Максим уходит с чайником и чашкой.
Гаврюшина. И что потом?
Мак-Кенди. Повела я его наши края осматривать. Луна. Стога. Духмянь. Соловьи верещат, что резаные. Разгорячились. Молодые. Кровь гудит, как высоковольтные провода. Остудились в пруду. Я без купальника. Вроде дома забыла… А через три месяца приехала в Москву со справкой из женской консультации. Мол, ребенку нужен отец. Он: тыр-пыр, восемь дыр… А куда денешься? При советской власти с этим строго было: или в загс, или в партком. А какой партком, если он будущий боец невидимого фронта? Ясен хрен: в загс! Поженились. Поначалу ничего – слежались. Добрый Ленька мужик, безвредный, хоть и не стахановец в смысле отбойного молотка. Ну ты сама знаешь. Зря я его, конечно, бросила! Синдром советской бабы: на импорт потянуло. А что такое импорт? Одна упаковка… К чему я тебе это говорю? Забыла…
Гаврюшина. Не знаю, просто рассказываешь.
Мак-Кенди. Нет, не просто. Ты для головы что-нибудь пьешь?
Гаврюшина. Нет, не пью.
Мак-Кенди. Надо пить. Ага, вспомнила! Наши русские олигархи здесь в Москве вроде как коровник строят, а мы, интересные женщины, вроде как буренок доим. Они нас не замечают. А вот в Марбелье или в Ницце у них глазенки сразу открываются, как в сельском клубе на танцах. Там их брать и надо, тепленькими! Одно плохо: нельзя выглядеть бедной. Большие деньги ловят на маленькие, как щуку на живца. Самая дорогая бадья, наверное, осталась?
Кивает на последний жертвенник. Из-за ширмы вылетает Китаец и закрывает сосуд своим телом.
Гаврюшина. Очень! Эрмитажная вещь.
Мак-Кенди. Ну и что? В конце концов, сын дороже!
Гаврюшина. Алевтина, давно хотела тебя спросить: Максим – точно сын Леонида Ивановича? Или к вам после стройотряда еще кто-нибудь на картошку приезжал?
Мак-Кенди (молчит, потом подходит к ней вплотную). Точно! Во-первых, такой же бестолковый. А во-вторых, Верочка, я хоть из Гладких Выселок, но крепко знаю, с чем можно баловаться, а с чем нельзя!
Гаврюшина. Ты это к чему?
Мак-Кенди. Не поняла?
Гаврюшина. Нет. Не поняла.
Мак-Кенди. Ты, Веронька, лучше на зятя вообще не смотри! От твоего равнодушного взгляда скоро лампочки начнут взрываться! Молодые-то надолго уезжают?
Гаврюшина (растерянно). На две недели…
Мак-Кенди. Куда едут?
Гаврюшина. По Европе…
Мак-Кенди. На красном «Ягуаре»?
Гаврюшина. Да, на красном «Ягуаре».
Мак-Кенди. Шикарно! А вернутся – где жить собираются? С вами?
Гаврюшина. Нет, у Артема Михайловича квартира.
Мак-Кенди. Правильно: двум курицам на одном насесте нельзя. Хорошая квартира-то?
Гаврюшина. Хорошая… Кажется… Не знаю…
Мак-Кенди внимательно смотрит на нее, потом пытается снять с полки жертвенник. Но Китаец не отдает.
Мак-Кенди. Прилип, что ли?
Дергает жертвенник с такой силой, что Китаец падает. Взяв сосуд, она уходит в спальню. Гаврюшина без сил опускается на стул. Звонок в дверь. Она, пошатываясь, идет открывать. Входит Непочатый. Китаец, потирая ушибленное место, уходит за ширму.
Непочатый. Здравствуйте, Вера Николаевна! Какая-то вы бледная! Не заболели?
Гаврюшина. Немного. Проходите!
Непочатый. Вы одна?
Гаврюшина. Нет. Но они там, у Леонида Ивановича. У вас ко мне что-то срочное? Надеюсь, вы явились не в Ниццу меня звать?
Непочатый. И не надейтесь! Кстати, как там наш златоуст в отставке? Ну, отчудил, ну, порадовал! «Лучше холодная жена в постели, чем холодный ужин на столе!»
Гаврюшина. Вы пришли восхищаться его свадебным спичем? Он был пьян. Давайте в другой раз. У меня болит голова…
Непочатый. Еще бы! И головная боль у нас с вами общая: Бударин! Что будем делать?
Гаврюшина. Вы о чем?
Непочатый. Ну, не о любви же! О моих деньгах, которые он увел через банк «Эльбрус». Вера Николаевна, зря он связался с Вахой. Это опасный человек…
Гаврюшина. Опаснее вас?
Непочатый. Сравнили! Артему трудно будет вынуть мои деньги из его банка.
Гаврюшина. Артем не мог взять чужое.
Непочатый. Видимо, решил, это его деньги. Бывает. Поговорите с ним!
Гаврюшина. Говорите с ним сами.
Непочатый. Говорил. Смеется. Кем он себя вообразил? Суперменом, что ли? У него даже в кабинете стоит этот уродец с крылышками. Знаете, скольких суперменов я опустил на землю? Могу уничтожить его хоть сейчас! Но мне не нужна война. Пусть отдаст! Вас он послушает.
Гаврюшина. Почему вы обращаетесь ко мне, а не в милицию?
Непочатый. Какая милиция? У вас точно сегодня с головой нехорошо. Деньги, которые он взял, их как бы и нет, но они все мои. Безоткатно!
Гаврюшина. Ничего не понимаю.
Непочатый. И не поймете! Для этого надо знать передовую экономическую мысль!
Гаврюшина. Неужели? А может быть, достаточно Уголовного кодекса?
Непочатый. Хватит! Не до шуточек. Скажите ему, чтобы вернул!
Гаврюшина. Почему я?
Непочатый. Потому у него головокрушение. Из-за вас!
Гаврюшина. Из-за меня? Что за чушь!
Непочатый. Она еще делает вид, что не понимает! Закрутила парню башку!
Гаврюшина. Что-о-о? Вы забываетесь! Видимо, я вас плохо учила…
Непочатый. Да ладно глазами-то сверкать! Отлично учила. Но весь этот твой этикет хорош, пока все тип-топ. А когда у меня увели два миллиона зелени, к черту цирлих-манирлих! Скажи ему, влюбленная курица: пусть вернет по-хорошему!
Гаврюшина. Вон! И больше никогда…
Непочатый. Уйду, уйду. Но сначала покажу одну вещицу. (Достает из кармана маленький фотоаппарат.) Вот ведь, как пудреница, а снимает, что твой «Никон»! Дорогая вещица. Дарю!
Гаврюшина. Мне от вас ничего не надо! Наши отношения закончились.
Непочатый. Они только начинаются. Дарю со всем содержимым.
Гаврюшина. С каким еще содержимым?
Непочатый. Вот сейчас и посмотрим!
Он нажимает кнопки и показывает ей экранчик. Заинтригованный Китаец выскальзывает из-за ширмы и заглядывает через плечо Непочатого.
Гаврюшина. Думаю там ничего интересного.
Непочатый. Сейчас посмотрим. Ой, и где же это мы? Это мы в ресторане. Сладкая парочка. А это? В парке целуемся. А это? Нет, это детям до восемнадцати нельзя! (Китаец, закрыв лицо ладонями, убегает за ширму.) Не думал, что вы такая затейница! Смотрите, там еще есть, там много всего!
Гаврюшина (растерянно смотрит на экран). Зачем?
Непочатый. Из любопытства. Да и ваш муж меня попросил.
Гаврюшина. Лжете!
Непочатый. Ей-богу! Правда, мой человек начал вас снимать еще до того, как он попросил. Я всегда работаю на опережение. Безоткатно!
Гаврюшина. Леонид Иванович видел?
Непочатый. Ему-то зачем показывать? Он философ. Посмотрит и скажет: «Измена – это профилактика брака». А вот Алена – совсем другое дело!
Гаврюшина. Какой же вы, Непочатый, подлец!
Непочатый. Я, Вера Николаевна, початый подлец. Давно уже початый. И по сравнению с тем, что мне приходилось раньше делать ради денег, это – пустячок.
В прихожей слышен звук открываемой двери.
Голос Алены. Эй, мы пришли! Мы торопимся…
Гаврюшина (протягивает руку за фотоаппаратом). Отдайте!
Непочатый (прячет камеру за спину). Ну, показываем дочери? Или все-таки поговорите с Будариным, вместе снимочки посмотрите? Возбуждает!
Она хочет его ударить. Он перехватывает ее руку, больно заламывает.
Гаврюшина. Хорошо, я все сделаю…
Непочатый. Быстро на лоджию! И запоминайте, что ему надо объяснить! Слово в слово…
Непочатый и Гаврюшина поспешно уходят в лоджию. В гостиной появляются молодожены, одетые для путешествия. Алена в расшитой джинсовой курточке, Артем в дорогом спортивном костюме с надписью «Сделан в СССР».
Алена. Эй! Где же все? Эй, обитатели моей прошлой жизни! Где же вы, где? Почему нас не встречаете? Мы пришли проститься! Мы уезжаем! Вместе! Мы теперь муж и жена, единая плоть! Вы даже не представляете себе, как это прекрасно: проснуться утром женой и, сладко потягиваясь, ждать, когда любимый муж принесет в постель кофе. А потом, подкрепившись, снова и снова сливаться с ним в космическом счастье, торопя миг, когда в твоем теле наконец взорвется сверхновая звезда любви!
Артем. Не кричи! Они могут услышать…
Алена. А я хочу, чтобы все услышали!
Артем. Не надо, прошу тебя!
Алена. Почему? А как же боги из твоей любимой книжки? Они никогда не стеснялись своих страстей – ни счастья, ни горя? Артемончик, что с тобой?
Артем. Ничего. Поехали! Говорил: не надо прощаться. Позвоним с дороги.
Алена. А ты знаешь, где мы сегодня ночуем?
Артем. В Смоленские.
Алена. А конкретнее?
Артем. Где?
Алена. В монастыре. Там теперь гостиница. Я заказала нам келью.
Артем. Почему келью?
Алена. Потому! Еще я купила в магазине «Все для карнавала»…
Артем. Что?
Алена. Одежду монашки.
Артем. Зачем?
Алена. Как зачем? Не догадываешься? Правильно сказал папа на свадьбе: «Брак – это холодильник любви». Хочу в келью! Скорее, скорее в келью! Артемончик, можно я поведу?
Артем. Ты уже водила. Еле успели к отъезду отремонтировать. Если бы Ваха своих башибузуков в автосервис не послал, так бы и копались еще с жестянкой.
Алена. Артемончик, ну я аккуратненько поведу!
Артем. Хорошо, выедем за Окружную – сядешь за руль.
Алена. Нет, я хочу от дома, чтобы все видели. Ну, пожалуйста, дай ключи!
Артем (отдает ключи). Бери и поедем. Скорее!
Алена. В келью?
Артем. В келью, в келью…
Раздается телефонный звонок.
Алена (подходит и берет трубку). Алло! О, Марк Захарович, это вы? Здравствуйте! А я вышла замуж, да!.. Спасибо! …Я скажу маме, что вы звонили. До свиданья!
Артем. Кто это?
Алена. Наш дамский доктор. Маму спрашивал.
Артем. Маму?
Алена. Артемончик, умоляю: только не зови ее мамой. Это как-то по-деревенски. Улыбнись! Помнишь, папа на свадьбе выдал: «Жена от Бога, а теща от черта».
Артем. Мне понравилось: «Брак – это двуспальная неволя».
Алена (наступая на него). Неволя?
Артем. Это не я сказал.
Алена. Но запомнил!
В гостиной появляются Мак-Кенди, Максим и Гаврюшин, прижимающий к груди жертвенник.
Алена. Всем привет!
Гаврюшин. Нет, никогда не продам! Я обещал! Здравствуй, дочка!
Мак-Кенди. Хэлло, ребятки, как спалось? Гаврюшин, Макса посадят!
Максим. Папа! Не хочу в тюрьму! Доброе утро, Артем, у тебя классный костюм!
Гаврюшин. Достоевский сидел, и это пошло ему на пользу.
Мак-Кенди. Shithead!
[6]
Артем. Видно, утро не такое доброе. Опять проблемы?
Максим. Я не виноват…
Артем. И на сколько же ты теперь попал?
Максим понуро подходит к нему и шепчет на ухо.
Не слабо! Ладно, потяни время. Я вернусь – что-нибудь придумаем.
Максим. Спасибо!
Гаврюшин. Артем, не делай этого! Он не человек, он печь для сжигания денег!
Артем. Да, ладно, мы же теперь родственники.
Мак-Кенди. Наконец-то в этой скупердяйской семейке появился хоть один щедрый член!
Артем. А пока, чтобы тебя не закрыли, отдай им вот это! (Достает из барсетки пачку купюр и протягивает Максиму.)
Мак-Кенди перехватывает деньги. С лоджии входят Непочатый и Гаврюшина: она прижимает к груди камеру, он ревниво смотрит на пачку денег в руках Мак-Кенди.
Максим. Тина, почему?
Мак-Кенди. Не бойся, сынок, у меня как в банке.
Максим. Этого я и боюсь!
Непочатый. Откуда у тебя столько денег?
Артем. Заработал.
Непочатый. Где же, интересно узнать?
Артем. У вас, Эдуард Никитич, у вас!
Гаврюшина (решившись). Артем, мне надо с вами поговорить!
Алена. Мама, он все знает…
Гаврюшина (опешив). Что он знает?
Алена. …что в Амстердаме меня нельзя пускать в кофейни, где продают травку. Ты это хотела сказать?
Гаврюшина. Да, но не только…
Алена. Остальное потом. Нас ждет келья!
Мак-Кенди. Правильно, Верочка, очень правильно!
Гаврюшина. Что правильно?
Мак-Кенди. Камера! Надо сняться вместе. На память. Свидимся ли еще! Может, и нет! Вот мой Мак-Кенди – раз, и квас!
Гаврюшин. Бог даст, не свидимся!
Мак-Кенди. Быстренько, быстренько, встаем! Девочки впереди, мальчики сзади. Чи-и-из! Верунчик, take a picture!
[7]
Мак-Кенди ставит родственников в ряд. Китаец тоже пристраивается сбоку. Гаврюшина, неловко обращаясь с незнакомой камерой, делает снимок. Вспышка.
Алена. Мам, вставай вместе со всеми!
Алена выхватывает у матери из рук фотоаппарат. Китаец хочет помешать, но не успевает. Гаврюшина от неожиданности теряется.
Гаврюшина. Не надо… Вы опоздаете…
Алена. Мы уже никуда не опоздаем. Артемончик, ты что, лимон съел? Улыбаемся, жизнь прекрасна и удивительна! (Оценивая камеру.) Ух, ты, крутая штука! У нас такой не было.
Непочатый. Это я подарил.
Алена. Спасибо! Еще разок. Для вечности. (Вспышка.) Та-ак, посмотрим, что получилось? (Нажимает кнопки и вглядывается в экранчик.)
Вдруг на ее лице появляется ужас. Она в отчаянии смотрит сначала на мужа, потом на мать. Отшвырнув фотоаппарат, кричит: «Не-е-ет!» – и бросается вон из квартиры.
Гаврюшин. Алена? Ты куда? Дочка!
Китаец бросается вслед за Аленой.
Максим. А что случилось?
Мак-Кенди. Не лезь в чужой курятник!
Гаврюшина (Артему). Ну, что ты стоишь? Догони! Останови ее! Ради бога! Что я наделала? Что я наделала!
Артем убегает вслед за Аленой.
Мак-Кенди. Верка, молчи! Теперь только молчи!
Гаврюшина, закрыв лицо руками, опускается на пол. Гаврюшин и Мак-Кенди бросаются к ней. Непочатый несколько раз бьет себя кулаком в лоб. Раздается грохот. Взвиваются занавески. Видно черно-красное зарево взрыва. С лоджии, опустив голову, входит Китаец в черном халате и встает на колени перед жертвенником.
Гаврюшина. Что? Что случилось?
Максим. Я сейчас… сейчас…
Макс мчится на лоджию, смотрит вниз и медленно возвращается.
Максим. «Ягуар» взорвался…
Гаврюшина. Как взорвался? Этого не может быть! Алена… что с Аленой? Не-е-ет! Они живы! (Порывается выскочить на лоджию, ее удерживают.)
Максим. Тетя Вера, не смотрите на это! На это нельзя смотреть!
Картина третья
(Эпилог)
В темноте слышны печальные звуки китайской флейты. Зажигается свет. Знакомая нам гостиная, но вместо старинной липы в окне виднеется молодое зеленое деревце, едва достигшее лоджии. На каминной полке ни одного сосуда. За столом сидят трое: Вера Николаевна, Леонид Иванович и девочка-школьница. У нее очень прямая осанка, так как между спиной и руками продета швабра. Они пьют чай в молчании. В стороне сидит Китаец и играет на яшмовой флейте.
Конец
Драмы прозаика. ЭССЕ
1. Горкомовские кресла
В пору литературной молодости пьес я не писал. Даже не помышлял об этом. Драматурги казались мне небожителями. Я, начинающий поэт, забежав в ЦДЛ выпить пива, видел, как с антресолей Московской писательской организации величаво спускался председатель объединения драматургов Алексей Арбузов. И все вокруг шептали: «Смотрите – Арбузов!» Приезжал на белом «Мерседесе», невероятном в Москве 70-х (второй такой имелся, кажется, только у Высоцкого), Михаил Шатров – автор пьес о Ленине. Лицо у него всегда было хмуро-брезгливое, словно он, озираясь, не мог смириться с тем, во что превратил великие замыслы Ильича наш неудачный народ. Совсем другое впечатление производил Виктор Розов, напоминавший доброго, лысого детского доктора, но и он был небожителем. Сама мысль сесть и сочинить пьесу казалась мне таким же странным намерением, как желание написать, скажем, конституцию. Написать-то можно, но какая страна захочет жить по твоей конституции? Точно так же не было надежды, что лохматый режиссер перенесет твою фантазию на сцену, люди с высшим актерским образованием выучат и будут декламировать твои диалоги, а художник измалюет краской полсотни квадратных метров холстины, чтобы отобразить коротенькую ремарку: «Нескучный сад. Входит Петр. Анфиса сидит на скамейке. Листопад». Остальное, казалось, вообще из области фантастики: купив заранее билеты, зал заполнят зрители и будут слушать, смеяться, плакать, хлопать, а в конце заорут: «Автора!» Тогда я в новом костюме выйду к рампе, поклонюсь и умру от счастья – в театре, как и завещал великий Белинский.
Но жизнь любит сюрпризы. Нет, не я пришел в драматургию, она пришла ко мне. Пьесами, точнее сказать, инсценировками обернулись мои «перестроечные» повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», «Работа над ошибками», «Апофегей». Это случалось как-то само собой: звонили из театра, спрашивали согласия (видимо, бывают странные прозаики, которые возражают против инсценировок!), а потом приглашали уже на премьеру. Именно так случилось с «Работой над ошибками», поставленной в 1987-м в ленинградском ТЮЗе Станиславом Митиным. Спектакль шел на аншлагах, вызывая бурные споры учащихся и учительствовавших зрителей. Я участвовал в этих диспутах, нес прекраснодушный перестроечный бред и очень удивлялся, что у мудрых пожилых педагогов есть сомнения в конечной цели начавшегося ускорения. Станислав Митин впоследствии перебрался в Москву, стал кинорежиссером и через четверть века поставил фильм «Апофегей» с Марией Мироновой, Даниилом Страховым и Виктором Сухоруковым в главных ролях.
Впрочем, случались ситуации и позамысловатей. Так, первым инсценировать мою нашумевшую повесть «ЧП районного масштаба» вызвался Марк Розовский в своей студии. Он взял с меня честное слово, что я больше никому не отдамся, и надолго исчез. А тут вдруг с лестным предложением позвонил сам Олег Табаков, он как раз открыл свою «Табакерку» и искал что-нибудь остросовременное. Острее «ЧП» тогда, в 1985-м, скажу без ложной скромности, ничего не было. Кстати, Олег Табаков всегда любил все радикально новое, а точнее сказать, все то, к чему привешен яркий ярлык «новая коллекция». Однако настоящая новизна в театре – вещь редкая. Зато показательной новизной часто подменяют мастерство. Но искусство, как нож, нельзя вострить до бесконечности, лезвие однажды бесследно сточится, что мы и наблюдаем.
Верный данному слову, я бросился разыскивать Розовского и обнаружил его в писательском парткоме. Он платил взносы. Если когда-нибудь в Отечестве налоги будут платить так же аккуратно, как сдавали в свое время партийные взносы, страна накренится от изобилия. Помявшись, Розовский сознался, что горком ВЛКСМ одарил его театр-студию списанными креслами, и теперь ему неловко ставить что-то критическое о комсомоле. Сколько лет прошло, а отношение нашей либеральной интеллигенции к государству осталось тем же: вообще-то, мы власть в принципе не любим, но если нам подарят просиженные кресла – потерпим.
В результате первым спектаклем «Табакерки» стало «Кресло» – сценическая версия «ЧП районного масштаба», о чем сей театр скрепя сердце вспоминает в каждый свой юбилей. Кстати, именно тогда мне впервые пришлось столкнуться с коварством театра как системы. Прочитав инсценировку, я горячо возразил против некоторых мест, искажавших, на мой взгляд, повесть. Ведь я-то хотел улучшить советскую систему, комсомол в частности. А мои сценические интерпретаторы мечтали сломать ее и развеять по ветру. Автор инсценировки, носивший рукотворную фамилию Марин, жарко со мной согласился и обещал все исправить. Надо ли объяснять, что ни одно мое пожелание учтено не было. Это я и обнаружил, сидя на премьере и хлопая больше глазами, нежели ладошами. Вспомнив о гоголевских наставлениях господам актерам, я после премьеры простодушно объяснился с исполнителями. Кстати, в спектакле играли прекрасные актеры: юная, еще не заавгустевшая Марина Зудина, заслуженный «доброволец» Петр Щербаков, Игорь Нефедов, который перевоплощался в заворга Чеснокова с таким веселым азартом, что невозможно было помыслить о его скором самоубийстве. Участвовал в спектакле и «фьючерсная звезда» Евгений Миронов. Но его игру я как-то не запомнил. Актеры выслушали мои глупые, как я теперь догадываюсь, наставления, покивали и посмотрели на меня с усталым недоумением. Позже я понял: автор в театре беззащитен, как прохожий в зоне контртеррористической операции. И об этом мы еще поговорим.
Но первые огорчения оказались пустяком в сравнении с тем, что ждало меня в Ленинграде. «ЧП» задумали поставить в «Александринке». Впервые попав в золоченый зал, мало чем отличающийся от Большого театра, я испытал чувство неловкости: «Неужели моя простая история об украденном комсомольском знамени будет сыграна здесь, среди этой имперской роскоши? Не может быть…» Но меня успокоили: по этой сцене и комбайны рожь косили, и бойцы строем ходили, и вредителей обезвреживали… Худрук «Александринки» знаменитый Игорь Олегович Горбачев пригласил на постановку молодую режиссерскую даму, искрившую буйными идеями, которые происходят от неперебродившего в голове вузовского курса истории театра. Начать она решила со сцены штурма графского дома революционными матросами, хотя в повести кратко сообщалось, что райком помещался в старинном особняке. Но театр был академический – и средств не пожалели: революционные толпы бурлили на многометровом заднике-экране. Сейчас этот «кинотеатр» стал обычным делом, даже смешно: зачем живого актера заменять проекцией? Но тогда – в середине восьмидесятых… Прорыв!
Мне тоже пришлось попотеть: год я буквально жил в «Красной стреле», переписывал сцены, переделывал диалоги, придумывал репризы, млел на репетициях: режиссерская дама иногда выпрыгивала из-за пульта, перемахивала оркестровую яму и показывала актерам, как надо играть тот или иной эпизод. Они слушали ее с плохо скрываемой иронией, как усатые фронтовики – еще не бреющегося лейтенанта. Опытный драматург сразу бы догадался: спектакль обречен, по крайней мере с этой постановщицей. Но я был новичком и ничего не подозревал, хотя сидевший на репетициях Игорь Олегович Горбачев вздыхал, становясь все угрюмей. Однажды, когда на сцене два актера изображали воспитательный спор первого секретаря со злоумышленником, он вдруг тихо меня спросил: «Юра, как вы думаете, кто из них выше?» – «В каком смысле?» – «Ну, в ком росту больше?» – «В нем!» – Я указал на молодого актера. «А вот и нет. Он на десять сантиметров ниже, а кажется высоким, потому что талантливей. Это театр…»
И вот по Ленинграду расклеены афиши, я иду по Невскому, останавливаюсь около тумб и читаю: «Юрий Поляков. “ЧП районного масштаба”. Премьера». Спешащие мимо бледнолицые северные красотки не подозревают, что могут запросто познакомиться с видным драматургом средних лет и попасть на премьеру по авторской контрамарке. Однако премьера отменилась: из обкома КПСС поступило мнение: «Не надо!» На «Ленфильме» Сергей Снежкин как раз начал снимать одноименное кино, и руководство решило: для колыбели революции двух «ЧП» многовато. Тогда я, конечно, почувствовал себя жертвой врагов перестройки, засевших в Смольном, но теперь думаю иначе: Горбачев (не Михаил Сергеевич, потихоньку сдававший страну), а Игорь Олегович мог одним своим авторитетным словом спасти постановку, но не спас. Почему? Да уж больно слабый получился спектакль. Требовательное поколение! Так мне и не довелось выйти на поклон перед многоярусным зрителем «Александринки».
Спустя четверть века я решил снова попытать счастье в этом легендарном театре и отдал новую пьесу худруку Владимиру Фокину, которого помнил еще любимцем московского комсомола, когда он поставил свой первый спектакль в «Современнике». Главную роль исполнял Константин Райкин. Зал ждал, что он, как и его всесоюзно остроумный папа, начнет хохмить, а он начал страдать. Аплодисменты! Кстати, в 1977 году, вернувшись из армии, я обнаружил, что мое место преподавателя-словесника в школе рабочей молодежи занято, и пошел на работу в Бауманский райком комсомола. Как раз готовилась очередная отчетно-выборная конференция, мне поручили курировать выступление делегата Константина Райкина. Курировать – значит писать речь для оратора. Когда вместо обязательных идеологических мантр я предложил вставить в текст слова о том, что у молодого искусства должно быть «лица необщее выраженье», он глянул на меня как на сторожевого пса, продекламировавшего стихи Бальмонта.
Но вернемся к Фокину. Через какое-то время я спросил: «Ну как пьеса?» Он затуманился и ответил: «Была читка, всем очень понравилось, много смеялись, хорошая работа…» «А?» – спросил я, имея в виду возможность постановки. В ответ он лишь вздохнул, как мужчина, которому перелистывание «Полейбоя» давно уже заменило женщин. Я его понял и посочувствовал. К отказам мне не привыкать.
Но двадцать пять лет назад, узнав об отмене премьеры «ЧП», я, конечно, закручинился, жалея напрасно потраченное время. И тут в «Юности» вышла моя повесть «Апофегей», имевшая бурный успех. Мне позвонил обаятельный завлит Театра имени Маяковского с пушкинской фамилией Дубровский. Он сообщил с сакральным придыханием:
– Вас хочет видеть Андрей Александрович Гончаров. Лично!
Я помчался и познакомился с этим замечательным режиссером, похожим на орла, поседелого в комфортабельной неволе. Гончаров объявил, что влюблен в мою повесть и непременно поставит «Апофегей» на сцене «Маяковки», но… Это «но», облагороженное рассуждениями о тонкостях эстетического сопряжения прозы и сценического действа, сводилось, как мне стало со временем понятно, к одному: в повести слишком уж ехидно изображены партработники, а они ведь тоже люди! Далее без малого два года я приносил один вариант за другим, и каждый новый, по словам завлита с пушкинской фамилией, оказывался лучше предыдущего, но… И мне приходилось снова дорабатывать текст, постепенно накапливая в душе яд «антисценизма» или «театрофобии». Это уж кому как нравится.
Но тут грянул август 1991-го. Я встретил его в Коктебеле, где украинские писменники, узнав о крахе ГКЧП, бегали по Дому творчества с криками: «Крым наш!» Еще вчера они говорили исключительно по-русски, а тут перешли на мовояз – и наши споры о будущем многонациональной страны стали напоминать диалоги Торопуньки и Штепселя, весьма популярных в СССР. «Бедные мы, бедные!» – вздыхал директор Дома творчества с простой украинской фамилией Петров. Вскоре его посадили.
Еще не успели отликовать победившие демократы (совсем недавно они так же радовались, получив отпуск из СССР на ПМЖ за границу), а я, едва сойдя с самолета, бросился в Театр имени Маяковского к своим мучителям: мол, теперь-то можно все-все-все! И снова услышал «но». Только на сей раз сквозь умные рассуждения о сценическом инобытии прозаического образа сквозили иные печали и опасение: а не слишком ли мягко изображены в «Апофегее» номенклатурные монстры? Мы с ними как с людьми… А ведь, в сущности, партия – преступная организация. Говорят, будет даже суд над КПSS. Опытные люди уже готовятся: один главный режиссер перед телекамерами сжег свой партбилет, правда, говорят, не настоящий, а дубликат, предусмотрительно сработанный в бутафорском цеху. В общем, я понял: Гончаров, конечно, – великий режиссер, но с веком-волкодавом предпочитает не ссориться. Призрак горкомовских кресел всплыл в моем сознании, и я поклялся никогда больше близко не подходить к театру. Разумеется, в качестве автора.
2. За что Соленый убил Тузенбаха?
Никогда не говори «никогда». После выхода в 1996-м моего романа-эпиграммы «Козленок в молоке» мне позвонил Вячеслав Шалевич и завел речь о постановке в театре имени Рубена Симонова, что на Старом Арбате. Писать инсценировку, помня бездарно потраченные силы, я отказался, и ее поручили профессиональной драматургессе, но она выдала такую беззатейную халтуру, что пришлось садиться и переписывать, а точнее, сочинять пьесу по мотивам моего собственного романа. Итак, несмотря на зарок, мне довелось снова стать драматургом. Эдуард Ливнев доработал текст и поставил блестящий спектакль, который шел 17 сезонов и всегда при переполненном зале. Пятьсот шестьдесят четыре представления! Актер Игорь Воробьев, игравший Акашина, стал на Арбате легендарной личностью: завидев его, говорили: «Вон, Витёк пошел!» Несколько лет главную мужскую роль исполнял Игорь Гаркалин, а спектакль играли в огромных, тысячных залах. Но «Козёл», как его любовно звали актеры, пал жертвой околотеатральных интриг, о чем я написал выше.
Но и триумф «Козленка» вряд ли заставил бы меня всерьез заняться сочинением пьес, если бы я, как всякий нормальный человек, не ходил в театр. А что я мог там увидеть? Чаще всего – новаторски оскверненный труп классики. Как-то мы с женой отправились на «Трех сестер» и узнали, что Соленый застрелил своего любовника Тузенбаха за то, что изменщик решил жениться на «натуралке». Ей-богу! Можно было налететь в солидном театре на современную драму про обитателей городской помойки, которые, матерясь, мечутся между промискуитетом, вечностью и наркотой. Сплошь и рядом шли прокисшие антисоветские капустники в духе одноклеточного Коляды. В лучшем случае давали импортную комедию, очень смешную, но ее содержание намертво забывалось в тот момент, когда гардеробщица с моим номерком шла к вешалке, с которой начинается театр.
Непостижимо, но российский театр словно и не заметил жуткую социально-нравственную катастрофу, потрясшую Россию в 1990-е. Он прошел мимо нее, «не повернув головы кочан», как сытый банковский клерк проходит мимо побирающегося ветерана. Это нежелание признавать центральный конфликт эпохи – между обманувшими и обманутыми – фантастически нетипично для нашего театра. Всегда, и при самодержавном присмотре, и в самые подцензурные советские годы реальные, а не фантомные боли общества прорывались на подмостки. А ныне… Куда девалась, скажем, сатирическая комедия, жанр, уцелевший даже в 30-е годы и словно специально предназначенный для нашего гомерически нечестного и нелепого времени? Неужели спонсоры оказались страшнее следователей НКВД? Эту мину брезгливого равнодушия к реальности, въевшуюся в лицо отечественной Мельпомены, нельзя было прикрыть никакими «Золотыми масками», канонизировать никакими госпремиями и триумфами. Самое грустное, что произошло это в годы, когда власть в кои-то веки дала российскому театру «вольную». Впрочем, в результате, все оказались как бы «временно обязанными». Может, именно в этом суть проблемы? Конечно, были исключения, были настоящие, честные пьесы и блестящие режиссерские работы. Но я – о тенденции. Судьбы русского театра мы еще коснемся.
И тогда я решил попробовать сочинить пьесу, такую, какую сам, как зритель, хотел бы увидеть на сцене. Современную комедию. Так в 1997-м появилась «Левая грудь Афродиты». Но ее ждала странная судьба. Я только собирался разослать пьесу в театры, а кинорежиссер Александр Павловский попросил почитать и… немедленно снял по ней двухсерийный телефильм с Ларисой Шахворостовой, Сергеем Моховиковым и Андреем Анкундиновым. Ленту показали по телевизору и «засветили» сюжет. Лишь несколько театров потом поставили мою комедию, так сказать, «испорченную» коварным кинематографом, и не пожалели – спектакли собирали полные залы. Но думаю, театры к ней еще вернутся. Подождем.
Тем временем я придумал новый сюжет – «Халам-бунду». Но тут Станислав Говорухин, закончив работу над фильмом «Ворошиловский стрелок», где я прописывал диалоги, сказал мне: «Давай напишем пьесу! Ульянов очень просит. Жалуется – ставить нечего: мат-перемат, чернуха и совокупления при отягчающих обстоятельствах…» Я согласился и предложил оттолкнуться от моих набросков к «Халам-бунду»: конфликт «старых советских» с «новыми русскими». «Отлично! – кивнул Говорухин. – Старая советская квартира, орденоносный дед, никчемные дети, мятущаяся внучка, за которой ухлестывает нахрапистый бизнесмен. Но остальное надо придумывать заново!» Придумали. В моем архиве хранится первый вариант «Смотрин» с роскошно-нецензурными замечаниями Говорухина. Пьесу закончили в 2000 году и отдали, как договаривались, в Театр имени Вахтангова. Прочитав, Михаил Александрович грустно молвил: «Слишком остро. Меня не поймут…» – и показал в сторону Кремля, где досиживал последние месяцы всенародно избранный дирижер немецкого оркестра. Да, экранный Ульянов, будучи Жуковым, не боялся даже Сталина! Впрочем, мне и потом приходилось сталкиваться с актерами, чей экранный образ отличается от жизненной позиции, как шахид от хасида.
«Подумаешь! – хмыкнул Говорухин. – В Москве театров до хрена, даже если одни академические считать – пальцев не хватит!» Он стал предлагать наш горький плод другим, показывал своим влиятельным друзьям, реакция везде была примерно одинаковая: «Ну ты уж совсем!» А Марк Захаров даже замахал руками: «Ты с ума сошел!» У меня эти Корзубы (отрицательный герой в «Смотринах») на лучших местах сидят, а вы его мерзавцем изобразили! Не поймут. Обидятся…»
В конце концов пьесу взяла отважная Татьяна Васильевна Доронина. Социальная жесткость и горькая ирония ее не смутили, а напротив, вдохновили. Правда, по поводу Корзуба она заметила: «Какой-то он получился у вас симпатичный. А ведь это же конченый мерзавец!» Я согласился с этим мнением, но оставил все как есть. Спектакль ставил Говорухин. Это была его первая в жизни сценическая работа, и протекала она в бодрящем конфликте с руководством театра. Будучи председателем Комитета по культуре Госдумы, он иной раз срочно уезжал на заседание и приказывал мне: «Репетируй без меня!» «Я?.. Как?.. Я же не умею!» – «А что тут уметь? Ори на актеров и говори, что Станиславский их вообще убил бы!»
В канун премьеры все нервничали. Татьяна Васильевна предсказывала полный провал, намекая, мол, служение сразу двум богам (Театру и Политике) до добра не доводит. Заразившись сомнениями, Говорухин приказал мне придумать интригующее название, чтобы зритель валом повалил. Напомню: дело было в 2001-м, когда интерес к театру после варваризации 1990-х только начал восстанавливаться. Я предложил назвать спектакль – «К нам едет олигарх!» «Неплохо, но думай еще!» – был ответ. Я напрягся и родил «Контрольный выстрел». Так назывался роман, сочиненный филологической старушкой, чтобы заработать на жизнь обнищавшей семье. «Пойдет!» – кивнул мэтр.
Есть два типа режиссеров. Первые (Говорухин из них) знают, чего хотят от писателя. Они будут ругаться, отвергать предложенное, стыдить, унижать, грозить разрывом и возвратом аванса, но как только ты выдашь требуемое, они в зависимости от характера тебя обнимут, поведут в ресторан или скупо похвалят, чтобы не избаловать «писарчука». А вот ко второму типу относятся те режиссеры, которые не знают, чего хотят. С авторами они обращаются, как недееспособные мужчины с женщинами, требуя от несчастных чего-то невероятного, что вернет былые силы и способность к любви. С такими лучше не связываться. Результат всегда один: измочаленные нервы и выпотрошенное подсознание, а на выходе то же самое, что и на входе.
После генерального прогона Станислав Сергеевич закурил трубку и сказал: «Поля́ков, мы с тобой два м…ка, я старый, а ты молодой!» «Почему?» – удивился я. «У нас нет концовки, коды. Выстрела под занавес нет!» Всю ночь я ворочался, перебирая варианты, а под утро понял: в квартиру должен войти телохранитель олигарха и сказать: «Господа, машины поданы. Спускайтесь! Босс ждать не любит!» Это и есть – контрольный выстрел. Не случайно первый исполнитель роли академика Кораблева народный артист Николай Пеньков всегда добавлял от себя: «Вот вам и контрольный выстрел. В лоб!» Хотя в тексте «лба» в помине не было. А какой замечательной бабушкой-писательницей, сочинявшей под псевдонимом «Ричард Баранов» (потому что все читатели – козлы), была народная артистка Луиза Кошукова! Когда она говорила: «Напьемся до синих зайцев!» – зрители падали под кресла. Талант актера – в чарующем преувеличении. Одаренный актер не только кажется выше ростом, но и выше, значительнее кажутся произносимые им слова. Однако едва драматург начинает писать в расчете на это «преувеличение», то выходит халтура. Такая вот странная вещь…
Премьеру приняли на «ура». «Интересно, она слышит эти овации?» – спросил ворчливо мэтр. «О да! У Татьяны Васильевны в кабинете радиотрансляция!» – с трепетом ответила завлит. Но Доронина сидела в глубине директорской ложи и загадочно улыбалась. Не только у Говорухина были методы выдавливания из соавтора результатов, но и у художественного руководителя тоже имелись свои хитрости, чтобы постановщика, утомленного общественной деятельностью, «завести» и, разозлив, подвигнуть на художественный рекорд. Так и вышло: вот уже пятнадцатый сезон во МХАТе имени Горького играют «Контрольный выстрел», а любой спектакль идет, пока на него идет зритель. В марте 2014 года давали благотворительный «Выстрел» в поддержку Крыма, вернувшегося домой. На сцену вышел подводник Леша и стал рассказывать, как непросто служится в Севастополе, как власть бросила ржаветь Черноморский флот, как даже русских книг не стало на незалежной Украине, а «только про то, какие все москали – сволочи…» И зал, встав, зааплодировал. «А я-то думал, все это давно устарело! – повернулся ко мне Говорухин. – Хорошо мы тогда с тобой написали!»
3. А у вас по-настоящему…
Окрыленный и кое-что понявший во время репетиций «Контрольного выстрела», я досочинил комедию «Халам-бунду» и показал Вячеславу Шалевичу, а он предложил ее продюсеру Юлию Малакянцу. Был приглашен режиссер Сергей Кутасов, и вышла роскошная антреприза с участием Сергея Никоненко, Кати Климовой, Дмитрия Харатьяна… Играли спектакль в больших залах, например, в Центре на Яузе – бывшем телевизионном театре. Как-то с друзьями мы сидели в ложе, и я, млея от авторского восторга, шептал: «Погодите, то ли еще будет во втором акте!» А во втором акте бесследно исчез один из персонажей – Костя, отец главной героини. Его текст актеры поделили по-братски, отчего на сцене начался антисюжетный ужас. Я ждал, когда зрители начнут свистеть, как на стадионе, если мазила-нападающий бьет мимо пустых ворот. Но зал, включая моих друзей, с интересом наблюдал за происходящим на сцене, хохоча над репризами. Едва сошелся занавес, я помчался в гримерку, чтобы устроить скандал, и узнал: исполнителя роли Кости в антракте увезли с сердечным приступом. Выбор невелик: выйти к публике – извиниться или доигрывать как ни в чем не бывало. Они выбрали второе. Я понял и побежал в магазин за выпивкой – снять общий стресс.
Дальнейшая судьба этой антрепризы печальна и показывает, насколько хрупка судьба любой постановки. Это тебе не кино: снял, нашлепал копий и крути до одури. Один из основных исполнителей страдал запоями, недугом более характерным для писателей, но встречающимся и среди актеров. Когда в третий раз он сорвал гастроли и обрек продюсера на серьезные убытки, проект прогорел и закрылся. Но пьеса вскоре была поставлена во МХАТе имени Горького Сергеем Кутасовым. В спектакле блистал народный артист Михаил Кабанов, игравший предводителя районного дворянства Лукошкина. Он загримировался под Никиту Михалкова, надел широкополую шляпу и говорил неповторимым амвонным тенорком Никиты Сергеевича. Едва Кабанов-Михалков появлялся на сцене и произносил несколько слов, зал заходился от хохота.
Пьеса «Халам-бунду» по сей день широко идет в России и СНГ. Посещая премьеры, я невольно исполнил наказ Гоголя – «проездился по России». Я увидел множество постановок, хороших и разных. Но одна запомнилась особенно. Художественная руководительница, встретив меня у поезда, таинственно шепнула: «Юрий Михайлович, мы приготовили вам сюрприз!» Весь спектакль я томился в ожидании. «Сейчас, сейчас!» – интимно шептала мне худрукиня в темноте директорской ложи. Наконец сыграли предпоследнюю сцену. Многообещающе опустился занавес. «Что же они там такое придумали? – гадал я. – Наверное, что-то фантастическое, если так долго меняют декорации. Может, саванну сооружают?» Занавес открылся, и актеры вышли на поклон. Последняя сцена, где молодые герои сливаются в пылком «халам-бунду», была просто выброшена. Сюрприз! «Ведь правда же так лучше?» – спросила худрукиня голосом женщины, сделавшей новую прическу. Я только вздохнул в ответ, ибо к тому времени понял: спорить с режиссером – как спорить с инспектором ГАИ. Бессмысленно. Прав тот, у кого полосатый жезл, а в театральном деле жезл всегда у постановщика. Но об этом мы еще поговорим…
На премьере «Халам-бунду» я познакомился с Александром Ширвиндтом. Он предложил мне написать что-нибудь для театра Сатиры, и через год я принес ему «Хомо эректус, или Свинг по-русски». Пьеса его озадачила, но понравилась. Стали искать режиссера, кандидатуры появлялись и отпадали. Наконец сговорились с худруком окраинного московского театра. Сделали распределение. Но случилось невероятное: артист, который должен был играть диссидента, ставшего депутатом-жуликом, отказался от роли по идейным мотивам, мол, пьеса – клевета на светлые идеалы демократии. Вообще, такие слова в устах актера звучат примерно как рассуждения боксера о бесценности каждой клетки головного мозга. К идейно возбудившемуся артисту примкнули другие исполнители. Стало ясно: детей просцениума кто-то накрутил. Они обратились к Ширвиндту с петицией: пьеса Полякова не в демократических традициях театра. В общем, бунт на корабле.
Ширвиндт железной рукой подавил мятеж, сделал новое распределение, и состав получился звездный: Валентина Шарыкина, Алена Яковлева, Юрий Васильев, Олег Вавилова Светлана Рябова. Но тут, озаботившись своей либеральной репутацией, отказался от постановки окраинный режиссер. Поговаривали, Минкульт (им тогда руководил мой давний соратник по бюро Краснопресненского райкома ВЛКСМ) обещал ему взамен финансовое вливание. Я к тому времени пришел в «ЛГ» и за позицию главного редактора расплачивался как драматург. Но об этом ниже. Итак, пьеса зависла на два года, первоначальный азарт стал угасать, а в театре, как в любви, отложенное желание ни к чему хорошему не ведет. Руководство при встрече улыбалось мне все шире, но в глаза смотрело все реже: верный признак агонии проекта. Появились и отпали несколько постановщиков.
Напоследок позвали Андрея Житинкина. Он взялся за дело решительно и быстро сбил пьесу в мощный спектакль. В отличие от Говорухина, заставлявшего меня сидеть на репетициях, Житинкин лишь позволил мне прочитать пьесу актерам: слушали без восторга. После читки ко мне подошла интеллигентная девушка, похожая тихую мученицу сольфеджио, и прошелестела: «Мне поручена роль Кси. Проститутки… (Она покраснела.) Но в этом образе мне многое не понятно…» «Еще бы!» – подумал я в тоске, а потом навел справки: ко мне подходила Елена Подкаминская. Она недавно в труппе, ученица Ширвиндта, он возлагает на нее большие надежды. Катастрофа! В следующий раз я увидел актеров только на показе «для пап и мам». Особенно мне понравилась Кси, зажигавшая зал своим простодушным бесстыдством. Я склонился к Андрею и шепнул благодарно: «Молодец, что заменил Подкаминскую! Новая – что надо! Как ее фамилия?» «Подкаминская», – был ответ.
На заседании художественного совета, принимавшего спектакль, Ольга Аросева сказала: «“Хомо эрекстус” – сатира, которую мы ждали в театре почти двадцать лет. Мечтали о такой сатире. Мы так долго ждали, что сразу и не поняли, что это она! Чуть не упустили такой материал… Остается поблагодарить автора за пьесу и долготерпение!»
Кстати, ничего странного тут нет. Сатиру часто принимают за клевету, а клевету, наоборот, за сатиру. А то, что мой совсем не развлекательный «Эректус» собирает зрителей не меньше, чем коммерческий «Слишком женатый таксист» Куни, идущий на той же сцене, подтверждает известный факт: современникам нужна современность! На сегодняшний день сыграно более 300 спектаклей. Покажете мне хоть одну «новодрамовскую» пьесу с такой судьбой! Не покажите. Кстати, много лет спустя я случайно перемолвился с одним из участников бунта на корабле, назовем его «Ф». «Что же вас так тогда смутило? – спросил я. – «Совесть русской интеллигенции» пришла на свинг со студенткой, которая приторговывает собой? Разве в жизни такого не бывает? Я же видел вас в постмодернистской чернухе. Вы там такое вытворяете, что можно смело писать в афише: детям до 30 лет не рекомендуется!» – «Э-э! – махнул рукой «Ф». – Там-то все понарошку, а у вас по-настоящему!» Он невольно сформулировал коренное отличие постмодерна от реализма.
На премьерном фуршете Александр Ширвиндт в своей неповторимой манере сказал:
– Юра Поляков принес нам пьесу, будучи отцом. А смотрел премьеру, будучи уже дедом!
– Дважды дедом, – добавил я.
– Напиши нам еще что-нибудь!
– А вы поставите, когда я буду прадедом?
Для Театра сатиры я вскоре написал пьесу «Женщины без границ», которую поставил сам Ширвиндт. Впрочем, начинал работу другой режиссер, но не справился, ибо зеленый змий в режиссерском деле не помощник. Играли в спектакле замечательные актеры: Светлана Рябова, Зиновий Высоковский… Идет она и в других театрах, но с трудом. Видно, опять виноват мой реализм. В этой пьесе, рассказывая о запутанной личной жизни нашей современницы, я довольно деликатно затронул лесбийскую тему, изъезженную постмодернизмом вдоль, поперек и наискосок. Но, видимо, слово, идущее от жизни, а не от литературной игры, влияет на людей значительно сильнее. И то, что у Виктюка – всего лишь изыск, у меня – культурный шок. Худрук одного театра, расположенного в казачьей области, сказал мне: «Эх, как же мне нравятся ваши «Женщины без границ»! А поставить не могу. Народ у нас строгий, правильный. Могут и ногайками выпороть!»
Однажды вечером мне позвонила взволнованная Светлана Рябова, исполнявшая роль нашей современницы, запутавшейся в своей личной жизни.
– Юрий Михайлович, не знаю, что делать!
– А что такое?
– Я поссорилась с Зиновием, и он во время спектакля в меня плюет…
– В каком смысле?
– В буквальном. Что мне делать?
– Плюньте на него…
4. Мастера и самовыраженцы
Но поговорим, наконец, о том, что же происходит с нашим театром. Он, по-моему, оказался пленником ложно понятой новизны и вседозволенности, застрял в своего рода «дне сурка» и не может оттуда выбраться. А как выберешься, если под обновлением языка понимается матершина, под творческой дерзостью – генитальная развязность, под остротой подразумевается мучительная, как зубная боль, неприязнь к собственной стране. Многие режиссеры уверены: театр – это своего рода «майдан», место неадекватной самореализации, где можно воплотить любую самую бредовую грёзу. Зрителям дозволено при этом присутствовать, критикам разрешено хвалить, а вот несогласных объявляют мракобесами. «Передовой» театр – это культ, у него есть свой телец – «Золотая маска». Имеется и символ веры – неверие в Россию как самобытную цивилизацию.
Любой, отказывающийся молиться на новизну, как цель, становится изгоем. Но ведь есть разная новизна. Сделать хуже, чем предшественники, тоже новизна, но зачем она такая? Недаром ехидный Михаил Булгаков язвил, что Мейерхольд погиб под трапециями с голыми боярами, рухнувшими во время репетиций «Бориса Годунова». В новизне, как и в голизне, важны мера, пропорция! Иначе нож сточится. Помните? Кстати, послереволюционный театральный авангард и его кураторы в Наркомпросе очень напоминают нынешних обновителей сцены. Одно время Театральным отделом (ТЕО) заведовала жена Зиновьева – она же сестра Троцкого. Об этой даме, провизоре по образованию, с бешенством, облагороженным сарказмом, вспоминал Владислав Ходасевич. Почитайте! Так вот, тогдашние кураторы ТЕО считали «Дни Турбинных» не столько злостной белогвардейщиной, сколько устарелой «чеховщиной», по недоразумению пережившей революцию и Гражданскую войну. То ли дело «Оптимистическая трагедия»! И где она теперь, эта «новая драма» тех буйных лет? А Булгакова ставят и будут ставить. Чтобы быть современным, надо оставаться немного старомодным.
По-настоящему самовыразиться в искусстве можно только через мастерство. Как-то я был в Пскове на круглом столе, посвященном состоянию российского театра. Вел дискуссию президент Путин. Вместо серьезного разговора, как всегда, просили помочь материально, полагая, что единственное, чего им не хватает для полной творческой нирваны, так это – денег. Перед круглым столом Путин обошел реконструированный театральный комплекс, стоивший казне почти миллиард рублей, и остался доволен. Эдакий олимпийский объект в ведомстве Мельпомены. Потом была премьера «Графа Нулина». Неюные тети, выряженные пионерками, пели дурными голосами, бормотали и глумливо декламировали пушкинский текст. Потом, конечно, разделись. Оставшиеся на премьеру московские и губернские начальники сидели с лицами, искаженными двумя сильнейшими чувствами: ужасом от спектакля и радостью, что этот кошмар по занятости не увидел «сам». Реакция могла быть непредсказуема, ведь такой «Граф Нулин» – то же самое, что тараканьи бега на новеньком олимпийском стадионе. Больше всего запомнилась безысходная тоска в глазах псковских театралов, пришедших на премьеру.
Нет, я не против нового прочтения Пушкина. Я – за. Но где здесь новое прочтение? Взрослые дяди и тети, переодетые в пионеров, – это же фишка конца 80-х. Ни один советский капустник не обходился без мужиков, которые, дрыгая голыми волосатыми ногами, изображали под хохот коллег танец маленьких лебедей. Воля ваша, но новаторство многих современных режиссеров это – волосатые ноги маленьких лебедей. Не более. Кстати, нарядить героя в костюм «не по эпохе» почему-то считается признаком новизны. Но если углубиться в историю театра, выяснится: до XIX века актеры играли классику в костюмах своего времени. Агамемнон мог выйти к зрителям в камзоле и парике. Скрупулезное воссоздание давней эпохи на сцене стало открытием, прорывам, революцией. А теперь, обув Гамлета в кроссовки «Niкe», изнемогают от чувства собственной гениальности. Смешно!
Семен Франк считал: любая революция влечет за собой варваризацию, которой подвергается прежде всего творческая интеллигенция. Сегодня в кино, драматургии, литературе, журналистике – орудуют уже два поколения людей, не владеющих профессией в должном объеме. Увы, современные драматурги не умеют строить сюжет, диалог, не понимают, что герои должны говорить по-разному, отличаться лексикой, интонацией, ритмом речи, что сценическое слово отличается от трамвайной брани. Свой непрофессионализм они почему-то называют новаторством. Такое уже было, и не раз. В начале прошлого века не умевших рисовать, но желающих быть художниками именовали «матиссятами». На любое критическое замечание он отвечали: «А как же Матисс?» Видимо, новодрамовцев следует называть «беккетятами»…
Когда я вел на канале «Культура» передачу, мы как-то в эфире с одной модной критикессой, красившей волосы в сиреневый цвет, обсуждали хит сезона – новодрамовский спектакль. И я сознался, что не понял ничего из того, что увидел на сцене.
– А вы и не могли ничего понять. Это же доаристотелевская драматургия…
Но Аристотель тут ни при чем. На самом деле происходит вот что. Автор прочел пьесу (точнее, то, что он считает пьесой) друзьям, обрел восторг критиков, неискренних, как продавцы гербалайфа, получил премию, желательно заграничную, и на этом все заканчивается. В репертуар такие пьесы если и попадают, то не задерживаются. Зритель не идет. Кстати, сегодня пьесы в обычном смысле, как законченные литературные произведения, почти не пишутся. «Новая драма» – это скорее «драматургический материал». Есть вино, и есть винный материал. Спутать невозможно. Но такая ситуация вполне устраивает режиссеров: их самовыражение не сковывается ничем – ни жанром, ни сюжетом, ни характерами, которых попросту нет. В итоге нынешний театр напоминает мне лабораторию, где занимаются не научным исследованием, а придумыванием диковинных по форме пробирок.
Я бы вообще сценические инсталляции не стал именовать театрально-драматическим искусством. Это другое, это, скорее, индивидуально-провокативное творчество (ИТП). Творчество? Конечно! Люди сидят, что-то придумывают, озаряются, объявляют друг друга гениями. Индивидуальное? Разумеется! Человек жаждет выразить свою индивидуальность, иной раз неадекватную. А цель? Цель – провокация. Плодоносный эпатаж. Питательный скандал. Эстетические переживания зрителей интересуют авторов меньше, чем судьба ушастых обезьян Амазонии. Многие молодые талантливые люди в душе понимают, что делают не то и движутся не туда. Но художник нацелен на успех. Он видит, за что дают «Золотую маску», за что вывозят на фестивали, за что поддерживают грантами. Ему кажется – это веселая игра, никак не связанная с судьбами людей и страны. Какие проблемы? А проблемы-то серьезные. Вот, к примеру, разбомбили в Славянске молокозавод – и не стало в городе молочных продуктов. Все понимают: надо срочно восстановить производство. При разрушении национальных культурных кодов катастрофа сначала не заметна. Но проходит десятилетие, и родители удивляются: почему дети какие-то странные? Мы их учим разумному-доброму-вечному, а они как зверьки с другой планеты. Ответ прост: дети выросли в мире, где, в частности, вместо настоящего театра – ИТП…
Напомните какому-нибудь «самовыраженцу» о воспитательной роли сцены. Он вас поднимет на смех, хотя отлично знает: театр всегда воспитывал. Античный показывал гражданам полиса, к чему ведут нарушения табу – тогдашних норм общественного поведения. Позже на площадях ставили «миракли» по евангельским сюжетам и учили христианскому миропониманию. В нашей, российской традиции сцена уподоблялась проповеднической кафедре. А нынешний передовой театр хочет избавиться от любых социальных «нагрузок», сохранив с обществом лишь одну скрепу – финансовую. Талант тоже не обязателен, главное – верность своему «классу», своей тусовке и умение присосаться к бюджетному вымени. В этом, кстати, «самовыраженцы» достигли заоблачного мастерства.