Я догнал народную артистку. Мы вернулись в отель. Всю дорогу от Симферополя до ялтинской «Ореанды» она волновалась, что никак не может вспомнить, куда положила партбилет.
– Витенька, вы представляете, что начнётся, если я его не найду? У меня столько врагов и завистниц!
Когда мы вошли в её люкс, куда ещё никого не успели поселить, я участливо:
– Вспомнили, Рута Яновна?
– Конечно! – Она лукаво улыбнулась и достала краснокожую книжицу из своей лаковой сумочки. – Не теряй времени, дурачок, а то выключат горячую воду.
Дело в том, что в Крыму в сезон горячую воду давали три раза вдень: утром, в обед и вечером. А утомлённое бронзовое солнце уже садилось в море. Опускался тёплый пряный южный вечер. Звенели цикады, и веяло цветущими магнолиями. Ну а далее, как писали в романах XIX века, набросим покрывало скромности на то, что случилось потом и продолжалось до рассвета. Одно я вам заявляю официально, слухи о холодности балтийских дам – это злостная клевета невежд. Утром мы отбыли в Москву, а там Рута Яновна пересела на другой самолёт и перенеслась в свою родную Колывань. Потом мы не раз встречались на фестивалях, съездах кинематографистов, телевизионных посиделках, даже как-то попали с ней в одну загранпоездку, но она никогда ничем: ни взглядом, ни движением, ни мимолётной улыбкой не напомнила мне о том, как мы до утра искали в номере ялтинского люкса её партбилет. Великая была женщина. Во всех смыслах! Ну, Юра, вы придумали сюжетный ход?
– Нет ещё…
– Тогда расскажите мне что-нибудь!
– Даже не знаю…
– Как это не знаете? Вспоминайте! Учитесь работать в соавторстве!
3. Погорелец
В это время с улицы донёсся усиленный громкоговорителем суровый голос блюстителя дорожного движения: «Водитель автомобиля, государственный номер МО 45–18 Ж, немедленно прекратите движение!» Мы вышли на лоджию и увидели, как жёлто-синяя милицейская машина гонится за удирающей серебристой иномаркой.
– Уйдёт! – воскликнул я.
– При выезде на Минку перехватят. Там будка и пост, – со знанием дела возразил мой соавтор.
– А хотите историю про гаишников? – спросил я. – Только что вспомнил!
– Валяйте!
– Весной 1986-го я купил первую свою машину, ВАЗ-2013 белого, как холодильник, цвета. Мы как раз с классиком советского кино Евгением Габриловичем сидели в Доме ветеранов кино на Нежинской улице и писали для актрисы Ирины Муравьёвой сценарий «Неуправляемая», который потом запретили за непонимание текущего момента…
Об этом подробно рассказано в эссе «Как я был врагом перестройки», также вошедшем в сборник «Селфи с музой». Матвеевское в ту пору было тихим районом с вялым движением транспорта, и я, начинающий водитель, долго наматывал круги по пустым улицам, не решаясь выезжать на оживлённые трассы. А когда впервые решился и встал в пробке перед Смоленской площадью, то едва не заплакал от ужаса: казалось, огромные самосвалы и автобусы вот-вот затрут мой жигулёнок, как ледяные торосы – кораблик. Но ничего, выбрался… Постепенно я освоился, почувствовал себя увереннее, а к зиме и вообще распоясался, обрёл ту лихость, которая обычно плохо заканчивается…
И вот в январе 1987 года, спускаясь к Волхонке, я затормозил на красный свет перед самым светофором на углу Гоголевского бульвара и Кропоткинской улицы и ждал, слушая по приёмнику концерт по заявкам и наблюдая, как над открытым бассейном «Москва» клубится густой белый пар. Когда впереди вдруг зажёгся зелёный, я спокойно двинулся дальше через Кропоткинскую площадь к набережной. Вдруг послышалась нервная милицейская трель, и ко мне, размахивая полосатым жезлом, кинулся толстый гаишник, перетянутый портупеей, как подушка, приготовленная к переезду. Кстати, это неожиданное сравнение пришло мне в голову именно тогда, а использовал я его лишь спустя без малого 30 лет в романе «Любовь в эпоху перемен». Так у писателей тоже бывает.
Старший лейтенант постучал жезлом по капоту, мол, выходи из машины – приехали. Я повиновался, зная, что гаишники не любят, когда с ними говорят через окошко.
– Ослепли, водитель?
– А что такое?
– На красный свет поехали. Документы…
– Нет, на зелёный. – Я показал на светофор, установленный перед Метростроевской улицей, и сам тут же понял свою ошибку. – Не туда посмотрел… Виноват!
– Виноват – накажем. Пройдёмте! – поманил меня толстяк, забрал права, раскрыл книжицу, обнаружил девственный талон предупреждений и обрадовался: – Целочка!
Он повёл меня в свою стеклянную будку, торчавшую на углу Волхонки и Соймоновского проезда. В Москве тогда таких было много. Называли их в зависимости от формы – «стаканами» или «скворечниками». Мой угнетатель сидел в скворечнике, который на высокой бетонной ножке вознёсся над проезжей частью. Подняться туда можно было по ступенькам, напоминающим пожарную лестницу. Сверху гаишник наблюдал жизнь перекрёстка, мог перевести светофоры в режим ручного управления, а иногда спускался вниз по карательным и прочим надобностям. Кстати, вскарабкался наверх он довольно ловко для своего избыточного веса. Я же, наоборот, еле залез. Внутри было тесно, как в кабине «Запорожца»: по бокам – узкие сиденья, посредине – столик, похожий на купейный, под ним обогреватель с раскалёнными тэнами, чтобы не задубеть зимой. А январь в тот год выдался морозный.
– Торопитесь? – участливо спросил старший лейтенант, наслаждаясь моей нервозностью.
– Тороплюсь.
– Внимательнее надо быть. – Он усадил меня и стал неторопливо заполнять протокол, вздыхая и явно намекая, что можно договориться, разойдясь по-хорошему.
Я бы и рад разойтись, но, будучи начинающим автолюбителем, ещё ни разу не попадал в такую ситуацию, даже не знал, с чего начать подкуп милиционера. Соображая, я наблюдал, как из дымящейся воды бассейна выглядывала то розовая рука, то голова в белой шапочке. Допустим, вынимаю я три, пять или даже десять рублей, а он мне и говорит: «Юрий Михайлович, и не стыдно вам, члену КПСС, лауреату премии Ленинского комсомола за разоблачительную повесть «ЧП районного масштаба», такими вот глупостями заниматься?»
– За три рубля он точно так и сказал бы, – согласился мой соавтор со знанием дела. – Всё-таки поехать на красный свет – дело нешуточное. За пятёрку не уверен… Тут всё зависит от личной порядочности. А десятку взял бы не пикнув.
– Но я же тогда этого не знал… В первый раз попался. В общем, такая же ситуация, как с вашей Рутой Яновной…
– Да, чем-то напоминает…
…Несколько раз выразив толстым красным лицом готовность к взаимопониманию и не получив ответа, гаишник решил, что со мной не договориться, и сварливо объявил:
– Значит так, права я ваши забираю! Давайте!
– Я же вам их отдал… – чуть не заплакал я: вызволять документы из ГАИ – это страшная история, целый день в очереди простоишь.
– Ничего вы мне не отдавали… – Он стал шарить по столу. – Нету тут ничего…
– Вы же ещё на улице у меня забрали.
– Вы что-то, гражданин, путаете!
И тут запахло горелым. Старший лейтенант, превозмогая живот, нагнулся, заглянул под стол, охнул и едва успел сорвать с раскалённой решётки обогревателя мои краснокожие права – уголок уже горел синим пламенем. Толстяк торопливо потушил, обдул и расстроился:
– Извини, дурацкая конструкция, протоколы, было дело, палились, но чтобы права… Ничего – только кончик обгорел, можно не менять, под корочки спрячешь. Ладно, иди! – И он примирительно отдал мне документы, порвав протокол. – Извини…те…
Я вышел на улицу и вдохнул снежный воздух свободы…
– История неплохая, но незатейливая, без хода… – снисходительно молвил соавтор.
– Так это только первая серия.
– Продолжайте!
Прошло лет семь-восемь. И я уже на первой своей подержанной иномарке совершил ту же самую ошибку, причём в том же самом месте. Правда, Кропоткинская улица теперь называлась Пречистенкой, Метростроевская – Остоженкой, а выехал я, перепутав светофоры, на площадь Пречистенских Ворот. Да и на месте бассейна теперь виднелся лишь огромный лунный кратер, где орудовали, лязгая, экскаваторы. И вы не поверите, остановил меня тот же самый гаишник. Он ещё сильнее растолстел и стал капитаном.
– Проезд на красный свет – очень серьёзное нарушение, – покачал он головой, принимая документы. – Даже и не знаю, что мне с вами делать…
При этих словах, мне показалось, что карман на шинели гаишника как-то сам собой оттопырился в ожидании вложения. Я был к тому времени уже матёрым автолюбителем и, если бы меня остановил незнакомый инспектор, без слов отправил бы купюры по назначению, но я медлил и с радостью нежданной встречи смотрел на старого знакомца.
– Вы что улыбаетесь-то? Ничего смешного. Будем оформлять…
– А вы меня не помните?
– Нет. Знаете, сколько я нарушителей за день останавливаю?
– Догадываюсь.
– А что мы с вами уже что-то… э-э-э… оформляли? – осторожно уточнил он.
– Да, много лет назад вы меня уже останавливали здесь за точно такое же нарушение.
– И что? – опасливо спросил капитан.
– И чуть не сожгли мои права на обогревателе! – Я в доказательство снял корочку и предъявил обгоревший угол.
– Точно! Так это вы?! То-то смотрю, лицо знакомое. Как же, помню! Мы, как с мужиками после дежурства выпьем, по чуть-чуть, я им этот ваш случай рассказываю. Протоколы, конечно, горели, но чтобы права… Ладно, езжай, погорелец, и поаккуратнее!
– Спасибо! Удачи!
– Эх, какая там удача! Видал, какие у нас тут дела! – Он показал полосатым жезлом на развороченный лунный пейзаж, оставшийся от бассейна, – скоро, чую, и мой скворечник снесут…
– И куда ж вы?
– Родина в беде не оставит.
Я сел в машину и повернул на Волхонку: будка на фоне развороченного котлована в самом деле выглядела как уходящая натура – так в кино называют, к примеру, дерево, которое необходимо срочно снять на плёнку, прежде чем оно облетит.
– Неплохо, – кивнул соавтор, – но концовочка всё-таки слабовата.
– Так будет ещё и третья серия!
– Неужели?
…Прошло ещё лет шесть-семь, и я на новой «Хонде» рассекал по Остоженке, намереваясь свернуть на Соймоновский проезд и далее на Пречистенскую набережную. Впереди поднималась златоверхая громада недавно законченного храма Христа Спасителя. Он был такой новенький, такой свежий, что, казалось, с него только-только сняли целлофановую обёртку и розовые ленточки. Засмотревшись, я совершил оплошность: повернул из среднего ряда, а положено по разметке из крайнего правого. Нарушение пустяковое, но тут же раздалась трель, и ко мне поспешил, размахивая жезлом, высокий тощий лейтенант. Я вышел, отдал честь и документы, включая крохотное, запаянное в плёнку водительское удостоверение размером с визитную карточку. Прогресс!
– Ну что же вы так? Нехорошо… – посетовал инспектор знакомым тоном, предполагающим взаимное понимание. – Даже не знаю, что мне с вами делать-то…
– А тут раньше такой толстый капитан стоял?.. – как бы невзначай спросил я.
– Никифорыч?
– Вроде Никифорыч…
– Он теперь майор. В управлении бумажки перекладывает. К пенсии готовится. А вы-то его откуда знаете?
– А он мне однажды на тэнах чуть права не сжёг! Там раньше скворечник стоял. Смешная история…
– Так это вы! – воскликнул лейтенант и посмотрел на меня с радостным изумлением. – Никифорыч всегда, если выпьет, рассказывал, как одному чмошнику… извините, водителю, чуть права не сжёг. Вот, значит, вы какой! Ну ладно, раз такое дело – езжайте и повнимательнее…
Больше я в этом заколдованном месте правил не нарушал.
– Вот теперь совсем другое дело! – похвалил мой соавтор.
4. Как я выковыривал…
Я нарочно привёл в предисловии две эти истории, которые тоже могли бы войти в роман «Гипсовый трубач», но как-то не вставились. Согласитесь, если бы вы встретили их в сборнике рассказов, то вполне могли бы принять за самостоятельные новеллы, хотя в этом вступительном эссе они играют вспомогательную роль, демонстрируя одну из форм, точнее, фаз соавторства. В моей же иронической эпопее вставные сюжеты выполняют множество разных функций: раскрывают взгляды и опыт героев, формируют фабульное движение, втягивают в него временные пласты и различные судьбы, что придаёт прозе качество, которое называют чаще всего «полифоничностью». Впрочем, мне больше нравится слово «многомерность», а ещё лучше «многомирность». Но главное: во вставных сюжетах я предлагаю читателям разные формы «мимесиса», так в литературоведении называют «подражание» искусства действительности – от скорбного копирования до горячечных фантасмагорий и пародийного обезьянничания. А кто является божьей обезьяной, мы с вами, увы, знаем…
Некоторые истории в романе предлагаются в законченном виде, другие зачинаются, придумываются, выстраиваются, редактируются прямо на глазах читателя, имитируя, а то и буквально воспроизводя сам творческий процесс. Собственно, я и написал роман затем, чтобы понять самому и показать другим, как из подлинной жизни, виртуального полуфабриката, а то и просто из чужих произведений делают искусство или то, что именуют «искусством». Кстати, кино у нас давным-давно делают из кино, а не из жизни. Не случайно в романе столько сюжетов, пародирующих киноповести, сценарии, синопсисы… Надеюсь, со временем за мои приношения на алтарь Синемопы мне дадут какого-нибудь «Кинозавра».
Увы, иные книголюбы, даже мои поклонники, не поняли авторской сверхзадачи и роман не приняли. «Вернитесь в реализм, умоляю!» – ломала руки давняя читательница. Но я и не уходил никуда! Реализм – тело искусства, другого нет и не будет, а какое платье, от какого Кардена на него напялили и каким очередным «измом» обозвали – вопрос десятый. Но те читатели, которые поняли, на что замахнулся автор, они, судя по письмам, отзывам, высказываниям на читательских конференциях, горячо приняли мою ироническую эпопею и оценили. Несколько переизданий романа – тому подтверждение.
Однако у меня всегда было ощущение, что вставные новеллы «Гипсового трубача» – это не просто архитектурные излишества и контрфорсы романного здания, закамуфлированные под «атлантов» с «кариатидами», но ещё и самостоятельные прозаические «пиесы», как говаривали в старину. Первым идею вычленить их из текста, скомпоновать в сборник и выпустить отдельной книгой мне подал один умный критик. Он сказал примерно так: «Знаешь, Юра, эти твои вставки напоминают самоцветные камешки в окладе. Все вместе они образуют сложный узор, изображение, дополняют и оттеняют друг друга, но так порой и хочется выковырять каждый из гнезда, покатать в руках и посмотреть через них на свет…»
Оставляю похвалу на совести моего «аристарха» – так когда-то называли добрых критиков, а злых соответственно – зоилами. Однако автору доброе слово, как и кошке, всегда приятно. В подтверждение своих мыслей критик даже напомнил мне литературный прецедент: Борис Лавренёв в 1920-е писал огромный роман о революции и Гражданской войне, куда главами входили знаменитые впоследствии новеллы, такие как «Сорок первый», публиковавшиеся потом в виде самостоятельных рассказов и повестей.
Идея запала в душу. Поначалу мне казалось, «извлечение» произойдёт легко и быстро. Как я ошибался! Да, некоторые сюжеты, к примеру, «Пёсьи муки» или «Космическая плесень» в самом деле легко «вынимались» из гнёзд: отогнул «лапки» и, пожалуйста, – разглядывай на свет. Но потом начались проблемы. Такие новеллы, как «Ошибка Пат Сэлендж» или «Голая прокурорша», пришлось буквально «выковыривать» из текста, причём из разных глав. И совсем уж тяжко обстояли дела с «Любовником из косметички» или «Скифским взглядом», ведь эти истории рассказывают Жарынин, Кокотов и Обоярова в режиме прямого времени, иной раз в нескольких версиях, наползающих друг на друга. Борьба хорошего с лучшем – штука опасная, а если очень долго и старательно точить нож, в конце концов у тебя останется одна ручка. Как тут быть? Я решил сохранить сказовую манеру, частично оставил даже комментирующие диалоги героев, охваченных вдохновением. Мимесис так мимесис! Впрочем, историю четырёх братьев-поляков Болтянских, буквально размазанную по всему обширному роману, я так и не смог собрать, извлечь из дюжины глав и свести воедино, поэтому-то она наряду с другими вставными новеллами не вошла в том извлечённой прозы, названный «Три позы Казановы».
Но не беда: тот, кто читал «Гипсового трубача», наверняка итак помнит сюжеты, не включённые в сборник. А того, кто захочет, прочтя эту книгу, взять в руки всю мою (предупреждаю, увесистую) ироническую эпопею, ждут интересные открытия. Можно будет увидеть, как истории, знакомые по отдельности, складываются в единый романный узор, в качественно иное произведение.
В заключение осталось добавить: учитывая тематические, жанровые и стилистические особенности «извлечённых» повестей и рассказов, я разделил эту книгу на четыре части: «Томные аллеи», «Бахрома жизни», «Капище Синемопы» и «Фантомные были». Последнее словосочетание пришло мне в голову, когда я уже готовил сборник, и оно показалось довольно-таки точным определением самой сути художественного творчества, в нашем случае – литературы, которая ведь и есть придуманная правда, о чём я не раз уже писал и говорил. Если же вас в искусстве больше интересуют фантомные небылицы, то с этим вопросом обращайтесь, пожалуйста, не ко мне, а в жюри «Русского Букера»…
Юрий Поляков,
Переделкино, 2017,2019
Часть первая
Томные аллеи
Три позы Казановы
Когда-то в молодости я занимался творчеством Валерия Брюсова и нашёл в его рукописях набросок про кавалергарда Жоржа Турского, прославленного ловеласа Серебряного века. Я стал расспрашивать о нём старушек, приходивших на литературные посиделки в музей Брюсова, что на Большой Мещанской, и по их уклончиво-нежным ответам понял: Жорж оставил в душах и телах современниц неизгладимый след. Удалось выяснить, что он, чудом уцелев в огне Гражданской войны, остался в Красной России, женился на комсомолке, трудился в заготовительной кооперации и превратился с годами в скромного советского пенсионера. А умирая, ветхий кавалергард решил по наследству передать внуку Вениамину страшную сексуальную тайну, которую получил в свою очередь от везучего предка, выигравшего пикантный секрет в карты у Казановы. Об этом много шептались тогда в свете, и отголоски пересудов можно найти, если вчитаться, даже в ахматовской «Поэме без героя», не говоря уж о брюсовском «Огненном ангеле». Есть версия, что и Пушкин использовал историю Жоржа Турского в «Пиковой даме», переместив, так сказать, сюжет с батистовых простыней алькова на зелёное карточное сукно.
А Веня, скажу я вам, был редким рохлей, занудой и раздолбаем. В общем, троечником. Между тем суть тайны заключалась вот в чём: Казанова знал три сексуальные позы, которые при строго определённом чередовании ввергали женщину в неземное блаженство и навсегда привязывали к мужчине, буквально – порабощали. По секрету доносили: когда кавалергард отправлялся со своим полком на германский фронт, толпы безутешных красавиц, рыдая, стеная, ломая руки и теряя бриллианты, бежали по шпалам за воинским эшелоном почти до Барановичей…
Однако, умирая, склеротический старик успел сообщить внуку только две позы и отошёл в лучший мир. Похоронив деда, Веня впал в отчаяние. Он был безнадёжно влюблён в неприступную, как сопромат, однокурсницу Веру, не обращавшую на невзрачного троечника никакого внимания. Чтобы отвлечься от горьких мыслей, Веня решил самостоятельно разгадать недостающий элемент тайного трёхчлена Казановы. Но как это сделать? Для начала студент купил за две стипендии на Кузнецком Мосту древний учебник любви «Цветок персика», тайно привезённый кем-то из-за границы. Книга была на английском языке – скрепя сердце, парень сел за словари и грамматику. Некоторые позы, изображённые в иллюстрациях, оказались настолько хитросплетёнными и гимнастическими, что воспроизвести их парень не смог. Пришлось всерьёз заняться физкультурой и даже спортом.
В трудах и тренировках прошло два года. Дальше – предстояли практические занятия, но, чтобы вовлечь какую-нибудь приятную женщину в предосудительный эксперимент, надо было для начала ей хотя бы понравиться. Ну в самом деле, ведь не подкатишь к милой незнакомке со словами: «Гражданочка, мой дед, старый хрыч, умирая, оставил мне две трети сексуальной тайны Казановы. Есть предложение: вместе и дружно…» В следующую минуту она в лучшем случае звонко бьёт нахала по лицу, в худшем – зовёт милиционера, а тот – психиатра. В итоге Веня был вынужден обратить пристальное внимание на свою внешность: стрижку, зубы, одежду, манеры. Он даже записался в школу бальных танцев и кружок прикладного этикета. Ну и, разумеется, вывел прыщи на лице с помощью настойки чистотела.
А тут как раз подоспел Московский фестиваль молодёжи и студентов 1957 года, во время которого, как известно, целомудренное советское общество значительно раздвинуло свои эротические горизонты. Достаточно вспомнить бесчисленных разноцветных «детей фестиваля», родившихся девять месяцев спустя. Итак, со всех континентов в столицу первого в мире государства рабочих и крестьян слетелись тысячи красивых девушек всех, как говорится, цветов и фасонов. Именно этот праздник молодого духа и юной плоти как нельзя лучше подходил для разгадки тайны великого сластолюбца Казановы. Надо заметить, Веня хорошо подготовился и свой шанс упускать не собирался. Элегантный, спортивный, обходительный, свободно владеющий английским и французским, сорока пятью видами поцелуев и семьюдесятью двумя сексуальными позами, он сразу привлёк внимание раскрепощённых иностранных дев. После первого же вечера интернациональной дружбы Веня ушёл гулять по ночной Москве с француженкой алжирского происхождения Аннет, успев назначить на следующий день свидание Джоан, американке из Оклахома-сити, штат Оклахома. А на послезавтра он сговорился с миниатюрной, как фарфоровая гейша, японочкой Тохито…
Однако не успел Вениамин уединиться с Аннет на укромной скамеечке Нескучного сада и подарить ей поцелуй, называющийся «Чайка, открывающая раковину моллюска», как двое крепких мужчин, одетых в модные, но совершенно одинаковые тенниски, подошли и попросили огоньку. Поскольку наш герой табаком не баловался, ему пришлось предъявить уполномоченным курильщика студенческий билет и пройти с ними куда следует. Там наследнику Казановы разъяснили, что за попытку вовлечь иностранную подданную в интимные отношения ему грозят большие неприятности вплоть до тюрьмы. Ведь именно так, в объятиях расхожих красоток, и вербуют легковерных советских граждан западные разведки. Но поскольку зайти далеко студент не успел, для первого раза органы ограничатся минимальным наказанием – письмом в институт.
Персональное дело несчастного Вени Гурского разбирали на закрытом комсомольском собрании. Поначалу всё шло к исключению из рядов комсомола, а следовательно, к окончательной жизненной катастрофе. Оскорблённые однокурсницы жаждали его крови. Ишь ты! Тут пруд пруди своих нецелованных соратниц по борьбе за знания, а его, гада, на импорт потянуло! Однокурсники же озверели от зависти – ведь никто из них не отважился даже близко подойти к капиталистическим прелестницам. Декан факультета, в своё время так и не решившийся убежать от постылой жены к горячо любимой аспирантке, тоже, хмурясь, требовал самых суровых мер.
И вдруг, к всеобщему изумлению, за аморального юношу страстно вступилась строгая Вера, та самая отличница, в которую наш герой был безнадёжно влюблён, покуда не впал в казановщину. Мудрая девица заявила, что исключить из рядов – значит расписаться в полной идейно-педагогической беспомощности коллектива, и высказала готовность взять оступившегося товарища на поруки. При этом она смотрела на Веню такими глазами, что он сразу понял: любим, и любим горячо! А как, в самом деле, не увлечься парнем – спортивным, подтянутым, обходительным, аккуратным, модно одетым, танцующим и свободно говорящим на двух языках? Разве много таких?
Взяв Веню на поруки, Вера его уже не выпустила. Вскоре молодые люди зарегистрировались в загсе, устроив в студенческом общежитии грандиозные танцы под патефон. Прошли годы. Обглоданный Советский Союз называется теперь Россией, а КГБ – ФСБ. Но Вениамин Сергеевич и Вера Михайловна до сих пор вместе, а судя по тому, как они смотрели друг на друга в свой золотой юбилей, именно с законной супругой счастливчику удалось-таки найти третью позу Казановы. Или не удалось… Разве это важно, когда любишь?
«Сигнатюр»
Каждый год в конце августа, а точнее, в последнее воскресенье месяца, Львов достаёт с антресолей корзину, резиновые сапоги, старый плащ и ветхую дерматиновую кепку, которую носил ещё в студенчестве. С вечера готовит он себе и еду: три бутерброда, сложенных как бы в один, несколько сваренных вкрутую яиц, большой огурец домашней засолки, очищенную луковку и соль, насыпанную в бумажный кулёчек. В термос Львов наливает крепкий чай с лимоном и без сахара: боится раннего диабета, погубившего отца. Потом ставит стрелку на четыре и, накапав в рюмку валерьянки, ложится спать…
Вскакивает он при первом дребезжании будильника и старается поскорее его прихлопнуть, но жена обычно всё-таки вскидывается, и Львов, смущённо поймав на себе её бессмысленный спросонья взгляд, тихонько встаёт и, неся тапочки в руках, прокрадывается через проходную комнату, где спят дочь с зятем, на кухню. Там он наскоро пьёт растворимый кофе с овсяным печеньем, одевается и, тихонько щёлкнув замком, покидает квартиру. На улице светло от фонарей, хотя ночь уже начинает напитываться утренней прохладой. Львов, определив корзинку на сгиб локтя, быстрым шагом идёт к платформе, что в двадцати минутах ходьбы от дома. Холодно, изо рта вьётся парок: всё-таки конец августа.
На станции, несмотря на ранний час, оживлённо: толпятся люди, одетые стой же, что и Львов, страннической простотой необязательными корзинами в руках. Они высматривают мелькающий свет желанной электрички. Львов покупает билет до Ступино, второпях забывает сдачу, суетливо возвращается и едва успевает влезть в смыкающиеся с шипением двери. Мест свободных много, он садится к окну и, прислонившись к прохладному стеклу, едет. Через некоторое время ему начинает казаться, будто поезд – это бур, пробивающийся сквозь огромный твёрдый кристалл, тёмный с краёв, но становящийся всё светлее и прозрачнее к сердцевине, в которой, очевидно, и прячется нерастраченное утреннее солнце.
На платформу Ступино выходит десяток сонных людей – в руках у них корзины, вёдра, большие целлофановые пакеты. Львов с лукавым терпением опытного грибника дожидается, пока они скроются в деревьях, а потом по ведомой ему узкой тропке, обойдя посёлок, углубляется в лес. Хотя солнце уже чуть привстало над горизонтом, вокруг ещё сумеречно – листва и стволы кажутся сероватыми, точно в чёрнобелом фильме. Львову нравится утренний предосенний лес с влажным шуршанием листьев, запахом прели и птичьим безмолвием.
Прошагав минут двадцать и ощутив, как от росы брюки намокли до колен, он достигает наконец первой заветной полянки. Там, в мшистом треугольнике, между пожелтевшей берёзой и двумя ёлочками, его всегда ждёт удача. Вот и теперь большой белый гриб на высокой ножке стоит вызывающе бесшабашно. Наверное, среди грибов, как и среди людей, тоже есть смельчаки, которые первыми поднимаются в атаку и, погибая, отводят опасность от других…
Срезав смельчака ножом, Львов внимательно оглядывается, даже приседает для лучшего обзора. Он никогда не уходит сразу, но тщательно обшаривает всё вокруг, заглядывая под каждую еловую лапу, и, как правило, находит ещё два-три трусливо затаившихся боровичка. «Храбрец умирает один раз, а трус тысячу!» – вслух бормочет он, обскрёбывая ножом землю с толстых ножек. Потом Львов идёт глубже в лес, сверяясь с памятными приметами: оврагом, поросшим осинами; ельником, становящимся год от года всё выше и гуще; огромным тракторным колесом, невесть откуда взявшимся в чащобе. Попутно он заглядывает в два-три места: на кочках подсохшего болотца собирает белёсые подберёзовики, в основном, правда, червивые, привычно подхватывает высыпавшие на просеку красноголовики с крапчатыми долгими ножками. А в маленьких квадратных овражках, оставшихся от военных землянок, Львов собирает чернушки. Их много, но они скрыты сухой листвой, поэтому искать их надо, ползая на коленях и разгребая руками душистые предосенние вороха с белыми мохеровыми нитями потревоженных грибниц. Точно ищешь обронённую.
Последнее заветное место его грибных угодий – огромное поваленное обомшелое дерево, в эту пору обсыпанное мясистыми опятами. Однако сегодня Львову не везёт: наполовину вросший в землю ствол покрыт бесчисленными ножками, оставшимися от срезанных шляпок, культи завялились на кончиках и стали похожи на бородавчатую шкуру допотопного чудовища. Но наш герой горюет недолго, смотрит вверх – там, на высоте трёх метров, на берёзе растут большие белёсые от спорового порошка опята. Он срезает длинную лещину, очищает от тонких веточек, чтобы получилось как бы удилище, и, размахнувшись, со свистом, ловко, в несколько ударов сбивает эти высокоствольные грибы. Корзина почти полна, и можно возвращаться. Но Львов почему-то идёт дальше.
Прошагав с километр, он оказывается у серого бетонного забора, украшенного кое-где любовными признаниями, а также нехорошими надписями. Некоторые секции от старости выпали из общего ряда и лежали тут же, покрытые зелёным лишаём. За оградой был старенький заброшенный пионерский лагерь. Деревянные корпуса, похожие на бараки, выкрашенные когда-то в весёленький жёлтый цвет, сиротливо стояли под почерневшими, провалившимися кое-где шиферными крышами. Окна пустовали: рамы давно уже выломаны и унесены умельцами из близлежащего садово-огородного товарищества.
Линейка для торжественных построений пионерии, когда-то ухоженная, посыпанная гравием, обсаженная цветами и пузыреплодником, заросла молоденькими берёзками, крапивой, полынью, лиловой недотрогой… От трибуны (к ней, чеканя шаг, шли некогда председатели отрядов, чтобы звонкими голосами отдать рапорт) осталось только бетонное основание: кованые перила тоже уволокли. Металлический флагшток проржавел и покосился. Тросик для поднятия флага, лопнув, завился, точно усы железного хмеля.
Дальше, за линейкой, начиналась аллея пионеров-героев. От неё сохранились лишь сваренные из уголков ржавые перекошенные рамы. В одной уцелел кусок фанеры с остатком юного лица: судя по раскосым глазам, это был маленький чабан Марат Казей, который то ли задержал нарушителей горной границы, то ли спас отару от волков, Львов уже не помнил. А в самом конце аллеи, перед буйными зарослями сирени, окружавшими хоздвор, словно на страже этого затерянного пионерского мира, стояли друг против друга гипсовые барабанщик и трубач. Точнее сказать, когда-то они были барабанщиком и трубачом. От первого остались ноги в гетрах и половина барабана, повисшего на согнувшейся проволочной арматуре. Туловище отсутствовало. Кому оно могло понадобиться и куда его унесли? А вот трубач оказался поцелее: у него лишь откололась левая рука, но кисть, упёртая в бок, сохранилась. Был также отломан мундштук горна, и выходило, что трубач дул в пространство. Остальное – и задорное курносое лицо, и гипсовый галстук, и короткие штанишки – всё уцелело. Только побелка давно сошла, и горнист стал синюшного цвета, точно давний утопленник.
Львов поставил корзину и уселся возле постаментика. Ровно, как море, шумел лес. Припекало колючее осеннее солнце. В небе плыли крепко сбитые кучевые облака. Его сердце наполнилось той непередаваемой сладкой болью, которая охватывает нас лишь при посещении памятных мест и, наверное, служит своеобразным, дарованным свыше наркозом, позволяющим сердцу не разорваться от сознания жестокой необратимости времени.
Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал солёный огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.
Пёстрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло. Вдруг пахнуло знакомыми духами, и он услышал звуки давней забытой песни, которая была в то лето страшно популярна – и её по несколько раз вдень крутил лагерный радиоузел. Он даже оглянулся, ища алюминиевые репродукторы, висевшие когда-то на столбах, но их давно уж не было. И Львов понял, что мелодия звучит в нём самом, а губы невольно шепчут забытые слова:
Только прошу тебя, не плачь!Только прошу тебя, не плачь!Я удержу в своих ладонях твоюруку!Ты слышишь, гипсовый трубач,Старенький гипсовый трубачТихо играет нашу первуюразлуку!
Она очень любила эту песню и всё время напевала. После отбоя и вечернего педсовета, когда лагерь спал, они встречались здесь, возле гипсового трубача, в зарослях отцветшей сирени. Он снимал свою куртку, украшенную нашивками студенческого стройотряда, и набрасывал на её зябнущие плечи. Вечера были уже прохладные: осень подбиралась к ним на мягких лапах сентябрьских листопадов. Последняя, третья, смена заканчивалась. Им предстояло расстаться и разъехаться по домам.
Юный Львов старался не думать об этом, как не думают в молодости о смерти, но, конечно, понимал: скоро всё закончится – и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел её на педсовете, так и погибнет, развеется в неловких словах, случайных касаниях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьёзностью, даже хмурилась, точно готовясь принять очень сложное и важное решение.
А поцеловались они за всю смену только раз, во время вожатского костра, разведённого на Весёлой поляне. Она вдруг взглянула на него так, что он всё сразу понял. Посидев немного со всеми, они, не сговариваясь, незаметно ушли в лес, в темноту, подальше от пьяных голосов, гитарного скрежета и огромных пляшущих теней. Из ночной глубины леса костёр казался огненной птицей, бьющейся в решётке чёрных стволов и веток. Львов тихо обнял её и поцеловал. Губы у неё оказались мягкие, нежные и доверчивые. Она пахла дымом и духами. Потом, много лет спустя, он случайно выяснил, как они называются. «Сигнатюр». Львов даже подарил такой флакон жене к 8 Марта, но ей духи не понравились. А может, почувствовала что-то. Жёны чуют другую женщину, даже прошлую, даже позапрошлую, лучше, чем таможенный сеттер наркотики.
После поцелуя она, отстранившись, долго-долго смотрела ему в глаза и наконец спросила:
– Ты меня любишь?
– Да, люблю.
– И потом будешь любить?
– Боже… Ника… Конечно… – задохнулся Львов.
Он почувствовал: в этом робком «потом» уже очнулось и распустилось вечнозелёное слово «любовь». Накануне отъезда Ника сама подошла к нему и назначила свидание возле гипсового трубача ночью, после прощального костра. Львов даже не слышал её шагов, а только уловил запах «Сигнатюра» и ощутил, вздрогнув, как её лёгкие ладони легли ему на плечи. Он обернулся, их дыхания встретились-сначала дыхания, потом руки, губы, тела… Под платьицем у Ники не было ничего, кроме бездны женской наготы. Они любили друг друга прямо на мшистой земле, шатавшейся и кружившейся под ними. Любили прямо у подножия гипсового горниста, беззвучно трубившего в ночное небо гимн их невозможному счастью, которое в единый миг пронзило их обоих, как пронзал копьём суровый ветхозаветный пророк иудеев, обнимавших чужеверных дев.
Потом они лежали недвижно и смотрели на звёзды.
– Ты знаешь, что это? – спросила она, показывая на млечное крошево, рассыпанное по горнему тёмно-синему бархату.
– Что?
– Каждая звезда – это любовь. Когда любовь заканчивается, звезда падает. Вон видишь – полетела! Это кто-то кого-то разлюбил…
– Я тебя не разлюблю!
– Я знаю…
– Я тебя очень люблю.
– Я и это знаю…
– Не уезжай!
– Не бойся! Я к тебе приеду. Скоро! Съезжу только к родителям. Мама болеет…
– А где живут твои родители? – Львов почувствовал щемящую странность своего вопроса.
Он обнимает тело самой близкой, навеки ему теперь принадлежащей юной женщины, а сам не знает даже, где живут родители! Чудовищно…
– В Анапе.
– Это у моря?
– Прямо на берегу! Представляешь, мы сможем там отдыхать. Без всяких путёвок. Я хочу, чтобы однажды мы сделали это в море, ночью…
– Я тоже… Я тебе буду звонить.
– Мне некуда звонить. В Анапе у нас нет телефона. А в общежитии вахтёрши никогда не позовут, особенно если мужской голос. Вредные.
– И много у тебя было мужских голосов? – с болезненной весёлостью спросил Львов.
– Ах, паршивец! Он ещё спрашивает! Как будто не понял! – смешливо возмутилась Ника и тихонько шлёпнула его ладонью по губам.
– Я тебе буду писать! – пообещал он, привлекая её к себе.
– Пиши…
Внезапно она рывком села и оттолкнула его. Львов испугался, даже обиделся.
– Здесь… здесь кто-то есть! Кто-то смотрит на нас… – задыхаясь, прошептала Ника, испуганно вглядываясь в тёмные силуэты кустов и прикрывая грудь скомканным платьем.
– Нет здесь никого. Мы одни. Все спят…
– Правда?
– Правда!
– Извини! Мне показалось… – Словно ища прощения, она заставила его лечь и нежно склонилась над ним.
Вернувшись домой, он ждал её звонка. Подбегал к телефону, но каждый раз это была не она. Написал несколько писем на адрес общежития, который Ника оставила ему перед разлукой. И получил ответ от коменданта общежития по фамилии Строконь. На тетрадном листке в клеточку от руки, буквами чёткими и почти печатными сообщалось, что такая-то «из списков проживающих студентов выбыла в связи со смертью, наступившей в результате авиационной катастрофы, случившейся при посадке самолёта местной линии в аэропорту Анапы…» Далее шла затейливая подпись и круглая фиолетовая печать. Эта печать на клетчатом, неровно оторванном тетрадном листе поразила Львова в самое сердце. Он зарыдал и проплакал до утра.
Прошло лет десять. Он был уже женат. И однажды ему приснилась Ника. Она недвижно стояла возле гипсового трубача в парадной форме пионервожатой: тёмно-синяя юбка, белая блузка, алый галстук на груди и пилотка-испанка на голове. Девушка молчала, но её глаза пытались сказать что-то отчаянно важное. Львов проснулся от страшного сердцебиения и ощутил в воздухе запах «Сигнатюра». Он пошёл на кухню выпить воды и, случайно глянув на отрывной календарь, обнаружил: завтра день их последнего свидания и первых объятий.
С тех пор каждый год в этот день он приезжает сюда, к гипсовому трубачу, к этому памятнику своей первой и, кажется, единственной любви…
Уж замуж невтерпеж
– Знаете, Кокотов, когда-нибудь я напишу книгу о моих женщинах и назову её, допустим, «Томные аллеи». Как вам заглавие?
– Неплохо…
– Но вот беда: писать-то я как раз и не люблю.
– Жаль, я бы почитал…
– Сделаем так: я буду рассказывать, а вы записывать…
– Но…
– Тогда слушайте! У нас в ОБВЕТе…
– Где?
– В отделе обслуживания ветеранов кино, в ОБВЕТе, работала интересная девушка. Назовём её, кстати, Ветой. Так, ничего себе. Я пробовал: пикантно. Она страстно хотела выйти замуж за иностранца. А, как известно, самые темпераментные и безоглядные среди чужеземцев – итальянцы. И тогда Вета пошла на курсы итальянского языка, окончила их, стала подрабатывать гидом – и, конечно, приглядываться. Пару раз ей попадались какие-то никчёмные работяги в новых, специально для поездки в Россию купленных малиновых башмаках. Потом встретился сицилиец, необыкновенный любовник, который жил у неё две недели и прерывал объятия лишь для того, чтобы узнать счёт на чемпионате мира по футболу. Он очень хотел жениться на Вете, но развестись не мог, ибо состоял в браке с дочерью крупного палермского мафиози, и стоило ему лишь заикнуться, как, сами понимаете, ноги в лохань с цементом-и на дно к крабам…
В общем, Вета стала тихо отчаиваться, как вдруг её приставили переводчицей к миланскому королю спагетти, прилетевшему в Москву для организации совместного производства макарон. Назовём его для разнообразия Джузеппе. Он влюбился в неё так, как только способен влюбиться пятидесятилетний мужик, отдавший всю свою жизнь макароностроению и семье. До безумия! Он снял ей квартиру, осыпал подарками, а когда узнал, что она собирается замуж (роль жениха по старой дружбе исполнил ваш покорный слуга), сразу сделал ей предложение, от которого она не смогла отказаться. Джузеппе был счастлив и, подарив ей бриллиантовое кольцо, улетел в Милан улаживать дела. Там у него имелись жена и трое детей, а развестись в Италии почти так же трудно, как у нас в России двум голубым пожениться. Пока…
Год он разводился и делил имущество. Родители его прокляли, жена при каждой встрече в присутствии адвокатов и журналистов плевала ему в лицо, дети рыдали, просили выбросить из головы эту русскую проститутку и вернуться в семью. Но он был непреклонен и продолжал бракоразводный процесс. Наконец поделили все макаронные фабрики и загородные дома. Он даже смирился с тем, что жена в порядке компенсации за моральный ущерб забрала себе гордость его коллекции – знаменитый перстень Борджиа со специальной выемкой для яда. И вот Джузеппе, свободный, как попутный ветер, прилетел в Москву, разумеется, заранее дав телеграмму: «Летчю на крильях люпви! Твоя Джузепчик». Ветка ходила, всем её показывала и плакала от счастья. Он ведь, молодец-то какой, между судебными заседаниями русский язык поучивал!
Вета, которая весь год вела себя как исключительная монашка и не порадовала ни одного мужчину (кроме меня, разумеется), накрыла стол, надела специально купленный прозрачный пеньюар, а фигурка у неё – я как очевидец докладываю – очень приличная. И представьте себе: обнаружив её в дверном проёме, просвеченную насквозь до малейшей курчавой подробности, Джузеппе воскликнул: «Мамма миа!» И умер на месте от обширного инфаркта. Позже выяснилось: приступы у него начались ещё во время бракоразводного процесса, но он полагал, что сердце болит от разлуки с любимой. Вот как бывает…
Вета чуть не сошла с ума и поклялась, что не взглянет теперь ни на одного итальянца. И слово своё сдержала: через три месяца она записалась на курсы шведского языка, а через полтора года вышла замуж за шведа Генрика – рослого блондина. А тот, поделив по суду принадлежавшие ему бензоколонки и автосервисы, в силу природного нордического хладнокровия всё-таки остался жив…
Она родила ему трёх сыновей, причём первенец оказался почему-то жгучим брюнетом.
Найти зверя!
– Кокотов, записывайте следующую историю!
Игрой судьбы однажды я оказался в спальном вагоне наедине с восточной дамой по имени Карина. Вообразите, за окном летящая ночь, а нас внезапная страсть буквально швыряет из угла в угол двухместного купе. Когда, миновав Бологое, мы утомились, она рассказала мне свою удивительную историю.
Её муж, допустим, Иван Тигранович, служил в министерстве заготовок на приличной должности. Жили они в достатке, согласии, изредка перед сном занимаясь по остаточному принципу любовью. Одна беда: министр Ивану Тиграновичу попался редкий жлоб, сволочь и хам, из хрущёвских ещё выдвиженцев. Об людей ноги вытирал, особенно любил в пятницу вечером, перед выходными, вызвать на ковёр и изнавозить так, что человек еле выползал из кабинета. Поначалу Иван Тигранович, вернувшись со службы, чтобы расслабиться, напивался до потери сознания, но у него обнаружили слабую печень, и дело шло к циррозу. Карина призывала мужа к умеренности, умоляла, подсыпала в суп чудодейственную гомеопатию – всё бесполезно. Каждую пятницу, воротившись со службы синим от позора, он доставал бутылку и пил, пока не падал со стула. А в субботу и воскресенье, конечно, болел: ни тебе лампочку ввернуть, а про то, чтобы ковёр выбить или жену приобнять, – даже и говорить нечего. Отчаявшись, Карина полетела за советом в Степанакерт к любимой бабушке. И старая мудрая армянка Асмик Арутюновна сказала: «Стань ему вином!»
Вернувшись домой, послушная внучка, чтобы отвлечь мужа от губительной привычки, после очередной министерской взбучки постаралась его по-женски приласкать. Иван Тигранович, надо заметить, откликнулся на это с таким звериным неистовством, будто пытался выместить на нежном теле супруги всё своё подневольное отчаяние.
Оскорблённая Карина собрала вещи и улетела в Степанакерт к бабушке. Но мудрая старая армянка Асмик Арутюновна её отчитала и отправила назад со словами: «Лучше грубый муж, чем ласковое одиночество!» Воротясь, послушная внучка решила так: пусть уж пьёт, чем зверствует на семейном ложе!
Наступила пятница. Карина накрыла стол, выставила коньячок, привезённый с исторической родины, оделась как монашка и стала ждать, надеясь вернуть порывы несчастного супруга в прежнее алкогольное русло. Но не тут-то было: Иван Тигранович вихрем влетел в квартиру, выпил для ярости стакан, содрал с жены ризы и, бормоча что-то про срыв плановых поставок, многократно над ней надругался. С тех пор так и повелось. Чем оскорбительнее был разнос министра, тем невероятнее вёл себя муж на брачном одре. Карина сначала рыдала, потом смирилась, затем стала находить в животных порывах супруга некоторую приятность и наконец всем телом полюбила жёсткие ночи с пятницы на субботу. Заранее надев тонкий чёрный пеньюар и наложив на лицо призывный макияж, она с нетерпением ожидала возвращения домой Ивана Тиграновича, униженного, растоптанного и жаждущего возмездия. Так они и жили. Душа в душу. Тело в тело.
Но тут, как на грех, умер Брежнев, пришёл Андропов и начал всюду расставлять своих людей. Жлоба-министра, наградив орденом, отправили на пенсию, а вместо него прислали из КГБ генерала, который прежде курировал борьбу с диссидентами и вследствие специфики этой работы в общении с людьми отличался деликатностью, переходящей в служебную нежность. По пятницам он зазывал сотрудников в кабинет, угощал чаем с сушками, сердечно расспрашивал о работе, семье, обсуждал с ними новинки литературы и искусства, намекал на то, что скоро в Отечестве подуют свежие ветра обновления. И еженедельные расправы над ждущим телом жены прекратились – как не было. Иван Тигранович стал возвращаться домой в приподнятом, даже мечтательном настроении и за ужином объяснял Карине: главная беда в том, что мы не знаем страну, в которой живём.
Перед сном он, конечно, как правообладатель, устало проведывал жену, но редко и оскорбительно деликатно.
Несчастная терпела, томилась и наконец, отчаявшись, полетела за советом к бабушке в Степанакерт. Мудрая старая армянка Асмик Арутюновна, выслушав внучку, долго молчала, потом сказала: «Если зверя нельзя разбудить, его надо найти!» И бедняжка стала искать. А как сказал поэт, «женский поиск подобен рейду по глубоким тылам врага». Прощаясь со мной утром на платформе и пряча печальные глаза, Карина горестно шепнула: «Если бы мой Иван Тигранович стал прежним, я бы никогда, никогда…» – и заплакала.
Больше мы никогда с ней не встречались.
Афганская дублёнка
– Однажды, на износе советской власти, как сказал бы великий баснописец ГУЛАГа, я полетел в Ташкент на кинофестиваль «Хлопковая ветвь». И загулял. Кокотов, вы записываете?
– Записываю…
– Страшное, доложу вам, испытание для организма. Жара, водка – и обе по сорок градусов! А ещё еда, еда, еда. Стоит только присесть от естественного изнеможения – тебе уже несут плов, думают: проголодался. И отказаться нельзя: Восток! Обидятся и зарежут потом где-нибудь в глинобитном переулке сапожным ножом. По ночам местный сценарист и диссидент Камал приобщал меня к тайнам среднеазиатского эротизма, свившего гнездо в женском общежитии строительно-монтажного управления номер два. Все девушки там были славянки, за исключением касимовской татарки Флюры, которая, разгорячась, билась в моих объятиях с таким неистовством, что в этот момент бдительные ташкентские сейсмологи, наученные жутким землетрясением 1966 года, с тревогой фиксировали опасные взлёты самописцев.
Так прошла неделя. Выжил я только благодаря конкурсным просмотрам: днём отсыпался в прохладном кинозале под стрёкот проектора, как на берегу журчащего арыка, набирался сил, а потом, на обсуждениях, не помня, конечно, ни хрена, говорил, что в показанных лентах заметно влияние Тарковского, удручает блёклость положительных героев и неряшливый монтаж. Все со мной, разумеется, соглашались. Потом был прощальный банкет, похожий на последний раунд боксёров-тяжеловесов: сил больше нет, а бить, то есть – пить, надо! И вдруг буквально за три часа до самолёта мой разум вынырнул из чёрной фестивальной пучины, и я вспомнил о том, что жена моя Маргарита Ефимовна строго-настрого приказала купить ей в Ташкенте афганскую дублёнку. Сейчас, конечно, трудно понять, зачем тащить из Средней Азии в Москву тёплую одежду, но то были благословенные времена гуманного советского дефицита… Да-да, гуманного! Ведь при советской власти в дефиците были лишь некоторые товары, как тогда говорили, повышенного спроса. Сегодня в дефиците деньги. Следовательно, дефицитом стало то, что можно купить за деньги, значит, абсолютно всё! Эрго: мы живём в обществе тотального, бесчеловечного дефицита. Но вернёмся к дублёнкам. Их привозили из Афганистана офицеры «ограниченного контингента», да ещё и «духи» по горным тропам контрабандой тоже подтаскивали. В Ташкенте эти тулупы стоили вдвое дешевле, чем в московских комиссионках.
Мы с Камалом с банкета помчались на базар. Отравленный многодневным пьянством мозг часто склонен к мрачным интерпретациям, и поэтому, когда мы зашли в торговые ряды, где продавали дублёнки, мне показалось, я очутился в захваченном врагами городе: по обеим сторонам улицы висели, покачиваясь, зверски умерщвлённые жители. Усилием воли, подкреплённым глотком водки, я вернулся к продажной действительности и после недолгих колебаний выбрал тёмно-коричневый расшитый восточными узорами и отороченный чёрной ламой тулупчик. А чтобы не ошибиться, накинул его на Камала, который размером был точь-в-точь, как Маргарита Ефимовна. Мой восточный друг изящно запахнул полы, вильнул бёдрами, изобразив лицом женщину, охваченную магазинным счастьем. У него, кстати, несмотря на советскую власть, было две жены, одна законная, а вторая сокрытая под видом юной племянницы, приехавшей из кишлака, чтобы получить среднее техническое образование. В общем, я остался доволен и легко отсчитал четыреста пятьдесят рублей – деньги по тем временам немалые! Схватил я свёрток с дублёнкой, и мы с Камалом помчались, опаздывая, в аэропорт, но успели, разумеется, заскочить к его другу-поэту, который по такому случаю накупил выпивки и зажарил на балконе своей городской квартиры барашка. Стремительно выпили за вечную дружбу русских и узбеков, за дублёнку, за братьев Люмьеров, за Омара Хайяма… И я отрубился. Кстати, мне кажется, померкнувшее сознание мертвецки пьяного человека временно – подчёркиваю, временно – отлетает в тот же самый предвечный накопитель, куда прибывают и души тех, кто на самом деле умер. Там они встречаются и горестно общаются. Только таким, пусть кратким, но невыразимо печальным соседством можно объяснить запредельную тоску, какую ощущаешь, очнувшись после жестокой попойки…
Когда сознание вернулось, я обнаружил себя в длинном тёмном кинозале: мягкое кресло, стрёкот проектора, храп кинокритика в соседнем ряду. Вообразив, что уснул на конкурсном просмотре, я решил во время предстоящего обсуждения добавить к обычным трём претензиям ещё и четвёртую: чрезмерная цитатность – болезнь режиссёрской молодёжи. Только странное дело: экрана нигде не было: ни впереди, ни сзади, ни сбоку. Лишь увидев стюардессу, по-матерински обходящую задремавших пассажиров, я догадался, что нахожусь в самолёте. Просто мне прежде не доводилось летать на новом, недавно пущенном в серию широкофюзеляжном Ил-86. Отсюда моя забавная ошибка. Я вообразил счастливое лицо жены, примеривающей дублёнку, отхлебнул из початой бутылки безвкусный алкоголь и, успокоенный, уснул.
Когда, шатаясь, я спускался по трапу в Москве, стюардесса догнала меня и с гримасой отвращения сунула большой свёрток, перетянутый шпагатом. Из разорванной в нескольких местах обёрточной бумаги торчали чёрные жёсткие космы. Я почувствовал себя конкистадором, возвращающимся на родину с мотком трофейных индейских скальпов. Таксист неохотно посадил меня в машину, а свёрток, отворачиваясь, кинул в багажник. В машине мне стало хуже, пришлось допить бутылку, которую дал мне в дорогу мудрый Камал.
Утром я проснулся в собственной квартире, на «карантинном» диване. Дело в том, что во хмелю я брыкаюсь, могу громко спорить, скажем, с Лелюшем о философии кадра, но, что самое неприятное, могу обсуждать с какой-нибудь давно отставленной любовницей актуальные аспекты практической чувственности. Чтобы сохранить наш брак, жена и придумала «карантинный» диван. Первое, что я почувствовал, вернувшись к трезвой реальности, – это жуткий запах, исходящий от распростёртой на полу дублёнки.
В комнату вошла Маргарита Ефимовна с окончательным выражением лица, знакомым каждому пьющему мужу. Словами и очень приблизительно это выражение можно изъяснить так: «Ну и какая ещё дура с тобой после всего этого станет жить, а?» Кстати, окончательность выражения совершенно не зависит от степени совершённого спьяну злодейства. Ты мог вчера попросту обозвать жену мороженой курицей, а мог и непоправимо сознаться в том, что у тебя есть вторая семья и трое детей.
– Ну и как тебе дублёнка? – весело спросил я, вспоминая, что же натворил в беспамятстве. – Размер угадал?
– Размер? – Жена горько усмехнулась. – Угада-ал…
– А что не так? – уточнил я с недобрым предчувствием.
– И ты ещё спрашиваешь?
– Спрашиваю…
– Ты разве не чувствуешь запах?
– Выветрится, – успокоил я и вспотел от облегчения.
– Сомневаюсь… Но не это главное.
– А что?
– Кожа совсем не выделана.
– Ты преувеличиваешь! Ты вообще всегда и всем недовольна! – На меня начала накатывать похмельная ярость.
– Возможно, – кивнула Маргарита Ефимовна, подняла дублёнку и поставила её на пол. – Видишь?
– Вижу…
Мой подарок твёрдо стоял на паркете, прихотливо сложившись в странное сооружение, напоминающее вигвам.
– Но и это не всё!
– Что ж ещё?
– Она, она… – прошептала жена, всхлипнув, – она с застёжками на мужскую сторону! – и заплакала.
– Не может быть! – воскликнул я, понимая, что как раз очень даже может, ведь мерил-то я проклятую козлиную шкуру на пьяного Камала.
– Выброшенные деньги, – вздохнула Маргарита Ефимовна.
– Не волнуйся, деньги я верну!
– Ну конечно, так я и поверила…
Но я-то знал, что говорю! Одно время мне пришлось подрабатывать, читая лекции о современном советском синематографе в «Новороссийске». Нет не в городе, а в кинотеатре «Новороссийск». Помните, был такой на Земляном Валу? Я в ту пору водил дружбу с Гришкой Пургачом, перезнакомился с кучей знаменитых актёров, актрис и режиссёров, знал все их тайны. Лекции мои не претендовали на концептуальность. Главное – ответы на вопросы: кто на ком женат, кто с кем развёлся, кто из звёзд пьёт как сапожник, а кто уже завязал или уехал за бугор вроде Савки Крамарова. И вот однажды ко мне подошла миниатюрная брюнетка с лёгким пушком на верхней губе, свидетельствующим о скрытом темпераменте. Непонятно, правда, что несчастные дамы делают с этим темпераментом, когда после сорока пушок превращается в мушкетёрские усы…
– Скажите, а правда, что Баталов женат на циркачке? – спросила она, волнуясь.
– Да, это так, – ответил я с лекторской солидностью. – Она цирковая наездница и цыганка. А зовут её Гитана…
– Гитана! – ахнула брюнетка, сверкнув чёрными глазами.
– А вас как зовут?
– Гуля Игоревна…
– Гуля Игоревна, я заметил, вы не в первый раз на моей лекции…
– Да, я тут работаю, через дорогу, в «комке»… старшим товароведом.
– В комиссионном магазине? Прелестно! – просиял я. – А вы когда-нибудь бывали в Доме кино?
– Никогда.
– Я вас как-нибудь приглашу.
– Вы тоже к нам приходите, если что…
Я стал к ним наведываться – и немного приоделся. Мы подружились, я за ней пытался ухаживать, но увы: Гуля Игоревна оказалась из порядочных женщин, изменяющих мужу только по любви. Как-то раз я повёл её в Дом кино на закрытый показ фильма «Однажды в Америке», причём на мне был роскошный тёмно-синий блейзер, который она же мне по-дружески попридержала. Тогда ведь с импортом непросто было, за привезённой из-за бугра модной шмоткой очередь выстраивалась. Поднимаясь по лестнице, я глянул на себя в огромное зеркало: мне навстречу шёл статный джентльмен с ранней интеллектуальной лысиной и серебристыми висками, как у Николсона. Гуля тоже смотрела на меня в тот вечер особенными глазами. Знаете, для того чтобы в женском сердце вместо тёплого снисхождения вспыхнула страсть, иной раз достаточно мелочи – изящно повязанного галстука, удачной шутки, оригинального подарка, нового пиджака… А то обстоятельство, что блейзер мне отвесила именно она, сработало как пусковой механизм. Я стал почти мужем, заботливо обуваемым и одеваемым.
Во время знаменитого эпизода, когда Лапша в исполнении Де Ниро насилует в такси боготворимую девушку, испуганная товароведка в темноте прижалась ко мне, и я, успокаивая, погладил её колено. По дороге домой она твердила, что «такие неприличные вещи» показывать на экране, а тем более смотреть вообще нельзя! Я проводил её до подъезда, Гуля поблагодарила меня за культурный вечер и смущённо промолвила, что с удовольствием пригласила бы к себе на чай, но там, дома, её ждут сын-школьник и муж-доцент, уверенные, будто она допоздна задержалась в магазине, заканчивая квартальный отчёт.
– Ничего не поделаешь… – вздохнул я, и мы стали любовниками в лифте.
– Врёте, врёте, врёте! – взорвался, не выдержав, автор «Сумерек экстаза».
– Почему? – оторопел Жарынин.
– Потому что получается… получается, что каждую встреченную женщину вы обязательно укладываете в постель!
– Ну не каждую, коллега, далеко не каждую! Что касается Гули, тут вы правы: потом, изредка, если моя жена уезжала в командировку, она заглядывала ко мне, чтобы взбодриться от торговой рутины.
– Врёте, врёте, врёте!
– Нет, в таком оголодавшем состоянии вас нельзя пускать в дамское общество, тем более – к Наталье Павловне. Учтите, лишь лёгкая пресыщенность делает мужчину интересным.
– Не ваше дело!
– Андрей Львович, вспомните завет Сен-Жон Перса: воздержание – прямой путь к человеконенавистничеству!
– Пошли вы к чёрту!
– Я подумаю, как вам помочь!
– Не нуждаюсь. Рассказывайте дальше!
– Ладно. А вы не забывайте записывать.
Добившись близости, я решился и показал Гуле злополучную козлиную шкуру. Несмотря на эксклюзивное ко мне отношение, товароведка пришла в ужас и долго, надев нитяные перчатки, поминутно отворачиваясь, чтобы схватить свежего воздуха, ворочала мою зловонную покупку, напоминая патологоанатома, роющегося в мумифицированном трупе. Я собрался уже, махнув рукой, взять эту смрадную дрянь и выбросить где-нибудь за городом, но моя новая подруга, закончив идентификацию, посмотрела на меня долгим любящим взглядом, вздохнула и сказала:
– Ладно, оставь! Попробую что-то сделать…
– Неужели купят? – засомневался я.
– Но ведь ты же купил! – с экзистенциальной грустью, свойственной труженикам прилавка, ответила она. – Сколько, кстати, это стоило?
– Четыреста пятьдесят.
– Сколько?! Боже! Ну хорошо… Поставлю пятьсот пятьдесят. На руки, если удастся, получишь четыреста сорок.
– А может, лучше сразу снизить цену?
– Это мы всегда успеем. Если будет стоить очень дёшево, начнут искать недостатки. И найдут…
– У неё застёжки на мужскую сторону, – на всякий случай напомнил я.
– Знаю! – самоотверженно прошептала моя возлюбленная: два дня назад она призналась, что ради меня готова уйти от мужа-доцента.
Для начала Гуля обработала дублёнку импортным дезодорантом, угробив целый баллончик, в результате шкура уже не воняла козлом, зато исходила сладким трупным запахом.
– Звони! Буду ждать… – сказала она на прощание.
Не знаю, что она имела в виду: то ли участь выставленной на торжище гиблой дублёнки, то ли мой отклик на её готовность оставить ради меня супруга-доцента… Но так или иначе, а наши отношения с того момента пошли на убыль. Мне было неловко лишний раз звонить ей в «комок», ведь Гуля могла подумать, я лишь делаю вид, будто хочу услышать её нежный голос, а на самом деле интересуюсь, не продалась ли наконец отделанная ламой вонючка.
Моя подруга всё чаще под разными предлогами стала отказываться от интимных свиданий, потому что при встрече, наскоро, как приветствиями, обменявшись оргазмами, мы, сами того не желая, начинали обсуждать туманные перспективы реализации сыромятного чудовища. А ведь прежде, подобно всем влюблённым, утомясь, мы подолгу нежились, искренне удивлялись тому, что на огромной планете, где бессмысленно шныряют туда-сюда миллиарды мужчин и женщин, два сердца, измученных брачным одиночеством, нашли друг друга. Гуля, неплохой счетовод, начинала вычислять вероятность нашей встречи… Вы не представляете, насколько ничтожна эта вероятность!
…Прошёл почти год, а шкуру никто так и не купил. За это время мы окончательно охладели, и судьба дублёнки, пожалуй, – единственное, что продолжало нас связывать. Мы перезванивались. Я успел страстно влюбиться в длинноногую студентку ВГИКа… Гуля Игоревна, в свою очередь, серьёзно увлеклась молодым милиционером, дежурившим в стеклянной будке на перекрёстке Земляного Вала и Старой Басманной, прямо напротив «комка»: он забегал иной раз по-соседски в магазинный туалет и однажды для удобства вынул из кобуры табельный «Макаров», положил на сливной бачок да и забыл, совершив тем самым тяжкое должностное преступление. Пистолет нашла Гуля и убрала от греха в сейф. Через полчаса примчался постовой, белый, будто кафель в операционной, и в тот момент, когда моя бывшая подруга со снисходительной улыбкой возвращала ему оружие, малолетний хулиган Купидон поразил их из своей рогатки. В результате она всё-таки бросила мужа-доцента, а милиционер – двух сыновей и жену-расфасовщицу.
Я уже стал забывать про дублёнку, да и Маргарита Ефимовна больше не спрашивала, махнув рукой и навсегда вычеркнув четыреста пятьдесят рублей из семейного бюджета. Вдруг, как сейчас помню, 6 марта звонит Гуля и севшим от волнения голосом сообщает: «Дима, приезжай! Купили!» Я помчался в «комок» как сумасшедший. Мне нужны были деньги: у студентки ВГИКа оказалось нездоровое, прямо-таки сорочье влечение к блестящим изделиям из драгоценных металлов, а я уже вступал в тот возраст, когда одним блеском глаз юницу не взять. Но ещё больше мне хотелось узнать, как же всё это произошло и кто именно купил моё козлиное горе.
Гуля ждала меня на пороге магазина, показательно светясь тем новым женским счастьем, какое так любят напускать на себя дамы при встрече сбывшими любовниками, даже если расстались спокойно и по взаимности. Я вручил ей огромный букет роз, купленный по дороге, она мне-четыреста сорок рублей. И всё подробно рассказала. Оказалось, покупателей тоже было двое. Мужики, по виду командированные и пьяные в стельку, опаздывали на Ярославский вокзал к поезду. Один, едва ворочая языком, объяснил, что жена просила купить в Москве афганскую дублёнку, отделанную ламой и обязательно с вышивкой.
– Даже и не знаю… – покачала головой опытная продавщица. – Есть у меня одна. Но её уже отвесили…
– Не обидим! – пообещали командированные, поддерживая друг друга, чтобы не упасть.
И она, отворачивая лицо, принесла им мою злополучную шкуру. Но мужикам, которые, очевидно, пили всё что можно и закусывали чем попало, запах даже понравился.
– Чуешь, кожей пахнет! Не подделка! Заменитель резиной отдаёт…
Но их беспокоило другое – размер. Покупающий пьяный внимательно посмотрел на дублёнку и покачал головой:
– Не-е-е… Моя крупнее… Мерь! – приказал он другу.
Сопровождающий пьяный, не сразу найдя рукава, надел дублёнку.
– Размер правильный, – кивнул покупающий пьяный. – И вышивка приятная. Моей понравится. А вот лама что-то хилая…
– Совсем даже не хилая, – мягко возразила Гуля. – Просто свалялась. Расчешется!
– Нормальная лама! – подтвердил сопровождающий пьяный. – Расчешется.
– А ну застегнись! – бдительно приказал покупающий пьяный. – Знаю я этих душманов! У них всегда петель для пуговиц не хватает!
Гуля похолодела, понимая, что сейчас произойдёт, ведь дублёнка-то застёгивалась на мужскую сторону. Несколько раз, сбиваясь, командированные пересчитывали сначала пуговицы, потом – петли. Как ни странно – сошлось.
– Чувствуешь, как пахнет? – восторженно втянул воздух сопровождающий пьяный.
– Ещё бы! Натуральная! Моей понравится. Синтетика пахнет галошами.
– Сколько стоит?
– Пятьсот пятьдесят.