Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Потому что, пока я сижу в этой комнате, меня как бы нет вовсе.

Меня попросту не существует.

– Тебя попросту не существует, пока ты сидишь в этой комнате, – говорю я собаке, чтобы она тоже знала. Потому что это действительно важно. – Девчонки-подростки, пока сидят в своих комнатах, как бы ненастоящие. Их просто нет.

Я подтягиваю колени к груди, чтобы стать словно пуля или пушечное ядро, и смотрю на стену, где фотографии Элизабет Тэйлор, Джорджа Оруэлла и Орсона Уэллса теперь заклеены новыми изображениями Джона Кайта. Идеальная иллюстрация моего внутреннего состояния.

– Мне надо выбраться из этой комнаты, – говорю я Джону Кайту. – Пожалуйста, дождись меня. Не растрачивай все веселье прямо сейчас. Не объедайся другими, которые не я. Не порть себе аппетит.

Я лежу и кусаю пальцы. В последнее время я часто кусаю пальцы – костяшки пальцев. Малыши сосут пальцы, взрослые их кусают. Взрослые тоже нуждаются в утешении – и кусают пальцы, запершись в комнате, когда никто их не видит. Так они подавляют тревожность – низводят ее до двух полукруглых отметин от зубов на коже.

– Мне надо выбраться из этой комнаты.

И я знаю, как именно. На следующей неделе Джон Кайт возвращается из Америки и дает концерт в Лондоне, в клубе «Сокол». Я выйду из комнаты, сяду в электричку, приеду в Лондон и вернусь в игру.



Я радостно бегу вниз, чтобы сообщить маме, что скоро поеду в Лондон увидеться с Джоном Кайтом. Я уже придумала, что надеть. Платье в цветочек из секонд-хенда. Джону понравится девушка в платье в цветочек. Я убью Джона Кайта платьем в цветочек. В хорошем смысле.

Уже на лестнице я замечаю: что-то случилось. Кажется, что-то плохое. Мама с папой выходят из дома – мама плачет, папа в спешке хлопает дверью. Крисси стоит в прихожей, держа в руках вскрытый конверт из плотной светло-коричневой бумаги. Можно подумать, что если я столько раз представляла себе это мгновение, я уже знаю, как с этим справляться. Но я не знаю. Я никогда не решалась представить, что будет дальше.

Я спрашиваю:

– Что случилось?

– Нам сокращают пособие, Джоанна, – говорит Крисси.

Я спрашиваю:

– Почему?

У меня ощущение, что я сейчас обоссусь – как ребенок, которому страшно, или когда он поранился, – и одновременно разревусь и умру, потому что взорвусь от слез.

– К ним «поступили сведения», – угрюмо говорит Крисси. 

13

Нам сокращают пособие на ближайшие полтора месяца, пока в Службе социальной защиты «идет разбирательство» в связи с поступившими к ним сведениями о «возможных нарушениях». Мама с папой все тщательно подсчитали, исписав вычислениями обороты всех имевшихся в доме конвертов. Как оказалось, мы потеряли 11 процентов от всех поступлений.

Мысленно я с облегчением вздыхаю. Я ожидала 50 процентов, 90 процентов – что у нас отберут всё до единого пенни. И что потом? В 1993 году нам не светила даже богадельня. Может быть, нам пришлось бы переехать в дом к тете, как тем семьям, переживающим трудные времена, в романах XIX века. Гостевая семья в гостевой комнате, принятая в дом из милости. Семь Джейн Эйр всех возрастов – у сжалившейся над ними тетушки Рид. Мне пришлось бы спать в шкафу, а Люпена донимали бы привидения.

Одиннадцать процентов по сравнению с полным крахом – это вполне… терпимо? В конце концов, если я обрежу волосы на 11 процентов, я даже этого и не замечу. Если подумать, то все не так страшно.

Но размышляя об этих несчастных 11 процентах, я не учла один важный момент: мы и так еле сводим концы с концами. У нас нет никаких сбережений, никаких депозитов и ценных бумаг, которые можно было бы обналичить, чтобы продержаться без этих самых 11 процентов. Нам не удастся урезать расходы на «мелкую роскошь» вроде походов в парикмахерскую или подписки на журнал. Стрижемся мы сами, а журналы читаем в библиотеке. У нас нет никаких грандиозных планов, от которых можно временно отказаться, чтобы были деньги на жизнь, – мы не собираемся менять машину или делать ремонт в гостиной. И никогда не соберемся.

Нам не у кого взять денег в долг. Печальная правда о бедных состоит в том, что они общаются только с такими же бедными, как они сами, – с людьми, которые тоже не могут позволить себе никаких лишних трат. Печальная правда состоит в том, что когда ты очень бедный, при потере 11 процентов средства к существованию превращаются в средства для выживания. На 11 процентов меньше означает, что надо будет выбирать между едой и электричеством – а электричество и еда уже строго нормированы, и эти нормы уже вызывают тревогу. Одиннадцать процентов – не так уж и много, но когда ты очень бедный, эти деньги не просто необходимы, а жизненно необходимы.

Ты и так-то нетвердо стоял на ногах, а теперь и подавно. Ты неустойчив. Ты вот-вот упадешь.



 Новые расчеты нашего существования скрупулезно расписаны на бумажке, прикрепленной к стене. Бюджет урезан уже до предела. Никаких дополнительных трат. Никакой баночки джема, никаких новых туфель. Жизнь практически замерла. Денег и раньше почти ни на что не хватало, а теперь их стало меньше на целых 11 процентов.

Ранним утром на следующий день после того, как родители рассчитали наш новый бюджет, я захожу к ним в спальню и сажусь на кровать.

– Слушайте, – говорю я. – Все не так плохо, как кажется. Я теперь зарабатываю! Когда придет чек с гонораром, я дам вам денег!

Я произношу эти слова со смесью страха и облегчения. Я действительно рада, что могу давать деньги родителям и перестать беспокоиться о завтрашнем дне. К тому же чем больше денег я дам им сейчас, тем меньше они будут сердиться, когда все раскроется и они узнают, что пособие сократили из-за меня. Из-за моей болтовни. Если я смогу заработать, скажем, тысячу фунтов и отдать эти деньги родителям до того, как все выяснится, может быть, они и вовсе не станут сердиться. Может быть, мне удастся купить их прощение! Они будут в большом долгу передо мной! По-моему, это отличный план!

Однако мама тут же рушит все планы.

– Когда придет чек – если он придет, – ты возьмешь половину всех денег и положишь их на сберегательный счет под проценты, – говорит она твердым голосом. – И половину всех денег, которые будут приходить потом. Мы с твоим папой уже все решили.

– Что?!

– Неизвестно, что ждет тебя в будущем, Джоанна, – говорит папа. – Бросить школу – это рискованный шаг…

– Никакой не рискованный! – говорю я. – Всем в «D&ME», типа, сейчас под тридцатник, и у них, типа, есть свои собственные дома. Это нормальная работа!

– Ты еще только начала работать, Джоанна, – говорит мама. – Тебе надо откладывать деньги.

Папа встает и идет в туалет:

– Пойду полью грядки.

Мама шепчет, придвинувшись ближе ко мне:

– Если бы твой папа откладывал деньги, ему не пришлось бы бросать музыку, когда распалась их группа. – На мгновение она становится собой прежней, той мамой, которой была до рождения близнецов. – Когда дела идут плохо, человеку нужны хоть какие-то деньги, чтобы не… застрять в тупике.

Она смотрит на близнецов, спящих на матрасе рядом с кроватью.

– Почему нам сократили пособие? – спрашиваю я.

– Думаю, скоро мы это узнаем. – Голос у мамы тихий, ровный и очень печальный. Такой голос бывает у тех, кто смертельно устал или загнан в угол. Когда таким голосом говорит твоя мама, внутри все цепенеет от страха.

Папа возвращается в спальню, и мама откидывается на подушку, вновь притворяясь обычной собой.



На следующий день к нам приходят какие-то двое парней и уносят телевизор. Это не наш телевизор, мы его взяли в прокате – в нашем квартале все так и делают. У кого есть 300 фунтов, чтобы купить себе телик? А теперь нам приходится жестко урезать расходы, и телевизор – лишь первая ласточка.

Мы с братьями провожаем его в прихожую и плачем, как на похоронах.

Потом возвращаемся в гостиную и встаем полукругом над пустым местом, где раньше был телевизор, – как печальные лесные зверюшки над бездыханным телом Белоснежки.

– Как будто у нас умерла мама. Настоящая мама, – говорит Крисси. Даже Крисси немножечко плачет – а Крисси не плачет вообще никогда. В последний раз он плакал, когда свалился с двухъярусной кровати прямо на кубики «Лего», раскиданные на полу, и содрал кожу на ухе.

Люпен бьется в истерике – сейчас как раз середина первого сезона «Твин Пикса», на который мы все залипаем.

– Теперь мы никогда не узнаем, кто убил Лору Палмер! – воет Люпен, брызжа слюной.

Даже мое предложение сыграть в «Твин Пикс» – завернуть Люпена в мусорные мешки и оставить в саду – не поднимает нам настроение. Через двадцать минут Люпен начинает ныть, что ему нечем дышать – хотя мы наделали дырок в пластиковом мешке, – и игра завершается, толком и не начавшись. Мы уныло сидим на дереве, размышляем о будущем без телевизора.

– Никакого «Синего Питера», никакого «Субботнего супермаркета», – сокрушается Люпен.

– И «Зорких дружинников» тоже, – говорит Крисси. Мы обожаем «Зорких дружинников» и регулярно записываем номера незнакомых автомобилей, заезжающих в наш квартал: а вдруг там в машине – убийца, вдруг наша запись станет важнейшей зацепкой! Зловещая коронная фраза Ника Оуэна, ведущего «Зорких дружинников»: «Пожалуйста, спите спокойно, и пусть вам не снятся кошмары», – наше с Крисси любимое пожелание Люпену вместо «Спокойной ночи», когда мы рассказываем ему на ночь длинную и совершенно чернушную страшную историю.

Теперь это прощание отдается тревожным набатом у нас в ушах. Кошмар все-таки грянул – и оказался страшнее убийства.

И телевизор это только начало. Мы переходим в режим жесточайшей экономии. Никаких больше ящиков с фруктами и овощами с фермерского рынка. Папа купил пятидесятикилограммовый мешок цельнозерновой муки, и теперь как минимум раз в день мы едим чапати – лепешки из муки, воды и соли, запеченные на гриле и намазанные маргарином.

Мы с братьями быстро сообразили, что, если потыкать сырые лепешки вилкой, в готовом виде они впитают в себя в два раза больше маргарина – и станут если не вкусными, то хотя бы съедобными. Мы устраиваем состязания, чей чапати впитает больше всего маргарина. Обычно я побеждаю с отрывом в столовую ложку. А потом мама все просекает, и с тех пор маргарин выдается нам строго по порциям.

– Видите ценник? Семьдесят девять пенсов означает «семьдесят девять пенсов», а не «бесплатно для маленьких поросят».

Мы становимся мастерами по поиску распродаж продуктов с истекающим сроком годности. В местном супермаркете мы набрали по акции консервированных сосисок в рассоле и едим их три раза в неделю, с вареной капустой и кетчупом или майонезной салатной заправкой. Мы живем на кетчупе и салатной заправке. Без них был бы бунт. Моральный дух в нашем доме держится на литровых бутылках кетчупа и майонезного соуса.

Приходит счет за газ, потом – за электричество. Мама оформляет второй овердрафт, чтобы оплатить эти счета. Теперь мы движемся вспять вдвое быстрее. У Люпена совсем развалились ботинки – но денег на новые нет и не будет. Поэтому Люпен ходит в старых резиновых сапогах Крисси. У него постоянно потеют ноги. Они уже побелели от влажности.

Я совершенствуюсь в кражах из магазинов. «Надейся: будь красивой», напоминает мне надпись на двери аптеки, пока я набиваю карманы тампонами и дезодорантами. Как мой предшественник Робин из Локсли, я краду у богатых гигиенические прокладки, чтобы выстилать трусы бедных.

Теперь эти вылазки стали сложнее, потому что у меня нет денег на автобус до северной части города. Приходится ходить пешком: шесть миль туда, шесть миль обратно, вдоль городского шоссе, где ветер от мчащихся мимо грузовиков постоянно срывает шляпу с моей головы.

Я частенько беру с собой близнецов, везу их в коляске – просто чтобы было не так одиноко. Или Люпена и собаку – и пою им по дороге. Я пою «Аз есмь воскресение» и «Кладбищенские ворота» группы «The Smiths».

Эти песни всегда много значили для меня, а теперь, когда денег наглухо нет, они значат еще больше. У меня нет даже лишних двадцати пенсов, чтобы взять в библиотеке новую музыку. Моя коллекция записей остановилась на 148 альбомах, пиратски записанных с библиотечных компакт-дисков. В этих 148 записях – весь мой мир. Они как маяк вдалеке, светящий только мне. Место, докуда я все-таки доберусь. Когда-нибудь обязательно доберусь.

В Центральной библиотеке – карманы набиты крадеными тампонами, собака привязана снаружи, близнецы спят в коляске – я читаю «D&ME», «Melody Maker» и «NME», ради которых прошла шесть миль пешком. Чтобы «окупить» этот поход, я читаю каждое слово – даже списки концертов, попросту перечни клубов в небольших городках по всей Британии в 1993 году. «Pink Toothbrush» в Рейли, «Wherehouse» в Дербишире, «King Tut’s Wah-Wah Hut», «Tivoli» в Бакли, «Old Trout» в Виндзоре. Я могу перечислить все эти места наизусть, как молитвы по четкам. Места, куда по-прежнему ходят люди и где что-то по-прежнему происходит – куда однажды я тоже приду, и я тоже произойду. Я здесь не застряну. Честное слово.

И вот однажды я вижу в «D&ME» интервью с Джоном Кайтом. Большое, многостраничное интервью, с аннотацией на обложке. Я сижу, размышляю о том, как полезно иметь знаменитых друзей, у которых берут интервью для журналов. Чудесный способ поддерживать связь с друзьями, когда выдается свободная минутка. Прочитал интервью, и вы вроде как пообщались. Так удобно и мило. Видишь, мы не теряемся!

Из одного только первого абзаца я узнаю, что одна из поклонниц в Германии подарила Джону цепочку с подвеской – крест с распятием, и «очень вовремя, я тут неожиданно чуть не откинул копыта, и пришлось срочно активизировать мой склеротический католицизм», – Джон написал новую песню под воздействием психотропных грибов, «Пополняем словарный запас», и набил на своем рыхлом бледном предплечье маленькую татуху с изображением валлийского дракона, хотя «если честно, салон, куда мы пошли, был не лучшим из всех возможных, и дракон больше похож на удлиненную кошку с экземой».

Но в основном в интервью говорится о классовых противоречиях. Теперь это модная тема. Всех знаменитостей спрашивают, что они думают о кризисной экономической ситуации, о социальной политике государства, о пособиях для неимущих и о проблеме бедности в целом. Каждого просят обозначить свою позицию.

И теперь эти вопросы были заданы Джону Кайту – простому валлийскому парню из рабочей семьи, запойному пьянице и балагуру – в интервью, взятом для «D&ME» Тони Ричем. Я читаю ответы Джона, сидя в Центральной библиотеке, под шум дождя за окном.

«Между бедными и богатыми есть одно большое различие», – говорит Кайт, затягиваясь сигаретой. Мы сидим в баре, сейчас время обеда. Джон Кайт всегда, если не указано иное, курит сигарету в баре во время обеда.

Богатые, они не плохие, как вам скажут многие мои собратья. Я знал богатых людей – я пел на их яхтах, – они вовсе не злые и не зловредные. Они вовсе не ненавидят бедных. И они очень неглупые – во всяком случае, не глупее бедных. Как бы мне ни нравилась мысль, что правящий класс – сплошные придурки и неумехи, не способные даже надеть носки без помощи няньки, на самом деле они не такие. Они строят банки, заключают сделки и вырабатывают политику – и вполне компетентно.

Нет. Основное различие между бедными и богатыми заключается в том, что богатые – люди беспечные. Они твердо убеждены, что с ними ничего плохого случиться не может. Они рождаются в мягкой, ласковой оболочке беспечности – как ребенок рождается с лануго, – и она никогда не сотрется от счета, который нечем оплачивать; от ребенка, которому ты не можешь дать надлежащее образование; от дома, откуда ты съедешь в ночлежку, потому что тебе не по силам платить коммуналку.

Их жизни всегда одинаковы, из поколения в поколение. Ни одно социальное потрясение их не затронет. Крепкому среднему классу все нипочем. Что самое худшее из того, что им может сделать правительство? Поднимет налоги до 90 процентов и прекратит вывозить из контейнеров мусор? Но ты сам и все твое окружение – все равно будете пить вино. Разве что чуть подешевле. И все равно будете ездить в отпуск. Разве что чуть поближе. И все равно расплатитесь по ипотеке. Разве что чуточку позже.

А теперь возьмем бедных. Что самое худшее из того, что им может сделать правительство? Отменит бесплатное медицинское обслуживание – при отсутствии возможности обратиться в платные клиники. Отменит бесплатное среднее образование – при отсутствии возможности определить детей в частную школу. Выкинет тебя из дома, не предоставив в обмен никакого жилья. Когда средний класс возмущается социальной политикой государства, речь идет об их «плюшках», о налоговых льготах и инвестициях. Когда бедные возмущаются социальной политикой государства, они борются за выживание.

Для бедных политика всегда важнее. Всегда. Вот почему мы бастуем, и выходим на митинги, и впадаем в отчаяние, когда наша молодежь не ходит голосовать. Вот почему и считается, что бедным чужды возвышенные устремления. Мы – приземленные, простые люди. Никакой нам классической музыки – никаких исторических памятников, никаких отреставрированных старинных напольных покрытий. Мы не испытываем ностальгии. Не тоскуем о дне вчерашнем. Мы не любим вспоминать о прошлом. Не любим, когда нам напоминают о прошлом. Потому что ничего хорошего в прошлом не было: сплошная смерть в шахтах и прозябание в трущобах, поголовная безграмотность и отсутствие избирательных прав. Никакого достоинства. Только отчаяние. Вот почему настоящее и будущее – для бедняков. Вот наше место во времени: выживаешь, как можешь, сейчас и надеешься, что потом будет лучше. Мы живем здесь и сейчас – ради наших стремительных, сиюминутных, маленьких радостей, чтобы хоть как-то себя подбодрить: сахар в чай, сигарета, новая быстрая песня по радио.

Когда общаешься с бедными, всегда следует помнить, что, для того чтобы куда-то пробиться, людям из неблагополучных районов нужно в десять раз больше усилий. Это чудо, что люди из бедных кварталов с неудачным почтовым индексом могут хотя бы куда-то пробиться, дружище. Это чудо, что они вообще что-то делают».



Кайт, как всегда, напивается по ходу интервью, и дальше все уже не так серьезно. Настроение поднимается. Джон говорит о предстоящих гастролях в Европе. И как он взял шефство над ленивцем в Лондонском зоопарке («Внешне мы с ним похожи один в один. Я надеюсь, что, если бы мы с ним поменялись местами, он бы тоже проникся ко мне симпатией»).

Но здесь, в Центральной библиотеке, я сижу и старательно прячу слезы. Не хочу, чтобы кто-то увидел, как я реву. Вот оно как. Я живу в бедном квартале с неудачным почтовым индексом. Я и есть неудачный почтовый индекс. Я люблю Джона Кайта. Он знает об этих несчастных 11 процентах. Я хочу убежать, бросив коляску с близнецами в читальном зале, – убежать к Джону Кайту, и пожать ему руку, и закатать рукав, и показать ему мою новую татуировку, которую я обязательно сделаю. Это будет надпись: «ВВ4 – неудачный почтовый индекс».

Я хочу всюду носить с собой это интервью – как самый главный ознакомительный документ. В супермаркет, в собес, в «D&ME». И показывать его людям, и говорить: «Вот что это такое. Вот что со мной происходит. Вот почему я такая уставшая».

Да, я безумно устала. И в то же время я вся на взводе.

Потому что я никогда никому не признаюсь, но я-то знаю, что это только моя вина. Наша внезапная, жуткая, всепоглощающая нищета – это моя вина.

Обстановка в доме накалилась практически до предела. Уже трижды мне приходилось загонять Люпена и близнецов в спальню и включать «Мост над бурными водами» Саймона и Гарфанкела на полной громкости, пока мама с папой ругались внизу. Их ссоры всегда завершаются одинаково: папа уходит из дома и идет в «Красный лев», где напивается в компании Джонни Джонса, а мама перебирает стопку неоплаченных счетов, словно от многочисленных прикосновений суммы на них сотрутся.

Крисси, кажется, пребывает в глубокой депрессии. Он собирался поступать в университет, но сейчас явно не время заводить разговор о вещах, предполагающих непосильные денежные затраты, и Крисси как бы погрузился в молчаливое оцепенение. Как будто он временно притворяется мертвым.

И это все из-за меня. Это я виновата – и тревожность меня убивает. Прежние адреналиновые приливы – в лихорадочном ожидании письма из собеса – ничто по сравнению с нынешними. Иногда у меня совершенно немеют руки. И пробивает понос. Мои мысли настолько стремительные и пугающие, что мне вновь и вновь вспоминается тот отрывок из автобиографии Боба Гелдофа («Это оно и есть?»), где он пишет о том, как после смерти матери он часами стоял, прижимаясь лбом к торчащему из стены гвоздю, – словно делал себе трепанацию.

Это именно то, что мне нужно, думаю я. Длинный, чистый, прохладный гвоздь, вбитый в лоб. Это меня успокоит. И никто не станет меня винить – девчонку с гвоздем во лбу. Меня положат в больницу, и там – сломленная и больная – я буду в безопасности. Если я переломаю все кости, никто не станет меня ненавидеть. Если мне будет плохо. Если я упаду с лестницы. Если я разобьюсь. Если умру.

Если жизнь тебя бьет и ты не можешь спастись, противодействуя силой – сил у меня нет никаких, мои руки пусты, – тогда, может быть, ты сумеешь спастись, превентивно угробив себя. Возьми гранату и подорви себя прежде, чем до тебя доберутся враги.



 У меня есть причины бояться. Что-то подобное происходило и раньше. Мы уже были такими бедными – в доме, полном отчаяния и безысходности, когда папины глаза становятся белыми и беспросветно холодными, и жизнь, кажется, замирает, – когда папа больше не мог работать. Это было в 1986 году.

Я расскажу вам одну историю. Теперь уже можно. Раньше мне было грустно, а теперь нет. Теперь я могу рассказать.

На свой одиннадцатый день рождения я хотела устроить праздник. Я еще никогда не приглашала гостей на день рождения. Я тогда подружилась с Эммой Паджетт – моей единственной подругой, – и мне хотелось позвать ее в гости.

Мама сказала, что это можно устроить. Она подарит мне на день рождения десять фунтов, и я могу их потратить на праздничное угощение.

Я сама испекла торт – тогда я любила готовить. Это несложно. Берешь маргарин, растираешь с сахаром, добавляешь яиц и муки, выпекаешь в духовке два коржа, мажешь один корж вареньем и сливочным кремом, накрываешь вторым, и получается торт.

Крисси сфотографировал меня за накрытым столом: торт на тарелке, я – в поварской кепке, как у Джона Леннона. Изящным жестом я указываю на стол, как Антея Редферн в передаче «Игра поколений» указывала на приз – набор столовых приборов.

Но папа весь день не вставал с постели. Это был один из тех дней, когда папа просто… лежал пластом. Глаза – почти белые, рядом на тумбочке – большой пузырек с таблетками.

В три часа пополудни мама вошла в столовую, где я сидела, читала «Детей железной дороги» и ждала Эмму, которая должна прийти в четыре.

– Твой папа неважно себя чувствует, – сказала мама. – Он собирается спать. Он… не хочет, чтобы к нам приходила Эмма, а то мало ли что. Ему может понадобиться… – Она думала почти минуту. – Принять ванну.

Я не помню, что я говорила Эмме, когда позвонила сказать, чтобы она не приходила. Конечно, я не могла ей сказать, что бывают такие дни, когда твой папа, упавший с горящей крыши, не хочет, чтобы в дом приходили посторонние люди. Что он никого не впускает – и не выпускает. Наверное, я ей сказала, что мне нездоровится. Что у меня болит живот и мне сейчас не до гостей.

И я даже не соврала про живот. Он действительно разболелся, но уже потом, потому что я съела все, что было на столе. Я съела весь свой день рождения.

А потом пошла спать. 

14

И все-таки жизнь в Вулверхэмптоне проходит не без приятностей и интересностей. В четверг мы везем Люпена к стоматологу, и ему вырывают сразу пять зубов.

Наверное, поэтому он так много плакал в последнее время. По натуре он вовсе не меланхолик и не страдалец. У него просто болели зубы. Врач сказал, что они насквозь гнилые и их надо срочно удалять. Люпену дали общий наркоз и вырвали пять зубов. Операция длилась час.

– Это всего лишь молочные зубы, сынок, – бодрым голосом говорит папа по дороге домой. Люпен лежит, распластавшись, на заднем сиденье фургончика, положив голову на колени Крисси. – Начальные зубы! Теперь у тебя вырастут уже настоящие взрослые зубы. Скоро будешь запросто разгрызать кирпичи, как в «Челюстях»!

Люпен держит в руках пакетик с конфетами, которые ему выдали в качестве вознаграждения. Других систем поощрения у нас нет. За свои зубы Люпен получил леденцы, карамель и ириски. За леденцы, карамель и ириски он расплатился зубами. В каком-то смысле мы тут имеем идеальную зубоврачебную круговую систему для детей старшего дошкольного и младшего школьного возраста.

– Когда я был маленьким, у нас у всех были гнилые зубы, – говорит папа через плечо. – У всех до единого! У всех дядьев! У твоего дяди Джима был один зуб, черный насквозь. Насквозь. Мы называли его «чертов зуб». У твоей бабушки не осталось ни одного своего зуба уже к двадцати восьми годам. Она носила вставные челюсти. Говорила, что потеряла по зубу на каждого из своих детей.

– Похоже, у Люпена тоже не осталось ни одного зуба, – говорит Крисси.

Мы все смотрим на Люпена. Вроде бы понимаем, что не надо смотреть, но все равно смотрим. Он еще мутный, как будто пьяный – до конца не отошел от наркоза, – и каждый раз, когда он открывает рот, кажется, что у него не хватает одной пятой лица. У него на лице – красные влажные бреши. У него больше нет рта – просто дыра.

Крисси молча касается пальцем щеки Люпена, хочет, чтобы я посмотрела. Когда Люпену рвали зубы, ему разворотили еще и губу. У него нет зубов и повреждена губа. Во рту – какое-то кровавое месиво. Остался единственный передний зуб, правый центральный резец. Торчит, как башня мартелло на пустынном берегу, омытом кровью. Бедный Люпен.



Мы приезжаем домой. Мама сделала генеральную уборку, как это бывает только перед приходом гостей. Сегодняшний почетный гость – развороченный рот Люпена. Его усаживают на диван, на самое лучшее место, где пружины еще не продавлены вусмерть, и укрывают самым мягким пледом, и когда Люпен окончательно отходит от наркоза, он развлекается тем, что заставляет нас с Крисси делать всякие унизительные вещи в обмен на конфеты.

Крисси приходится изображать орангутанга, застрявшего под креслом. Мне приходится признаваться в любви всевозможным не самым приятным персонажам вроде мистера К. из «Счастливых дней» или Перчатки из «Желтой подводной лодки». В конце концов Люпен доводит меня до слез, мама приходит в гостиную и ругает нас всех.

Мы с Крисси делаем вид, что готовы унижаться исключительно для того, чтобы развеселить Люпена. На самом деле мы унижаемся ради конфет. Сегодня на ужин у нас макароны с вареной капустой. А нам хочется маленьких радостей, стремительных и сиюминутных, как их определяет Джон Кайт. Люпену достается целая банка рисового пудинга, политого вареньем. У него нет зубов, он не может жевать макароны с капустой.

– У меня лучший ужин! – говорит он.

Ладно, не будем его затыкать. Пусть ребенок порадуется.



 – Они прикольные, – говорит Крисси чуть позже. Мы сидим на полу в спальне, все трое. Сидим в кружок и играем с вырванными зубами Люпена. Крисси принес булавку и теперь сосредоточенно выковыривает из зуба мягкую гниль.

– Он пахнет? Пахнет гнилым? – спрашивает Люпен.

Крисси нюхает зуб.

– Нет, не пахнет.

В комнате все равно ощутимо воняет. Минут десять назад Крисси зажег спичку и поднес ее к зубу, чтобы сжечь прилипший к нему микроскопический кусочек десны.

– Как бекон из человечины, – сказал Крисси.

Запах был точно такой же, как от сожженных волос. На зубе остались черные подпалины. Кто бы мог подумать, что из зубов можно извлечь столько веселья!

Я бросаю три зуба вместо монет для гадания по «И Цзин», по китайской «Книге перемен». Мне выпадает сорок четвертая гексаграмма: «Сближение».

Я смотрю в книжке, что она означает.

– «У женщины – сила», – читаю я вслух. – Это наверняка про меня! У меня все получится! Я выйду замуж за Джона Кайта!

Я поднимаю вверх два больших пальца. Хлопаю себя по бедру. Бью кулаком в воздух.

Читаю дальше:

– «Не показано брать жену».

Братья смотрят на меня с видом «Кто бы сомневался».

Я смотрю на зубы Люпена и говорю:

– Брошу еще раз. Надо перегадать.

Однажды я бросала монетки девять раз подряд, пока не добилась хорошего предсказания. Вот и теперь я бросаю Люпеновы зубы, пока «И Цзин» не подтверждает, что я перееду в Лондон, буду жить на Розбери-авеню и выйду замуж за Джона Кайта, а Стивен Фрай нас обвенчает. На то, чтобы устроить желанное будущее, иной раз уходит вся ночь. Но время у меня есть.

В последнее время мы только и делаем, что гадаем по «Книге перемен». Пока идет разбирательство по нашим пособиям, мы все помешались на предсказаниях будущего. Это дает ощущение контроля над собственной жизнью, хотя ощущение, прямо скажем, ничтожное.

Мама почему-то решила, что у Крисси есть дар к прорицаниям, и теперь чуть ли не через день просит его погадать всем домашним – что готовит нам будущее, – и вечно требует «освежить» предсказания, пока не выпадет что-то хорошее.

– Все будет так же, как было вчера, – говорит Крисси, бросая на пол гадательные монетки.

Чаще всего мы гадаем на папу: выйдет у него что-нибудь или нет.

Понимая, что время уже поджимает – мировая известность или ночлежка для нищих! пан или пропал! – папа удвоил усилия, призванные обеспечить его возвращение в Элизий рок-н-ролла и меда. С нашего общего согласия он взял десять фунтов из денег, отложенных на еду, и разослал свои новые демки в двенадцать лондонских звукозаписывающих компаний. Мне наконец-то представился случай воспользоваться совершенно ненужной со всех точек зрения перьевой ручкой, которую мне подарили на Рождество. Теперь она пригодилась, чтобы написать адреса на конвертах: «Virgin Records», «Island Records», «WEA». Папа отправил им свою последнюю версию «Бомбардировки», переработанной в стиле классического мэдчестера с закосом под «Happy Mondays».

Скажу честно: меня удивила его увлеченность современным роком. Однажды папа вошел в гостиную, когда я смотрела «Поп-топ», и я была абсолютно уверена, что он сейчас пустится в классические разглагольствования бывшего хиппи об идиотской (с его точки зрения) современной музыке. Я не только морально готовилась к жаркому спору, я его предвкушала. Мне хотелось поспорить с папой от имени всего своего поколения и почувствовать себя беспощадно и яростно юной.

Но папа молча стоял в дверях, наблюдая, как «Happy Mondays» наяривают «Наступит на», а потом заявил:

– Ничего так ребята, вполне себе дерзкие. Ты глянь, какие уебища!

Он сказал это чуть ли не… с нежностью.

И вот теперь, когда демки отправлены, Крисси – по маминой просьбе – бросает монетки на папину будущность. В который раз.

– Ну что? Когда я уже получу свой первый миллион? – Папа входит в гостиную, потирая руки.

Мы садимся в кружок, готовясь услышать хорошие новости. Через пару минут папа ложится на пол, ему трудно стоять на коленях.

«И Цзин» говорит, что с грядущим богатством придется чуть-чуть подождать. Оно обязательно будет, но не так скоро, как мы надеялись.

– Вот же гадство… Надеюсь, до марта уже все решится. А то пора проходить техосмотр. И надо что-то дарить Крису на свадьбу…

Но богатство неотвратимо. Так говорит «И Цзин»…

По окончании гадательного сеанса мы аплодируем Крисси. Мы все пребываем в приподнятом настроении.

– Ладно, теперь, когда все улажено… – говорит папа, медленно поднимаясь на ноги. – Черт! Мое колено! Джоанна, нам пора браться за дело всерьез. Пока судьба благоприятствует.

– Да! – говорю я, потому что не знаю, что еще можно сказать. И добавляю после секундной заминки: – А что будем делать?

– Захватим Лондон вдвоем, – говорит папа. – Тебе надо будет поговорить с народом из звукозаписывающих компаний. Расскажешь им обо мне. Сделаешь мне рекламу. Раскрутишь отца.

– Да! – говорю я опять. А потом: – Как?

– Я не знаю, – отвечает папа. – Что нынче делают музыканты, чтобы пробиться к известности? Может быть, стоит спросить у «И Цзин»?

– «И Цзин» утомилась, – говорит Крисси твердым голосом. – Ей надо… восстановиться.

– Нам с тобой надо вместе подумать, – говорит мне папа. – И разработать какой-то план. Подключить наших внутренних Финеасов Тейлоров Барнумов. Мы с Джоанной обязательно что-то придумаем.

Лично я сомневаюсь, что смогу что-то придумать.



В тот же вечер, но уже совсем поздно, Крисси лежит на своей верхней койке, глядит в потолок. Люпен дрыхнет внизу. Крисси явно хочет что-то сказать. И вот наконец.

– Знаешь, это все бред и херня, – говорит он. – Все мои предсказания – это бред. Я даже не читал книгу.

Он продолжает смотреть в потолок.

– Что?

– Я не умею предсказывать будущее. Не умею гадать по «И Цзин». Я все выдумываю из головы. А как иначе, Джоанна?

– Но… но ты говорил, что к Рождеству у меня будет парень! – говорю я чуть не плача.

Я сижу на краю своего разложенного дивана, в старых папиных теплых подштанниках вместо пижамных штанов. На лице – маска из овсяных хлопьев, рецепт которой я вычитала в «Настольной книге вожатой брауни». Там написано, что она помогает от прыщей – а прыщей у меня теперь целая россыпь. С тех пор, как моя ежедневная диета состоит на 90 процентов из вареной капусты и чапати с маргарином.

Крисси смотрит на меня. Смотрит долго, почти минуту. Иногда у него бывает такой взгляд… как будто ему меня жалко. Вот и теперь он смотрит с жалостью, почти с жалостью.

– Ну, это сбудется. Обязательно сбудется, – наконец говорит он, отворачивается к стене и натягивает на голову одеяло.



 Дождавшись, когда все уснут, я приступаю к самоудовлетворению. В последнее время мои сексуальные фантазии упорно склоняются к Средневековью – вдобавок ко всем набранным в библиотеке книгам о разнообразных гадательных практиках я прошерстила всю секцию эзотерической литературы и прочла много книжек о ведьмовстве.

К своему удивлению я обнаружила, что эти книги буквально пронизаны порнографией. Разумеется, они не считаются порнографией – это не более чем исторические документы о женщинах, часто монахинях, имевших сношения с дьяволом.

Похоже, история знала немало монахинь, занимавшихся сексом с самим Князем тьмы. Если дьявол заправляет тебе в миссионерской позиции, то он инкуб. Если ты сверху, то он суккуб. В книгах о ведьмах можно найти самые разные технические подробности половых актов с дьяволом.

Например, в одной книге было написано примерно так: «Юную неофитку, по всей видимости опоенную дурманным зельем, выводят в центр собрания, и она стоит перед ковеном полностью обнаженная. «Юная неофитка! – взывает к ней верховная жрица. – Ты хорошо мне послужила! Войди же в круг избранных и отдайся любому, кто тебя возжелает!» И девице приходится уступать непотребным желаниям всякого члена ковена, кто захочет ее отыметь, и участвовать в свальном грехе извращенного свойства».

И так далее, и тому подобное. Короче говоря, я теперь мастурбирую, размышляя о средневековых демонах.

После всех стрессов минувшего дня я представляю, как меня укладывают на алтарь и заставляют «предаться похоти» с чередой сладострастных демонов и распутных жрецов. Поля пшеницы засохли, посевам грозит гибель, и если местные колдуны не оттрахают девственницу на черной мессе, вся деревня загнется от голода.

Только представь: ты занимаешься сексом для общей пользы. Ты нужна всем. Иначе случится неурожай. Это так возбуждает. Свальный грех извращенного свойства. Ммммммм. Либо я думаю вот об этом, либо о Джоне Кайте, но лучше не думать о Джоне Кайте, потому что я снова заплачу. Я всегда плачу, когда о нем думаю. Лучше думать о черной мессе.

– Джоанна.

Я молчу.

– Джоанна, что ты там делаешь?

Это Крисси. Он не спит.

– Э… я просто… чешусь. У меня чешется.

Тишина.

– Что-то ты часто чешешься в последнее время. И всегда по ночам.

Я молчу.

– У тебя, что ли, чесотка, Джоанна?

Очень долгая пауза. И наконец:

– Кажется, у меня… вши.



 На следующий день Крисси говорит маме, что ему нужна отдельная комната, без меня и Люпена.

– Конечно! – радостно отвечает мама. – С радостью предоставлю тебе отдельную комнату! Достану ее у себя из задницы – где-то она завалялась! И пони в придачу. И небольшую конюшню! Кажется, она где-то была.

– Я могу поселиться в столовой, – говорит Крисси с прохладцей в голосе.

Мама впадает в неистовство.

– В столовой?!

– Ага. Я все обдумал. Мы все равно там не едим.

Это правда. Мы едим либо в гостиной, перед телевизором, либо на кухне – практически на ходу. Быстренько запихнешь в себя бутерброд с сыром, и все дела.

Мама категорически против, чтобы Крисси селился в столовой.

– Но мне нужна своя комната! – говорит Крисси.

В нем появилась какая-то новая решимость – впечатляющая непреклонность – с тех пор, как стало понятно, что поступление в университет ему точно не светит. Весь его вид говорит: «Да, вы изрядно меня нагнули, но это было в последний раз. Отныне и впредь я несгибаем. Я буду драться».

Конечно, я знаю, почему Крисси вштырилось перебраться в отдельную комнату: потому что уже не одну неделю я бужу его по ночам своей мастурбацией под сатанинские фантазии – и, движимая чувством вины, я горячо выступаю в его поддержку.

– Мне кажется, Крисси и вправду нужна своя комната, – говорю я. – Он уже взрослый, ему семнадцать. Ему необходимо отдельное жизненное пространство. Чтобы ему никто не мешал.

– Вот именно, – говорит Крисси, демонстративно не глядя на меня. – И мне нужно место для саженцев.

С недавних пор Крисси увлекся садоводством – с намерением выращивать овощи, чтобы мы не умерли от цинги. Наша спальня забита цветочными горшками с ярлычками «Кабачки», «Зеленый горошек», «Помидоры» и «Чили».

Как это принято у нас в семье, начинается большой жаркий спор, в котором участвуют все домочадцы, за исключением близнецов. Под запрос Крисси насчет столовой мы с Люпеном, пользуясь случаем, продвигаем свои интересы. Люпен клянчит велосипед, ночник и робота-трансформера.

К четырем пополудни мама сдалась. Теперь кровать Крисси стоит в столовой – там, где раньше был обеденный стол. Стол переехал ко мне. Это будет мой письменный стол для работы.

Ближе к вечеру на двери столовой появляется листок с надписью «Сексодром имени Алана Титчмарша» – сделанной мной. Крисси расставляет свои саженцы на импровизированном стеллаже, сооруженном из досок и кирпичей.

Да! Теперь у меня есть свой стол! Наконец-то! И совершенно не важно, что одна половина стола заставлена коробками с игрушками и одеждой. Вторая половина, отделенная полоской скотча – вся моя. Место, где я наконец-то смогу писать.

Я содрала со стены все картинки и все цитаты, висевшие над кроватью, и переклеила их на стену над столом. К ним добавились новые находки, сделанные за последнюю пару недель. «Стихи в фотоальбом юной леди» Филипа Ларкина: строки «настоящая девчонка во всамделишном месте» и «неизменно прекрасна» подчеркнуты красным. Неизменно прекрасна. Неизменно прекрасна. Настоящая девчонка во всамделишном месте. Рядом со стихотворением я прикрепила фотографию Джона Кайта. С ним я была настоящей девчонкой во всамделишном месте.

Там же висит и мой список «Самых лучших на свете слов», которые я собираю так же старательно и прилежно, как иные собирают коллекцию бабочек или брошей: Шагрень. Подкаблучник. Мимоза. Цитадель. Коллоидная ртуть. Йод. Свиристель. Вощеный. Сирень. Ягре. Бульон. Зоопарк.

В эти недели, когда у меня нет работы, я чувствую, что должна приготовить на будущее самое лучшее, самое качественное оружие – собрать у себя на стене арсенал наиболее мощных и острых слов, – чтобы, когда меня вновь призовут на битву, я смогла незамедлительно броситься в бой, и никто не сумел меня одолеть, и меня никогда больше не отодвинули на задний план.

Еще я наклеила на стену страницы из атласа «Лондон от А до Я», которые изучаю и заучиваю наизусть, как таблицу умножения. Мне хочется, чтобы люди думали, что я родом из Лондона, а в Вулверхэмптоне оказалась совершенно случайно. И когда я вернусь в Лондон, мне хочется, чтобы местные думали, будто я знаю город лучше их самих. Хочется, чтобы у меня получалась сказать, не задумываясь ни на миг, этак небрежно, как бы невзначай: «Да, Розбери-авеню. Это в Кларкенуэлле, в центральном Лондоне. Туда удобнее всего доехать по Кларкенуэлл-роуд. Марилебонский вокзал – самый маленький в Лондоне. Бары вокруг Биллингсгейтского рынка открыты всю ночь. По утрам там подают приличные завтраки. Я знаю все улицы в Лондоне. Знаю весь Лондон. Это мой город. Я всегда знала, что буду жить в Лондоне. Это мой настоящий дом. В силу некоторых обстоятельств нам пришлось жить в другом месте, но теперь все наладилось. Теперь все хорошо».

Я вернусь в Лондон сразу, как только смогу. В город, где я вновь смогу стать настоящей девчонкой во всамделишном месте.

Единственная радость в этом беспросветно унылом, гнетущем месяце: двадцать девятого числа наконец-то приходит чек с гонораром за всю мою предыдущую работу для «D&ME». 352 фунта и 67 пенсов. Я иду в комиссионку и покупаю подержанный телевизор. Все в доме ликуют. Братья скачут по комнате и целуют экран телевизора, оставляя на нем отпечатки губ.

– Мы снова в деле, – говорит Крисси и включает телик. Комната освещается мягким мерцающим светом. Мы смотрим новости впервые за несколько месяцев, и прогноз погоды, и кулинарное шоу. В «Точной копии» сделали куклу Джона Мейджора. Кукла полностью серая и категорически не понимает, почему экономика скоро рухнет. Шуток мало, и они какие-то тухлые.

– В телике было смешнее, когда премьер-министром была Маргарет Тэтчер, – очень мудро замечает Люпен.

В тот вечер мы сидим перед теликом до трех ночи, смотрим «Дом ужасов Хаммера» и едим тертый сыр прямо горстями. Я люблю деньги. Все, что сломалось, можно починить. Я знала, что докажу Паулю Тиллиху, что он не прав. Все дело в деньгах. Когда есть деньги, все как-то сразу становится лучше. 

15

И вот наконец звонит Кенни – приглашает меня на очередное редакционное совещание.

– Давненько мы с тобой не виделись, Уайльд.

В первые две-три секунды я вообще не понимаю, к кому он сейчас обращается – я придумала Долли Уайльд так давно, и меня уже много недель этим именем не называли.

– В четверг, ровно в полдень, Уайльд, – говорит Кенни. – И приготовь пару-тройку идей. Видит бог, нам сейчас не помешают свежие идеи.

Похоже, меня простили за все, что я сделала не так в своей статье о Джоне Кайте. По крайней мере, мне дают еще один шанс.

Теперь, когда я снова услышала имя Долли, я вспоминаю, как сильно ее люблю, и усердно ее воскрешаю.

Я снаряжаю Долли Уайльд в Лондон, словно горничная госпожу. Запершись в ванной, я сперва высветляю волосы, а потом крашу их в вишнево-красный. Цвет туфелек Дороти, цвет Мики Берени из «Lush». Я рисую Долли глаза черной подводкой. Я наряжаю ее в черное платье, чулки на резинке и шляпу-цилиндр.

Я уже уяснила, как делаются девчонки и как они выпускаются в большой мир. В большом мире все пьют. Все курят. Вечно поддатая Мики Берени – чертовски красивая женщина. Заходишь в комнату и произносишь слова, как будто играешь в спектакле. Притворяешься, пока не начнет получаться. Рассуждаешь о сексе, словно это игра. Пускаешься в приключения. Не цитируешь мюзиклы. Подмечаешь, что делают все остальные, и делаешь так же. Говоришь не для того, чтобы быть правой, а для того, чтобы быть услышанной.

Смотришь на уличные фонари и представляешь, что это солнце.



Вулверхэмптонский вокзал. Сажусь в электричку, словно я – пуля, выпущенная из лихого ружья. Смотришь в окно и как будто листаешь страницы книжки: крыши домов, палисадники и каналы – пустыри, точно тарелки с разваренной склизкой капустой. Жду не дождусь, когда я уже вырвусь из этого мрачного места и опять окажусь в Лондоне. Каждый миг этой поездки будет как жаркий безумный сон, который я постараюсь запомнить – и непременно запомню, спрячу за щеку и буду его смаковать вновь и вновь, когда снова вернусь сюда, к чапати, намазанным маргарином, и грязным стенам.

Когда электричка выходит из тоннеля на Юстонском вокзале, белые стены светлы, высоки и покрыты плющом. Как будто въезжаешь в древний богатый Рим.

«D&ME». Лифт. Коридор. Иду прямиком в вечно пустынный женский туалет и встаю перед зеркалом.

– Привет опять, – говорю я себе. На этот раз я подготовилась. В одной руке – пачка «Силк Кат». Женщины из рабочего класса курят только «Силк Кат». В другой – бутылка вина. Я приняла волевое решение, что начну пить. Прямо здесь и сейчас, на глазах у коллег по журналу. Да, теперь я такая.

Я долго думала, что из спиртного купить для такого случая. Как я понимаю, это важный этап взросления – выбрать себе алкогольный напиток. В книгах все так и бывает: о человеке нередко судят по тому, что именно он пьет.

«Он пьет только виски!» Или: «Конечно, шампанское!»

В конце концов я зашла в винную лавку неподалеку от здания вокзала и купила бутылку «MD 20/20», ядовито-зеленого крепленого вина, весьма популярного в девяностые годы.

Во-первых, оно дешевое. Во-вторых, у него яркий, радостный цвет. И еще я заметила, что на пустыре за городским парком, где по вечерам собирается молодежь, у кострищ из обожженных пружинных матрасов и аккумуляторных батарей валяются по большей части бутылки из-под «MD 20/20», из чего можно сделать вполне однозначный вывод, что молодежь моего круга отдает предпочтение бюджетной крепленой бормотухе.

Я раздумываю, может быть, стоит сделать глоток перед тем, как идти на совещание – прямо здесь, в туалете, – но решаю, что лучше не надо.

Какой смысл пить, если этого никто не видит?



Конференц-зал редакции почти полон. Люди сидят на стульях и на столах, курят и разговаривают.

– Леди и джентльмены… МИСТЕР ЭЛТОН ДЖОН!!!!! – объявляю я с порога. Многие смеются. Значит, по сравнению с прошлым разом я уже выступаю достойно.

– Уайльд, – говорит Кенни, глядя на меня. На мои волосы, на бутылку «MD 20/20» у меня в руке. – Ты теперь косишь под Джоплин.

Я открываю бутылку и предлагаю общественности:

– Кто-нибудь хочет глотнуть?

Все вежливо отказываются. Я отпиваю маленький глоточек из горлышка.

Это мой первый в жизни глоток алкоголя. Ощущения совершенно убийственные. Пиздец как он есть. Прошибает до самых печенок. Глаза нещадно слезятся и лезут на лоб.

– Ну слава богу. Так уже лучше, – говорю я, ставлю бутылку на стол и вытираю рот тыльной стороной ладони. Притворяйся, пока не начнет получаться. – Ночь была лютой.

Мое заявление встречено смехом. Мне удалось позабавить народ. Образ «разбитной, чуть поддатой девицы» заходит значительно лучше, чем все отсылки к «Энни». Кажется, я нашла свою нишу.

– Ладно, давайте начнем совещание, пока Уайльд не нашла телевизор и не принялась вышвыривать его из окна, – говорит Кенни и пинком закрывает дверь, не вставая со стула.

Если бы я рецензировала себя на втором совещании по сравнению с собой же на первом, я дала бы себе семь звезд из десяти. Я не только выдала три шутки, рассмешившие всех и каждого – когда заговорили о Принсе как о секс-символе нашего времени, я сказала: «Прошу прощения, но если судить с точки зрения женщины – каковой я являюсь почти всегда, – Принс все-таки мелковат для секс-символа. Разве что запихать ему в зад электрический провод и использовать его как вибратор», и все ДОЛГО и ГРОМКО смеялись, – но и изрядно укушалась под конец.

Разумеется, я не раз видела, что происходит с подвыпившими людьми, но видела только внешние проявления. Теперь же я знаю, что происходит внутри. Коленям тепло, и вся тревожность как бы растворяется в густом сиропе, приятном, тягучем и мягком. Как почти все лекарства, на вкус алкоголь отвратителен – но он тебя лечит. Он лечит. Если бы я принимала по четыре столовые ложки спиртного в день, мне не пришлось бы кусать пальцы. Алкоголь – панацея от искусанных пальцев и от всех тревог. Мэри Поппинс пьет свою ложку пунша с ромом. Джон Кайт сладострастно за ней наблюдает. Мои мысли кружатся в благостном алкогольном вихре.

В конце совещания Кенни выдает сакраментальную фразу: «Это все на сегодня, а теперь мы все дружно и весело пиздуем в паб».

И в этот раз я пиздую в паб – дружно и весело – вместе со всеми.



Я оказалась в пабе второй раз в жизни – и дублинский паб не считается, на самом деле. Потому что тогда я пила кока-колу.

Но в этот раз, подогретая целительным «MD 20/20», я вдруг понимаю, что из всех зданий в мире – музеев и библиотек, больниц и красивых хороших домов – пабы самые лучшие. Как всегда говорит папа, пабы – прибежища пролетариата. Дворцы для малоимущих.

В 1993 году пабы переживают наивысший расцвет своего благородного великолепия. На каждой улице в каждом городе присутствует хотя бы одна из этих блистательных викторианских цитаделей: зеркала в богатых позолоченных рамах, огромные окна с витражными переплетами, столы, отлакированные столько раз, что кажется, будто их сплошь залили мясной подливкой.

На каждом столе стоит пепельница, в самом центре. И когда все садятся за стол, ты понимаешь, что эта пепельница – центральная ось всей вашей компании.

Весь день и весь вечер стол будет вращаться, как карусель, все быстрее и быстрее, но пока ты держишься взглядом за пепельницу в самом центре, ты не свалишься с карусели и не вылетишь за дверь. Владельцы пабов не зря ставят пепельницы в тех местах, где они меньше всего подвержены действию центробежной силы. Владельцы пабов – люди ответственные и заботятся о безопасности своих клиентов.

– Долли, что будешь пить?

Народ из «D&ME» занял самый большой стол, и Кенни готовится заказывать выпивку. У меня в кошельке четыре фунта, я достаю кошелек, но Кенни машет рукой: мол, убери.

– Что будешь пить? – повторяет он свой вопрос.

Я говорю:

– Пожалуй, я бы продолжила «MD 20/20», сэр.

Кенни смотрит на меня.

– Э… думаю, здесь не подают крепленые вина, – осторожно говорит он. – Хотя мы можем сгонять на кольцо Ватерлоо и спросить у тамошних бомжей. Может, у них и найдется початая бутылка. Я уверен, они с удовольствием обменяют ее на… дохлую крысу, или размокшую газету, или что-то еще.

Я лихорадочно вспоминаю все спиртные напитки, о которых когда-либо слышала. В голову почти ничего не приходит. Вертятся мысли о Кэри Гранта в баре аэропорта, но я точно не помню, какой там был коктейль: то ли «Винт», то ли «Финт», – и не хочу ошибиться. Что вообще люди пьют?

– Тогда сидр с содовой, – говорю я в итоге.

Кенни смотрит на меня.

– Сидр… с содовой? – переспрашивает он.

– Да! – говорю я оживленно. – Так пьют в Мидлендсе. Сэр.

Зизи бросает быстрый взгляд в мою сторону. Он сам из Мидлендса. Он знает, что там так не пьют.

– Да? Я не знал. Век живи, век учись, – говорит Кенни и идет к барной стойке заказывать выпивку. Я вижу реакцию бармена на «сидр с содовой». Кенни пожимает плечами.