Он почти сразу засопел.
Попыталась заснуть — не вышло. Кровать неудобная, мягкая, проваливаешься как в перину. И что за постельное белье? Кто здесь спал до меня?
В голову все время лез тот насмешливый взгляд в зеркале. Снова и снова глаза той девчонки повторяли, что мне не поможет никакая прическа. И если меня видят такой, значит, я и на самом деле такая.
И всю ночь бился мотылек в окно.
Испугалась увидеть этого человека утром. А еще больше — увидеть себя с ним. Тихо оделась, подняла с пола его вещи, брюки, рубашку, аккуратно сложила на стуле и ушла.
Уже рассветало. Город был тихий, пустой, гулкий. Даже тополиный пух замер вдоль тротуаров залежами.
Прошла сквозь строй заночевавших у депо трамваев.
Когда подходила к зоопарку, открылась картина, как из притчи. По трамвайным путям вели мою слониху. Шла куда-то, не торопясь, раскачиваясь, похлопывая ушами, обнюхивая хоботом мостовую и рельсы, вздымая вихри пуха. Мудрец знает, куда и зачем ее вели.
Вернулась домой, и ужасно захотелось помыться. Сначала приняла душ, потом налила ванну. Легла отмокать.
Лежала и смотрела, как волоски на коже по всему телу покрываются пузыриками.
Вдруг захотелось уйти под воду совсем, с головой. Стать водяной обезьяной.
Достала из шкафчика трубку для подводного плавания, которую купила когда-то и ни разу не пользовалась. Погрузилась, замерла.
Под водой такая странная тишина, что скорее шум. Все слышно, даже то, чего так не слышишь. Только все доносится через какую-то плотную перепонку. И громче всего пульс стучит.
Подумала, что вот так, наверно, было у мамы в животе.
Не знаю, сколько под водой просидела с трубкой в зубах, может, десять минут, может час, пока вода не остыла. Я совсем замерзла.
Вылезла, натянула халат, подошла к зеркалу и долго смотрела на себя.
Потом все утро меня рвало.
***
Сашенька!
Тянцзин взят.
Я только что закончил сводки.
Убитых только у нас 150 человек. Раненых в три раза больше. Ранен и наш бригадный командир генерал-майор Стессель, но после перевязки он вернулся в штаб.
Всего у союзников потери свыше 800 человек. Больше всех пострадали японцы. Они ринулись на лобовой штурм и взорвали городские ворота. У американцев убит генерал Бутлер.
Союзники атаковали китайский город с запада, а наш отряд наступал с востока у Лутайского канала и штурмовал укрепления Лихунчжана. Китайские войска частью разбежались, частью отошли к Янцуну и Бейцану.
Так что писал победную реляцию. Здесь все радуются. Штабные ходят именинниками.
Особенно, наверно, радуются те, ставшие моими буквами и цифрами.
Это было вчера, а сегодня мы отправились посмотреть захваченный город.
Вот тебе, Сашенька, моя победная реляция.
По дороге заехали сперва в импани — укрепления, которые вчера брали наши. Китайский лагерь был брошен со всем своим добром. Увидел разбросанную колоду китайских карт, хотел взять на память и передумал. Какая уж тут память. Рядом лежали еще неубранные тела убитых китайских солдат, которых уже объедали мухи и собаки.
Крестьяне под охраной занимались уборкой трупов. Крючьями зацепляли и тащили в большие ямы. Поднялось солнце, начало палить, и вонь от мертвецов стала нестерпимой. Крестьяне работали, заткнув себе ноздри пучками травы.
Всю ночь в городе бушевал пожар, и теперь развалины дымились. Даже не верилось, что этот миллионный город был живой. Везде валялись разбитые повозки, тачки, рикши, дохлые животные, мертвые люди. Пахло дымом, пригорелым жиром.
Мертвые встречались на каждом шагу, некоторые еще одеты, но больше почему-то голые. Одна старуха лежала на спине, и груди сползли у нее по бокам к подмышкам. Кое-где уже сгребали трупы в кучи и куда-то вывозили. Всюду рои остервеневших мух, которые не разбирают, кто уже мертвый, а кто еще живой.
Приходилось перелезать через завалы. В одном месте нога на чем-то поскользнулась, чуть не упал — под обломками я увидел исковерканное обгоревшее лицо.
На всех проходящих рычала собака. Передние лапы у нее были целы, а задние перебиты, и рана в боку кишела червями и мухами. Она уже не могла лаять, только передними лапами пыталась ползти. На нас она тоже хрипло зарычала.
Все шли мимо. А я остановился и пристрелил ее.
Вот, Сашенька, это было мое первое убийство. Плохой из меня воин.
На пожарище под дымящимися балками и стропилами копались перемазанные золой свиньи. Они копались в каких-то поленьях и головешках, и я не сразу понял, что это обугленные трупы. Там была черная истлевшая рука, и я видел, как от толчка пальцы осыпались. И от всего этого шла ужасная вонь. В голове еще пронеслось — вот я увидел, как свиньи едят жареных людей, а зачем мне нужно это видеть?
Один обугленный труп меня поразил — то ли человек так скукожился от огня, то ли это был ребенок.
Снова встретился тот американец с фотоаппаратом.
Уцелевшая часть города занята японцами. На домах и лавках — японские флажки. Предусмотрительные японцы запаслись огромным количеством флажков и, заняв Тянцзин, сейчас же раздавали их жителям.
Сам китайский город — уродлив. Китайцы мостят и метут дворы, а улицы для них — помойные ямы. Улицы узкие, пыльные, в дождь, наверно, грязь непролазная. Шли по извилистым переулкам, иногда совершенно безлюдным, так что становилось не по себе. Везде выломанные двери домов, выброшенные на улицу вещи.
Китайцы бежали или попрятались, а те, которые нам встречались, при виде европейцев бросались на колени. Они трясли протянутыми кусками белой материи или белой бумагой с какими-то иероглифами. Те же иероглифы были на стенах. Кирилл объяснил, что это «шунь ман» — мирные люди.
Банки, магазины, лавки разгромлены. Под ногами битая рухлядь. То и дело встречали солдат и офицеров союзных войск, нагруженных награбленным добром. В городе идет настоящий погром. Чего не могут унести — то рвут, топчут, разбивают.
Видели и наших — идет солдат с узлом и набирает меха, шелк, статуэтки. Заходит в соседний двор. Там находит что-то гораздо лучше. Вытряхивает все в пыль и напихивает новые вещи.
Отовсюду крики, выстрелы.
Женский визг раздавался совсем рядом, истошный, дикий. Мы ринулись в тот двор, но нам навстречу уже выходили сипаи, нагруженные мешками, а один из них натягивал на ходу штаны. Они знаками показали нам, что в тот дом уже не нужно входить. Да и не кричал теперь никто.
Калека-нищий сидел посреди улицы и, увидев нас, закланялся, приговаривая:
— Католико — шанга, католико — шанга!
Команды союзников ищут ихэтуаней и китайских солдат, которые, переодевшись, смешались с населением. После краткого следствия — расстрел. Следствие заключается в том, что с человека срывают одежду — след ружейного приклада, который остается на плече от отдачи при стрельбе, является поводом к казни. Расстреливают на месте. При нас расстреляли нескольких китайцев. Сперва им отрезали косы, потом избили в кровь прикладами. И затем уже только пристрелили.
Перечитал и задал себе вопрос: зачем я записываю все эти ужасы?
На самом деле единственное, что хочется, — это поскорее забыть. Но я все равно буду записывать все, что здесь происходит. Ведь кто-то должен это сохранить. Может, я здесь для того, чтобы все увидеть и записать.
Если я не запишу того, что сегодня увидел, — ничего не останется. Будто этого не было.
А может, и не нужно ничего записывать. Зачем? Кому это нужно?
У меня теперь ужасно болит голова. Раскалывается.
Сашенька, я не понимаю больше, кто я и что я здесь делаю.
***
Приснился сон. Мы с мамой и папой на море. Пляж. Мама идет купаться. Надевает резиновую шапочку, прячет в нее волосы. Я вдруг понимаю, что она голая, и кричу:
— Мама!
Она смеется:
— Никого же нет!
Оглядываюсь, и действительно, пляж пустой, кроме нас, никого. Она идет в море и зовет за собой на глубину. Мы с папой остаемся в прибое. Она плывет легко, сильными движениями рассекая воду, только прыгает на волнах ее белая шапочка.
Проснулась от какого-то странного сухого звука. Лежу еще в остатках сна и не могу понять, что это было. Это стеклянный шар упал с высохшей елки.
Прихожу в себя и вспоминаю — мама же умерла.
Ночью тихо все — даже слышно, как сыплются на пол сухие иголки.
В горле першит. Заболеваю. Больно глотать. Нос заложен, ничего не чувствую. В голове творог.
Уже третий раз за зиму.
И устала вставать затемно.
И вообще устала.
Мама отмечала тогда день рождения, я забежала только на минуту, у нее были гости, и мне не хотелось оставаться надолго. Она в последние годы работала вечерами в опере, продавала программки, у нее появились какие-то новые подруги, я их не знала. Она попросила меня зайти с ней в ванную.
— Посмотри, что здесь у меня! Чувствуешь бугорок? Сашенька, дочка, я боюсь!
У нее было уплотнение в груди.
— Мама, ну мало ли у кого какие бывают бугорки.
— Сначала был маленький, как чирей. А теперь он стал расти. Или это я придумала? И под мышками тоже опухли железки. Чувствуешь шишку? И на голове за ушами.
— Мама, у нас у всех полно маленьких опухолей с самого рождения. Ничего страшного! У всех женщин есть такое. Просто тебе нужно провериться. Больно?
— Вроде нет.
— Не бойся, все обойдется!
Не обошлось. Выяснилось, что у нее злокачественная опухоль и поражен яичник. Вообще болезнь развивалась очень быстро.
Начались мамины больницы, операции.
Я ездила к ней почти каждый день.
Ей тяжело было в больнице, хотела домой, говорила, что в палате стены покрыты хворями, как на кухне копотью.
В первой клинике соседкой по палате была старуха, совсем высохшая. У нее из черепа торчали клочья волос. Она все время красилась. И чем хуже было ее состояние, тем ярче становился ее макияж. Своих губ у нее почти не осталось, и она алой помадой выводила большие жирные круги вокруг ввалившегося рта. От ее стонов мама не могла уснуть всю ночь. Когда я пришла к ней, она взмолилась:
— Сашенька! Забери меня отсюда! Я глаз не могла сомкнуть. Я не выдержу!
— Мамочка! Но тебе нужно потерпеть! Здесь тебя лечат!
Она стала на меня кричать, что мне нет до нее дела и мне наплевать, что она здесь сходит с ума. Мама всегда была такая сдержанная, но болезнь ее совсем изменила. То врачи ей казались плохими специалистами, то неправильные ей назначают анализы и питание. Больше всего доставалось сестрам. Мама жаловалась, что их не дозовешься, что все они грубые и им плевать на страдания больных. Возмущалась громко, чтобы в коридоре было слышно:
— Они только берут деньги и ничего не делают! Думают лишь о том, как бы убежать поскорее домой да радоваться жизни!
А медсестры жаловались мне на маму, что она не дает им работать, стоит только выйти из палаты, как мать снова жмет на звонок и зовет их, а когда они приходят, она уже забывает, что хотела, и ругается, что ей не дают ни минуты покоя.
Мне каждый раз было больно и стыдно слышать все это.
Ее раздражение и злость выливались на меня. Она будто ждала моих приходов, чтобы выплеснуть всю горечь и обиду, будто это я была виновата, что рак у нее, а не у сестер, у прохожего за окном или у меня самой.
Потом успокаивалась, и мы с ней просто молча сидели, я поглаживала ее по руке, а она вдруг начинала плакать:
— Лежу тут и думаю, вот бабка-уборщица моет полы, старая, жилистая, крепкая, еще лет двадцать будет тут полы мыть. Почему я, почему не она? И сама себе удивляюсь: как мне такие мысли в голову приходят? Прости меня! Иногда мне кажется, что я — это уже не я. Я тут в кого-то превращаюсь.
Маму уже мучили сильные боли, она все время просила обезболивающих уколов.
— Уколы и то сделать не умеют! Места живого не осталось!
И показывала мне свои исколотые руки и ноги.
Я сама делала ей очередной укол, и она успокаивалась.
— Сашенька, ты хорошо колешь, совсем не больно.
И впадала в забытье.
Я уставала ужасно — приезжала после работы и ухаживала за мамой, помогала ей мыться, причесывала, стригла ногти, массировала спину от пролежней, смазывала кремом ноги, придвинула кровать к окну, чтобы она могла смотреть на деревья. Но еще больше я уставала не от дел — мне трудно было все время находиться с ее мыслями, с ее разговорами, с ее молчанием. С ее страхом перед концом.
После первой операции хирург сказал мне:
— Мы не все удалили.
А я убеждала ее, что она идет на поправку.
Иногда вместо маминой больницы я оставалась сидеть с Янкиными детьми, и это было моей отдушиной, я будто приходила в себя, восстанавливала в себе то, что отбирала мама с ее раком.
Я их так и называю — Янкины дети. Им нравится.
И не перестаю удивляться, как же они быстро растут — еще только что Костик стоял в перевернутой табуретке, потом все время хотел идти на мост через железную дорогу, смотреть на чу-чу, а теперь уже пошел в школу! Ужас! Я ходила покупать ему тетрадки, пенал, ручки, карандаши, ранец. Янка счастлива была от всего этого избавиться.
Они меня любят. Один раз Костик подарил мне спичечный коробок:
— Только открывай осторожно!
— Что там?
Приложил мне к уху, внутри что-то шебаршилось. Он поймал мне жука.
— Тетя Саша, возьми его себе домой, он будет у тебя жить, чтобы тебе не было одной скучно!
Чудо мое! Заботится, чтобы мне не было одиноко.
Я с ними забывала обо всем, о маминой болезни, о клинике, о том, что на свете есть рак. Достаю из сумки продукты, кладу на стол молоко, сок, печенье, а они кричат:
— Ура! Молоко! Ура, сок! Ура, печенье!
И я начинаю кричать с ними:
— Ура! Ряженка! Ура! Сгущенка! Ура! Бублики!
И мы счастливы от ничего, просто так.
В туалете я приспособила старшему маленькую скамеечку, чтобы он писал не в горшок. Он ужасно гордился тем, что писал в унитаз, как взрослый, приподнимаясь на носки и заливая мне пол. Теперь скамеечка по наследству перешла младшему. У него, помимо прочих детских болезней, еще и фимоз. Долго надеялись, что обойдется без хирургии, но невозможно смотреть, как ребенок каждый раз мучается.
Люблю мыть их — особенно летом, когда они прибегают с улицы грязные, потные. Отмываю их в ванной, оттираю мочалкой от грязи ноги — загорелые, в белых перепонках от сандалий. Они безобразничают, разбрасывают пену по ванной, брызгаются. Я вся мокрая. Мы хохочем. Мою им головы шампунем, они визжат, волосы под пальцами шелковистые. Смываю душем.
После ванны растираю их полотенцем, и мы смеемся от того, как звонко скрипят под пальцами чистые волосы.
Устану, прилягу отдохнуть, а Игорек устроится рядом и ездит по мне машинкой — как по горам. Урчит, изображая мотор. Так приятно!
Разумеется, не обходится без ссор, и слез, и криков. Ссорятся и дерутся из-за любых пустяков. Кончается все всегда победой старшего. Однажды не могли поделить игрушку, я сказала отдать ее младшему, тот через минуту прибегает в слезах.
— Игорек, что случилось?
Захлебывается, не может ничего сказать.
Зову Костика, тот удивленно разводит руками:
— Ты сказала отдать ему, я и отдал!
А Игорек:
— Да, но сначала окунул в унитаз!
Один раз застала их за игрой в доктора — измеряли друг у друга температуру пальчиком в попке. Ну, что с этим делать?
Янка тогда снова забеременела, хотя до этого рожать больше не хотела, жаловалась:
— Что это за грудь? Как яйцо всмятку! А было как вкрутую! И кожа на ногах, как карта! Смотри, вся в речках!
А я посмотрела на ее грудь — прозрачную, в голубых прожилках, с темно-коричневыми сосками — живую, работающую, нужную — и завидовала.
Янка всерьез думала о перевязке труб:
— Ну куда мне еще?
Я вспоминала, как Янка рассказывала о Костике, которому сказали, что у него будет братик — детский ужас, что он не единственный во Вселенной:
— Зачем вам мальчик? У вас уже есть мальчик!
А когда Игорек родился, Костик так был восхищен появлением младенца в доме, что даже не ревновал. Однажды он попросил меня завернуть его в одеяло и поносить, как новорожденного. Я завернула и стала ходить с ним по комнате. Он засунул большой палец в рот и закрыл глаза. Потом расхохотался и стал брыкаться:
— Отпусти! Отпусти!
А я не хотела отпускать.
У Янки в семье все уже начало рушиться, и мне казалось, что этот ребенок поможет им снова сблизиться.
До этой беременности мне приходилось выслушивать:
— Лежит молча, отвернувшись лицом к стене, потом встает, приходит на кухню и сбрасывает на пол ужин!
Жаловалась на мужа, что он в детстве один был у мамы в семье и вот теперь ведет себя, как избалованный ребенок — придирается, орет, просит прощения, закатывает истерики.
— И посуду ни разу не помыл!
Утешаю ее:
— Но у тебя такие чудесные дети!
Она ответила:
— Сашка, поверь, дети — не заменитель любви.
Как-то сказала с горечью:
— Наконец, поняла по-настоящему, что такое семья — научиться жить в аду и скрывать это ради детей.
Они давно уже начали ругаться. Один раз Янка после скандала прибежала ко мне с мальчиками и осталась ночевать. Утром муж приехал просить прощения, звонил, стучал, грозился высадить дверь — Янка не хотела пускать, но дети завыли. Я отворила, он уже опять в ярости, что не хотели ему открывать. Снова крик. Бедные мальчишки! Они бросались с кулачками то на папу, то на маму. Кончилось все совершенно водевильной сценой примирения и отправлением семейства восвояси, а я осталась лежать с мигренью.
Потом Янка еще начала меня жалеть:
— Сашка! Я тебе кого-нибудь найду! Тебе нужно замуж!
— Зачем?
— Не знаешь, зачем выходят замуж?
— Нет.
— Чтобы заполнить пустоту. Вот мы ругаемся, даже на людях, орем, хлопаем дверьми, бьем посуду, он сжимает кулаки, у меня слезы. А потом, после этой разрядки, опять любим друг друга. Я без этой ярости не смогла бы.
Теперь, когда Янка снова ждала ребенка, они вроде успокоились. Когда приходила к ним, он обнимал жену и клал руку на растущий живот, улыбался по-детски:
— Ну вот, теперь у меня будет наконец дочка. Мы ведь постарались, да?
Янка разглядывала свой живот перед зеркалом, задрав кофточку, и мы все, и дети и Янкин муж, смотрели на него, и каждому хотелось провести по вертикальной коричневой черте и нажать на выступивший пупок, как на звоночек. Так и нажимали по очереди:
— Бип! Бип! Мы тебя ждем!
Когда выпал первый снег и завалило весь город, мы пошли лепить во дворе снежную бабу, катали огромные комки. А когда баба была готова, Игорек подошел к ней, погладил варежкой по выпяченному снежному животу и сказал:
— Как мама!
А моя мама перед второй операцией месяц провела дома, и мне пришлось взять отпуск, чтобы ухаживать за ней.
Готовила ей травяные чаи и протертые супы.
Поймала себя на том, что боюсь пить после нее — хотя понимаю, что рак — это незаразно, и назло попробовала суп с ее ложки.
Мама незаметно превратилась в истощенную болезнью старуху. Было больно смотреть, как она, вставая с постели, долго нашаривала босыми скрученными ступнями тапочки, а потом медленно, шаркая, брела в уборную, придерживаясь за стену засушенной рукой. И говорила уже засушенным голосом.
Помню, как она, причесываясь перед зеркалом и вынимая из щетки сбежавшие от нее волосы, вздохнула:
— Что от меня осталось?
Я мыла ее в ванной и удивлялась — неужели это мама?
Волосы она давно не красила. Сверху каштановые, а у корней — все седое. Огромные безобразные шрамы вместо груди. Внизу, между ног, серые безжизненные клоки. На ногах выпирали варикозные вены — вереницы синих и багровых шишек.
Она теперь часто вспоминала что-нибудь из своего детства и из молодости, чего раньше мне никогда не рассказывала.
Сказала, что девочкой она мечтала о длинных белых бальных перчатках.
— Представляешь, такие узкие лайковые перчатки до локтя?
Так мечта и не исполнилась.
Когда папа еще за ней ухаживал, они гуляли допоздна по улицам. Подходил трамвай, на котором им нужно было возвращаться, они по очереди говорили друг другу:
— Давай пропустим еще один?
И так пропустили последний, и им пришлось идти через полгорода пешком.
Мама вздохнула:
— Ну кто бы мог подумать тогда, что жизнь проскользнет, а вот это, как пропускали трамваи, останется?
Про своих родителей она раньше ничего мне не говорила, а теперь стала о них говорить: «твой дед» или «твоя бабушка», хотя я их никогда в жизни не видела, они умерли задолго до моего рождения.
Мама часто стала вспоминать своего первого ребенка, моего старшего брата. Вдруг на ее столике появилась фотография, которой я раньше никогда не видела — тучный младенец с налитой попкой улыбался беззубым ртом.
Однажды мама в забытьи стала звать:
— Саша! Сашенька!
Я подошла к ней.
— Мама, я здесь.
Она открыла глаза и как-то странно на меня посмотрела.
Я поняла, что звала она не меня.
Для нее жизнь стала сжиматься, прожитое делалось прозрачным, одно проступало сквозь другое.
Вытирала ее после ванны, и мама вспомнила, что я, когда еще играла с куклами, сказала ей:
— Вырасту, и тогда я буду большая, а ты — маленькая!
Улыбнулась, будто извинялась в чем-то:
— Вот все так и произошло. Поменялись.
Мне необходимо было время от времени вырываться из ее болезни, и мама меня понимала, сама прогоняла, чтобы я куда-то сходила, развеялась, не сидела все время с ней.
— Мама, но тебе же будет скучно. Что ты будешь делать?
— Знаешь, сколько у меня дел! А вспоминать!
Уходила вечерами к Янке. Там смотрела, как ее муж клал руку ей на живот и подмигивал:
— Ну теперь-то уж девчонка! Я заказал!
А я знала то, чего он не знал.
Я у Янки в наперсницах. Знаю все ее тайны, хотя иногда лучше бы не знать.
Янке показалось, что она забеременела. Муж был в отъезде, и она позволила себе с любовником не предохраняться. А потом поняла, что ошиблась в сроках и дата зачатия приходится как раз на то время, когда мужа не было.
Янка изменяла мужу чуть ли не с самого начала. Часто, когда я сидела с ее детьми, она была в чьей-то постели, а я должна была что-то врать мужу, если спросит. Он не спрашивал.
Второго любовника Янка завела, чтобы забыть первого. Третьего, чтобы забыть второго.
Мне кажется, она всегда такой была, и в юности — никого не любила, но ей нравилось в себя влюблять, сводить с ума, а потом смотреть, как они бесятся, как дерутся из-за нее.
Последний любовник — музыковед. Кроме тайных встреч, иногда сталкиваются в гостях у общих знакомых.
— Представляешь, сидели на диване рядом, забылась за разговором и стала по привычке теребить ему волосы! Хорошо, никто не заметил!
Смеется, что любовник совершенно по-детски ревнует к мужу.
Однажды оставляет мне детей и собирается к своему музыковеду, подкрашивает губы перед зеркалом:
— Муж ничего не понимает в моем теле! А он понимает!
У нее тогда был насморк, раздражение на губе, кашель.
Я спросила:
— Янка, ну куда ты торопишься вся в соплях? Выздоровей сначала!
А она рассмеялась:
— А ему как раз нравится, когда он во мне и я кашляю. Говорит, что там у меня внутри все резко сжимается!
Спросила Янку, как же она может в один день с двумя мужчинами? Ответила, что ее это мучило, пока она не научилась их разделять, будто проводит символическую черту — тщательно принимает душ, промывает волосы другим шампунем, бреет ноги, душится другими духами.
— Не знаю, как это объяснить. Пойми, Сашка, семья только на этом и держится. Вот я прихожу домой от любовника умиротворенная. После измены снова нежна к мужу. Снова появляются силы на дом, на детей, на его любимые фаршированные перцы. И муж думает: «Какая она у меня все-таки замечательная!».
Ее музыковед мне с самого начала не пришелся по душе. Я не понимала, что Янка в нем нашла — от него всегда несло потом с гнильцой. И мне не нравилось, как он на меня смотрит. Однажды, еще летом, они поздно вечером заявились ко мне домой, оба голодные, а на столе — ничего. Янка отправилась на кухню готовить, а он поставил какую-то свою музыку и стал приставать, чтобы я с ним потанцевала. Прижимается, трется. Руки полезли. И косится на кухню — не идет ли.
Потащила его на балкон и там в темноте обвила шею руками и стала целовать в губы. А он засопел, в меня впился и все время настороже — где там Янка? Не видит ли нас?
Я отпихнула его, расхохоталась.
Он, испуганно:
— Что с тобой?
— Ничего, просто люблю все приятное, веселое, вкусное и красивое. Я для этого и родилась! А у тебя слишком длинный нос, близко посажены глаза, редко расставлены зубы и живот будто пристегнут!
Про запах я промолчала.
Он меня теперь, наверно, ненавидит.
От Янки возвращалась к маме, к ее раку.
Я долго не решалась, наконец спросила:
— Мама, почему ты изменяла отцу?
— Ты не можешь мне простить?
— Дело не в этом. Я давно поняла, что не имела никакого права тебя ни в чем винить. И прощать не имею никакого права. Просто думаю, как тебе было тяжело, ведь все время нужно изворачиваться, лгать.
— Я не лгала. Это не ложь. Просто приходишь домой, забываешь одну правду и вспоминаешь другую. Из одной женщины становишься другой.
— Ты в них влюблялась? Как в папу?
— Я влюблялась и до замужества и потом — с браком это же никак не связано. Бывает, что влюбляешься за ночь. Просыпаешься и понимаешь, что влюбилась, пока спала. А мужа любишь совсем по-другому.
— Ты все скрывала?
— Зачем делать ему больно, заставлять мучиться? Он ведь мне родной. Зачем заставлять страдать близкого человека?
Потом несколько раз она хотела продолжить тот разговор. Мне показалось, что она хочет передо мной оправдаться, и перебила ее:
— Мама, не надо ничего мне объяснять.
— Нет, послушай. Мужчина делает женщину другой. Я видела себя их глазами и чувствовала себя их чувствами. С одним — уставшей, вялой, никакой. А с другим — настоящей, желанной. У женщины потребность быть щедрой — и если тебе не дают этой возможности, то щедрость ищет выхода.
Один раз мама сказала после долгого молчания — я думала, что она задремала, а она была там, в прошлом:
— Ты знаешь, я ведь всегда стригла папу сама. И вот когда в первый раз подстригла того, другого, только тогда по-настоящему почувствовала, что изменила мужу.
Ждала, что я что-то скажу. Не дождалась.
— И вообще, какое глупое слово — «измена». Ты же ничего ни у кого не отнимаешь. Это просто другое, тоже необходимое. И ничье место это другое не занимает. Этого другого в жизни не было, оно заполняет собой пустоту, которая оставалась бы незаполненной. Без этого ходишь, будто из мира изъяли здоровый кусок и из тебя. Это помогает почувствовать себя цельной, настоящей, живой. Я была с другими счастлива как женщина, понимаешь? И они говорили мне такие вещи, которые твой отец никогда не говорил.
И добавила, смутившись:
— Я — старая дура? Да? Мне лучше молчать?
— Мама, говори со мной обо всем. Ты ведь никогда со мной об этом не говорила. Не стыдись!
— Я не стыжусь. И не оправдываюсь, мне нечего стыдиться и не в чем оправдываться. По-настоящему ужасно совсем не то, что это было, а то, что самым близким — мужу, дочери — нельзя сказать о самом сокровенном, о том, что так мучит, что делает счастливой.
А потом ни с того ни с сего принималась рассказывать, как что-то очень важное, как в детстве на даче украла у своей подружки красивую кофточку для куклы. Девочка ревела, а мама испугалась и хотела вернуть, но понимала, что вернуть уже невозможно, и вместе с ней искала эту кофточку, которую спрятала себе в трусы, а потом выкинула в заросли крапивы, когда никто не видел.
— Мама, и ты все эти годы носила в себе это, чтобы мне сейчас рассказать?
— Больше я никогда в жизни ничего чужого не взяла.
— Мамочка моя, как я тебя люблю!
В такие минуты мне снова становилось с ней так уютно, так легко, как когда-то давным-давно, когда мы забирались с ногами на диван и шептались обо всем на свете.
Если бы не мамин рак, я бы не испытала никогда больше этой близости.
Мама была дома, а в больницу тогда, в конце осени, попала Янка. Она шла по коридору в своей школе на перемене, а младшие школьники носились, и один угодил ей с разбега головой в живот. Сначала она испугалась, но потом казалось, что все обошлось.
Через какое-то время Янка сказала мне, что не чувствует больше в животе никаких движений. Муж повез ее в больницу, а я осталась с детьми. Он вернулся один, подавленный:
— Спрашиваю врача: «Это опасно?». А тот отвечает: «Если плод живет — нет, а если умер и разложился, то опасно. Но вы не переживайте!».
Он все не мог понять, как его долгожданную дочку можно вдруг назвать разложившимся плодом.
Ребенка Янка потеряла, начались осложнения, и ее пришлось оставить в больнице.
В те дни я разрывалась между мамой и Янкой с ее детьми. Мама понимала, что там я нужнее, и мне вовсе пришлось переехать к Яне домой, чтобы смотреть за мальчишками. Взяла отпуск за свой счет.
Те несколько дней, которые я прожила у них, были одновременно и тяжелые, и чудесные. Чудесно было чувствовать себя нужной. Я спала на раскладушке в детской. Утром вставала пораньше, чтобы привести себя в порядок, чтобы не ходить по квартире с заспанным лицом и всклокоченными волосами. Готовила завтрак. Янкин муж уезжал на работу. Я отводила старшего в школу, младшего в детский сад. Ходила по магазинам. Возвращалась, занималась уборкой, стиркой, готовкой. Все, что так ненавидела делать у себя дома, здесь стало радостью. Потом встречала детей, кормила, занималась с ними, делала с Костиком уроки. Приходил Янкин муж, кормила его. Он хвалил все, что я готовила. Было приятно.
Янкин муж стал смотреть на меня совсем по-другому. Я это почувствовала. Раньше он будто вовсе не замечал меня. А теперь помогал мне по дому, запросто мыл посуду. Один раз, увидев, как я сижу, сгорбившись, сделал мне массаж спины. У него очень нежные руки. В другой раз подарил без всякого повода цветы. Обнял и смущенно поцеловал:
— Спасибо тебе! Что бы мы без тебя делали?
Я будто играла в игру — это моя семья, это мой дом, это мой муж, это мои дети. А они все мне подыгрывали.
Почти каждый день мы еще успевали сходить в больницу к Янке — это совсем рядом.
Мы шли по улице, взявшись вчетвером за руки, и со стороны можно было подумать, что мы — вместе, принадлежим друг другу.
Яна выглядела плохо, щеки ввалились, заплаканные глаза горели. Она температурила.
Говорила мужу:
— Не смотри на меня, испугаешься!
Она и вправду была страшной со своим заячьим прикусом, лопоухая, с немытыми жирными прядями.
А мне:
— Сашка, ты прямо расцвела!
Ей объяснили, что у нее больше не будет детей.
Я не знала, что на это сказать.
— Но ты ведь этого хотела?
— Да, хотела.