, однако предложение было принято.
Вскоре отец семейства вышел в отставку, и Гумилевы переехали в Царское Село, уютный пригород Петербурга. Первый ребенок умер почти сразу. Это была девочка, ее даже успели назвать Зина. Зато следующие детки пошли вполне себе здоровенькие: два мальчика, младшего из которых назвали Коля.
О тогдашнем Царском Селе один из мемуаристов писал:
Накануне революции это была царская ставка, но присутствия двора почти не ощущалось. Городок производил впечатление пыльного, провинциального. Зимой он весь утопал в снегу, а летом снег сходил и становились заметны резные деревянные палисаднички, одноэтажные домишки. По улице в баню маршируют пешим строем гусары с вениками под мышкой. На пустынной площади стоит белый собор, а в пустынном же Гостином дворе работает единственная в городе книжная лавка Митрофанова, торгующая, в сущности, один день в году – в августе, накануне открытия учебных заведений.
Тихий городок, тихая семья, размеренные будни. Мальчик Коля рос болезненным. Чтобы он не плакал от шума, мать ватой закладывала ему уши. Стоять научился только в полтора года и потом всю жизнь терпеть не мог долгих прогулок: говорил, что у него «мягкие ноги».
И разумеется, свою субтильность мальчик компенсировал вечно задранным носом. В царскосельской гимназии держался надменно. Носил какую-то особо пижонскую фуражку и лакированные остроносые ботинки. В старших классах даже пытался подкрашивать губы и бриолинил челку. За это одноклассники его не любили. Считали задавакой и маменькиным сынком. Доходило и до зуботычин. Как и все залюбленные в семье дети, Николай был очень неприятным в общении.
Один из его однокашников позже вспоминал:
– У Николая первого в классе появилась такая редкая по тем временам штука, как велосипед. Родители вообще баловали его и покупали все, о чем бы он ни заикнулся. На этом велосипеде Коля выехал из дому, и, разумеется, кто-то из старших ребят тут же попросил прокатиться. Выглядело это так: парень несся на блестящем и громыхающем велосипеде по Бульварной улице, а следом бежал задыхающийся Гумилев и повторял: «Ну, Кондратьев! Ну, покатался и хватит! Говорю вам как дворянин дворянину!»
Отец Николая много болел. Иногда неделями не выходил из кабинета. Громко разговаривать, смеяться во весь голос и вообще шуметь в доме считалось недозволительным. Соседи недолюбливали нелюдимую семейку: что за удовольствие поддерживать отношения с людьми, в доме которых есть больной, никуда не выходящий старик? Единственными гостями бывали угрюмые сослуживцы отца. Когда они наносили Гумилевым визиты, то допоздна молча сидели за карточным столом, а потом так же тихо разъезжались.
Отношений с отцом у Гумилева, считай, никогда и не было. Сразу же после смерти родителя Николай въехал в освободившиеся комнаты и безжалостно выкинул все, что напоминало о прежнем владельце. Зато мать одинокий и эгоистичный мальчик боготворил.
В последнем классе гимназии он занял у любимой мамочки денег и за свой счет выпустил сборник наивных, сочащихся самолюбованием стихов, который назывался «Путь конквистадора». Отец был категорически против литературных увлечений Николая. От него выход сборника старались скрыть. Это, впрочем, было не сложно: сенсацией первая книга Коли Гумилева не стала. Тираж ее составлял триста экземпляров. Рецензия появилась всего одна, да и та скорее ругательная. Впрочем, начало было положено.
Дальнейшие подвиги Коли оплачивала тоже мама. Она платила за его учебу в Сорбонне. Присылала в Париж деньги, на которые он (как позже уверял) покупал себе наркотики. Затем отдала ему почти все, что скопила, на поездку в Африку, а в конце жизни воспитывала его сына, Гумильвенка, будущего историка Льва Николаевича. За такой матерью поэт и путешественник мог чувствовать себя как за каменной стеной.
Карьера в литературе виделась Николаю похожей на жизнь в родительском доме. В семье окружающие восторгались каждым его шагом. Покладистый брат и любящая мама искренне считали Колюшку гением и героем. Гумилеву представлялось, что точно так же к нему станут относиться и все окружающие. Он даже не представлял, насколько ошибается.
Мир литературы оказался жесток. Особенно мир литературы в столь безжалостном городе, как Петербург. Он целиком состоял из редких язв и сволочей. После выхода «Конквистадора» Гумилев решил нанести несколько визитов в литературные салоны столицы. И первый же визит закончился тем, что 19-летнего поэта едва не спустили с лестницы.
3
Сто лет тому назад в блестящем имперском Петербурге было два главных литературных адреса. За Таврическим садом стоял «Дом с башней», а на Литейном проспекте – дом Мурузи. Именно по этим двум адресам и происходило все то, что сегодняшние студенты изучают в рамках курса «Серебряный век русской поэзии».
В «Башне» собирались по средам. Салон принадлежал поэту Вячеславу Иванову, и для своих собраний хозяин старался каждый раз выдумать что-нибудь веселенькое. То позовет всех пить вино прямо на крыше, то устроит игру в жмурки, то пригласит выступить какую-нибудь иностранную знаменитость.
Поэт и гомосексуалист Михаил Кузмин так описывал свой первый визит в ивановскую квартиру:
Мы поднялись на лифте на пятый этаж. Дверь почему-то была незаперта. Сразу за дверью стоял длинный стол с трапезой. Горели свечи, за столом сидело человек сорок гостей. Один из них читал длинный и скучный трактат о мистике, а остальные пили красное вино из огромных бокалов и не обращали на лектора внимания. Хозяйка с кубком в руке ходила между гостями. На ней была ярко-красная римская тога. Ели и пили все как хотели. Дамы и их спутники постоянно куда-то исчезали. Я сперва было заскучал, пока не догадался пройтись по остальным комнатам и не обнаружил в одной из них поэтов, которые сидели прямо на полу и громко читали стихи.
Мебель, антиквариат и картины для квартиры Иванов привез из Италии. Стоило все это кучу денег. Изначально идея его салона состояла вроде как в том, что семейная пара умудренных опытом литераторов приглашает обменяться опытом коллег и талантливую молодежь. Но постепенно за квартирой закрепилась не лучшая репутация. Слишком уж много тут пили, слишком уж вольные царили нравы. Скажем, когда поэт Максимилиан Волошин оставил у Ивановых переночевать свою невесту (та недавно приехала в столицу и еще не нашла жилья), то хозяин квартиры, философ и тонкий эстет, в первую же ночь невесту подпоил и соблазнил.
Второй из салонов принадлежал чете Мережковских. Жили они в громадном доме Мурузи, который занимает почти целый квартал у Преображенского собора. Когда-то этот участок принадлежал путешественнику Николаю Резанову, известному в основном как герой рок-оперы «Юнона и Авось». А в середине XIX века перешел к семье Мурузи, ведущей род от стамбульских вельмож еще византийской эпохи. Все сбережения древней фамилии были вбуханы в строительство доходного дома, больше похожего на мавританский дворец. И в результате Мурузи просто разорились.
Роскошью тут отличались даже лестницы и подсобные помещения. Сами Мурузи сперва занимали квартиру в двадцать шесть комнат, причем в двух из них били фонтаны, а колонны перед входом были изготовлены из привозного мрамора редкого оттенка. Но когда дом пошел с молотка, апартаменты были разделены на более мелкие и сдаваться стали по приемлемой цене. Квартиру на втором этаже занял поэт Мережковский с супругой Зинаидой Гиппиус.
Их дом стал штаб-квартирой всей новой русской поэзии. Хотя прессу больше интересовало не это, а странный состав жильцов: в новые апартаменты супруги переехали не парой, а втроем. Странный задохлик-муж, вечно заводящий разговоры о «религии Третьего Завета», ослепительно красивая жена, золотоволосая «декадентская мадонна», и с ними – красавец Дмитрий Философов, насчет которого долгое время так и не было ясно, чей же он любовник, мужа или жены.
Странное впечатление производила эта семья. Муж, очень маленького роста, с впалой грудью, вечно в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза, взвизгивающий голос, – он мог промолчать весь вечер, а потом неожиданно начинал сыпать цитатами на давно вымерших языках. И рядом с таким человеком – соблазнительная нарядная жена. Оторвать взгляд от ее загадочного и красивого лица было невозможно. Умелый грим, золотые волосы, ниспадающие на высокий лоб, сильный аромат духов. Вся она источала какое-то грешное всепонимание и отлично осознавала, насколько сильное впечатление производит на мужчин.
Именно у Мережковских, в доме Мурузи, зажглась звезда Блока и начиналась литературная репутация Есенина. Если бы не их салон, вряд ли сегодня кто-то помнил бы о Розанове, Брюсове или Андрее Белом. Почти четверть века подряд те, кто желал обзавестись пропуском в мир прекрасного, для начала должны были получить одобрение четы Мережковских. Сходить к ним на поклон для литераторов в те годы считалось так же обязательно, как сегодня для юных поп-исполнителей поцеловать руку Алле Пугачевой.
Начать с визита к ним решил и начинающий поэт Николай Гумилев. Впечатления от знакомства с ним язвительная Зинаида Гиппиус так описывала в письме Валерию Брюсову:
О Валерий Яковлевич! Какая ведьма «сопряла» вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали. Боря еще имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир: «До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные».
Такая реакция показалась Гумилеву странной. Дома все с восторгом внимали подобным его утверждениям. Почему же не прокатило тут? Почему эти люди не спешат им восторгаться, ведь мама и брат всегда восторгались!
Николай уезжает учиться за границу, потом возвращается, публикует еще несколько сборников, женится, помогает опубликовать сборник жене, заводит кучу знакомств среди литературной молодежи, два раза ездит в Африку. И накануне Первой мировой все-таки добивается своего: становится-таки почти что признанным поэтом. «Почти» – потому что литераторы прежнего поколения все равно относились к нему с иронией. Но Гумилева это больше не волновало. Вместо того чтобы добиваться признания среди стариков, он окружил себя молодыми, и те сами, безо всяких понуканий, признали его лучшим.
4
На рубеже веков русская поэзия была почти семейным предприятием. Крошечным бизнесом для тех, кто в теме. Нечто вроде сегодняшнего «Фейсбука»: интересно, конечно, но в основном автору и нескольким его приятелям.
Впрочем, это никого не печалило. Гумилевские приятели были молоды, нравились барышням и считали, что поэт стоит выше даже царя. А коли так, то о чем волноваться? Просыпались молодые люди поздно, пили много, а ночи с пятницы на понедельник проводили в только что открывшемся кафе «Бродячая собака».
Заведение и сейчас работает в том же историческом подвале на площади Искусств. Слева от него находится Михайловский театр, чуть дальше – Русский музей, на противоположной стороне площади – еще пара театров и концертный зал. Но это сейчас, а лет, скажем, двести с лишним тому назад то, что сегодня называется площадью, служило всего лишь задворками католического собора Святой Екатерины. И на том самом месте, где позже появилась «Бродячая собака», стоял тогда дом коллегии иезуитов.
Какое-то время орден иезуитов был очень могущественным. Но потом для него начались плохие времена. Враги ордена добились у тогдашнего папы указа о роспуске и запрещении иезуитских организаций. Единственным местом, где орден сохранился, как раз и была Россия. Императрица Екатерина II заявила, что исполнять папские указы не собирается, и взяла иезуитов под защиту. Именно под ее крыло переехало из Европы все иезуитское руководство. Переждав тут самые суровые годы, отсюда же иезуиты полвека спустя стали заново распространяться по планете.
Правда, один из генералов ордена остался в Петербурге навсегда: он погиб во время пожара в 1805 году. Дом коллегии иезуитов, где жил патер Грубер, по непонятной причине загорелся, и пожилой священник задохнулся в приступе астмы. Иезуитская коллегия оставалась в этом здании еще 10 лет, пока Александр I все-таки не изгнал орден из Петербурга. Их место заняли монахи-доминиканцы, которые служат в храме Святой Екатерины до сих пор. А вскоре рядом с бывшей резиденцией иезуитов появился каменный дом, в подвале которого почти через сто лет открылось арт-кафе «Бродячая собака».
До этого вечно нищая, крикливая, вечно вызывающая интерес у полиции литературная молодежь если где и тусовалась, то разве что на квартирах друг у друга. А теперь несколько театральных режиссеров и художников специально в расчете на эту публику организовали развеселый кабачок. С собственным оркестром, докладами на разные интересные темы и выступлениями актуальных поэтов. Вход в «Собаку» был со двора, так что шумные компании никому не мешали. Напитки тут выдавали в кредит, да и стоили они не так чтобы чересчур дорого. В общем, не место, а настоящий клад.
Открылся модный подвал в ночь на новый, 1912-й год. И первое время ничего из ряда вон тут не происходило. Но по набережным и проспектам ползли слухи. Газеты всерьез утверждали, будто гостей тут наряжают в звериные шкуры, предлагая им ползать на четвереньках да лакать вино прямо из бочек. Поглазеть на разврат богемы в «Собаку» заезжали состоятельные граждане и первые красавицы столицы.
Вскоре в «Собаке» было уже не протолкнуться. То князь Волконский потеряет с пальца золотой перстень, который Пушкин когда-то подарил его прабабке. То европейская звезда, поэт и будущий фашист Маринетти, выпив полведра шампанского, попытается прямо в зале овладеть красоткой актрисой из театра Мейерхольда. А уж какие волшебные тут бывали драки!
«Бродячая собака» задумывалась как место для театралов. Но царили в подвале исключительно поэты. Литераторы постарше, все эти Мережковские, Бальмонты, Вячеславы Ивановы, в «Собаку» если и заглядывали, то разве что одним глазком. Место подмяла молодежь. Маяковский шокировал матом в стихах и тем, что уже к двадцати двум годам во рту у него не осталось ни одного не сгнившего зуба. Мандельштам «вечно вавилонствовал у барной стойки, требуя невозможного: дать ему сдачу с червонца, потраченного в другом месте».
Много лет спустя поэт Михаил Кузмин писал:
Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного, двух номеров, а иногда ни из чего не состоявшая. Все настоящие ценители местной жизни смотрели на эту часть, как на подготовку к следующей, самой интересной.
Когда от выпитого вина, тесноты и душного воздуха создавалось впечатление, что уж здесь-то стесняться нечего, у людей открывались глаза и души, освобождались руки и языки. Вот тогда-то и начиналось самое настоящее. Все счеты, восторги, флирты, истории, измены, ревности, поцелуи, слезы – все выходило наружу. Это была повальная лирика, все заражались одновременно. И каждая ночь заканчивалась тем, что кто-то уезжал в очень странных комбинациях, а кто-то ревел во весь голос, ничего не понимая.
А в самом конце вечера два-три человека храпело по углам, еле знакомые друг с другом посетители открывали соседу самые сокровенные тайны, а луч солнца пробивался через вечно запертые ставни и тщетно пытался разжечь давно потухший камин.
Насчет «странных комбинаций» Кузмин подметил точно. Любовные узелки, завязывавшиеся в артистическом подвале, выглядят на сегодняшний взгляд и вправду очень странно.
Самой яркой звездой «Собаки» была актриса и модная колумнистка Паллада Богданова-Бельская. Репутацию светской львицы ей принес 1909 год: тогда из-за любви к Палладе застрелилось сразу двое молодых людей.
Сперва погиб сын покорителя Туркестана, генерала Головачева. Он жил в доме напротив Паллады, и девушка иногда дразнила его, переодеваясь при раздвинутых занавесках. Шутка закончилась плачевно. Как-то юноша все-таки позвонил в дверь Богдановой и попросил соседку выйти к нему, а когда она отказалась, выстрелил себе в сердце. Вторым самоубийцей стал внук драматурга Островского. С этим у замужней на тот момент Паллады вроде бы даже были какие-то отношения. Но всем подружкам Богданова рассказывала, что отдаваться этому зануде ей скучно. Когда слухи дошли до молодого человека, тот пригласил Палладу к себе и застрелился в тот момент, когда она открыла дверь.
Второй звездой заведения была Ольга Глебова-Судейкина. Тоже двойная фамилия, тоже очень свободные взгляды, тоже погибший возлюбленный. Судейкина встречалась с юным гусаром по фамилии Князев. Но не часто, так как основным возлюбленным Князева был поэт Михаил Кузмин. Ольга нравилась ему тем, что красивая, и тем, что девушка, а Михаил – тем, что умный, и еще ласковый. Не в силах разрулить эти сложные отношения, Князев как-то тоже взял да и выстрелил себе из браунинга в грудь.
Обе львицы были близкими подружками Анны Ахматовой. Хотя сама она на их фоне выглядела бледненько. То есть любовников обоих полов у нее, конечно, хватало. Но счеты с жизнью из-за нее никто не сводил, да и ярких имен среди возлюбленных было немного.
Сама Ахматова считала, что дело это поправимое. Не менее трех-четырех вечеров в неделю она проводила в «Собаке» и верила, что самые главные достижения у нее еще впереди.
5
Арт-кафе «Бродячая собака» давно превратилось в миф. О заведении написаны десятки книг, и каждый год выходят новые. При этом существовал-то кабачок меньше пяти лет, а если точнее, то и вовсе четыре с небольшим.
Город менялся, а поэтам было плевать. Когда началась война с Германией, по Петербургу прокатилась волна погромов. На центральных проспектах не осталось ни одного не разграбленного магазина, принадлежавшего немцу или еврею с немецкой фамилией. Разъяренная толпа ворвалась даже в немецкое посольство на Исаакиевской площади. Дошло до того, что стоявшую на крыше посольства чугунную колесницу патриоты скинули в Мойку – и, говорят, торчащие из ила на дне конские ноги можно разглядеть там до сих пор.
Поэт Пяст писал:
Благодаря «Собаке» мы стали совсем ночными. Последние месяцы тут было открыто уже не только по средам и субботам, как в начале, а пять дней в неделю, а то и каждую ночь. И всем нам, Мандельштаму, мне, всем вообще, стало мерещиться, будто именно тут, в «Собаке», сосредоточен весь мир. Что нет мира, нет иных интересов, нет никакой другой жизни, а только эти кирпичные стены…
Потом наконец указом градоначальника «Собака» была закрыта. Первый раз за четыре года завсегдатаи выбрались на свежий воздух и протерли глаза. Мир вокруг выглядел непривычно. Настолько непривычно, что поэты махнули на него рукой, открыли за пару кварталов от «Собаки» новое заведение (оно называлось «Привал комедиантов») и уж там тусовались до тех пор, пока страна не развалилась окончательно. Пала монархия, из эмиграции вернулись Ленин и Троцкий, вспыхнул и погас корниловский мятеж, матросы штурмом взяли Зимний, а поэты всё пили, всё ухаживали за барышнями, всё читали осоловелым слушателям свои бессмертные строки.
Потом кто-то из них уехал за границу, кто-то стал орденоносцем и классиком советской литературы, кто-то спился и умер. Красотки, спавшие с поэтами, постарели, подурнели, обзавелись зубными протезами и старушечьими болезнями. Но сама легенда осталась.
Как писал один из завсегдатаев «Бродячей собаки», «Все, кто блистал в тринадцатом году, – лишь призраки на петербургском льду». В городе, каким он стал в наступавшем столетии, легенды значили куда больше, чем то, что можно потрогать руками. Теперь Петербург был нищ. Ехать сюда за карьерой или богатством не имело смысла. Единственное, что он мог дать, – шанс приобщиться к легенде. Стать частью прекрасного и мертвого мифа. Как ни странно, людей, которых такая плата устраивает, до сих пор находится довольно много.
Остановка вторая:
Мраморный дворец (Миллионная улица, дом 5)
1
В Петербурге на удивление мало привидений. Приезжим обычно показывают достопримечательности, связанные с литературой: вот дом, где Раскольников зарубил старушку; вот каменные львы, на которых пушкинский Евгений пересидел наводнение 1824 года; вот улица Бассейная, по которой ходил Рассеянный из стихотворения Самуила Маршака. А с привидениями у нас как-то не очень.
Юрист и литератор Анатолий Федорович Кони, правда, упоминает, что приблизительно в 1870-х на углу Невского и Рубинштейна (сейчас в этом здании «Макдоналдс») жила некая дамочка в летах, у которой квартировал хорошенький студент. Дамочка была от жильца без ума и даже рискнула объясниться ему в чувствах. Молодой человек ее отверг, и дамочка в отчаянии выбросилась в лестничный пролет. И вот, пишет Кони, с тех пор в здании иногда видят ее силуэт: пожилая женщина, прежде чем растаять в воздухе, пристально смотрит вслед хорошеньким юношам.
Забавно, что недавно я читал воспоминания Севы Гаккеля (виолончелиста из первого состава группы «Аквариум») и встретил там упоминание того же самого лестничного пролета. Сева пишет, что для оформления обложки «аквариумовского» альбома «Радио Африка» группа устроила фотосессию на том самом месте, где когда-то разбилась пожилая сластолюбица. При этом, разумеется, ничего и слыхом не слыхав о давней трагедии. Молодые и симпатичные парни долго принимали эффектные позы, фотограф щелкал камерой, но в результате вся пленка оказалась потом засвечена. Что именно с ней случилось, понять фотограф так и не смог.
Что еще? По городским окраинам бродит популярная байка про насмерть забитого скинхедами вьетнамца, который оказался коммандос из элитного вьетконговского подразделения и даже с того света в течение месяца поубивал всех своих обидчиков. Но в целом для города с трехсотлетней историей призраков тут явный недобор.
Самый же известный случай явления привидения в Северной столице имел место два с половиной века тому назад и описан сразу несколькими приближенными императрицы Анны Иоанновны.
На теплую часть года государыня имела обыкновение переезжать из Зимнего дворца в Летний. Располагался этот дворец в Летнем саду, приблизительно на том месте, где сейчас стоит знаменитая садовая решетка. Само здание было деревянным, одноэтажным, вытянутым вдоль еще не зажатой в гранит Невы. Места тут были тихие, почти сельские. Из окна дворца государыня иногда стреляла пролетающих над рекой уток. Спать, несмотря на белые ночи, ложились рано. Вечерами специально обученные бабки чесали государыне пятки и заунывными голосами рассказывали сказки, пока Анна не засыпала. Единственным развлечением был приезд раз в неделю фаворита императрицы герцога Бирона. А так – тоска зеленая.
В тот вечер Бирон, как обычно, приехал во дворец, без лишних слов отправился в спальню, долго исполнял там свои фаворитские обязанности, а потом привел себя в порядок, оделся и был готов уезжать. Тут-то все и произошло.
Императрица удалилась во внутренние покои и больше не выходила. Было уже за полночь, дежурный офицер возле тронной залы уселся, чтобы вздремнуть.
Вдруг часовой зовет на караул, солдаты выстроились, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Все видят – императрица ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, не обращая ни на кого внимания.
Весь взвод стоит в ожидании, но наконец странность ночной прогулки по тронной зале начинает всех смущать. Офицер, видя, что государыня не желает идти из залы, решается наконец пройти другим ходом и спросить, не знает ли кто намерений императрицы.
Тут он встречает Бирона и рапортует ему.
– Не может быть, – говорит тот, – я сейчас от государыни, она ушла в спальню ложиться.
– Взгляните сами, она в тронной зале.
Бирон идет и тоже видит ее.
– Это какая-нибудь интрига, или заговор, или обман, чтобы подействовать на солдат, – говорит он, бежит к императрице и уговаривает ее одеться, выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей.
Императрица решается выйти, как была, в пудермантеле. Бирон идет с нею. Они видят женщину, поразительно похожую на императрицу, которая нимало не смущается.
– Дерзкая! – говорит Бирон и вызывает весь караул; солдаты и все присутствующие видят две Анны Иоанновны, из которых настоящую можно было отличить от призрака только по наряду и по тому, что она пришла с Бироном.
Императрица, постояв минуту в удивлении, подходит к двойнику, спрашивая:
– Кто ты? Зачем пришла?
Склоняя голову к подлинной государыне, призрак у всех на глазах говорит ей тихо несколько слов. После чего пятится, не сводя глаз с императрицы, к трону, всходит на него и на ступенях, обратив взгляд еще раз на Анну Иоанновну, исчезает.
– Это моя смерть, – заявляет государыня Бирону и, не отвечая больше на расспросы, уходит к себе. Еще сутки спустя императрица скончалась.
Инцидент описан сразу несколькими мемуаристами. То есть вроде как перед нами не байка, а исторический факт. Но понять, что именно произошло тогда в Летнем дворце, все равно не выходит. Действительно ли на глазах у всех двойник императрицы просто взял и растаял в воздухе? Правда ли, что ровно спустя сутки Анна Иоанновна, ни слова не говоря, умерла? Сплошные вопросы, а спросить не у кого.
Что же касается дворца, то после того, как императрица столь неожиданно скончалась, помещение занял Бирон – фаворит покойной. Он был назначен регентом при малолетнем наследнике престола и, по сути, стал правителем всей необъятной империи. Правда, ненадолго. Буквально через месяц в том же дворце его и арестовали. Никто не стал по этому поводу расстраиваться. Бирон был неприятный человек и мало кому нравился.
Историк Пыляев писал в свое время:
Каменная набережная Фонтанки в этом месте обязана своим появлением генерал-поручику Федору Вилимовичу Бауэру, жившему некогда в доме на углу Большой Невы и Фонтанки. Построенный им в этом месте каменный дом и до настоящего времени носит название Баурского, а вокруг стояли службы герцога Бирона. Народная молва долго приписывала этой местности недобрую славу: люди суеверные видели здесь по ночам тени замученных злым герцогом людей и слышали их громкие стоны. Мало кто осмеливался ходить тут после наступления сумерек.
Дом генерала Бауэра и до сих пор стоит на набережной Фонтанки, сразу слева от Летнего сада. Даже и не особенно перестроенный. Правда, привидений эпохи Бирона тут давно уже никто не видел. Может, за прошедшее столетия они подстерлись от времени и стали невидны. А может, их вытеснили призраки и тени более молодого поколения.
Рассказывают, что в XVIII веке квартиру в этом доме снимал не очень знатный немецкий дворянин Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен. Да-да, тот самый. А в середине следующего столетия дом перепланировали под квартиры для придворных чиновников. Одну из квартир занимала семья столоначальника Мережковского. У него подрастали двое тощих, вечно сопливых сыновей. Сегодня известен в основном младший сынок Дмитрий, сделавший со временем карьеру в области литературы. А вот до революции фамилия Мережковских ассоциировалась в основном с его старшим братом Константином.
Газеты называли его русским маркизом де Садом. Этот вполне приличный с виду господин, служивший профессором Казанского университета, взял на воспитание хорошенькую девочку лет шести. Однако насчет собственно воспитания особенно заморачиваться не стал, а просто растлил падчерицу и начал с ней жить, используя девочку как сексуальную рабыню.
Дело всплыло, разразился скандал. Константину пришлось бежать за границу. Там он несколько лет спустя и покончил с собой. Причем выбрал оригинальный способ: проволокой прикрутил себя к кровати и запустил аппарат по синтезу отравляющего газа. Этот газ расползся по всей гостинице, в которой чокнутый профессор сводил счеты с жизнью. Без массовых жертв в тот раз обошлось лишь чудом.
2
Торговцы недвижимостью называют район между Зимним дворцом и Летним садом «золотым треугольником». «Треугольник» – потому что на карте имеет действительно три угла, а «золотой» – потому что цена на квадратный метр жилья тут приблизительно в три раза выше, чем в среднем по городу.
Когда-то весь этот район принадлежал императорской фамилии. Петербург был основан не просто как город, а именно как столица – место, где станет жить государь император, близкие ко двору лица, а также охраняющая их всех гвардия. Тем, кто в этот круг не входил, делать в Петербурге было нечего.
Набережная, которая начинается у Зимнего дворца, так и называется: Дворцовая. Потому что состоит сплошь из одних дворцов. Здесь жили сами Романовы, здесь же селились те, кто их обслуживал: императорские повара, парикмахеры, секретари и неимоверное количество любовников. Дом фаворитки Павла I Лопухиной, дом фаворитки Александра I Нарышкиной, дом фаворитки Николая I Урусовой. Дворец, подаренный убийцам царевича Алексея; дворец, подаренный убийцам Петра III; дворец, подаренный убийцам Павла I. Случайных жильцов не было здесь никогда.
Традиции оказались живучи. После революции именно тут завел себе квартиру «красный Наполеон» маршал Тухачевский, а после падения СССР в этом же районе поселился и первый постсоветский мэр Петербурга Анатолий Собчак с дочерью, свитой и особо приближенными лицами вроде артиста Михаила Боярского. Как-то я был у Михаила Сергеевича дома, и его супруга жаловалась: летом с семи утра и до двух ночи снаружи доносятся усиленные мегафонами голоса экскурсоводов: «А вот эти окна принадлежат квартире, в которой живет Боярский». И экскурсанты все вместе подхватывают: «Каналья!»
И так каждые десять минут.
За Летним садом набережная называется уже не Дворцовой, а набережной Кутузова. Но суть от этого совсем не меняется. И здесь тоже строиться могли лишь те, кто оказал власти ту или иную услугу. В доме № 8 тут жила камер-фрейлина Протасова, обязанностью которой было тестировать мужчин, которых Екатерина Великая собиралась пригласить себе в спальню, и докладывать потом императрице, на что они способны. В домах № 22 и 28 жили придворные карлики, а дом № 24 принадлежал любовнице императора Николая I, которую он потом подарил графу Кушелеву-Безбородко (прототипу князя Мышкина из «Идиота» Достоевского). Соседний дом был подарен его первой владелице Софье Ушаковой за то, что она лишила невинности наследника престола, будущего императора Павла I. Кстати, там же во время визита в Петербург останавливался известный жулик граф Калиостро. Дальше по набережной жили еще и несколько «арапов», в смысле придворных негров. Причем реально чернокожими из них были далеко не все: некоторые просили присвоить им этот титул, так как негры при дворе получали более высокое жалованье, чем белые.
С каждым новым поколением императорская фамилия разрасталась. Людей, желающих получить свой кусочек от этого пирога, становилось как-то слишком уж много. Царские дядьки, кузены, двоюродные племянники – все желали обзавестись резиденцией именно тут. Каждому нужно было выделить участок под строительство, а потом, когда владелец наконец умирал, его наследники сразу начинали клянчить место уже под новый дворец для себя.
Думаю, не случись революции, Романовы застроили бы дворцами весь район до самого Литейного проспекта.
Но революция произошла. Она просто не могла не случиться.
3
Последний дворец на Дворцовой набережной называется Мраморный. При его строительстве было использовано какое-то неимоверное количество разных видов мрамора и гранита. Причем часть стройматериалов доставили на кораблях аж из Италии. Строили дворец как отступной подарок императрицы Екатерины ее бывшему фавориту Орлову. Мол, забирай дорогую безделицу и ступай с богом.
Орлов, получив дворец, запаниковал. Ему казалось, что все еще можно поправить. Ненаглядной Катеньке он подарил в ответ дорогущий индийский алмаз, украшающий ныне корону Российской империи. На балах, куда графа перестали приглашать, он все равно появлялся и до изнеможения дрыгал ножками, показывая, что энергии у него хоть отбавляй – жаль, направить некуда. Но все было бесполезно. Спать с императрицей отныне стал князь Потемкин. А Орлов через некоторое время с тоски и от отсутствия перспектив просто умер.
После этого из рук в руки Мраморный дворец переходил столько раз, что немудрено сбиться со счета. В советские времена тут располагался Музей Ленина. Посетителям предлагались экспонаты вроде «изготовленной в масштабе один к одному копии кепки Владимира Ильича». Потом и музей тоже как-то сам собой рассосался. В девяностые его пытались пристроить под проведение балов и тусовок с участием селебритиз, но тоже без особого успеха. Пару лет во дворе, на месте, где когда-то был установлен ленинский броневик, простоял памятник розовому «мерседесу». И все равно посетителей тут почти никогда нет. Хотя аттракцион из дворца можно было бы устроить действительно захватывающий.
Вот, например, несколько угловых окон на втором этаже. Именно сюда как-то приказал доставить полюбившуюся ему француженку брат царя великий князь Константин Павлович. Француженку звали мадам Араужо, и она была замужем. Говорила, что любит мужа, и отвечать взаимностью на ухаживания великого князя отказывалась категорически. Как такое возможно, Константин не понимал. Какой, к чертям собачьим, муж, когда перед тобой стоит брат всероссийского самодержца? Своевольную иностранку он распорядился похитить прямо на улице и доставить к себе в Мраморный дворец.
Что уж там между ними произошло, мнения расходятся. Судя по всему, француженка твердо стояла на своем. Великому князю она все равно отказала, а когда он снял штаны и, не обращая внимания на ее возражения, стал приближаться, расцарапала ему лицо. Такого Константин Павлович простить уже не мог. Вызвав гвардейцев из караула, он приказал, чтобы те держали строптивицу, а своему адъютанту, генералу Бауру, велел ее изнасиловать. После Баура француженку насиловали гвардейцы, потом несколько слуг, потом кто-то еще, и в результате к утру женщина умерла.
Труп без лишнего шума закопали, а мужу, чтобы не возмущался, выплатили какое-то не очень большое денежное вознаграждение и велели валить из страны.
То, что во главе страны стоит какая-то ужасно несимпатичная компания, было ясно лет за сто до 1917-го. Последним владельцем дворца из разветвленного клана Романовых был Николай Константинович, троюродный дядя Николая II. Он немного воевал, немного блистал на балах, привлек внимание света сожительством с американской актриской, но по-настоящему прославился не этим, а тем, что был законченным клептоманом. Пер буквально все, на что падал взгляд. Два раза украл у императрицы перчатки. Со свадебной иконы Александра II выломал бриллиантовый венчик. В ресторанах забирал копеечные фарфоровые солонки, у знакомых дам вытаскивал из шуб веера, у их кавалеров – портмоне и табакерки.
О странном хобби императорского родственника по городу ползли слухи. В комнате князя провели обыск. Все украденное было свалено посреди комнаты в огромную груду. Денег в кошельках насчитывалось около четырех тысяч рублей (довольно много по тем временам), но потратить их клептоман даже не пытался: крал и бросал под кровать. Потерпевшие опознавали вещи и поражались: стоило ради этого фуфла залезать к ним в карман?
Полная деградация августейшей фамилии была очевидна всем. При последних царях страной управляли откровенные вырожденцы: гомосексуальные любовники вельмож, собутыльники святого старца Григория Распутина, дуры-фрейлины, незаконнорожденные дети незаконнорожденных князей, иностранные проходимцы и вообще черт знает кто.
Долго так продолжаться, понятное дело, не могло. Свержения Романовых к началу ХХ века желали даже сами Романовы. Узнав о том, что в феврале 1917-го Николай II отрекся от престола, князь-клептоман Николай Константинович, находившийся тогда в Ташкенте, надел красные шаровары и, пьяный с радостными криками: «Свершилось-таки! Слава Тебе, Господи!», скакал по улицам, распугивая ничего не понимающих аборигенов.
Считается, что последним русским царем был Николай II. На самом деле это не совсем так. Николай ведь не просто отрекся от власти, а передал престол брату Михаилу. Правда, правление Михаила II продолжалось недолго, меньше суток. Жил этот царь тут же, на улице Миллионной, дом 12. Утром 3 марта к нему в квартиру позвонили несколько министров Временного правительства, которые зачитали Михаилу манифест Николая и поздравили с тем, что император теперь он. Новый самодержец новостям совсем не обрадовался. Министрам он задал всего один вопрос: смогут ли те гарантировать его безопасность? Министры только посмеялись: какая безопасность, ваше величество? Город стоит на ушах, повсюду стрельба и пьяные дезертиры с винтовками.
После этого Михаил без раздумий тоже отрекся от престола. Русская монархия окончательно превратилась в историю.
4
Для страны революция стала очистительным свежим ветром. Но для «золотого треугольника» в центре Петербурга падение монархии обернулось катастрофой. Прежде по этим мостовым ходили исключительно гвардейские офицеры да увешанные орденами сановники. А теперь – все кому не лень. Прежняя система ценностей рухнула, а до рождения новой должно было пройти какое-то время.
В ночь на 3 ноября 1917 года в Петрограде (уже несколько лет подряд жившем при сухом законе) начались винные погромы. Неуправляемые толпы штурмом брали любое помещение, где мог храниться алкоголь. День спустя многотысячная толпа собралась прямо на Дворцовой площади. Люди кирками разбивали стены, за которыми находились царские винные погреба. Фельдфебель охраны дворца Криворутченко (единственный трезвый человек на весь район) кричал, что будет вынужден пустить в ход пулеметы. Ничто не помогало. Люди прорвались внутрь, повышибали днища из стоявших в подвалах бочек с коллекционными напитками. Вина в подвале натекло столько, что несколько мародеров просто захлебнулись. Для разгона толпы были вызваны красные матросы. Но, увидев, что именно им предстоит охранять, матросы, разумеется, тут же в сосиску напились, и после этого веселье пошло совсем нешуточное.
Винные погромы продолжались всю зиму. Анна Ахматова позже вспоминала, что как-то в лютые крещенские морозы ехала через стрелку Васильевского острова и видела там громадную, размером с комнату, глыбу замерзшего коньяка. Причем внутри глыбы можно было различить тело вмерзшего в лед человека.
К марту 1917-го никакой власти в городе не осталось. Полицейских вешали на столбах, суды жгли, с тюрем посбивали замки и выпустили арестованных на свободу. Максим Горький утверждал, что за первые полтора месяца после Февральской революции в городе произошло больше десяти тысяч убийств. То есть в среднем по одному убийству каждые семь минут. Могилы царских сановников были раскопаны, сорванные с истлевших камзолов ордена мародеры пытались обменять на крупу. Дошло до того, что из гроба вытащили труп Распутина и после надругательств сожгли покойника в ближайшей котельной.
Магазины стояли заколоченными. Кто мог, уехал из этого дурдома сразу, а кто не мог, готовился уехать, как только подвернется возможность. Жить при глупой и жестокой власти никому не нравилось. Но, как оказалось, жить вовсе без власти было попросту невозможно.
Больнее всего революция треснула по тем, кто особенно активно ее звал. Газеты выходили через пень-колоду, гонораров никто никому, разумеется, не платил, так что очень скоро и прежде-то небогатые петербургские литераторы скатились к полной нищете. Литература – это ведь забава для состоятельных обществ. А то общество, что осталось в бывшей столице Российской империи, вдруг перестало быть состоятельным. К воздуху свободы стал примешиваться какой-то неприятный для литераторов запашок.
Через полгода после отречения царя порядок в развалившейся империи попытались навести большевики. Задача оказалась не из простых. Перебои с продовольствием в Петрограде начались еще при монархии. Зимой 1916–1917-го ни мяса, ни масла, ни сахара купить в столице было уже невозможно. На черном рынке кое-что еще имелось, но цены взлетели фантастически. К декабрю 1917-го по карточкам выдавали двести граммов хлеба, к апрелю 1918-го – всего по пятьдесят граммов.
В Петрограде остались только те, кому было ну совсем некуда уезжать. Рабочие с заводских окраин. Старики, не способные за взятку купить билет на солнечный и сытый юг. Ну и оставшиеся без работы литераторы. Самые беспомощные и бестолковые из всех. Единственное, что умели эти острые перья, – мечтать о свободе и получать за это гонорар в редакциях. И вот свободы вокруг хоть завались, но счастья это совсем не прибавило. Гонорары ушли в прошлое вместе с прежней несвободой, а как жить в обществе, где почти никто не умел читать, литераторам никто не объяснил.
Брак Ахматовой с поэтом Николаем Гумилевым к тому времени давно развалился. В 1918-м Анна вышла замуж вторично. За ужасно некрасивого и совершенно непохожего на ее первого мужа Владимира Казимировича Шилейко. Сутулый, очкастый, тот был единственным в стране специалистом по древней клинописной литературе: всякие там вавилонские гимны, шумерские заклинания, «Песнь о Гильгамеше». В мире творилось неизвестно что, а Шилейко сидел за письменным столом и переводил стихи, сложенные за пять тысяч лет до его рождения. Ну а на Ахматову легла забота о том, чтобы приготовить ему и себе хоть какой-нибудь обед.
Взяв власть, большевики сразу объявили весь жилой фонд в городе государственной собственностью. Бывшие частные квартиры они стали по ордерам передавать тем, кому считали нужным. Ахматовой и ее новому мужу достались подсобки Мраморного дворца. Если смотреть на дворец со стороны Невы, то слева от основного здания вы увидите зеленую четырехэтажную пристройку. При старом режиме это были служебные помещения: комнаты слуг, конюшни, кладовки и все в таком роде. Тут поэтесса и провела самые голодные послереволюционные годы.
Комнаты были большие, но в тех условиях это скорее можно считать минусом. Натопить комнаты зимой было невозможно. Супруги неделями не снимали с себя пальто и кофты. Ни о какой нормальной интимной жизни речь, понятное дело, не шла. Сюрреализма их быту придавало еще и то, что вместе с ними в комнатах жил здоровенный сенбернар. Приятели, изредка навещавшие молодоженов, удивлялись: как это такую большую собаку никто до сих пор не съел?
Хозяйство лежало полностью на плечах Анны. Надменной и царственной Анны, которая до двадцати пяти лет не то что ни разу в жизни не мыла посуду, а даже и не слышала, что посуду, оказывается, положено мыть. Теперь ей приходилось ходить на рынок и готовить обед. На Марсовом поле Ахматова разбила небольшой огородик и пыталась растить на нем брюкву. По утрам выносила в Неву ведро, заменявшее им с мужем туалет. Она не привыкла к такой жизни, но выбора не было.
Как-то Анна отправилась на рынок, чтобы попытаться обменять оставшееся от свекрови ожерелье на несколько селедок. Она шла вдоль ряда торговок и каждой предлагала:
– Не поменяете селедку на жемчуг? Жемчуг настоящий и очень крупный. Хотя бы на три рыбы, а?
Селедка у торговок была старая и плохо пахла. Но другой еды в городе тогда просто не было. Одна из торговок узнала поэтессу и вполголоса проговорила ей вслед:
– Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.
Это были строки из давнего ахматовского сборника. Когда она написала их, все только-только начиналось. Анна была молода, хороша собой, и весь мир расстилался у ее ног. А теперь она чувствовала себя ужасно старой, ужасно усталой, ужасно некрасивой и ни на что больше не способной. Ее подташнивало от голода, и, чтобы выжить, ей приходилось менять свекровины жемчуга на селедку.
Ахматова уронила ожерелье на землю, разрыдалась и пешком побрела домой. Потом вернулась, подобрала жемчуг и опять побрела.
Как уж город пережил эти годы, совершенно непонятно. Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый, бо́льшая часть двадцать первого. В 1921-м была провозглашена свобода торговли, и голод отступил. А до этого…
Многие дома в центре стояли пустыми. Из квартир выламывали паркет на дрова, чтобы хоть как-то натопить покрытые льдом комнатушки. Население города сократилось втрое: с двух с половиной миллионов до семисот тысяч.
А главное, это было уже совсем не то население.
Остановка третья:
Дом искусств (Невский проспект, дом 15)
1
Уже через две недели после захвата власти большевики обратились к деятелям искусств с предложением поучаствовать в революционных начинаниях. Народный комиссар просвещения Анатолий Луначарский лично разослал приглашения литераторам, художникам и театральным режиссерам. Кабинет Луначарского располагался тогда прямо в Зимнем дворце. В коридорах там стояли флорентийские вазы, в которые революционные матросы справляли большую нужду. Несколько гобеленов солдаты охраны изорвали на портянки. А комиссар Луначарский сидел посреди всей этой красоты и мечтал о построении культуры будущего.
На его приглашение откликнулось всего четверо: режиссер Мейерхольд и трое поэтов – Крученых, Блок и Маяковский. Именно эти люди и стали отвечать в первом большевистском правительстве за культуру. Согласитесь, неплохая подобралась компания.
Принято думать, будто большевистская власть и литераторы Серебряного века – это совершенно разные люди. Хотя на самом деле перед нами, считай, одна и та же тусовка. Один и тот же круг, где все друг друга знали: террористы – балерин, поэты – революционеров.
Круг этот был тесным до клаустрофобии. Все его участники знали будущих соратников и будущих врагов почти с младенчества. Большевистский нарком Луначарский учился в одном классе с религиозным философом Бердяевым. Литератор Корней Чуковский был школьным товарищем родоначальника ревизионистского сионизма Владимира Жаботинского, причем в той же гимназии с ними училась еще и сестра большевистского лидера Льва Троцкого. Даже саму Октябрьскую революцию можно рассматривать как сведение счетов между повздорившими однокашниками. Когда-то глава Временного правительства Александр Керенский учился в школе, куратором которой был папа Ленина, а среди преподавателей самого Владимира Ильича был, наоборот, папа Керенского.
До революции все эти люди годами сидели за столиками одних и тех же кафе и ухаживали за одними и теми же дамами. Иногда знакомства их были даже и более чем близкими. Поэтесса Гиппиус состояла в интимной переписке с самым известным тогдашним террористом Савинковым. Подруга Ахматовой Паллада Богданова-Бельская переспала с бомбометателем Егором Сазоновым. Просто взяла и увезла парня к себе за сутки до того, как тот взорвал министра внутренних дел Плеве. Сазонов после этого был схвачен и отправлен на каторгу, где и покончил с собой. А Паллада, говорят, родила от него двух белобрысеньких близнецов.
Под названием «большевизм» первое время скрывалась очень разношерстая компания. Старая власть рухнула, и на ее место просто пришли те, кому не лень было со всем этим возиться. Поэты, скандалисты, бывшие политзаключенные, разбитные девицы, их еще более разбитные кавалеры, острые газетные перья и те, у кого перо было острое, но не газетное, а в смысле «под ребро», завсегдатаи «Бродячей собаки» и еще нескольких богемных кафе. Именно такая публика оказалась теперь единственной властью в стране.
Кто-то из этих людей стал работать на большевиков. Самой известной возлюбленной Гумилева (после Ахматовой) стала молоденькая златокудрая революционерка и поэтесса Лариса Рейснер. Стихи, правда, были у нее так себе, зато внешне Лариса могла дать сто очков форы кому угодно. На сторону Ленина с Троцким Рейснер встала не раздумывая и следующие несколько лет провела, устанавливая советскую власть в Поволжье.
А кто-то из той же самой компании, наоборот, решил, что с большевиками ему не по пути. Как-то утром 22-летний поэт Леня Каннегисер, пытавшийся в свое время ухаживать за той же самой Рейснер, проснулся у себя дома, выпил кофе, почитал «Графа Монте-Кристо», сыграл с папой в шахматы, на велосипеде доехал до Арки Главного штаба, дождался, пока в дверях появится комиссар Моисей Урицкий, и выстрелил в него из револьвера.
Совершенно непонятно: что за странный выбор? Особенно мерзким Урицкий не был – комиссар как комиссар. Пуля Каннегисера попала ему в голову. После этого юный поэт выбежал прямо на Дворцовую площадь, сел на велосипед и попытался свалить. Он бы скрылся, и его бы не догнали, но, свернув на Миллионную, Леня сдуру бросил велосипед, попытался уйти проходными дворами, запутался и попался. В ответ на его нелепый выстрел в городе объявили красный террор.
Новорожденная республика начала себя защищать. За следующие полгода в Петрограде расстреляли 512 человек. Напуганные таким размахом казней, из города побежали те, кому было чего терять. Кто не бежал сам, тем велела выехать новая власть. К середине 1920-х годов из города выслали всех бывших офицеров царской армии, все руководство упраздненных политических партий и практически все высшее духовенство. Прежняя столица приобретала новый и непривычный вид.
Особенно тяжко все эти кульбиты переносили многочисленные петербургские литераторы. Кто умел делать хоть что-то руками, перешел на натуральное хозяйство. Остальные готовились тупо помереть с голоду. Спас ситуацию Корней Чуковский. План его состоял в том, чтобы собрать уцелевших писателей, поэтов, художников и прочую не очень нужную в новых условиях публику в одном месте и кормить их напрямую из государственных фондов. Именно с его подачи в 1919-м был открыт знаменитый Дом искусств – сокращенно ДИСК.
2
Здание, куда поселили «творческих работников», располагалось на углу Невского проспекта и Мойки. Место это с самого начала пользовалось дурной репутацией. Первоначально здесь был выстроен деревянный Гостиный двор: рыночное помещение, внутри которого торговали пенькой и рыбой. Однако всего через несколько лет рынок сгорел, причем в огне тогда погибла целая куча народу. Позже, на празднествах по поводу очередного восшествия на престол под ликующими горожанами обвалился мост через Мойку, и несколько десятков человек утонули.
Порой место использовалось для публичных казней. Как-то здесь были сожжены на костре некие Петр Петров, по прозвищу Водолаз, и крестьянский сын Перфильев. А во времена императрицы Анны Иоанновны – еще и капитан-поручик морской службы Александр Возницын вместе с коммерсантом-евреем Барухом Лейбовым. Суть дела в тот раз заключалась в том, что капитан вдруг начал живо интересоваться религиозными вопросами. Прочитав Библию, Возницын обнаружил, что изложенная там доктрина как-то не очень похожа на учение официальной Православной церкви. Некоторое время он размышлял и сомневался, а потом обратился за консультацией к этому самому Лейбову. И тот на конкретных цитатах, как дважды два, объяснил новому знакомому: если хочешь достичь вечного спасения, единственный способ – обратиться в иудаизм.
Сомневался капитан недолго. Раз этого требовало спасение души, он согласился пройти необходимые обряды и даже сделал обрезание. Никто бы об этом и не узнал, да вот некоторое время после операции Возницын оказался не в состоянии выполнять супружеский долг. Его супруга Елена Ивановна была удивлена и начала задавать вопросы. Капитан запираться не стал. Продемонстрировал супруге новый внешний вид своих половых органов и попросил, чтобы она выбросила из дому все православные иконы – которые, между прочим, прямо противоречат Библии, где есть заповедь, запрещающая Бога изображать.
С тем, что евреи ножом касались места, которое Елена Ивановна привыкла считать только своим, смириться она, может, еще и смирилась бы. Но выбрасывать иконы? Рано утром женщина сходила куда следует, и уже к обеду капитана Возницына арестовали, а 15 мая 1738 года после полагающихся пыток вместе с купцом Барухом Лейбовым живьем сожгли на костре. Все его имение по распоряжению императрицы перешло вдове, причем за сознательность ей было пожаловано еще и сто дополнительных крестьянских душ.
Чуть позже на этом же месте был выстроен деревянный Зимний дворец императрицы Елизаветы Петровны. В нем она и умерла. Потом дворец перестроили, а потом перестроили еще раз. В таком перестроенном виде здание и дошло до наших дней. Кто только тут не жил: генерал-губернаторы, французские обольстительницы, евреи-миллионщики, бородатые литературные классики, пижоны во фраках и черт знает кто еще.
Из окна дворца совсем молоденькая и еще не выучившая русский язык Екатерина II впервые увидела графа Орлова, да и переспали они впервые тоже где-то в бесчисленных комнатах именно этого здания. На квартире, которую тут снимал граф Пален, собирались заговорщики, убившие Екатерининого сына, курносого императора Павла I. При следующем императоре Александре в доме располагался самый модный ресторан города «Talon», о котором Пушкин писал «К Talon помчался: он уверен, что там уж ждет его Каверин». Еще лет семьдесят спустя вдоль фасада повадились прогуливаться белобрысые чухонские проститутки, на которых одно время установилось даже нечто вроде моды. А уже в 1990-х в здании открыли дико бандитский найт-клаб, куда, по слухам, развеселая питерская братва вызывала смольнинских чиновников, и те объясняли пацанам, что за хрень в городе творится.
Когда-то в желтых петербургских дворцах принимались политические решения, сотрясавшие планету. Наживались состояния с таким количеством нулей, которые не влезали потом ни в одну газетную полосу. Это была столица мира, и на каждом перекрестке этой столицы происходило что-нибудь этакое, рассказ о чем обязательно включался в школьную программу. А потом этот город вдруг весь кончился.
Советское руководство уехало из Петрограда в Москву в ночь с 10 на 11 марта 1918 года. Переезд оказался не очень хлопотным: все правительство во главе с Лениным уместилось в трех железнодорожных вагонах. Оставшиеся комитеты перебирались до конца весны. И после того как последний советский бюрократ покинул берега Невы, для моего города началась совсем другая жизнь. Нечто вроде загробного существования.
Петербург служил центром империи двести лет. Ради этого он создавался, вокруг этого вертелась вся его жизнь. И вот он больше не был центром.
Огромный мегаполис стоял почти пустым. Анна Ахматова вспоминала, что заколоченный Гостиный двор на Невском весь зарос травой и на его галереях она как-то нарвала большой букет полевых цветов. В подвалах Зимнего дворца поселились беспризорники. Там еще со времен Екатерины Великой водились знаменитые эрмитажные кошки, прародительницей которых считалась личная кошечка императрицы. К началу 1919-го беспризорники выловили всех кошек и съели, а из их шкурок нашили варежек на продажу.
Не повезло не только кошкам. В зоосаде служители зарезали единственного пережившего революцию крокодила и сварили их него суп. Будущий академик Вавилов писал, что на вкус крокодил показался ему похожим на корюшку.
Именно в этот момент Корней Чуковский и предложил переселить выживших литераторов в здание на углу Невского и Мойки.
Перед самой революцией дом принадлежал банкирам Елисеевым. Да только сразу после начала всей этой неразберихи с красными флагами последний Елисеев сбежал в Париж и дом пустовал. Нижние этажи самовольно захватили кустари, открывшие там чумазые лавочки. Мебель реквизировал кто-то из комиссаров. Елисеевскую прислугу несколько раз пытались расстрелять революционные матросы. От такой жизни последний камердинер Елисеева решил свести счеты с жизнью, выбрался на крышу и стоял на самом краю, то ли молясь, то ли не решаясь сделать последний шаг. Постовой красноармеец крикнул ему: «Если кинешься – застрелю!» Ну и камердинер, разумеется, сиганул с четвертого этажа вниз головой. Вселению литераторов в новое помещение больше никто не мешал.
Под писателей выделили всего одну квартиру. Но этого хватило. Жили Елисеевы на широкую ногу: квартира была трехэтажная, вся в резьбе и золоте, с несколькими спальнями, несколькими обшитыми дубом гостиными, с собственной баней и полностью механизированной кухней, а также с громадным залом размером в целый этаж. Посреди зала была свалена старинная библиотека и стояло несколько скульптур Родена, которые не удалось вывезти, потому что те не пролезали в дверь. Библиотеку писатели в первую же зиму пустили на растопку, а Роден, о которого поэтические барышни когда-то тушили окурки, сегодня выставлен на третьем этаже Эрмитажа.
3
Новые жильцы принялись делить помещения. В «обезьяннике» (полуподвальной комнате для прислуги) поселились романтик Александр Грин и пара совсем молодых драматургов. Молодежь пыталась что-то писать, а туберкулезный и мрачный Грин спивался и ночи напролет пытался дрессировать тараканов.
В бывшую ванную заселилась художница, ученица Рериха. Даже в самые студеные зимы она одевалась в зеленые индусские шаровары и все равно рисовала. Правда, потом выламывала картины из подрамников и, пытаясь согреться, жгла подрамники прямо в ванне.
В узком пенале, который при прежних владельцах служил, скорее всего, стенным шкафом, поселилась писательница Ольга Форш. Сидя в этом шкафу, она умудрилась написать целых два исторических романа. Зато критику и переводчику Акиму Волынскому досталась вся гигантская спальня мадам Елисеевой. Тот поставил у самой двери узкую железную койку и спал на ней, в пальто и галошах, свернувшись клубочком, а в глубь необъятной комнаты ходить не рисковал.
Официально заведение именовалось ДИСК (Дом искусств), хотя сами обитатели елисеевских квартир предпочитали название «Сумасшедший корабль». Жили тут голодно, зато весело. Ходили слухи, будто банкир, уезжая, замуровал куда-то в стену свое многомиллионное состояние. Иногда, сбрендив от голода, писатели начинали все вместе простукивать стены. На карточки им выдавали в основном сушеную воблу, из которой на елисеевской кухне варили суп. Осип Мандельштам, ни с кем не делясь, проедал карточки в первую же неделю, а потом бродил по всему дому, заводил разговоры о поэзии и, усыпив бдительность хозяев, неожиданно говорил:
– Ну что это мы? Давайте-ка уже, наконец, и ужинать!
Здесь же, сидя на пропахших воблой кроватях, принимали иностранных селебритиз. Вроде специально приехавшего из Англии полюбоваться на фантастические эксперименты большевиков Герберта Уэллса. Пожилой одышливый британец смотрел на то, как живут в новорожденной республике его собратья по перу, и ему казалось, будто он сошел с ума.
Два или три раза на борту «Сумасшедшего корабля» проводили костюмированные балы. Номера объявлял совсем молоденький Евгений Шварц, который позже станет самым знаменитым сказочником СССР. Дамы пошили платья прямо из сорванных со стен елисеевских гобеленов. Зато лакеи у дверей стояли настоящие, в ливреях, уцелевших от прежнего режима. Вплотную к залу примыкала комната писателя Михаила Слонимского. Дотанцевав кадриль, сюда убегали влюбленные парочки. Их не смущало даже то, что в той же комнате на трех составленных вместе стульях обычно спал молодой сатирик Михаил Зощенко.
Хорошенькие девушки валили на мероприятия в Доме искусств толпами. Они приносили мэтрам тетрадки со своими стихами и соглашались уединяться в темных закоулках елисеевской квартиры, лишь бы корифеи похвалили стихи и составили поэтессам протекцию. Мэтры цинично спали с красавицами, но читать их опусы не желали.
4
Литературное общежитие просуществовало в доме меньше трех лет. Это были три самых прекрасных года молодой советской литературы. В ДИСКе были написаны «Алые паруса» Грина, первый русский шпионский роман «Месс-Менд», лучшие рассказы Константина Федина и последние стихи Гумилева.
Как именно Гумилев относился к новой власти, сказать сложно. С одной стороны, он бравировал своими царскими орденами и принципиально не употреблял обращение «товарищ». А с другой – участвовал в куче большевистских начинаний, входил в состав нескольких комитетов, да и с голоду в послереволюционном Петрограде не умер по той простой причине, что договорился с кем-то из знакомых наркомов о получении усиленного пайка.
Его личная жизнь как раз в те годы шла под откос. Или наоборот наладилась – это уж с какой стороны посмотреть. Один из его приятелей позже писал:
Гумилев не хотел разводиться с Ахматовой. Несмотря на все сложности в их отношениях, несмотря на огромное количество взаимных измен, он все еще верил в нерасторжимость церковного брака. Но когда она первая предложила ему оформить разрыв отношений, спорить, конечно, не стал.
Официально оформив развод, Ахматова ушла к очкарику Шилейко. Она нигде не бывала, перестала появляться на вечеринках. После угара предыдущих лет Анна словно замаливала грехи, ухаживая за своим придурковатым вавилоноведом и его сенбернаром. А Николай, получив свободу, наоборот пустился во все тяжкие.
Вернувшись в Петроград с фронта, он только за первые семь месяцев переспал с шестью разными женщинами, причем у трех из них был, как уверяет, первым мужчиной. Одному из знакомых похвастался, что девушки без возражений отдаются ему даже в таких странных местах, как сугроб в Летнем саду. Он ходил по улицам в шубе, сшитой из шкуры убитого им в Африке леопарда, курил вонючую солдатскую махру, топил камин собраниями сочинений Шиллера («Ненавижу все немецкое!») и сам считал себя этаким демоническим красавцем. Хотя окружающие над этими его ужимками в основном потешались.
Один из его армейских сослуживцев так описывал его внешность:
Нужно сказать, что уродлив он был необычайно. Лицо как бы отекшее, со сливообразным носом и резкими морщинами под глазами. Фигура тоже невыигрышная: свислые плечи, низкая талия, очень короткие ноги. Ходил он маленькими, редкими шагами, покачивая головой на ходу, будто верблюд.
А двоюродный брат Александра Блока высказывался даже еще резче:
Господи! Он говорит, будто женщины его любят! Что за чушь?! Физиономия отвратная, какая-то непристойно-голая. Глаз косой и глупый, рот – помойная щель! И череп, череп!
Впрочем, вряд ли на подобные отзывы стоит обращать внимание. Потому что скрывается за ними всего лишь зависть. Как не завидовать успешному, молодому, тридцати-с-чем-то-летнему мужчине, герою войны и покорителю саванн, в объятья которого готовы броситься все до единой красавицы города?
Жить Гумилев стал в том же Доме искусств, а девушек водил к своим двоюродным сестрам Кузьминым-Караваевым. У них было все-таки почище. С какой стати сестры разрешали ему похабничать у себя дома, совершенно непонятно. За одной из сестер Николай пробовал в свое время приударить, но безуспешно.
А вторая и вообще со временем была причислена Русской православной церковью к лику святых.
Из окон квартиры открывался вид на красивую площадь и желтый Преображенский собор, в котором через какие-то тридцать с небольшим лет будет крещен младенец Владимир Путин. Девушки приходили к поэту, сами раздевались, ложились в постель, а потом он просил их принести ему с кухни папирос, и они послушно приносили. Жить бы так да жить, а Николай вдруг взял и женился.
Избранницу звали Анна Энгельгардт. Выбор поразил знакомых Гумилева: в Петрограде всем было известно, что Анечка существо, конечно, милое, но редкая дура. Зачем он оформил с ней отношения, понять потом не мог и сам Николай Степанович.
Друзьям он рассказывал, будто насчет венчания сболтнул спьяну. А Анна в ответ упала перед ним на колени и закричала:
– Боже мой! Я недостойна такого счастья!
Отступать было поздно. Как честный человек, Гумилев женился-таки, но единственным чувством, которое вызывала в нем новая супруга, было раздражение. На поэтические посиделки с собой он ее не брал, а когда в дом приходили гости, предупреждал ее:
– Ты, Аня, сегодня лучше молчи. Когда ты молчишь, выглядишь вдвое красивее.
Ровно через девять месяцев жена родила ему дочь Леночку. Но возиться с ней Гумилев не собирался, как и с Львом, сыном от Ахматовой. Ему хотелось спать с начинающими поэтессами и каждую ночь кутить. В этом смысле дети только мешали. Промучившись какое-то время, он нашел гениальное решение: сдать ноющих младенцев в детский дом, и делу конец!
Ситуацию спасла, как обычно, гумилевская мама. Она забрала внуков в провинцию, в городок Бежецк. Предоставив непутевым родителям и дальше жить, как им хочется. Тем более, что резвиться тем оставалось совсем недолго.
Писательница Ирина Одоевцева вспоминала позже:
Гумилеву было только тридцать пять, когда он умер. Но он очень по-стариковски любил «погружаться в прошлое», как он это называл. Перебирать в памяти какие-то дореволюционные знакомства, вспоминать, как ездил в свою Африку, каких зверей там застрелил, хвастаться подвигами на войне. Некоторые его истории я слышала по нескольку раз и помнила их почти наизусть.
Ему казалось, будто такая жизнь может продолжаться вечно. Будто и сорок, и пятьдесят лет спустя он будет бродить по этим набережным, соблазнять начинающих поэтесс, до рассвета сидеть в табачном дыму, болтать с приятелями о литературе и ловить на себе восхищенные взгляды.
В июне 1921-го вместе с флотским наркомом он съездил в только что очищенный от белых Крым. Позагорал, искупался, вернулся в Петроград готовым к новым подвигам. Третьего августа пригласил погулять поэтесску из недавно появившихся в Доме искусств. Там у Гумилева была поэтическая студия, состоявшая из девушек, с которыми он спал. Нынешнюю девушку звали Нина
Берберова. Придти на свидание она согласилась, а вот сразу отправиться к мэтру на квартиру – нет. Сказала, что, может быть, в следующий раз. Скажем, в пятницу.
Гумилев проводил ее до дому, а сам пешком пошел к себе в ДИСК. Там его уже ждали. Поэту предъявили ордер и увезли. И сорок лет спустя, и пятьдесят лет по набережным продолжали бродить поэты в обнимку с девицами. Но дальше это происходило уже без него. Приблизительно через три недели после ареста (точная дата неизвестна) Гумилев был расстрелян и похоронен в общей безымянной могиле.
Маршрут второй
Ленинград эпохи джаза (между Лиговским и Литейным проспектами)
Кварталы между Литейным и Лиговским не назовешь захватывающим туристическим аттракционом. Шеренги крашеных доходных домов, дешевые полуподвальные булочные, вывески никому не известных музейчиков; в сквериках клюют носом интеллигентные пьяницы. Трудно поверить, что за столь неброским фасадом может скрываться хоть что-то по-настоящему интересное.
Однако давайте приглядимся к району повнимательнее. Вот, скажем, перекресток улиц Маяковского и Некрасова. Лет девяносто назад в том здании, что стоит прямо на углу, квартировал приезжий из Одессы Лазарь Вайсбейн. А в том, что стоит чуть правее, вместе с папой жил молодой человек по фамилии Ювачев. В наши дни оба они больше известны под псевдонимами: первый – Леонид Утесов, а второй – Даниил Хармс. И если знать, что именно тут, на этом перекрестке, Утесов репетировал свои главные хиты, а Хармс писал свои странные стихи и новеллы, то перекресток вдруг перестает казаться таким уж безликим.
К началу 1920-х прежний Петербург исчез, стал далеким прошлым. Зыбким и ненастоящим, будто пьяная галлюцинация. Первая мировая, революции, пожары, голод, перенос столицы, – и вот город оказался полностью заселен совсем другими людьми. Вчерашними крестьянами, евреями из местечек, прочей странной публикой, вынырнувшей из краев, о существовании которых прежде тут никто и слыхом не слыхивал.
Впрочем, Петербург всегда был городом приезжих. Здесь не рождались, сюда приезжали сделать карьеру, разбогатеть, прославить имя. Сперва это были прибалтийские немцы, потом нищие малороссийские дворяне, потом староверы из поволжских медвежьих углов. Первые век – полтора своей истории Петербург был совсем небольшим. Земли за Фонтанкой, которые сегодня считаются сердцем аристократического центра, двести лет назад были далекой дачной окраиной. Вокруг редких каменных особняков екатерининской знати теснились деревянные сараи и паслись козы.
Все изменилось лет сто пятьдесят тому назад, после отмены крепостного права. В имперскую столицу хлынули толпы бывших крестьян, и очень быстро это море затопило все прилегающие территории. За двадцать лет население Петербурга вдруг увеличилось в пять раз. А площадь – почти в пятнадцать раз. Петербург впервые стал похож на город. С блестящим, впритык застроенным центром и нищими, смертельно опасными окраинами.
Разница между этими двумя мирами была больше, чем между небом и землей. Там, на окраинах, нравы до революции были пожестче, чем в Бронксе. Ночью полицейские соваться туда не рисковали, а были места, куда они не сунулись бы и днем. Натянуть легавому мешок на голову и до смерти забить ногами здесь считалось делом чести. Если жандарм с семьей вдруг решал поселиться в том же доме, что и рабочие, то к нему направляли делегацию, которая должна была сообщить: коли новый жилец не съедет, то и его самого, и всех домочадцев просто убьют.
Рабочие откуда-нибудь с Путиловского или Обуховского заводов могли прожить в столице всю жизнь и ни разу не увидеть Невского проспекта. Иногда, по большим праздникам, они натягивали лучшие сапоги, велели жене наряжаться и пешком отправлялись погулять в центр. Но доходили только до первых каменных зданий, а потом в испуге поворачивали назад. Прохожие показывали на них пальцами, городовые сурово хмурились, мальчишки улюлюкали и до упаду хохотали над их нелепыми нарядами. Рабочие разворачивались, в сердцах плевали через плечо и уходили восвояси.
Дрались на окраинах всегда: улица на улицу, квартал на квартал. Охтинские плотники ходили резать докеров с Калашниковской пристани. Рабочие Меднопрокатного лупили коллег с Патронного. Стоило раздаться кличу: «Наших бьют!», как все мужское население округи с облегчением бросало работу и хваталось за оглобли. Знаменитых бойцов, погибших в междоусобицах, выходили хоронить целыми заставами. О похоронах легендарного Мишки Пузыря, зарезанного в 1907-м, все городские газеты писали почти неделю подряд.
Пока в центре поэты читали стихи, а дамы блистали в салонах, по заводским гетто формировались молодежные банды. Сплоченные, безжалостные, укомплектованные десятками бойцов. Пресса впервые обратила на них внимание в 1903-м. А пару лет спустя без упоминания об их подвигах не обходился уже ни один выпуск новостей.
Журналисты называли окраинных хулиганов башибузуками. Самим им больше нравилось французское словечко «апаш». Члены банд одевались так, чтобы прохожие сразу понимали, кто перед ними стоит. Брюки, заправленные в высокие сапоги – «прохоря». Финский нож с наборной рукояткой за голенищем. Папироска на нижней губе и умение плеваться определенным ухарским способом. Заломленные картузы; цвет ленточки на околыше означал принадлежность к определенной ОПГ. Важнейшей частью имиджа была прическа: челочке в виде свиного хвостика полагалось на определенную длину спадать на лоб.
Два мира – благопристойных господ и заставской гопоты – почти не пересекались. Городовые, жандармы, суды, да и вся система до поры до времени надежно защищала жителей центра от ужаса окраин. А потом плотину прорвало.
Час расплаты пришел в 1918-м. Всех оставшихся в городе Романовых тогда расстреляли во дворе Петропавловской крепости. Великий князь Николай Михайлович до последней минуты не желал расставаться с любимым котом – чекисты застрелили и кота. После этого стало окончательно ясно: ловить в бывшей столице больше нечего. Выжившая аристократия по льду Финского залива побежала из страны. Только в марте того года столицу покинуло сто тысяч человек: офицеры, дворяне, духовенство, профессора, врачи и журналисты. Блестящий центр обезлюдел и простоял пустым несколько лет. А потом стал заселяться теми, кому раньше не дозволялось даже прогуляться по этим роскошным проспектам.
Теперь прогуляемся вместе с ними и мы. Маршрут, который предложен вам в этой части, соединяет самые интересные места, связанные с жизнью Ленинграда 1920–1930-х: площадь Восстания – улица Марата – улица Маяковского – улица Некрасова – Литейный проспект. Начнем же мы с сердца бандитской Лиговки: со стоящей прямо напротив Московского вокзала гостиницы «Октябрьская».
Остановка первая:
Городское общежитие пролетариата (Лиговский проспект, дом 10)
1
Анна Ахматова писала в начале 1920-х, что слова вдруг потеряли прежние значения, наполнились совсем новым смыслом. Раньше слово «сосед» означало нечто из области «добрососедских отношений». А теперь этим словом стали называть заклятого врага. Того, кто без твоего ведома вселится в твой дом и с кем отныне тебе предстоит делить скудные метры коммунальных квартир.
Самые большие и самые роскошные дворцы были сразу отданы большевиками под учреждения культуры. А остальной жилой фонд достался классу-победителю. Огромные апартаменты петербургского центра были разгорожены на клетушки метров по десять – двенадцать. И в каждую такую клетушку новая власть переселила по семейству с окраины. Развешанное в коридорах мокрое белье, загаженные парадные, запах подгоревшего жира на кухнях. Там, где до 1917-го жила одна семья, теперь ютились человек пятьдесят. Доходило до того, что некоторым неженатым пролетариям выдавали ордер на заселение в ванную комнату. Пусть небольшое, зато собственное и почти бесплатное жилье. В этом случае владелец ордера спал прямо в ванне, а если кому-то из жильцов нужно было помыться, просто сворачивал матрас и ждал полчасика в коридоре.
Самой известной коммуналкой стало гигантское Городское общежитие пролетариата, расположенное в здании прямо напротив Московского вокзала, где теперь находится гостиница «Октябрьская». Сокращенно общежитие называлось ГОП № 1. По распространенной легенде, от этой аббревиатуры и происходит слово «гопник». К середине 1920-х в общежитии были прописаны почти четыреста человек, средний возраст которых не превышал двадцати четырех лет. По большей части уже к двум дня в здании не оставалось ни единого трезвого человека. Грабили «ГОПники» всех, кто рисковал подойти к их логову ближе чем на километр. Именно в те годы к району вокруг общежития намертво прилипла репутация «бандитской Лиговки».
Район Московского вокзала престижным не назовешь. Даже в середине ХIХ века это была глухая окраина. Доходило до того, что иногда прямо к вокзалу из окрестных лесов выбегали всамделишные серые волки, которых путевые обходчики стреляли из берданок. Разного рода хищников хватало тут и позже.
Газеты того времени утверждали, будто кварталы Старо-Невского сразу за Московским вокзалом успели превратиться в один огромный рынок кокаина, и даже называли фамилию главного поставщика: некий Мойша Вольтман. Рядом с вокзалом работали и популярные среди пролетариата публичные дома. Самый модный (по адресу Невский, 106) принадлежал Адели Тростянской, муж которой был, между прочим, весьма популярным театральным артистом. Клиентов принимали не таясь, над входом даже висела большая вывеска: «Уроки французского языка для взрослых».
Соваться в район было смертельно опасно. В августе 1926-го несколько обитателей ГОПа посреди бела дня схватили шедшую по Лиговке молодую рабочую Любовь Белякову, завязали девушке глаза грязной тряпкой и, оттащив с улицы чуть в сторону, насиловали в течение четырех часов подряд. Всего над девушкой надругались больше двадцати пяти человек. Причем один из участников собирал с выстроившихся в очередь желающих по 15 копеек – «себе на водку».