Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Виноградов

Не ум.ru

«Дзенские» сложности

Лин-чи расслабленно и, казалось, бездумно сидел на берегу реки, но философу после долгих трудов всё же удалось разыскать его. Философ подошёл сбоку, справа, по наитию, а возможно, сплачивая дань неведомой мне традиции. Вслед за этим он низко поклонился, привлекая к себе внимание, в надежде на взгляд, тихо, вежливо кашлянул, будто удалил изо рта то, что заведомо не заслуживало быть облечённым в произносимые слова, и задал вопрос:

– Какова суть вашего учения? – спросил он, обиняком признавая за Лин-чи титул наставника.

Лин-чи повернул к нему щедро отмеченное годами лицо, окинул обидным для философа недолгим, лишённым интереса взглядом, и не произнёс ни слова.

Философ подумал: «Он стар и, наверное, глух как тетерев». Тогда он возвысил голос:

– Вы не услышали меня, учитель, и я повторю: какова суть вашего послания?!

Тут Лин-чи неожиданно засмеялся. Совсем по-мальчишески. Как ребёнок, впервые увидевший взрослого, пускающего дым изо рта.

Философ загрустил, подавляя расстройством нараставшее в душе раздражение: «Совсем выжил из ума. Сперва не ответил, теперь вон смеётся… Может, он не слышал мой вопрос?»

И он прокричал что есть силы:

– Какова суть вашего учения?!

Лин-чи спокойно ответил:

– Не стоит так напрягаться, ты сорвёшь голос или, что еще хуже, – испортишь этот прекрасный воздух. Сначала я ответил тебе: «Безмолвие», но ты не понял, не внял разъяснению и вынудил меня спуститься ниже… – С этими словами старец пальцем начертал на песке «Медитация». – Вот моё учение. Его Суть, Смысл и Путь.

Учёный поклонился еще раз, так же глубоко. Ему нужно было время, чтобы в маске подобострастия скрыть следы недовольства. Выпрямившись, он дерзнул спросить:

– Не могли бы вы придать своему ответу большей… хм… чёткости?

В ответ на пожелание философа Лин-чи повторил надпись на песке. На этот раз он выполнил ее так крупно, как только позволяла длина руки. Получилось намного чётче, чем в предыдущий раз.

– Вы всего лишь увеличили буквы! – вознегодовал учёный. – Это неэтично. Со мной так нельзя, я все же профессор философии!

– Почему же вы сразу не сказали?! – воскликнул Лин-чи чуть ли не с восторгом и вывел на песке: «НЕ УМ».

Профессор в сердцах хлопнул себя по лбу открытой ладонью, будто невысказанную мысль пришпилил – злопамятен, но сдержан, – и ушёл, не попрощавшись.



«Ну что за спесивый мудак! – осудил я философа, но после необременительного размышления лишил вывод поверхностной односторонности: – Оба хороши. И вообще – прочь с иностранщиной! Своей зауми – уши пухнут».

Приземление мысли в родных пенатах обошлось без приключений, но место оказалось заселено унынием и безнадёгой. Место бравурного приветствия занимал транспарант, адресно оповещавший, что самый спесивый мудак из всех самых спесивых мудаков – это я. «За это мир тебя и сдал!»

Мой мир

Да, всё так и есть: этот мир меня сдал.

Сперва, оправдываясь за содеянное, он паникёром метался по моей квартире и скороговоркой разноязычно что-то мне растолковывал. Возможно, извинялся, оправдывался. С равноценным успехом мог корить меня дураком, что сам во всем виноват, а ему теперь на пузе вертеться с никому ненужными разъяснениями. Мир не заморачивался с пылевыми торнадо, выбиваемыми из неухоженного ковра. В своё время мне посчастливилось убедить себя, что ковры коллекционируют пыль, это их главное по жизни хобби, и надо быть безжалостной скотиной, чтобы разрушать коллекцию, а я не такой. Мир чудил, я чихал, но мои проблемы никоим образом не вызывали в сущности мира надлежащего отклика. Глухой абонент. Даже здоровья не пожелал. Да и понятно, чего уж там: сдал уже. Потом он ни с того ни с сего замер напротив кресла, второго после письменного стола предмета моей тайной гордости. Тайной потому, что прослыть идиотом всегда успеется, а возможно всё уже состоялось, но проверять нет желания, да и правду никто не скажет. Разве кто чужой. А на кой черт мне чужих в дом пускать, да еще их мнением насчёт обстановки интересоваться? Да и случись такая немыслимая оказия, неужто сочту нужным считаться с высказанным? Мир наконец решился и вмиг угнездился на потёртой кресельной подушке. К моему удивлению он оказался гораздо меньше, чем я ожидал. И вообще выглядел довольно убогим, даже жалким. В кресле рядом с ним вполне мог уместиться еще один мир средней комплекции.

«А может быть он просто хочет исчезнуть? – задался я вопросом. – Как исчезают нужные вещи, оставляя никчёмный хлам; хорошие люди, одаривая нас послевкусием боли; добрые чувства, предлагая взамен то, от чего принято защищать детей и вообще близких; светлые страницы памяти, оставляя кошмары каждодневного беспамятства. Машинка…»

Мне показалось, мир понимает меня, и я, чтобы проверить, спросил:

– Машинка. Что осталось после нее?

– А ничего. Если не считать меня, – откликнулся мир.

– Без нее ты не тот.

– Ну… тебе видней, – явно обиделся мир, и я подумал, что сейчас меня будут наказывать.

– Стоило бы, – прочитал мир мои мысли. – Только ты сам со всем справился. Да так, что дальше некуда.

– Да ладно тебе, – подавил я в себе жажду активного спора. – Всегда есть куда дальше. Так что не ври.

– Да, я лжив, – легко согласился мир, принимая неразборчивую позу. – Тебе от этого легче?

– Да, – соврал я, понимая, что кто-то из двоих должен соврать. Иначе что это за диалог такой?

На этой интонации – я тоже способен вести игру! – сон оставил меня. Возможно решил, что способен-то я способен, да вот игра уже сыграна. Сука сон. И спасибо ему за то, что все вспомнил, и за слово «машинка». Еще не спугнув окончательно наваждение распахнутыми газами, я улыбнулся:

– Машинка?

Теперь жалеть себя будет проще. Ведь так долго у меня не выходило определить – что же именно сперва исполняло этюд обезьяны, беснующейся на клавишах моей жизни, а потом вдруг умолкло. Правильное слово всегда крайне важно.

Вот что действительно было странным во сне, так это совершенно невероятный способ, каким миру удавалось со мной говорить. Ведь у него не было головы. Я плотно закрыл глаза и постарался вернуться туда, где, как верилось, меня ждали ответы. Для пущего эффекта я принялся считать баранов. На девяносто седьмом я понял, что продолжать смысла нет. Девяносто седьмой был с головой, и голова было в точности как моя. Если в результате тупого пересчёта баранов вас не ждёт ничего иного, кроме как встреча с зеркалом, то практику эту выдумала редкостная свинья. Возможно, поэтому и считаем баранов. Межвидовые разборки, а мы, как всегда, при деле и в дураках.

Таков мой мир. Это он меня сдал. То есть таков был мой мир. Но перед тем как свершить подлый акт, он всерьёз озадачил словом.

«Машинка».

Намекая тем самым на «сдачу».

Что осталось «на сдачу»

1

«Машинка?»

«Ну да, она и есть».

«Смешно».

«Тогда что это? Пусть уж лучше будет «машинка», чем… Чем ничего или что-то там, что никому не дано понять, но творит, собака, что только ей заблагорассудится».

«Доступное объяснение, нечего добавить. Вообще ничего не скажешь».

«А никто и не ждёт».

«Обиделся».

«Я на себя? Не сходи с ума, шизик».

«Это внутренний диалог. Внутри одной и той же душевно здоровой личности».

«Согласились. «Шизик» отозван до лучших времён».

«Для кого лучших…»

«Слушай, не отвлекайся уже, а?! Ма-шин-ка».

«Ах, да, машинка. И в нее… В нее по известно чьему чаянию-повелению-прихоти поместили карту моего пути. Сплошь непутёвую – вот же парадокс! – карту».

«Сразил наповал. Подписываюсь».

«А до этого…»

До этого машинка бойко строчила-строчила свои нервно-рваные пассажи. А потом взяла да и вдруг осеклась. Не случайно ведь поломалась. Кто бы сомневался. К бабке не ходи, так и было задумано. Отчего-то на фольклорной глубине жизни принято считать, что без задумки, сами собой, только кошки родятся. Мне, что и говорить, обидно за униженных уличением в бестолковости популярных животных, чьим почитателем я не являюсь. И любителем, кстати, тоже. Это, во-первых. Во-вторых, между задумкой и ее воплощением слишком часто пролегает дикая пустыня с ее иссушающими ветрами и песчаными бурями, способными до неузнаваемости обтесать любую идею. Итак, фантазия и свершение. Чаще частого непохожие, порой две крайности, что не мешает им родниться чудовищностью.

Ничего не скажу о задумке по моему скромному поводу, она мне неизвестна, а вот оценку ее воплощению выставить все же осмелюсь: чу-до-вищ-но-е! Был цветом до открыточной неестественности насыщенный кадр и вдруг – о как… – выцвел разом до мутно-коричнево-серой невыразительности.

Машинка умолкла нежданно-негаданно. Будто наткнулась всей своей сущностью на новую мысль и задумалась. О чем-то своём, предметном, механическом. Вряд ли иссякли хаотично разбросанные дырки, сотворённые небесным перфоратором, я бы первым узнал. «Приехали…» – выдохнул бы совсем не гагаринское, наоборот. Так или иначе, но машинка вдруг прекратила городить в моей жизни таинственный узор, неведомый швейному делу. Но ведь и дело ни с какой стороны не швейное. Пусть и зашиваюсь в суете что ни день.

Потом всё вернулось, но не таким как было, драматически измененным. Ощущение, будто выпрыгнул из окна, с сумасшедшей верхотуры, а у самой мостовой вдруг одумался и повернул назад, но ошибся окном, домом, улицей, городом, страной. Происшедшее со мной позже, вплоть до сего дня, и близко не походило предыдущую вакханалию. Моя старо-новая или вторая, возможно, я заблуждаюсь в счете, жизнь явила собой полную противоположность предыдущей и сложилась шокирующе унылой. Судьба, если верить в нее, лишает нас воли. Строгий ошейник, короткий поводок. Даже собака на таком поводке своенравничает больше. Потому что не верит в судьбу. Слова такого в собачьем языке нет. В то, чему нет слова, верить нельзя.

Так вместо богатого мушкетёрского фетра с невообразимым кустом из перьев я получил робкий котелок неприметного служащего. Из похоронной конторы? Мрачно, но не настолько же. Скорее уж земского врача. По-своему так и есть: по профессии я редактор, и в нашей «больничке» мы пытаемся лечить чужие мысли. Одни поддаются, нередко меняя авторство, но не имя автора; другие приходится хоронить, они неизлечимы. Или «лекарь» нерадив, что тоже сплошь и рядом случается. Земской врач из похоронной конторы. Как мило! Умереть можно от умиления. В моей литературной тетрадке есть бог весть когда сделанный претенциозный набросок, развивать который не нашлось смысла в силу его обнаружившейся завершённости.

Он подумал: «Взять бы да умереть!» До буквы именно так подумал. Именно что с восклицанием. «На террасе. С видом на морское без конца влажное, зыбкое, на неясные и непонятные огоньки вдалеке. Это маяк? Судно? Киты перемигиваются со звёздами? Жалуются, наверное, на свое китовое житье-бытье. У такого большого тела и горести должны быть под стать. Умереть здесь и сейчас было бы круто. Закрыть глаза и никогда больше не открывать, чтобы картинка не смазалась». Его услышали. Про картинку ничего сказать не могу – не в курсе, но всё прочее состоялось.

2

Вообразите себе мою новую… моё новое… даже не знаю что это. Только что, ваша правда, назвал «это» «второй жизнью». Но ведь нечто вполне определённое не может обходиться без определения? Что же до сути, то какая это к черту жизнь. Банальное чередование точки с тире. Бесконечное «а-а-а-а…», если вспомнить «морзянку», назначившую эту пару знаков препинания первой буквой алфавита почти во всех языках. Кроме тех, где вместо букв символы и ассорти из крючков и закорючек.

«А-а-а…»

И на одной ноте. Даже близко не ария. Разнообразия – ноль. Как промелькнувшее, но так и не сбывшееся в прошлом году, «бабье» лето.

«А обещали тепло. Вот и с погодой надули».

«Кто посмел?»

«Кто-кто? Будто сами не знаете!»

– Выключите, кто-нибудь, мать вашу, это ток-шоу!

Такой сюжет.



Вот еще один.



Помню, как однажды, инфицированный писательством, а посему безголово ввергая себя, жаждущего новых познаний, в слои жизни непредсказуемой плотности, я оказался далеко на Севере. Разгулялся во мне непоседливый демон тщеславия. Я искал себя, образы, славы и где бы подальше схорониться от методично прогрызающей плешь жены. За последнее я был готов отдать почку, поменять ее, к примеру, на печень, раз уж почек две, но плохо владел курсом одного к другому и размен мог получиться невыгодным. Так метеорологи интуитивно владеют знанием про четыре времени года и пытаются, задаваки, пристроить его в обмен на народное понимание, но курс чудовищно не в их пользу, почти все усилия даром. С организмом такие трудности никому не нужны, я не исключение.

Чудовищно безразличный к людским нуждам снежный буран плотно привязал меня к номеру в гостинице и тамошнему общепиту. Да еще сны снились диалоговые, отрывочно-героические и эротические по догадке.

«У тебя конь есть?»

«Нет».

«Тогда направо ступай».

«А кабы был?»

«Тогда налево. Там за коня тако-ое удовольствие выменять можно…»

После таких снов аппетит богатырский. Я полюбопытствовал у соседа по истощённой безлюдьем гостиничной столовке на предмет кухонь разных народов мира. Или хотя бы одного народа, но с полноценной кухней. Где-либо по близости. Чтобы по дороге не вмёрзнуть в мечту о вкусном. В ответ плохо говорящий по-русски гражданин намалевал на салфетке какой-то ужас, до меня не сразу дошло, что это пурга. Добившись от моих глаз относительной ясности, он ткнул давно не пестованным ногтем в условную точку, потом указал перстом в пол и веско, как искатель сокровищ над кладом, изрёк:

– Тут!

Салфетка была в форме сердца. Возможно, ее художественно обкорнали для свадьбы. Но по ходу торжеств кто-то завистливый неудачно зажевал нижнее острие. От такого грубого, неэтичного вмешательства сердце заметно опечалилось и стало символично походить на задницу. Об этом я умолчал. Дипломат от природы. Ну и в знак благодарности художнику-краеведу.

– Тут, – отозвался я, опровергая легенду о заведомой тупости приезжих. Неважно куда, как и неважно откуда.

За согласие и восприимчивость к местным формам общения мне достались: похвала затейливым словом, печальная улыбка и ободряющее похлопывание по плечу. Невольно подумалось, что таким сложением мимики и жеста поощряют безнадёжно тупых, но не самых упрямых. Тех, что по наитию, без злостного проникновения в суть подсказок, доверчиво внемлют голосу разума. Еще они любят в подпитии поддержать песню на незнакомом языке. Ну да бог с ними.

Слово я не разобрал и не запомнил. Возможно, оно одно означало всё, что я себе напридумывал. В конце концов, языки коренных северян обязаны быть лаконичными. Чего лишний раз рот на морозе разевать? Другое дело в тепле.

После третьей рюмки без закуси Краевед хвалено расслабился, сносно затараторил по-русски, откликнувшись на мой шок откровением, что все дело в долге гостеприимства. Он, долг, и наделил его сверхспособностью говорить на языке гостя. Правда, неувязочка вышла: поил-то его я, но цепляться к сущим пустякам гостям не пристало, я и не стал. Тем более, что не в моих это было интересах. Чем еще, кроме выпивки, можно скрасить тоскливые дни бурана в гостиничке, не предполагавшей ни занятости, ни развлечений, как историями. Разумеется, из жизни.

Я бодро, щедро и, как показалось, к месту поделился с Краеведом личным опытом освоения горных трасс. В образе лыжника, в каком еще? Как я споро, изо всех сил, в равной степени не доверяя предшественникам и современникам, противостоял притяжению земли. Уповал, болван, на теорию относительности, на глубоко личное и гуманитарное ее понимание. Я даже заносчиво пообещал ее автору в случае успеха настоящий пирсинг на фотографический язык.



Гению не свезло. Я снёс первую линию ограждения и повис банановой шкуркой-переростком на второй. Бесполый после удара о пластмассовый столбик, сдвуноженный цепким, не в пример лыжам, сноубордом – «Зато ботинки удобные, ходить одно удовольствие. Вы непременно оцените… Твари!» – и на тот момент неопределённо, но вполне возможно, что частично беззубый. Язык тут же принял заказ от мозга и опроверг опасения. Я же пожалел, что пренебрёг возможностью самому себе вставить в язык обещанную Эйнштейну железку: так было бы ободряюще слышать сейчас: «тык-тык-тык…» Ни единого пропуска, ксилофон во рту.

Пока пара дюжих спасателей выпрастывала меня из сетей, словно парадоксально обрадованную кулинарными перспективами рыбину, мое усталое, свернувшееся прокисшим молоком тело стало обретать чувствительность. Оживление совсем не цацкалось со мной, отзываясь болью там, где я умудрился ушибиться или потянуть. Надо сказать, что в руках моих французских избавителей оказалось и того меньше нежности. С другой стороны, их же не на эротические массажи натаскивали.

По ходу работ спасатели хлёстко обменивались репликами на родном языке, мне недоступном. Тем не менее смысл аттестаций угадывался, несмотря на заученно деликатный отказ собеседников от слов интернационального звучания, вроде «идиот» или «кретин». Случись им отставить кошерность, я бы ни в коем случае не протестовал, даже не чувствовал бы себя уязвлённым – настолько болела промежность. В конце концов, операция по спасению счастливо завершилась, и я, отделённый от доски, осторожно посгибал ноги в коленях, пошевелил руками и даже попробовал присесть. К моей радости выяснилось, что по большей части организм с честью выдержал мои непреднамеренные кувыркания. Я пообещал «в темпе» наградить его сочным стейком, но прежде всего, до выхода на заданный «темп», мне срочно требовалось чего-нибудь выпить. Поэтому от предложенного путешествия на рентген я отказался, подмахнул какую-то бумазею и смиренно попросил своих дюжих спасателей подбросить меня на снегоходе к кабинкам фуникулёра. Продолжать эксперименты с доской как-то расхотелось, а на заднем сиденье снегохода мне и вовсе подумалось: «Вот оно – мое! Быстро, стабильно, что вверх, что вниз. И не сам – везут!»



В местном баре на стойке в удивительно сплетённой клетке хозяйничала небольшая птица. Словоохотливый бармен из Кишинева уклончиво посетовал, что владелец птицы и заведения не он, при том, что задумывается о заманчивом – «Чай, не дурак какой!» – да вот незадача: не знает человек – с какой стороны к мечте подступиться. Хозяин – «Вот кто урод!» – вроде бы есть, а вроде и нет его. «Такие дела…» Притащил однажды клетку с птицей, сказал, что из дому, и пожаловался, что птица его сильно пугает. Не ест, мол, клюв от еды нарочито воротит, сидит себе и непрестанно, хорошо хоть ненавязчиво, тихо, пощёлкивает клювом. Словно секунды жизни отмеряет. Хозяин разносолами хитрыми кормить ее взялся – все безуспешно, не ест. Поить – результат тот же, не пьёт. Попытался словами умаслить – бессмысленно: слушать слушает, тварь пернатая, а выводов никаких не делает. Потом птица умокла. Устала? Однообразие утомило? Может, надоело попросту клювом щелкать. С хозяином же, вопреки нажитым страхам, ничего не случилось. Ну, почти ничего. Ничего особенного. Остался мужик жить, как и раньше. Но утратил ту часть памяти, где объяснялось – зачем.

– С другой стороны, бар… – закруглил рассказ молдаванин. – Бар – не то место, где надо о смыслах думать. И память не сильно нужна, без нее всегда кто-нибудь найдётся, расскажет… Вот и непонятно тогда, чего такого в хозяине переменилось. А ведь как пить дать другим мужик стал.

Я одобрил направление мысли бармена и выпил сначала за общность целей недружных народов, потом за птицу. Третьей рюмке полагалось приманить удачу.

И тут вдруг почудилось мне, что слышу странные такие щелчки. Сперва едва различимые, потом чуть громче. Раз, два, три четыре, пять… Вдруг они прекратились. Ни с того ни с сего. Как и начались.

«Э, нет…» – мысленно отгородился я от сомнительных перспектив, расплатился по-быстрому и покинул «мутное» место. Недопитую бутыль без речей, обыденно вручил присоседившемуся интеллигентного вида старичку. Тот, оценив добычу скорей по объёму, чем по достоинству, пробормотал:

– Можете мною располагать сколь угодно долго. Молю.

Удивительное прекраснодушие. Уже в дверях до меня донеслось:

– Кстати, молодой человек, с этой птичкой я отлично знаком. Было дело, когда-то она у меня начинала. Вы уж поаккуратнее, будьте любезны. Искренне вас предостерегаю. Особенно если… за удачу тост поднимали? Вот-вот.

Обещанную телу встречу со стейком вновь пришлось отложить. Само виновато: ныло и настойчиво требовало обжигающе горячего душа. Сопротивляться не было сил. В ванной я обидно и совершенно не к месту заскользил, в итоге сверзился в чугунное ложе так неудачно, что подвернул ногу в лодыжке и сломал ключицу.

«Дрянь!» – запоздало вспомнил о птице и стариковсикх увещеваниях. С какого-то непонятого посыла – я не просто не орнитолог, совсем не по пернатым, разве что куру гриль могу растерзать время от времени, – почти бессознательно я отнёс птицу к семейству «кукушачьих». Подумал невпопад: «Накаркала, подлая, нащёлкала своим клювом…»

Не исключаю, что формально семейство «кукушачьих» наукой не предусмотрено. У нее, у науки, вообще недосмотры кругом. Однако кукушек, по моему личному опыту, в отечественных лесах пруд пруди. Рождаются же они как-то, кукуют опять же одинаково… Словом, признаки семейственности налицо. К посторонним семьям, опять же, с неприязнью относятся, птенцов из гнёзд выпихивают. Дополнительный аргумент!

Тут я и подумал: «Убить кукушку – скольких птенцов спасу?! И не накукует больше никому ничего, что тоже неплохо. Хотя какое нам дело до кукований в чужой адрес…» Вот только вера потребна. Вера в то, что дело благое. У меня сосед был в студенческом общежитии, я там какое-то время на нелегальном положении пробавлялся, поссорился со всеми домашними. Сосед верил, что если съесть перед экзаменом минимум пять цветков сирени с «пятилистником», то экзамен сдастся сам собой. И зачёт зачтётся. Он потреблял созвездия «пятилистников» с упорством профессионального «сиренепоедателя». Его несло, как с пургена. С учёбой случился настоящий каюк. Но ничто… ничто не могло смутить человека! Он целеустремлённо продолжал обгладывать сиреневые кусты. Потому что верил по-настоящему. И ведь помогло: сирень отцвела, промывание желудка выявило язву, мираж армии разметало осенними ветрами, а объятия истосковавшегося по молодой, свежей крови вечернего отделения согревали податливо и нежно.

Сейчас с верой совсем не просто, сплошь недоверие. С изрядной натяжкой в нем можно узреть «полуверу». Не путать с не имеющим женского рода предметом одежды и одноименной ассистенткой фокусника, позволяющей себя распиливать. Прочность «полуверы» оценивать бесполезно, бессмысленно. Как крепость чужой крови: какой дурак даст пробовать, если вы не вампир, не зав. терминалом в вечную жизнь? Наверное, это один и тот же персонаж… Не возвышать же церковников?! Те сами себя подсаживают – выше некуда. Досточно раз вкусить по ящику «Слово «пластыря».

Моя собственная вера сродни чёткам: я отделяю частицы ее по горошине круг за кругом и боюсь, что однажды лопнет нить и ссыплется все кому-нибудь под ноги. Хорошо, если мне. Последний шарик, что ненароком в пальцах останется – наперед знаю, – сам выброшу: зачем мне тревоги из прошлого? Или спрячу подальше, чтобы слиться с толпой.

Я и в требовательные-то времена нужной силой веры не обладал. Когда говорят «просрали страну!», ощущаю неуместный спазм…

– Ты сечёшь, мужик? Спазм! А ведь не «просрались страной!» говорят. Я ее вообще не ел! Даже не надкусил! Вот так бывает. Поизносилась моя вера. В разы стала тоньше недоверия.

Недоеденный, обойдённый вниманием сыр зачах окончательно и в сырной своей обиде упорно отстранялся краями от такой же ущербной тарелки.

Я испытывал схожие чувства к случайному собеседнику.

Краевед сначала придирчиво засомневался: как это мне, будучи прикреплённым к одной доске – «Сноуборд этот – одна же доска?» – удалось причинным местом врезаться в столбик?

Я замялся в поисках подручных средств, что позволили бы мне пусть в общих чертах воспроизвести акробатический этюд. Очень хотелось убедить узкоглазого скептика, воспроизвести драматическую встречу организма с препятствием. Штрихом. Намёком. Не до боли. Но Краевед сам, без всяких понуканий, вспомнил про посадку самолёта по глиссаде, изобразил на однажды поруганной салфетке какие-то хитрые графики и согласно кивнул, смирился. Я потянулся со стула, полагая встречу состоявшейся и завершенной, но был остановлен недоуменным взглядом, приправленным искренней горечью собутыльника, выпившего за мой тост и лишённого права произнести свой в ответ.

– Спина затекла, – выкрутился я так же неуклюже, как шевелился

– Это бывает, – приняли мои слова на веру. – Разомнись пока, а я чаю попрошу. И чего-нибудь покрепче заварки. Тебе не дадут, тебя здесь не знают, не местный.

«Наивный, прямо усраться, – подобрел я к собрату. – А то бы я тебе душу «на сухую» выплескивал».

Под чай с привилегиями для местных мне и ответили на мой сбивчивый сказ о том, чем чреваты зимние виды спорта и опрометчивое пренебрежение птичьим языком. Рассказанная Краеведом история оказалась куда менее прозаичной, чем моя.

Однажды к Краеведу прибилась лайка. К нему самому, к его дому и жизни, потому что выделить для собаки что-то одно из перечисленного не представлялось возможным. Звали собаку Чыычаах. Птичка, к слову сказать, если по-русски. Краевед трижды перевел кличку, назойливо привлекая мое внимание, и я так-таки уловил случайное совпадение с мой собственной историей. В селении, где жил Краевед, собаку все знали, потому что хозяином ее был тамошний шаман, возгордившийся своей шаманской искусностью и вознамерившийся потягаться умениями со столичными экстрасенсами. Там, пренебрежительно отвергнутый телезвёздами, он на спор – сугубо частный, к эфиру отношения не имевший, – взялся остановить поезд метро. Чтобы тот полпути не доехал до края платформы. Увы, у метрополитена бубен оказался покруче, как-никак целая Кольцевая. Смяло шамана. Так Чыычаах осиротела, но через несколько дней собачьего траура удивительным образом подыскала себе другого хозяина. Ясное дело, что ни в самом выборе, ни в его скоротечности не обошлось без шаманских заморочек: лайки – «У любой спроси!» – порода самая верная. Потому Краевед не стал киношно прикидываться поражённым, когда обнаружил, что понимает свою Чыычаах. Другому удивился – собака похвасталась, будто может проходить сквозь стены. И тут же предъявила Краеведу наглядное доказательство обретённого дара.

Больше всего Краеведа поразило отсутствие необходимости наскоро затыкать матрасом образовавшуюся в стене жилища дыру, та сама собой «затянулась» в мгновение ока. Иначе выстыл бы дом весь целиком вместе с хозяином: Север.

Дарование собаки пришлось Краеведу по душе. Необременительное, а кое в чем и полезное: пропала нужда выпускать Чыычаах для выгула «по нужде» (у собак, в отличие от людей, произвольная программа накрепко связана с обязательной). Но однажды случилось странное. Волшебство дало сбой. Во время прохождения сквозь бетонное ограждение платной парковки – «Захотелось собачке погонять кошек по углам, вот дура– то…» – Чыычаах застряла. Прямо во внешней стене. В области талии прихватило бедолагу. Битых четыре часа, пока не хватился хозяин, псина смущала редкую публику «вмонтированной» в стену задницей с повиливающим хвостом. Трудно сказать, что так радовало животное, на парковке царила тьма. Радость не оставила Чыычаах и под хваткими руками дорожных рабочих, нанятых встревоженным Краеведом для высвобождения животного. Работяги предпочли толкать Чыычаах внутрь парковки, а не тащить изнутри. Правильным пролетарским умом они предпочли зубам задницу, которая одобрила выбор спасателей игривым, под стать хвосту, вихлянием.

Странно, но никто из очевидцев, они же освободители животного из бетонного плена, не тронулся умом. «Не лёд, чтобы трогаться», – резюмировал Краевед, по-видимому, отточенной аналогией. Впрочем, отрицательные температуры в зиму «Собаки Полной Чудес» (историческое определение) достигали таких значений, что реакцию на происходящее заторможенных холодами людских организмов следовало ожидать не ближайшим летом, а через два на третье. Так и ожидали. Я же «вклинился» со своим приездом аккурат между вторым летом и третьим, так что главная партитура интриги все еще оставалась не сыгранной. Признаться, посули мне Краевед роль первой скрипки или даже дирижерский пульт в будущем оркестре – я бы не согласился остаться. Ненавижу заветренный сыр. Еще меньше я расположен к подогретому самогону, окрашенному для конспирации чайным пакетиком. Наверное, наши благодетели из пищеблока, потворствующие губительным пристрастиям местного населения, уверены, что почти все в этой чёртовой гостиничной столовке – потомственные идиоты, а граждане, по чистой случайности не вписавшиеся в эту общину, страдают хроническим насморком. Поэтому – почём уже еще?! – большинство вынужденных сотрапезников смотрят на нас с Краеведом с завистью, остальные же – с ненавистью.

Ненависть – поразительный плод любви зависти и бессилия. То есть сильное чувство, рождённое двумя слабыми. Шанс, дарованный природой союзам неудачников.

Работяг конечно же удивило: как такой «засор» – «Собака, мать твою. Без яиц. Сука…» – мог приключиться в стене?!

– Сука…

– Чего сразу так… Может, у него причиндалы там, внутри. А что яиц нет, так кастрированный.

– Кастрированного так в стену не засадят!

– Не путай, козел, кастрированных с импотентами. Это импотента не засадишь!

– А ты кастрированного засаживал? Вот и заткнись.

Впрочем, удвоенное Краеведом первоначально объявленное вознаграждение тут же возвело корыстную шушеру в статус высоко оплачиваемых добровольцев, сиречь волонтёров. А заодно перевело их умы, догоняющие возросшее благосостояние на другую волну, каковая ненавязчиво мягко баюкала, все пришёптывая: «Каково-ш-ш-ш было бы ш-шчас-с-с-стье, выпадай такой ш-ш-ш-шанс еш-ш-ш-едневно, еш-ш-шенедельно…»

Так все затруднительные, будоражащие рефлекс познания и наукой никак не оправданные темы сошли на нет. Они без боя высвободили пространство для своей коллеги-простушки, той, что из трёх аккордов, если подняться до музыкальных аналогий. Я о теме наживы.

Стараниями рабочих и вверенной им подручной техники Чыычаах явилась миру живой и здоровой, правда, в железобетонной юбочке со щербатыми краями. По дороге домой собака ныла, жалуясь Краеведу на боли в спине.

– Нечего было жопой вертеть без продыху, как блядь на параде, – совестил он пострадавшую. Без успеха. Чыычаах не вняла аллюзии на бразильские карнавалы, слишком южно, зажигательно и голо даже для собаки. Да и не факт, что Краевед ссылался на что-либо конкретное, просто слова так сами сложились. Наткнулся давеча на какое-нибудь радио каких-нибудь меньшинств в эфире, а собаке – мозг напрягай.

Нытье долгожданно и в то же время неожиданно перебил простой по сути вопрос, одновременно вторгшийся в человечью и собачью головы: «Что, если эта напасть навечно прилипла к судьбе Чыычаах и будет с сего дня подстерегать ее в любой стене? Чтобы себя потешить заведомой подлостью, а народ невиданным зрелищем?»

«Разорительная выйдет история…» – пришло на ум Краеведу отдельное от Чыычаах, животного нрава лёгкого, сродни своему имени, а оттого не способного погружаться в глубины печальной обыденности.

Краевед задумался о многочисленной загородной родне, там вечно нуждались в крепких ездовых собаках. Стыдливо вспомнил о шурине, наследстве покойной жены, чьи корейские корни побуждали раскосо прикидывать достоинства Чыычаах, никакой связи не имеющие с выносливостью. «Слюну подбери», – обычно одёргивал шурина Краевед, но за собакой в его присутствии присматривал особенно тщательно.

В раззявленной к небу железобетонной пасти с выбитыми зубами – проездами, где проживал Краевед со своей собакой, Чыычаах вдруг забыла обо всех неудобствах, сорвалась с шага и резво метнулась за пролетающей низко птахой. Та будто бы заигрывать принялась с собакой – чуть на голову ей садилась.

«К своим потянуло дуру, Чыычаах же…» – незлобливо вздохнул Краевед. И замер на выдохе: псина, метнувшись в центр городской клумбы, словно в земляное болото угодила. Чёрная, будто жиром сбрызнутая земля оказалась мягкой и рыхлой. Видно, только что завезли почву под будущие посадки. «Делать не хер начальникам, лучше бы остановки поправили…» – из года в год однообразно бухтели местные жители, и становилось яснее ясного – весна.

Чыычаах просела в землю по самую талию, примерно до середины бетонного «пояска». Композиция сложилась затейливая, можно сказать – авангардная, бескомпромиссно отрицающая злопыхательские досужьи шепотки о безвременье или сухой траве, захватившей некогда сытные пастбища отечественного искусства. Бюст собаки венчал собою уродливый низенький постамент, попирая многометровые пафосные творения московского грузина натуралистичностью и неопровержимым откликом образа на реалии российской жизни.

Пожилая, подслеповатая соседка Краеведа остановилась, шестым чувством налетев на его тень. Она некрасиво сощурилась в сторону только что возникшего монумента и, поместив под ноги переживший миллениум пластиковый пакет, заблажила, распугивая воздух беззубым ртом:

– Это что ж такое делается?! Только памятников нам во дворе не хватало! То машинами все позаставят, теперь вот, глянь, дрянь какую удумали!

Кроме Краеведа «глянуть» на «дрянь» было некому, и старушка неожиданно сбросила тон:

– Кому хоть?

– Космонавт в нашем доме жил, – нашёлся Краевед к искреннему своему удивлению.

– Ну если только космонавт… Тогда ладно, – смилостивилась соседка и пошлепала дальше, позабыв на грязном асфальте скрытый пластиком скарб.

«Окликать не буду, ну ее к черту. Лучше сам занесу», – определился с «тимуровщиной» Краевед.

Наблюдая за наслаждавшейся новой ролью собакой, он озадачился поиском ответов на вероятные уточняющие вопросы. Въедливой старухи.

«Белкин, Стрелкин, Лайкин… Белкин. А куда пропал? Так ведь нужно было Белкина, а скульптор, скотина не местная – своего художника хера с два кто из начальства поддержит, коррупционеры, мать их! – наваял Лайкина. У того, как выяснилось, тоже родина есть, своя, туда и отправили. Нашего же, который Белкин, в очередь поставили, но сейчас денег нет. Но мы держимся. Потому что патриотизм у нас высшей, мать, категории жирности – сметану положили в основу, – иначе замёрзнет».

Складно получилось. Остро. Жизненно. Краевед был доволен.

Тут что-то явно шаманское запоздало сработало, бетон с Чыычаах осыпался чем и был – каким-то пересохшим говном, а сама псина, высвободившись из чернозёмного плена, не преминула кинуться к хозяину и что было силы потёрлась грязным бедром о его светлые брюки.

– Космонавт. Это я уважаю. Не ожидала.

На этом месте рассказа Краевед задремал. Немудрено: до этого он трижды опроверг бытующее недоверие к северным народам по части переносимости алкоголя. Столько Краевед перенёс – не каждому славянину поднять суждено. Я же подумал, что про светлые брюки он это лишку… Наврал, короче. Никак не получалось представить его в светлых брюках. Стены в столовой были кремовыми, я мысленно прислонял к ним Краеведа и так, и эдак – ничего приличного не выходило. Клякса с жёлтым лицом, да и только. С другой стороны, я и сам, как завзятый грязнуля – из воздуха могу пятно на рубашке соорудить, – обожаю все светлое.

Когда Краевед пробудился, в столовой уже объявили конец завтрака. То есть буфет с сыром закрылся, скукожился вместе с ним. Мы добросовестно высосали из остывших чайных пакетов то неположенное, что в них впиталось, и еще больше расслабились: нам было обещано скорое наступление обеденного часа. Но без горячего.

– Пурга, до дров не дойти, а мазут весь на тепло пустили… – оправдался буфетчик. – Лучше, мужики, холодным в тепле закусывать, чем горячим на холоде. Для яиц лучше. Целее будут, – хохотнул. – Тем более, что пока вы свои байки травите – что хошь выстынет.

«Весельчак», – подумал я. И про упыря тоже, потому что похож. С другой стороны, заботу о яйцах принял и оценил.

Первым делом Краевед почему-то спросил про Путина:

– Как он там? Ты же из центра.

Но тогда – да, и такие случались времена! – о Путине никто ничего не знал. Не было на слуху такой фамилии, хотя где-то она конечно же была и даже не особо таилась. Оставалось пожать плечами, не в дремучести же расписываться:

– Нормально. Куда он денется.

– Да уж, – о чем-то своём взгрустнул Краевед. – Тогда я пошёл. Мне еще собаку кормить.

Невдомёк ему было, что говорил я, в общем-то, о центре.



В «Путевые заметки», ради которых было предпринято путешествие «на Севера́», я там же, за столом, занес весомо странное, однако неоспоримое:

«Глиссада – это про авиацию, глиссандо – о музыке. В обоих случаях речь о скольжении, но насмерть облажаться можно только в одном».

И второе, почему-то никак не желавшее покориться родному русскому и настаивавшему на плохо подвластном мне, даже чуждом английском:

«Who is Mr. Putin?»

«Надо заканчивать с пижонством, с ручками этими импортными, – вынес я самое простое из не подвластного логике приключения. – Свой, отечественный карандаш никогда так не подведёт. Хотя о винах и коньяке такого не скажу».



Вот в таком не имеющем аналогов месте, в один из неподражаемых дней, закрутивших-заморозивших все, что неведомо как оставалось живым за стенами снаружи, я получил взамен компании Краеведа «мясное ассорти». Он же обед «по погоде». Он же – «гвоздь» меню холодных закусок. Горячих, как уже было замечено, не было никаких. Мне, как и прочим нахлынувшим постояльцам гостиницы, словно поджидавшим в засаде ухода Краеведа, подали четыре лепестка мяса совершенно одинаковых формой и цветом. Схожесть вкуса также не оставляла сомнений, мои рецепторы пребывали во всеоружии. В нахлынувшем возбуждении – погребальный прогноз на ближайшие дни подтолкнул к никчемной решительности, – я отвратительно вежливо, как только умеют столичные гости в провинции, справился у официантки о природе столь удивительного феномена. На что получил ответ, с одной стороны, литературно-уклончивый, с другой – весьма предметный. И что особенно важно для беззащитного командировочного в глухих краях – без встречных обид.

Мне было сказано:

– Во-первых, ассорти – это образ, а без образного мышления в нашей глуши никак не выжить. Только оно и выручает. Во-вторых, не сомневайся, что это части разных животных. С тушки одного один лепесток сострогали, с другого – два. Возможно, с одного и того же два, но никак не больше. На тарелке, заметь, их было шесть. Я сама раскладывала и сосчитала. Если в чем ошиблась, то так и скажи, я приму.

Со времен пионерского лагеря мне не доводилось наблюдать массовый и организованный исход столующихся. Правда, тогда я был в безопасности как часть толпы, мнившей себя строем.

– Ни в чем, никакой ошибки, – бодро, с готовностью отступил я с линии эмоционального соприкосновения. – За разъяснение благодарю. Оно исчерпывающе.

– Вот и я буфетчику так сказала, – смилостивились ко мне еще больше. – Этот, говорю, похож на совершенно нормального. Пока что не сбрендил. Хоть и якшается с нашим дуриком… Он собаке на кухне объедки берет. Ты не переживай, у нас буран и не таким заезжим крепышам мозги набекрень перекашивает. Мне можешь верить, я худо-бедно полтора курса на психологии отучилась, пока не залетела по глупости.

– Верю, – легко согласился я с тем, что «по уму» залететь трудно. Потому как «по уму» – это «по расчёту», а тогда все складывается иначе. Как минимум нет нужды притупевшим от непогоды заезжим мудакам растолковывать прописные истины общественного питания.

Впервые за несколько дней я подумал о честно отработанных женщиной чаевых, на которые до сих пор был скуп, чтобы не сказать – высчитывал их сугубо теоретически, с удовольствием множа на ноль. Пагубная привычка помешала изменить мне заведённому правилу и по окончании «просветительской» трапезы. Расчертив воздух неопределённым пируэтом указательного пальца, я прояснил жест просьбой занести не слишком удобоваримое, но все же проеденное на общий счёт комнаты. Добытое покладистостью и глубоким проникновением в тяготы навязанных природой обстоятельств благорасположение официантки отозвалось в умозрительном унитазе печальным «бульком». Я прочитал в не поддавшихся местному колориту и сохранивших округлость глазах официантки ясные мысли прописью и подумал: сколько ни в чем неповинной посуды перебито людьми в охоте за мающейся от скуки мухой! Образ мухи был мне маловат, «не сидел», вообще вызывал неприязнь, особенно мысль о «навозной» или «це-це». В то же время сентенция показалась удачно навеянной антуражем места и сопутствующими обстоятельствами: стопки замаранной посуды на столиках из нержавеющей стали, хищный взгляд охотницы за дребезжащим крыльями обреченным негодяем.

«Открытым остаётся вопрос: с каких щедрот именно мне столько чести? Народ поел и слинял. Кто допивать, кто снова на боковую. Хоть бы к кому кроме меня прицепились. Остаётся вопрос. Остаётся. Это ключевое слово. Остаеёся открытым. Их два».

– Я всё искуплю, дайте срок. Вот только закончится эта круговерть, – пообещал я прочувствованно. И, не будучи до конца уверенным в сдержанности пока что молчаливо оппонирующей стороны, добавил авторское воззвание к здравому смыслу: – Ну скажите на милость, как тут, черт побери, добраться до банкомата?!

– Кому очень надо – те добираются, – подучили меня целеустремлённости. – Ладно, мне вообще-то по фигу, но никто тебя, гоголя столичного, за язык не тянул.

Так я был милостиво отпущен восвояси с «полумиром», но выхвачен из эйфории у самых дверей:

– Кстати, ты в электричестве как? Ловишь?

– Исключительно в том, которое двести двадцать. Могу все разом поймать, – отшутился, чуть содрогнувшись, вспомнился последний «улов». – А в чем проблемы?

– Да электрик, две недели тому как, сеть на себя закоротил. Генератор гоняем. А так бы – ток из города, его завались, еда горячая…

Я представил себе Зевса, в ручищах которого «коротнули» две молнии. Грандиозно велик, непомерно растрёпан и безумен, подобно богу, чей час однажды будет конечен, и он уже об этом оповещён. Буквально только что сообщили. Я бы, признаться, тоже озверел от расстройства. «Веришь, блин, веришь… В тебя верят… А завтра – раз, и о-пань-ки!»

– И что с электриком?

– Оклемался, дурило. Зарёкся выпивать на работе, вот и не выходит вторую неделю.

– Сеть-то на двести двадцать?

– На триста восемьдесят.

– Не потяну. Много.

– Вот же малохольный… Ступай пока. Никого не найду – завтра рискнёшь, – начертали мне строгой рукой в распорядок грядущего дня.

По дороге в номер я не раз матюгнул свой язык. Не русский устный. Тот, что часть тела и служит проводником непродуманных слов в неправильный, куда меньший планетарных масштабов мир. Язык, научившийся переиначивать и подчинять любые, неважно чьи слова своим корыстным целям. И главному интересу – любой ценой сиюминутно выживать. Чем большими шансами на выживание прирастает он, тем меньше – вот же парадокс – их в перспективе остается у меня.

«Закон сохранения и перераспределения шансов».

Так прицельно я назвал это беззаконие. И на пять минут собой загордился. Только тупость сглаживает острые углы жизни с такой непередаваемой нежностью.

Перед сном я долго размышлял о том, что разнообразие в самом деле всего лишь образ, и принятие этого постулата на веру, пусть временное и вынужденное, способно существенно разнообразить жизнь.

Ночью в номер ко мне постучали. Со сна и в полутьме коридора лица я не разглядел. Но как только оно заговорило, стало ясно, что не ошибочно постучали, а от маеты душевной и непреодолимой потребности пообщаться.

– Сосед… Если ты не знаешь, то матэматика – это мат с дочью, очень на мат похожею, – поводили перед моим лицом скрюченным пальцем.

«С воображением кавказец. Или он так пошутил? Тогда, возможно, без воображения, зато с юмором», – определился я с неопределенностью и попытался вспомнить, видел ли его в гостинице. Будто это могло как-то подсобить с правильным ответом на вопрос: чего дальше ждать? На всякий случай, чтобы не молчать, я ответил ему вроде бы в тему «физиком».

– Физик, – сказал я, – это тренер по икоте.

– И что? И кто… те? Какой тренер? Ты что такое сказал, а? – вознес кавказец к потолку полусогнутую в локте руку.

Я тут же мигом забеспокоился: «Ни воображения у джигита, ни юмора. Услышал от кого-то, запомнил, чтобы впечатление произвести. На кого? Какое? Блин, сам же вычислил: на человека с воображением. На худой конец – с чувством юмора. Воображение, конечно же, на первом месте, потому что воображать можно без какого-либо чувства. Но рожа-то зверская!»

– Икота – это когда икают. Ик! Теперь понял? Извини, дорогой, но я не один, – объявил я бесчувственно ложь. Вслед за ложью решительно и правдиво закрыл дверь.

– Э-э-э… – донеслось из-за двери сперва неуверенное, затем уступчивое: – Молодэц. Гирой. – И наконец понимающее: – Черт, везет же кому-то…

«Гирой…» – иронично похвалил я себя, побрякивая внутренностями в позднем адреналиновом шторме, и выстроил коротенький диалог наполовину в иностранщине: «Hero? Wow!» – «И у меня так же. Хиро… во…»

В довершение ночной неурядицы я осознал, что напрочь растерял сон. Несмотря на убогость просторов, где он оказался растерян, собрать его оказалось не так-то просто. Уснул я на рассвете. Он, кстати, так и не пробился в мою келью сквозь мрачное беснование за окном.

Мне снилась снегом припорошенная трава. Словно водоросли, пересыпанные морской солью. Какая-то девочка, удивленная моим незнанием того, что яснее ясного:

– Саши́? It’s me… Саши…ми. Сашими, тупой, соглашайся… – упрашивала она, умильно кривя личико, разыгрывая поровну недоумение и недовольство.

– Откуда ты здесь? Как добралась по такой холодрыге? – упорствовал я в любознательности вместо признательного восторга.

– Я так и не поняла: ты меня будешь?

– Конечно.

– Гребаный педофил… – снесла девочка гастрономическую фантазию, заменив ее тревогой, стыдом и нежеланием принимать – как вообще такое могло пригрезиться нормальному во всех смыслах человеку.

Оказалось, про педофила кричали в коридоре. Голос звучал вполне зрело. Впрочем, ухо – не глаз, ему хозяина подвести – пару раз плюнуть. Сколько народу «на слух» зря пересажали?! Но на «педофила» ответили скрипуче и матом. Я вспомнил ворчливого старика, вслед за которым по «погодной» нужде рекрутировал себя в постояльцы (уж больно голос звучал знакомо), и рассудил, что для такого реликта симпатии к сорокалетней даме – факт сродни постыдному пренебрежению к принятым в обществе нормам.

Коридорный скандал продолжения не получил, но отвел от меня мне самому шокирующие, особенно спросонья, неправедные подозрения. Хорошо, что свидетелей снов не бывает. Жаль, что в тот момент не оказалось свидетельницы пробуждения. Разумеется, совершеннолетней.

Утро оказалось полным сюрпризов. Сперва выяснилось, что кто-то геройски, возможно ценой собственного здоровья, если не жизни, «разобрался» с электричеством, поладил с ним, и на кухне заработали плиты. Потом расторопная – не в пример вчерашней, которая «моя», – официантка предложила мне приготовить яичницу. Заучив недавний урок, полагая его местной «фишкой», я заказал «яичное ассорти», но был изобличен «хулиганом» и тем, кто «мешает нормальным людям нормально работать».

– При том, что у них и без вас вечная мерзлота, поэтому мозг, сука, стынет издевательства чужие терпеть!

– Сука… – поддержал со спины подобравшийся старина-«педофил».

– Уж вам бы заткнуться, не то всем расскажу, – огрызнулся я, намекая на то, что слышал, расслышал и оценил не моим ушам адресованное.

Надо признать, прожитые годы блестяще вышколили человека. В самом деле он педофил или уборщица для острастки кричала? А может, для взвинчивания самооценки был ею весь театр устроен? Мне неведомо, мне наплевать. Но то, что жизнь свела меня с первостатейным искейпером, – факт жизни, который останется со мной навсегда.

– Я тебе покажу суку! – проорали вослед молниеносно смывшемуся старику.



Все-таки женщины, в отличие от мужчин, меньше склонны к философической отстраненности от тягот быта. Возможно, метельное утро сказалось. Мрачное, негостеприимное, раздающее сопутствующее настроение буквально всему живому, не очень живому и совсем мерзлому тоже. На мой взгляд, запитанный бездельем и распоясавшейся фантазией, в пурге скрыто что-то от «Сеятеля» Ван Гога. От «Сеятеля на закате солнца». Например, бессмысленная щедрость. И такая же надежда, что все взойдет.

Зато сбылись чаяния официантки докричаться до моего отупленного бездельем сознания. Мне ускоренно вспомнились заведомо убийственные триста восемьдесят вольт, а последовавший за воспоминанием вдох насытил легкие живительным воздухом, а душу желанным умиротворением: пусть лучше орут, чем током… Я извинился за неудачную попытку пошутить и смело пообещал однажды искупить вину конфетами.

– Грильяжем, – наказали мне по-прежнему строго. – И чтобы непременно фабрики Крупской!

«Удивительное место. Денег за сутки плачу немерено, но всем должен», – подумал я инертно. Хотя следовало раскинуть мозги неводом в иной стремнине: если страна не справляется с обитателем мавзолея, то уж фабрику имени его спутницы, чтобы не сказать «бабы его», – переименовать проще простого! Давно бы следовало. С чего-то же начинать надо? А так подавай этой курице «грильяж» от Крупской… Видали?!

К слову сказать, «перебесился» я быстро и незаметно. Если бы довелось в тот же час венчаться с партией, никто не осмелился бы публично выступить против нашего союза. Вся моя оппозиционность вспухла и сдулась исключительно внутренне. Проще говоря, беду я на себя не накликал. Если такой предусмотрительности достаточно, чтобы провозгласить себя «не дураком», то да – не дурак!

Не скажу, что после прогибов и приседаний новая официантка ко мне подобрела. Скорее утратила интерес.

Я же наоборот – обрел свой.

На дебелом, не прикрытом форменной блузой предплечье официантки обнаружилось темное углубление с пересекшим его в середине коротким, не успевшим побелеть шрамом. Вместе отметины походили на стрелку компаса, балансирующую на оси. Одно острие указывало на север, другое, соответственно, на юг. Может быть именно это пустяшное напоминание о том, что где-то царит тепло, подвигло меня к решению выбираться из далекого захолустья как можно быстрее. Все возможно. Однако если случилось именно так, то исключительно подсознательно, потому что думал я в это время совсем о другом.

Ох уж это непонятное углубление на женской руке с пересекшим его шрамом… Будто оброненные на илистое дно, они устроили настоящую круговерть воспоминаний, окрашенных в мрачные цвета терпкости и бессилия.

Весь, запитый бурдой, именуемой кофе, бутерброд с маслом и сыром, выданный мне на завтрак – яичница, царица поджаренных северных яиц, оказалась мною пошло профукана, – я прилипчиво зыркал в сторону официантки. Жег глазами обнаруженную отметину. В конце концов, женщина с фырканьем в мою сторону удалилась на кухню, а когда вернулась в зал, то загипнотизировавший меня след оказался заклеен полоской пластыря. «Здоровая, как бегемот, жирная и при этом чуткая…»

Заклеенная отметина сделалась для меня еще заметней, чем раньше, но в тоже время скрылась тайной от менее глазастых. Сама того не ведая, бежевая приклейка установила между мной и недоброй официанткой странную, почти что интимную связь. Так бывает, когда продавец что-то украдкой метнет под прилавок, а ты, пронырливый, ненароком засечешь движение. И значение его безошибочно угадаешь. Продавец знает, что раскрыт, но мы оба делаем вид, что все нормально, никаких аномалий. Он в болезненной надежде не быть пойманным и не лишиться работы, а ты – наивно-нелепо уповая на то, что теперь у тебя в лавке блат.

Я представил себе, как будет больно женщине отрывать клейкую ткань. Часть клея – без вариантов – будто вживется в кожу. Потом надо будет до красноты тереть злополучное место пальцем, скатывая грязно-серый шарик. «А она короткопалая, с необъятной грудью… Не самая удачная комплекция для таких телодвижений». Наверное, переживания за предсказанные неудобства невольно отразились на моем лице. Иначе с чего было женщине «добивать» меня «извращенцем» после недавнего «хулигана»?

Сейчас, через столько лет, складывая коллаж из своей немыслимой мысли о таинственной, интимной с официанткой связи, глыбы ее короткого тела, злобного лица человека, познавшего все о насилии унижением, измученного недобрым эхом, каким жизнь отзывается на наши стенания… – я, пожалуй, соглашусь с ее правотой. Извращенец. Вольно было выпендриваться – писатель, как-никак из самой Москвы. Пусть и самоназванный. Это о писательстве. Но поди проверь. Зато штамп в паспорте со столичной пропиской… Москву-матушку не отменишь! Даже из Питера такой фортель немыслим.

Да, я довольно двусмысленно, фривольно даже предложил женщине почитать перед сном.

Три оставшихся до счастливого возвращения в цивилизацию дня мне было предписано безропотно подъедать то, что давали, и любой ценой воздерживаться от эксцентричного юмора. Причиной послужили обнародованные кухней сомнения в достатке еды для всех постояльцев. Если буран затянется. А он затягивался. К тому же макушка, на которую официантка, презревшая чтение вслух, упустила поднос – «Ребром, зараза… Суметь надо при ее-то росте…» – давала о себе знать равномерной пульсацией. Я еще долго скрытно обожал неизвестного мне человека, который изобрел пластмассу. Обидные шрамы лучше любых похорон.



За час до выписки из гостиницы я «растряс» ближайший банкомат, однако «моя» официантка так и не появилась. Я решил, что лютый мороз отбивает все запахи, даже денег, и вознамерился как-то увязать это открытие со здешней моралью, но кукиш так и остался в кармане.

Спустя годы я точно прозрел: да ведь кукиш – это символ непорабощенного мозга! В кармане он, надо сказать, хорошо защищен и от этого еще более ценен, хотя по уму следовало бы ценить беззащитное.

Например, себя на вечно холодном Севере.

3

Посещение холодильника – вот на что нынче навели меня воспоминания о далеких северных днях. Было еще что-то, но я упустил.

Потирая рукой поясницу – привычка симулянта со стажем, бреду на кухню. Слегка пошаркиваю. За эту манеру, проявляющуюся отчего-то исключительно дома, вовне ни разу такого не приключалось, там я относительно бодр и пружинист, – дочь обзывает меня «стариком-процентщиком». Хорошо бы услышал ее Господь и просто так, хохмы ради, воплотил необидную дочернюю насмешку в жизнь. Цены бы не было моему положению: пожилой, респектабельный и, что важно, сытый банкир. Ведь настоящая сытость – это когда о еде вообще не думаешь, потому что отсутствие ее, даже малейший ее недостаток невозможны, как вчерашний министр на бирже труда.

А пока я принуждаю «старика-холодильника» поделиться накопленным. Он бунтует, урчит нутром, не поддается. Увы, я вынужден свидетельствовать в его пользу: делиться собственно нечем. Ну, почти. Приходится попенять ему на недостаток рачительности, по сути – на мотовство. Один мой товарищ, когда тужится высветить свой недюжинный ум и талант иронизировать над чужими трудностями, говорит, что с моим холодильником классно дерьмо есть: оглянуться не успеешь, а он уже все оприходовал. Я вполне мог бы закавычить слова, их автор частенько повторяется. Он вообще не слишком озабочен интерпретациями. Умно сказанное глупо переиначивать – его незыблемая точка зрения. Такой человек. Но если вменять словам кавычки, то по уму следовало бы обнародовать имя автора, сослаться, так сказать, на источник. А ему еще ох как рано объявляться в повествовании. Не исключено, что он вообще не понадобится. Впрочем, мы столько лет вместе… месте…месть… Пошел прочь, зануда, со своим умничаньем!

Как-то я пытался сочинить пьесу. Кучу персонажей настрогал, а в итоге понадобились всего трое. Два действующих лица и один знакомый пройдоха, взявшийся мой титанический труд к сцене пристроить. Третий не справился. Впрочем, мы оба по-своему оплошали, но он, на мой взгляд, значительнее.

Что же касается холодильника, то его хаятель, конечно же, прав как никто: жрет, собака, за обе щеки и совсем не собака. Давно уже не бросовое в стране электричество, а он его… киловаттами. А платить мне. Хорошо хоть не на этой неделе.

Зато эта дурацкая железяка много чего помнит. Не удивлюсь, если однажды прибегну к помощи альпенштока, кайла и обнаружу в какой-нибудь из подернутых льдами стен… – мамонта. Или яйцо динозавра. Может быть лучше яйцо мамонта? Какое крупнее? Что говорят зоологи? Молчат? Значит, не их профиль. Это другая наука. Яйцелогия.

Холодильник, конечно, не очень велик, но при этом невероятно внушителен своим хо-ло-диль-ни-чьим эго. Проще говоря, мнит о себе слишком много. Однако же управа на него всегда под рукой: вилка в розетке. Он об этом знает и когда почти пуст, будто скукоживается, как приснопамятный сыр в северной гостинице. Чует ледяным сердцем-вещуном, что не ровен час отключат из экономии. Правда, думает, что из вредности.

Мой выбор коршуном падает… Как на всплывшую кверху пузом рыбину… Они, коршуны, в самом деле жрут дохлятину! Я своими глазами видел. Позже проконсультировался – коршун ли? Подтвердили. Я расстроился, выпил, обидно стало за красивую птицу. Короче, выбор падает на початую бутыль вишневого сока. Ему не на что больше падать. В противном случае жертва оказалась бы посытнее. И помягче – охладевшее к людям стекло буквально отталкивает руку. Вот был бы на месте сока фарш! Но фарша нет. Я его на прошлой неделе весь перевел на котлеты. Котлеты слегка подгорели, но притягательность в дым не ушла.

«С корочкой», – взбадривал я себя, сервируя нехитрую трапезу. Амбициозный повар, подозреваю, застрелился бы, не перенеся тягот позора. Даже если позор не публичный. Да и пусть его. Поваров по нынешним временам развелось – проходу нет. Все с амбициями. Юристы с дантистами, пожалуй, уже уступили натиску, не так их много, как когда-то бывало. Или стали они меньше заметны? Ушли в тень вслед за своими доходами и затаились… Так или иначе, утрата одной поварской единицы оказалась бы событием незначительного масштаба.

«Не сметь сомневаться в съедобности моей готовки!» – приказал я себе. Как известно, голод не тетка. В голоде вообще нет ничего женского. Полное отсутствие очарования. Ну, разве что непримиримость, сниженная чувствительность к уговорам… Может быть, может быть…

С каким бы нескрываемым удовольствием я бы сейчас плюхнул ком фарша на сковороду, расплющил бы его сверху настойчивым кулаком и нарек образовавшееся посредством контакта огня металла и мяса котлетой! На худой конец «мясной плюшкой». И пусть все умники в поварских колпаках строем, с песней шагают в жопу! Амбиции у них… Всех в костер амбиций! Не в «Костры амбиций» Тома Вулфа, а в неповторимый «Fallò delle vanita», именуемый также «Костром тщеславия». Такой на закате пятнадцатого века адепты Савонаролы устроили во Флоренции. Палили «греховные» предметы – шикарные облачения, картины, музыкальные инструменты, зеркала, книги… Руку даю на отсечение – среди них были и поваренные. Возможно, та единственная, кладезь котлетных рецептов, по которой я мог чему-либо выучиться. Однако не судьба.

Для начала, отвинтив крышку, я осторожно приближаю обонятельный орган к стеклянному жерлу. Чувство при этом испытываю неуместное, совершенно мимо настроения и уж тем более не по потребности. Переживаю прилив раздражения от «кругом химия, консерванты». А следовало бы возрадоваться, влиться в хор, воспевающий достижения современной науки: напиток, несмотря на пять дней, прошедших со скорбной для него даты, не скис! Цепкий. На его напиточьем гербе должно быть начертано:

«И просроченный чертовски хорош!»

Салютую воображаемому гербу обнаруженным в хлебнице ванильным сухарем. Ему может угрожать только влажность, восприимчивость ко всему остальному давно пересохла.

Завтрак.

Ну что за напасть этот скудный завтрак!

Поесть и еще поваляться.

4

«Напасть… Я же вроде бы о напасти. При чем тут поесть? Нет, еда, кто бы спорил, всегда при чем. Но не сейчас. Тем более, что еда закончилась. Но после сока с сухарем это откровение переносится легче. Легкомыслие и на жесткой диете остается собой».

«Соберись, легкомысленный на жесткой диете. Думай о важном! Когда же со мной приключилось… переиначивание машинки?»

«Переначивание? Машинка? Что за дурацкий набор слов! Ну да бог с ними, придет и их черед. Пока же следует заняться процессом… Сам процесс я бы описал как низвержение человеческого индивида из непутевых, однако забавных в предсказуемо-скучные».

«Опиши».

«Уже описал».

«Не растекайся. Когда? – был вопрос».

«На первом… Нет, подожди, на втором. Если на втором курсе, то выходит круглая дата. Чем не повод?»

«Уверен?»

«В поводе – безусловно. В дате – никогда. Со счетом никогда не складывалось».