Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кейтлин Моран

Стать Джоанной Морриган

Caitlin Moran

How To Build A Girl



Copyright © 2014, Caitlin Moran

© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019


Моим родителям, которые, к счастью, совсем не такие, как родители в этой книге, и никогда не мешали мне быть той девчонкой, какой мне хотелось.


От автора

Это вымышленная история. По ходу повествования периодически появляются реальные, всамделишные музыканты и реальные, всамделишные места, но все остальное: персонажи, их действия и разговоры – это плоды моего воспаленного воображения. Как и Джоанна, я выросла в большой семье, в бедном муниципальном квартале Вулверхэмптона, и начала карьеру музыкального обозревателя и журналиста еще подростком. Но Джоанна – это не я. Ее семья, сослуживцы, знакомые и приключения – не моя семья, не мои сослуживцы, не мои знакомые и не мои приключения. Это литературное произведение, а не описание реальных событий. Повторю еще раз: это вымышленная история. 

Часть первая. Чистый лист

1

Я лежу на кровати, рядом со мной – мой брат Люпен.

Люпену шесть лет. Люпен спит.

Мне четырнадцать. Я не сплю. Я мастурбирую.

Смотрю на брата и думаю, возвышенно и благородно: «Он бы порадовался за меня. Он бы порадовался, что мне хорошо».

Все-таки он меня любит. Он бы не захотел, чтобы я пребывала в стрессе. И я тоже его люблю – хотя лучше не думать о брате, когда мастурбируешь. Это как-то неправильно. Я пытаюсь расслабиться и получить удовольствие. Нельзя тащить родных братьев в свои внутренние сексуальные угодья. Да, сегодня мы делим постель – в полночь он слез со своей койки и, заливаясь слезами, улегся со мной, – но я не могу разделить с ним мои эротические пространства. Надо гнать его прочь из мыслей.

– В этом деле я справлюсь сама, без тебя, – говорю я ему строгим голосом у себя в голове и кладу между нами подушку – из соображений конфиденциальности. Это наша маленькая и уютная Берлинская стена. С одной стороны – половозрелые подростки, сознающие свою сексуальность (Западная Германия), с другой – шестилетние мальчишки (Коммунистическая Европа). Границу нельзя нарушать. И это правильно.



Неудивительно, что мне надо снять стресс перед сном – вечер выдался напряженным. Папа снова не стал знаменитым.

Он где-то шлялся два дня и вернулся сегодня, сразу после обеда, в обнимку с каким-то взъерошенным молодым человеком, с явным запущенным фурункулезом, в засаленном сером костюме и розовом галстуке.

– Этот хрен, – ласково проговорил папа, – наше будущее. Поздоровайтесь с нашим будущим, дети.

Мы все вежливо поздоровались с этим хреном, нашим будущим.

В прихожей папа нам разъяснил, в облаке густых испарений «Гиннесса», что это не просто так молодой человек, а искатель талантов со студии звукозаписи в Лондоне, и зовут его вроде бы Рок Перри.

– Хотя, может, еще и Иен.

Мы обернулись к этому человеку, сидевшему на сломанном розовом диване у нас в гостиной. Рок Перри был очень пьян. Он сидел, обхватив голову руками, а его галстук напоминал удавку, которую враги затянули у него на шее. Он был совсем не похож на будущее. Вылитый 1984-й. В 1990 году это уже представлялось глубокой древностью – даже в Вулверхэмптоне.

– Если мы разыграем все правильно, то станем, на хрен, миллионерами, – сказал папа громким шепотом.

Мы побежали в сад, чтобы отпраздновать это событие, – мы с Люпеном. Мы уселись вдвоем на качели и принялись планировать наше будущее.

Однако мама и старший брат Крисси хранили молчание. Они уже видели не одно будущее в нашей гостиной. Видели, как оно приходило – и уходило. Будущее является под разными именами, в разной одежде, но все равно раз за разом происходит одно и то же: будущее всегда приходит в наш дом только в изрядном подпитии. И если не дать ему протрезветь, тогда, может быть, нам удастся его обхитрить, и оно заберет нас с собой, когда отправится восвояси. Мы зацепимся за его мех, как репей – все всемером, – и оно унесет нас из этого крошечного домишки обратно в Лондон, к славе, богатству и нескончаемым вечеринкам, где нам самое место.

До сих пор этого не случилось. Будущее всегда уходило без нас. Мы застряли здесь накрепко, в бедном муниципальном квартале в Вулверхэмптоне, и ждем уже тринадцать лет. Нас уже семеро. Пятеро детей – нежданным близнецам всего три недели от роду – и двое взрослых. Давно пора выбираться отсюда. И чем скорее, тем лучше. Сколько можно быть бедными и никому не известными?! Девяностые годы – не лучшее время для бедности и безвестности.



Мы возвращаемся в дом, где уже чувствуется напряжение. Мама раздраженно шипит:

– Джоанна, давай марш на кухню, разогрей болоньезе. И сыпани там горошка. У нас гости!

Я приношу Року Перри большую порцию спагетти – вручаю ему тарелку с легким реверансом, – и он набрасывается на угощение со всем неистовым пылом пьяного человека, которому отчаянно хочется протрезветь при содействии лишь мелкого зеленого горошка.

Теперь, когда Рок пригвожден к дивану тарелкой с горячими макаронами у него на коленях, папа стоит перед ним, пошатываясь, и толкает свою презентационную речь. Эту речь мы давно выучили наизусть.

– Ты не говоришь эту речь, – неоднократно разъяснял нам папа. – Ты живешь этой речью. Ты сам эта речь. Ты даешь им понять, что ты тоже из них.

Нависая над гостем, папа держит в руке кассету.

– Сынок, – говорит он. – Дружище. Позволь мне представиться. Я человек… с неплохим вкусом. Да, небогатый. Пока небогатый – хе-хе. И я собрал вас сегодня, чтобы сказать вам всю правду. Потому что есть три человека, без которых нас бы сегодня здесь не было. – Распухшими от бухла пальцами он пытается достать кассету из пластиковой коробки. – Святая троица. Альфа, ипсилон и омега всякого правильно мыслящего человека. Отец, Сын и Святой Дух. Единственные трое, кого я любил и люблю. Три Бобби: Бобби Дилан. Бобби Марли. И Бобби Леннон.

Рок Перри в замешательстве смотрит на него, такой же растерянный, какими были мы сами, когда впервые услышали это от папы.

– Чего добивается каждый музыкант на этой земле? – продолжает папа. – Выйти на уровень, когда можно запросто подойти в баре к этим ребятам и сказать: «Я тебя знаю, дружище. Я тебя знаю давно. А ты меня знаешь?» Ты подходишь к ним и говоришь: «Ты солдат-буффало, Бобби. Ты человек-тамбурин, Бобби. Ты, ептыть, морж, Бобби. Я знаю, да. Но я… Я Пэт Морриган. Я вот кто я».

Папа все-таки вынимает кассету из пластиковой коробки и машет ею перед носом у Рока Перри.

– Знаешь, что это, дружище?

– Кассета на девяносто минут? – отвечает Рок.

– Сынок, это последние пятнадцать лет моей жизни, – говорит папа, вручая ему кассету. – Так сразу не чувствуется, скажи! Ты небось никогда и не думал, что можно взять в руки целую человеческую жизнь. Но вот она, ептыть, прямо у тебя в руках. Ты, наверное, чувствуешь себя великаном, сынок. Ты же чувствуешь себя великаном?

Рок Перри тупо таращится на кассету в своей руке. Если он что-то и чувствует, то только растерянность.

– И знаешь, что сделает тебя королем? Вот выпустишь запись, продашь тиражом в десять миллионов копий на компакт-дисках, и сразу все будет, – говорит папа. – Это, ептыть, алхимия. Мы с тобой превратим наши жизни в три, на хрен, яхты на каждого, и «Ламборгини», и от девок отбоя не будет, успевай только отмахиваться. Музыка – та же магия, старик. Музыка меняет жизнь. Но сначала… Джоанна, принеси джентльмену выпить.

Последняя фраза была адресована мне.

Я переспрашиваю:

– Выпить?

Он раздраженно машет руками.

– На кухне. Выпивка у нас на кухне, Джоанна.

Я мчусь на кухню. Мама устало стоит у окна с младенцем на руках.

– Я иду спать, – говорит она.

– Но папа сейчас заключает контракт на запись диска!

Мама издает звук, которым позднее прославится Мардж Симпсон.

– Он попросил принести выпить Року Перри. – Я передаю сообщение со всей срочностью, которой, как мне представляется, оно заслуживает. – Но ведь у нас ничего нет? В смысле выпить?

Бесконечно усталым жестом мама указывает на разделочный стол, где стоят два пинтовых стакана с «Гиннессом», оба полные наполовину.

– Он их стырил из паба. Принес в карманах, – говорит она. – И этот кий тоже.

Она указывает пальцем на бильярдный кий, украденный из «Красного льва». Он стоит прислоненный к плите. В нашей кухне он смотрится так же нелепо и неуместно, как смотрелся бы живой пингвин.

– Принес его в штанах. Я не знаю, как ему это удается. – Мама вздыхает. – У нас уже есть один, с прошлого раза.

Это правда. У нас уже есть один кий, украденный папой из паба. Поскольку бильярдного стола у нас нет – даже папа не сможет его спереть, – Люпен использует первый украденный кий вместо посоха Гэндальфа, когда играет во «Властелина конец».

Содержательный разговор о бильярдных киях прерван внезапным ударом звука, донесшимся из гостиной. Песню я узнаю моментально. Это последняя папина демозапись. Очередная переработка «Бомбардировки». Как я понимаю, прослушивание началось.

До недавнего времени «Бомбардировка» представляла собой медленную рок-балладу, но потом папа открыл для себя кнопку «регги» на электрическом синтезаторе («Ебитская сила! Кнопка Бобби Марли! Да! Даешь регги!») и переделал ее соответственно.

Это одна из папиных «политических» песен, и на самом деле она очень трогательная: первые три куплета написаны от имени атомной бомбы, которую сбросили на мирных граждан, преимущественно женщин и детей, во Вьетнаме, Корее и Шотландии. Все три куплета бомба падает и представляет – бесстрастно и равнодушно, – какие она принесет разрушения. Разрушения начитаны папой в режиме «голоса робота».

«Ваша кожа вскипит и спечется / И в сожженной земле не найдется / ни крупицы зародышей жизни и смысла», – говорит робот-бомба, под конец даже с некоторым сожалением.

В последнем куплете бомба внезапно осознает всю ошибочность своих действий, бунтует против американских военных, ее создавших, и взрывается в воздухе, осыпая пораженных, сжавшихся в страхе людей радугами.

«Раньше я разрывала людей, а теперь я взрываю умы» – так завершается последний куплет, в сопровождении пронзительного остинато, записанного на синтезаторе в сорок четвертом режиме: «Восточная флейта».

Папа считает, что это лучшая его песня – раньше он пел ее нам перед сном каждый вечер, пока Люпену не начали сниться кошмары о сожженных заживо детях, вплоть до того, что он снова стал писаться прямо в постель.

Я беру два стакана с недопитым «Гиннессом» и несу их в гостиную, делая на ходу реверансы и ожидая, что Рок Перри уже пищит от восторга по поводу папиной «Бомбардировки». Но нет, Рок Перри молчит. Зато папа орет на него, перекрывая грохот музыки:

– Нет, сынок, так не пойдет! Так не пойдет!

– Прошу прощения, – говорит Рок. – Я не имел в виду…

– Нет, – говорит папа, медленно качая головой. – Нет. Так нельзя говорить. Просто нельзя.

Крисси, который все это время сидел в гостиной – держал бутылку с кетчупом на случай, если Року Перри захочется томатного соуса, – шепотом вводит меня в курс дела. Как оказалось, Рок Перри сравнил папину «Бомбардировку» с «Еще одним днем в раю» Фила Коллинза, и папа взбесился. Что, кстати, странно. Папе вообще-то нравится Фил Коллинз.

– Но он не Бобби, – рычит папа. Его губы поджаты, в уголках рта пузырится слюна. – У меня здесь революция. А не это мудацкое «можно без пиджака». Меня, ептыть, не парят какие-то пиджаки. У меня вообще нет пиджака. Мне не нужно твое разрешение снять пиджак.

– Прошу прощения… я не имел в виду… на самом деле мне нравится Фил Коллинз… – лопочет Рок с несчастным видом. Но папа уже отобрал у него тарелку со спагетти и подталкивает его к двери.

– Все, пошел на хер, пиздюк, – говорит он. – Уебывай вдаль.

Рок неуверенно топчется у двери – не понимает, шутят с ним или нет.

Но папа не шутит.

– Уебывай, я сказал. У-йо-би-вай, – говорит он почему-то с китайским акцентом. С чего бы вдруг, я не знаю.

В прихожей к Року подходит мама.

– Вы его извините, – говорит она, как всегда в таких случаях. У нее большой опыт.

Она смотрит по сторонам, ищет, чем бы утешить гостя, и берет связку бананов из ящика у входной двери. Мы всегда покупаем фрукты мелким оптом, на фермерском рынке. У папы есть поддельное удостоверение личности, подтверждающее, что держатель владеет продуктовой лавкой в деревне Трисалл. Папа, естественно, не владеет никакой лавкой в деревне Трисалл.

– Вот, возьмите. Пожалуйста.

Рок Перри тупо таращится на нашу маму, которая протягивает ему связку бананов. С его точки зрения она стоит на переднем плане. На заднем плане, у нее за спиной, папа тщательно выкручивает все настройки стереосистемы до максимальных пределов.

– Э… одну штучку? – говорит Рок Перри, пытаясь проявить здравомыслие.

– Пожалуйста, – говорит мама и вручает ему всю связку.

Рок Перри берет бананы – все такой же растерянный и озадаченный, – выходит за дверь и идет прочь по подъездной дорожке. И тут на крыльцо выбегает папа.

– Потому что ЭТО ДЕЛО ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ! – кричит он вслед Року.

Рок переходит на легкую рысь, перебегает дорогу и мчится к автобусной остановке, по-прежнему прижимая к груди связку бананов.

– ЭТО ДЕЛО ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ! ЭТО Я САМ! – кричит папа на весь квартал. Тюлевые занавески в окнах соседних домов характерно подергиваются. Миссис Форсайт выходит на крыльцо и, как всегда, осуждающе хмурится. – ЭТО, БЛЯДЬ, МОЯ МУЗЫКА! МОЯ ДУША!

Добежав до автобусной остановки, Рок Перри медленно садится на корточки. Прячется за кустом и сидит там, пока не приходит 512-й автобус. Я знаю, потому что мы с Крисси поднялись наверх и наблюдали за ним в окно.

– Вот так впустую растрачены шесть бананов, – говорит Крисси. – Можно было бы всю неделю добавлять их в овсянку. Прекрасно. Еще несколько дней безнадежно унылых и пресных завтраков.

– МОЕ, БЛЯДЬ, СЕРДЦЕ! – кричит папа вслед удаляющемуся автобусу и бьет себя кулаком в грудь. – Ты хоть понимаешь, что здесь оставляешь? МОЕ СЕРДЦЕ!



Через полчаса после воплей – когда завершается триумфальный двенадцатиминутный финал «Бомбардировки» – папа опять отправляется в паб. После стольких душевных волнений ему надо выпить. Он идет в тот же паб, откуда выцепил Рока Перри.

– Может, надеется встретить там близнеца Рока, чтобы обругать и его тоже, – язвит Крисси.

Папа вернулся домой около часа ночи. Мы всегда знаем, когда он приходит домой из паба. Вот и сегодня он впилился в сирень у подъездной дорожки. Полетело сцепление. Сорвалось с характерным скрежетом. Мы знаем, как вылетает сцепление в фургоне «Фольксваген». Мы это слышали неоднократно.

Когда мы наутро спускаемся вниз, посреди гостиной стоит большая бетонная скульптура лисы. Только без головы.

– Это подарок для мамы на годовщину свадьбы, – объясняет мне папа. Он курит, сидя на заднем крыльце в моем старом розовом халате, который явно ему маловат и даже не прикрывает яиц. – Я потому что люблю твою маму.

Он курит и смотрит на небо.

– Когда-нибудь мы с вами станем королями жизни, – говорит он. – Я внебрачный сын Брендана Биэна. И все мудачье склонится передо мной.

Пару минут мы молчим, размышляя о неминуемом радужном будущем. Потом я все-таки спрашиваю у папы:

– А что с Роком Перри? Он с тобой свяжется?

– Детка, я сам не связываюсь с мудаками, – авторитетно заявляет папа, одергивает халат, прикрывая промежность, и делает очередную затяжку.

Позже мы узнаем – через дядю Аледа, у которого есть приятель, у которого есть знакомый, – что Рока Перри и вправду зовут Иэн, и он не ищет таланты для студии звукозаписи, а торгует вразнос столовыми приборами, и сам он из Шеффилда, и единственное, что он мог бы нам предложить в качестве выгодной сделки, это набор столовых приборов из восьмидесяти восьми предметов за 59 фунтов, в кредит под 14,5 процента годовых.



Вот почему я лежу в постели, рядом с Люпеном, и потихонечку самоудовлетворяюсь. У меня стресс, но еще и любовное томление. Как я писала в своем дневнике, я «безнадежный романтик». Если я не хожу на свидания с мальчиком – мне четырнадцать лет, и у меня еще не было парня, – то можно хотя бы устроить свидание с самой собой. Свидание в койке, то есть мастурбацию.

Я кончаю – представляя Герберта Виолу из «Детективного агентства «Лунный свет», у которого, как мне кажется, доброе лицо, – одергиваю ночнушку, целую спящего Люпена и засыпаю сама. 

2

Четверг. Просыпаюсь и вижу Люпена, глядящего на меня огромными голубыми глазами. У Люпена очень большие глаза. Они занимают полкомнаты. Когда я его люблю, я говорю, что его глаза – это две голубые планеты, и я вижу спутники и ракеты, что проплывают мимо его зрачков.

– Вот летит! И еще! Я вижу Нила Армстронга! Он держит флаг! Боже, благослови Америку!

Когда я его ненавижу, я говорю, что у него что-то не то со щитовидкой и он похож на очумелого лягушонка.

Люпен – нервный, легковозбудимый ребенок, и поэтому мы много времени проводим вместе. Ему часто снятся кошмары, и тогда он идет спать ко мне. У них с Крисси – двухъярусная кровать, а у меня – двуспальный раскладной диван. Этот диван мне достался при смешанных обстоятельствах, эмоционально неоднозначных.

– Бабушка умерла, – сказал папа в прошлом апреле. – Тебе достанется ее кровать.

– Бабушка умерла! – заголосила я. – Бабушка УМЕРЛА!

– Да. Но тебе достанется ее кровать, – терпеливо повторил папа.

Посередине дивана – огромная вмятина. Там, где бабуля сначала спала, а потом умерла.

«Мы лежим в неглубокой впадине, оставленной призраком мертвой бабули, – иногда думаю я, когда впадаю в сентиментальность. – Я родилась в гнезде смерти».

Я читаю много литературы девятнадцатого века. Однажды я спросила у мамы, какое у меня будет приданое, если кто-то попросит моей руки. Она истерически расхохоталась.

– Где-то в кладовке валяются старые шторы, – сказала она, вытирая слезы.

Тогда я была совсем мелкой. Сейчас я бы не стала такого спрашивать. Я в курсе нашей финансовой «ситуации».

Мы с Люпеном спускаемся вниз, прямо в пижамах. Сейчас одиннадцать утра, и сегодня «свободный день» в школе. Уроков нет. Крисси уже проснулся. Смотрит «Звуки музыки». Лизль как раз отправляется на свидание в грозу с юным нацистским курьером Рольфом.

Как-то мне беспокойно. Я встаю перед теликом, загораживая Крисси обзор.

– Джоанна, ты мне мешаешь. ОТОЙДИ!

Это Крисси. Я хочу описать Крисси подробнее. Потому что он мой старший брат и мой самый любимый человек на свете.

К несчастью, эта любовь не взаимна. Наши с ним отношения напоминают мне одну открытку, которую я однажды видела в киоске. На открытке был изображен сенбернар, отодвигающий лапой мелкую собачонку, под надписью: «Прочь с дороги, малявка».

Крисси действительно крупный пес. В пятнадцать лет он уже больше шести футов ростом: здоровенный, слегка рыхловатый мальчишка с большими мягкими руками и пышной афропрической, такой несуразной на светлых блондинистых волосах. Эта прическа – неизменный повод для комментариев на семейных сборищах.

– А вот и наш «маленький» Майкл Джексон! – говорит тетя Лорен, когда Крисси заходит в комнату – как всегда, сгорбившись, чтобы казаться пониже ростом.

Ни характером, ни чертами лица Крисси не отвечает общепринятому представлению о мальчишке шести футов ростом. Он очень бледный, с бледно-голубыми глазами и светлыми, как будто бесцветными волосами – почти полным отсутствием пигментации он пошел в маму. У него тонкий нос и изящно очерченный рот, как у прекрасной сирены немого кино Клары Боу. Я однажды пыталась обсудить это с Крисси, но безрезультатно.

– Слушай, прикольно, – сказала я. – У тебя крупное доброе лицо, а рот и нос совершенно стервозные. – Мне казалось, что это отличная тема для интеллектуальной беседы со старшим братом. Мне казалось, с ним можно беседовать обо всем.

Но оказалось, что нет. Он сказал:

– Иди в жопу, Гротбагс, – и вышел из комнаты.

Видимо, это одна из причин, по которой моя любовь к брату нисколечко не взаимна: я не знаю, как с ним говорить. И всегда говорю что-то не то. Хотя, если по правде, Крисси в принципе не любит людей. В школе у него нет друзей. Его мягкие руки, фриковатая прическа и большие объемы – плюс лютая ненависть к спорту – означают, что Дэвид Фелпс и Робби Ноусли постоянно докапываются до него на школьном дворе, как два мелких терьера, докучающих лосю, и обзывают его «гомосятиной».

– Но ты же не голубой! – возмутилась я, когда Крисси мне рассказал. Он посмотрел на меня как-то странно. Крисси почти всегда смотрит на меня странно.



Прямо сейчас он смотрит странно, швыряя в меня пластмассовым пупсом. Пупс бьет меня по лицу и достаточно ощутимо. Для мальчишки, который ненавидит спорт – предпочитая ему чтение Джорджа Оруэлла, Крисси на удивление сильный. Я закрываю лицо руками, ложусь на пол и притворяюсь мертвой.

Когда я была младше – лет в десять-одиннадцать, – я частенько притворялась мертвой. Сейчас уже реже. Потому что 1) я все-таки повзрослела. И 2) все меньше и меньше людей верят, что я действительно умерла.

В последний раз, когда это сработало, я лежала у подножия лестницы, притворяясь, что упала и свернула шею. Мама тогда жутко перепугалась.

– ПЭТ! – пронзительно завопила она. От ее страха мне сделалось хорошо и спокойно.

Даже когда пришел папа, посмотрел на меня и сказал:

– Она ухмыляется, Энджи. Мертвые не ухмыляются. Уж я-то знаю, я повидал их немало. Трупы, они, ептыть, жуткие. Мне приходилось видеть таких мертвецов, что только глянешь на них, и все внутри застывает, и потом срешь ледышками.

Мне нравилось, что они оба смотрят на меня и говорят обо мне, я себя чувствовала защищенной. Мне просто хотелось убедиться, что они меня любят.



Сегодня мама совсем не пугается, когда находит меня на полу притворяющейся мертвой.

– Джоанна, у меня от тебя скачет давление. ВСТАВАЙ.

Я открываю один глаз.

– Кончай придуряться и сделай Люпену завтрак, – говорит она и выходит из комнаты. В спальне орут близнецы.

Я неохотно встаю. Люпен по-прежнему пугается, когда я притворяюсь мертвой. Он сидит на диване, смотрит широко распахнутыми глазами.

– Джоджо уже лучше, – говорю я ему бодрым голосом и подхожу обниматься. Сажаю Люпена к себе на колени, и он прижимается ко мне в легком шоке. Это хорошие, крепкие объятия. Чем сильнее ребенок боится, тем крепче он тебя обнимает.

После восстановительных объятий я иду в кухню, беру упаковку рисовых хлопьев, четырехлитровый пакет молока, мешочек с сахаром, три миски и три ложки – и тащу все в гостиную. Пакет с молоком приходится неуклюже нести под мышкой.

Миски я расставляю в ряд на полу, насыпаю в них хлопья и заливаю молоком. У меня за спиной, в телевизоре, Мария вытирает полотенцем насквозь промокшую сексапильную Лизль.

– Пора КОРМИТЬСЯ! – радостно объявляю я.

– Убери БАШКУ, – говорит Крисси и машет рукой, чтобы я отошла в сторону и не загораживала ему экран.

Люпен сосредоточенно насыпает сахар в свою миску с хлопьями, ложка за ложкой. Когда сахар уже не растворяется в молоке, Люпен валится набок и притворяется мертвым.

– Я умер! – говорит он.

– Не придуряйся, – говорю я ему. – Ешь свой завтрак.

Через двадцать минут мне наскучили «Звуки музыки». Эпизод после свадьбы Марии и капитана чуток длинноват, хотя, в общем-то, тут все понятно: у нас тоже большая семья, и я, например, хорошо понимаю, почему Марии понадобился пинок в виде неминуемого нацистского аншлюса, чтобы одеть-обуть всех детишек и увести на прогулку в горы.

Я пошла в кухню готовить обед. Сегодня у нас картофельная запеканка с мясом. Значит, надо начистить побольше картошки. Мы едим много картошки. Можно сказать, мы картофельные маньяки.

Папа сидел на крыльце у задней двери, в моем коротком розовом халате, который являет миру все его мужское хозяйство. Папа явно страдал с бодуна. Ну еще бы ему не страдать. Вчера вечером он так ужрался, что спер где-то бетонную лису.

Он докурил сигарету и вошел в кухню, тряся причиндалами из-под халата.

– Пэт mit кофе, – объявил он, схватив банку растворимого «Нескафе».

Иногда он говорит по-немецки. В 1960-х годах его группа гастролировала по Германии. Все папины рассказы о том достопамятном туре неизменно заканчивались пассажем: «…а потом мы познакомились с… э… приятными дамами, очень милыми и дружелюбными», – и мама смотрела на него странно, отчасти с неодобрением, отчасти, как я потом поняла, с возбуждением.

– Энджи! – завопил он, отхлебнув кофе. – Где мои штаны?

– У тебя нет штанов! – крикнула мама из спальни.

– Должны быть! – крикнул ей папа.

Мама в ответ промолчала. На этот раз папе придется справляться своими силами.

Я продолжала чистить картошку. Мне нравится этот ножик для чистки овощей. Он так удобно лежит у меня в руке. Вместе мы перечистили, наверное, несколько тонн картошки. Мы с ним отличная команда. Это мой Экскалибур.

– Сегодня ответственный день. И мне понадобятся штаны, – сказал папа, потягивая кофе. – У меня снова прослушивание на роль «Пэта Морригана, бедного инвалида». Моя лучшая роль. Надо бы отрепетировать.

Он поставил чашку на стол и принялся расхаживать по кухне, нарочито хромая.

– Как тебе моя хромота? – спросил он.

– Отличная хромота, пап! – сказала я, как и положено любящей дочери.

Он попробовал хромать по-другому, чуть подволакивая одну ногу.

– Это мой Ричард Третий, – объявил он.

Репетиция продолжалась.

– Наверное, твои штаны в стирке, – сказала я.

– Может, добавить звуковых эффектов? – спросил он. – Мои лучшие стоны и хрипы?

Папе нравится театр под названием «ежегодный медицинский осмотр». Он ждет этого события весь год.

– Я думаю, надо еще подключить боли в спине, – сказал папа, размышляя вслух. – Я давно посадил бы спину, если бы вот так хромал двадцать лет. Но без драматизма. Допустим, просто согнуться крючком. Как будто мне трудно выпрямить спину.

В дверь позвонили.

– Это ко мне! – крикнула мама сверху. – Медсестра из роддома!

Три недели назад у мамы родились нежданные близнецы. Всю осень она сетовала, что толстеет, и активизировала свой и без того лютый беговой режим – пробегала уже не по пять миль в день, а по семь, а потом и по десять. Сквозь косой дождь с мокрым снегом она гоняла себя по улицам вокруг квартала – высокое, белое привидение, такое же бледное, как и Крисси, с неуклонно растущим животом, который никак не желал убираться, несмотря на весь изнурительный бег.

А потом, под Рождество, она выяснила, что беременна близнецами.

– У Санта-Клауса заебатое чувство юмора, – сказала она, вернувшись из клиники планирования семьи в канун Рождества. Весь вечер она пролежала на диване в гостиной, глядя в потолок. От ее тяжких, отчаянных вздохов покачивалась мишура на рождественской елке.

Сейчас у нее послеродовая депрессия – но мы пока этого не знаем. Папа уверен, что ее переменчивость настроения и «угрюмость» достались ей от родни с Гебридских островов.

– Это все твоя кровь, моя прелесть. Твоя ДНК душителей морских птиц. У всех тамошних жителей явная склонность к самоубийству. Без обид.

Разумеется, после таких папиных выступлений мама угрюмится еще пуще.

Мы знаем только, что два дня назад, когда обнаружилось, что у нас закончился сыр, мама проплакала целый час, уткнувшись лицом в одного из близнецов.

– Младенцев купают иначе! – пытался шутить папа, чтобы ее развеселить.

Но она продолжала рыдать, и тогда он сгонял в магазин, купил ей большую коробку дорогих шоколадных конфет и написал на подарочном ярлычке: «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ», – и мама съела их все до одной, хлюпая носом, за просмотром «Династии».

Пока у мамы не родились нежданные близнецы, она была очень веселой мамой: варила большие кастрюли супа, играла с нами в «Монополию», выпивала по три стакана пива и делала себе прическу, как у принцессы Леи из «Звездных войн». («Налей мне еще, Пэт. Ты – моя единственная надежда».)

Но с тех пор как родились близнецы, ее губы всегда сжаты в тонкую линию, и она перестала причесываться, и все, что она говорит, либо пропитано ядовитым сарказмом, либо сводится к фразе: «Я так устала». Вот почему у близнецов до сих пор нет имен. Вот почему Люпен все время плачет. Вот почему я столько времени чищу картошку, вместо того чтобы читать романы девятнадцатого века или мастурбировать в свое удовольствие. Сейчас у нас как бы и вовсе нет мамы. Лишь пустота на том месте, где она раньше была.

– Я слишком устала, чтобы придумывать им имена, – говорит мама всякий раз, когда мы ее спрашиваем, как она назовет близнецов. – Я их родила. Разве этого мало?

Пока что мы с Крисси и Люпеном называем их между собой «Дэвид» и «Мэвид».

И вот сейчас Мэвид плачет в двойной коляске в прихожей. Я беру его на руки по пути к входной двери.

На крыльце стояла акушерка из родильного отделения. Какая-то новая, раньше была другая. Мэвид так и орал у меня на руках. Я попыталась его укачать.

– У нас тут весело! – бодро сказала я.

– Доброе утро, – сказала гостья.

– Пройдемте в гостиную, – сказала я, памятуя о хороших манерах. Пусть она убедится, что о младенцах заботятся как положено, о них заботится вся семья – пусть даже их мама в данный момент как бы отсутствует.

Мы вошли в гостиную. Люпен и Крисси с явной досадой обернулись к незваной гостье. Крисси взял пульт и с демонстративной неохотой нажал на «Паузу». «Эдельвейс» фон Траппа остановился посреди «Цвети и расти».

После короткой обиженной паузы Крисси с Люпеном все-таки отодвинулись к краю дивана. Акушерка присела на освободившееся место и разгладила юбку на коленях.

– Ну что… как себя чувствует мамочка? – спросила она.

– Да вроде неплохо, – ответила я. В общем-то мама и вправду чувствует себя неплохо. Не считая скачков давления. Но это из-за меня. Когда я притворялась мертвой. Так что об этом, наверное, не стоит упоминать.

– Малыши спят нормально?

– Да. Просыпаются пару раз за ночь, но это в порядке вещей. Таково неизбежное свойство юности! – сказала я. На нее наверняка произведет впечатление моя вовлеченность в процесс воспитания младших братьев. И мой словарный запас.

– А сама мамочка спит хорошо?

– Да. Наверное. Неплохо. Приходится вставать к малышне, но это опять же в порядке вещей.

– А как у мамочки… швы?

Тут я малость подвисла. Я знала, что после рождения близнецов у мамы были разрывы промежности, и ей наложили сорок два шва, и что она каждый день подмывается теплой соленой водой – потому что сама готовлю ей теплую соленую воду, но вообще мама не делится со мной информацией о состоянии своей вагины. Я читала «Духовное акушерство» (Ина Мэй Гаскин, Book Pub. Co., 1977), и там написано, что рожавшие женщины племени обычно не обсуждают детали деторождения с девственными девицами. В общем-то, я и сама не стремилась узнать подробности. Но что-то я знала и могла поделиться своими познаниями.

– Ежедневные подмывания соленой водой творят чудеса! – сказала я все так же бодро и весело.

– Швы совсем не болят? – продолжала расспрашивать акушерка. – Не кровоточат, не мокнут?

Я уставилась на нее.

– Может быть, мамочка предпочитает не обсуждать это при детях?

Мы обе взглянули на моих братьев. Братья сидели, вытаращив глаза.

– Дети, можно мы с мамочкой поговорим наедине? – сказала акушерка.

Ужас обрушился на меня, как… как атомная бомба.

– О боже, это чума, – простонал Крисси. – Это новая эра.

– У меня нет детей! – в панике проговорила я. Я что, похожа на мать пятерых детей? Охренеть и не встать. – Это не мои дети! – Я посмотрела на Мэвида с его красным сморщенным личиком. Он запутался пальцами в розовом ажурном одеяльце, в которое был завернут.

– Вы разве не Энджи Морриган? – спросила меня акушерка, сверившись со своими записями.

– Нет. Я Джоанна Морриган. Ее четырнадцатилетняя дочь, – сказала я со всем достоинством, на какое была способна.

Мама наконец спустилась в гостиную, шагая чуть враскоряку из-за этих швов у нее на влагалище – у нее, не у меня.

– Миссис Морриган, прошу прощения. У нас тут случилось небольшое недоразумение, – сказала акушерка, поднявшись ей навстречу.

Братья скользнули к двери, как капли масла на раскаленной сковороде. Я отдала Мэвида маме.

– Я хорошо позаботилась о своем младшем братике, – сказала я, сделав упор на последних словах, и тоже бросилась прочь из гостиной.

Мы все втроем выбежали из дома, перелезли через сломанный забор в глубине сада и помчались в поля.

Всю дорогу Крисси вопил:

– Ааааааааааааааа!

Когда мы уселись в кружок, скрывшись в высокой траве, он все же закончил мысль:

– Ааааааааа, ты наша МАМА!

Крисси с Люпеном рыдали от смеха. У Люпена действительно брызнули слезы. Я легла лицом в землю и крикнула:

– БЛИН!

Это все потому, что я толстая. Толстая девочка подросткового возраста всегда выглядит старше своих лет. Если ты носишь лифчик размера 38DD, в глазах окружающих это как бы подразумевает, что ты вовсю живешь половой жизнью, регулярно сношаясь с альфа-самцами где-нибудь на пустыре. Это было бы очень кстати. Но я еще даже ни разу не целовалась с парнями. Мне так хочется с кем-нибудь поцеловаться. Меня злит, что меня никто не целовал. Я уверена, что у меня будет здорово получаться. Когда я начну целоваться, мир об этом узнает. Мои поцелуи изменят все. Я стану «Beatles» от поцелуев.

А пока что меня – нетронутую, нецелованную – принимают за Святую Деву, непорочную мать пятерых детей. Я на четверых отпрысков круче Марии. Смотрите, вот она я, с моими вредными маленькими Иисусами, смеющимися надо мной.

– Мама, дашь мне МОЛОЧКА? – говорит Люпен, притворяясь, что хочет сосать мою грудь. Этого никогда не случилось бы, будь я такой же худышкой, как наша двоюродная сестра Мег. Мег уже пять раз защупали. Она мне рассказала в автобусе по дороге в Брюд. Я не знаю, что значит «защупать». У меня есть опасение, что это какое-то не очень приличное действие, производимое с девчоночьей задницей. Но Мег носит комбинезон. И как ее парень дотуда добрался? Не постигаю.

– Мама, роди меня ОБРАТНО! – кричит Люпен и тычет башкой мне в промежность. Все ржут как кони. Мне так неловко, что я напрочь забыла все матерные ругательства.

– ИДИ… В БАНЮ! – кричу я.

Они ржут еще пуще.

Кто-то зовет нас из дома. Это мама. Наша настоящая мама. Та, у которой действительно пятеро детей.

– Кто-нибудь найдет папины брюки? – кричит она из окна в ванной.



И вот часом позже мы с папой едем через центр города. Папа сидит за рулем. Папа все-таки надел штаны. Мы нашли их под лестницей. На них лежала собака.

Вулверхэмптон в 1990 году выглядит так, будто с ним произошло что-то плохое.

– С ним и произошло что-то плохое, – разъясняет мне папа, сворачивая на Кливленд-стрит. – А именно Маргарет Тэтчер.

Папа искренне, всем нутром ненавидит Маргарет Тэтчер. Это не абстрактная ненависть, а что-то личное. Как будто когда-то давным-давно она побила его в драке, и он еле-еле ушел живым – и когда они встретятся в следующий раз, они будут драться уже не на жизнь, а на смерть. Как Гэндальф с Балрогом.

– Я бы, ептыть, своими руками ее придушил, эту Тэтчер, – каждый раз говорит папа, когда по телику передают новости об очередной забастовке шахтеров. – Она отчекрыжила яйца всему, что я люблю в этой стране, и теперь вся страна истекает кровью. Это будет самозащита – убить проклятую тварь. Мэгги Тэтчер не остановится ни перед чем. Дай ей волю, ворвется к нам в дом и отберет у вас хлеб прямо, блядь, изо рта. Вырвет последний кусок. Так-то, дети.

И если мы в это время как раз едим хлеб, он отбирает его у нас чуть ли не изо рта, чтобы проиллюстрировать свою мысль.

– Тэтчер, – говорит он под наш дружный плач. Глаза горят, изо рта брызжет слюна. – Подлая сучка. Если кто-то из вас заикнется, что голосует за тори, я не знаю, что с вами сделаю. Выгоню, на хрен, из дома. Мы голосуем за лейбористов.

В центре города всегда безлюдно и тихо – словно половина из тех, кто должен здесь находиться, давно отсюда свалила. Сирень проросла в верхние окна заброшенных зданий. Русло канала забито старыми стиральными машинами. Почти все заводы закрылись: сталелитейные, трубопрокатные. Все слесарные мастерские закрылись. Все, кроме «Чабба». Велосипедные фабрики тоже: «Перси Сталлард», «Марлстон Санбин», «Стар», «Вульфруна» и «Радж». Мастерские, занимавшиеся украшениями из стали и росписью по металлу. Система троллейбусного сообщения – когда-то крупнейшая в мире – осталась лишь в виде выцветающих линий на старых картах.

Выросшая во время холодной войны, под непрестанной угрозой ядерного апокалипсиса, я всегда смутно предполагала, что ядерный апокалипсис на самом деле уже случился – здесь у нас, в Вулверхэмптоне. По всем ощущениям Вулверхэмптон и вправду похож на разрушенную цитадель Чарн в «Племяннике чародея» (Клайв С. Льюис, Bodley Head, 1958). Город вполне очевидно перенес очень серьезную травму, когда я была совсем маленькой, но взрослые ничего нам не рассказывают. Город умер в их смену, и теперь им приходится жить с общим чувством вины. Все умирающие промышленные города пахнут страхом и чувством вины. Старшее поколение безмолвно просит прощения у своих детей.

Как всегда, въехав в центр города, папа заводит свой неизменный пламенный монолог.

– Когда я был маленьким, в это время дня отовсюду слышался топот грубых рабочих ботинок. Мужики шли на смену, – говорит он. – Все автобусы были набиты битком, на улицах – толпы народу. Люди искали работу, приезжали сюда и в тот же день получали работу. И посмотри, что теперь.

Я смотрю по сторонам. Топота грубых рабочих ботинок уж точно не слышно. Молодежи не видно вообще и не будет видно, пока мы не доедем до биржи труда, рядом со стадионом «Молинью». Вот там-то они и появятся, терпеливо стоящие в длинной очереди – молодые ребята в узких джинсах массового производства, с тощими ножками-спичками, кто-то длинноволосый, кто-то бритый налысо. Стоят, ждут, попыхивают самокрутками.

Пока папа ждет на светофоре, он опускает стекло и кричит одному из мужчин в очереди – на вид около сорока лет, в поблекшей футболке «Simply Red»:

– Макс! Как жизнь молодая?

– Пыхтим потихоньку, Пэт, – сдержанно отвечает Макс. В очереди он примерно двадцатый.

– Ладно, увидимся в «Красном льве», – говорит папа, когда нам загорается зеленый.

– Ага. Придержи мне местечко получше.

Проезжаем центральную площадь. Квинс-сквер. Сердце вулверхэмптонской молодежной тусовки – наш Левый берег, наш Хайт-Эшбери, наш Сохо. Справа – пятеро скейтбордистов. Слева – три гота, сидят вокруг «Мужика на лошадке», статуи, изображающей всадника на коне. Наш единственный памятник – вулверхэмптонский эквивалент статуи Свободы.

Папа опять опускает стекло.

– Гляди веселей! Может, еще пронесет! – кричит он готам, выжимая сорок миль в час в зоне ограничения скорости в двадцать миль в час.

– Привет, Пэт! – кричит в ответ самый мелкий из готов. Самая мелкая. – У тебя что-то сцепление погромыхивает.

Папа едет дальше, посмеиваясь. Я сижу в легком шоке.

– Ты ее знаешь? – Я как-то не думала, что кто-то может знать готов на повседневном плане бытия. В смысле, трудно представить гота твоим ближайшим соседом.

– Это же Эйли, твоя двоюродная сестра, – говорит папа и поднимает стекло.

– Правда? – Я выворачиваю шею, глядя на мелкую готку, удаляющуюся от нас в зеркале заднего вида. Я ее не узнала.

– Ага. Подалась в готы в прошлом году. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось…

Мы едем дальше. Хотя у папы девять братьев и сестер и двадцать семь племянников и племянниц с самыми разными убеждениями, закидонами и умственными способностями (братец Адам прославился тем, что на одном из семейных сборищ съел очень маленькую электрическую лампочку), я понятия не имела, что у нас есть сестрица, подавшаяся в контркультуру. Мы редко видимся с дядей Аледом, он живет в Госнелле и однажды обманул нашего папу на сделке с подержанным аквариумом.

Это так неожиданно и экзотично – когда у тебя есть двоюродная сестра-гот. Все остальные мои сестрицы, с которыми я до сих пор встречалась, носят розовые комбинезоны и слушают Рика Эстли.