Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дарья Димке

Снегири

Компот

Мама была взрослым, самостоятельным человеком. У нее были студенты, диссертация, портрет Блока, несколько очень толстых словарей, комната в общежитии и швейная машинка. Через некоторое время у нее должна была появиться я. Мама относилась к этому факту сугубо положительно. «Будет светловолосая, синеглазая девочка», – думала она. Хотя не слишком часто. До моего появления оставалось еще целых шесть месяцев, а мама привыкла решать проблемы и радоваться радостям по мере их поступления. Сейчас у нее были заочники, вторая глава диссертации и командировка в Монголию. Все это занимало очень много времени, намного больше, чем у нее было. «Месяца через два будет поспокойнее, – думала мама в перерыве между лекциями и анализом моделей словообразования геологических терминов, – тогда я начну вязать. И кстати, неплохо бы поговорить с Володей». Володей звали моего папу, который в этот момент летал где-то между… Впрочем, точно мама не знала, поскольку (мамины студенты, папины полеты, мамины конспекты, папины учебники по авиастроению…) в последнее время оба были ужасно заняты.

В следующем месяце мама полетела в Москву. Ей нужно было поработать в Ленинке. Ленинку мама любила, потому что именно там она встретила свое филологическое счастье – бабку-библиотекаршу, которая ей благоволила. Такое случается в жизни не каждого филолога. Обычно библиотекарши (также, как работники архивов) требовательны и суровы, но иногда какая-нибудь из них вдруг проникается к вам жалостью. Это значит, что теперь нужные книги появляются быстрее, внезапно находятся те, что вы пытались получить на протяжении многих месяцев, и вообще жизнь расцветает новыми красками. Именно в этом состоянии и находилась мама, когда шла по коридору Ленинки. Кроме того, в сумке у нее была «Иностранная литература» со «Степным волком», а на улице было тепло и солнечно. Поэтому когда она увидела папу, то не очень удивилась. Чего нельзя было сказать о нем.





Папа был в Ленинке второй раз в жизни – по просьбе коллеги. Библиотеки ему не нравились, Москва тоже, и сегодня он не ждал от жизни ничего хорошего. Он очень хотел есть, но даже не знал, где в Ленинке столовая. Поэтому когда он увидел маму, то совершенно справедливо счел, что ему повезло. Мама показала папе, где находится столовая, папа угостил маму обедом (котлета и картофельное пюре, на котором красовались несколько волн, сформированных ложкой), они успели поговорить обо всем на свете и запланировать, как проведут ближайшие два дня. Они как раз дошли до компота, когда мама сказала: «У меня будет светловолосая, синеглазая девочка». Папа был увлечен вылавливанием из компота остатков неопределенного сухофрукта и, видимо, поэтому счел прозвучавшее некоторым пожеланием на будущее. Поэтому он, справившись с сухофруктом, ответил: «Ну, с учетом того, что ты зеленоглазая…» В этот момент он посмотрел на маму, соотнес в голове некоторые сроки и сказал:

– Подожди…

– Ну, не то чтобы я на чем-то настаивала… – сказала мама, которую в эту минуту тоже очень заинтересовала видовая принадлежность сухофрукта, плавающего в ее стакане.

– Да я же… – попытался продолжить папа.

– Нет, я просто… – попыталась заключить мама.

– Ты выйдешь за меня замуж? – решительно спросил папа (возможно, потому что сухофрукты в его компоте уже кончились).

– Да, но… – ответила мама.

– Знаю, – прервал папа, – студенты и диссертация. Но мы можем попробовать втиснуться между.

– Хорошо, – согласилась мама.

Папа смотрел на маму, улыбался и думал: «Теперь в доме будет два филолога. Кстати, интересно, о чем ее диссертация? И как у двух брюнетов может быть светловолосый ребенок?» Мама смотрела на папу, улыбалась и думала: «Ему идет борода, нужно сказать об этом. Куда я повешу моего Блока? И в чем, кстати, я собираюсь выходить замуж?»

Папа еще не знает, что через полгода он будет лучше мамы представлять некоторые части ее диссертации, потому что по вечерам, плавно переходящим в ночи, будет помогать ей составлять картотеку. Он еще не представляет, насколько горячими будут споры его жены и его отца по поводу сравнительных достоинств некоторых литературных произведений, в то время как он будет спокойно лежать и читать любимого Шекли, к которому оба относятся с недоуменной настороженностью. И он даже не подозревает о том, что силы желания мамы хватит не только на то, чтобы родилась именно светловолосая, синеглазая девочка, но и на последующего светловолосого, синеглазого мальчика.

Мама еще не знает, что после ее замечания о бороде папа никогда больше не станет бриться, что Блок будет висеть рядом с моей кроваткой, что замуж она выйдет в самом смешном платье на свете, из которого потом сошьют занавески на дачу и мой летний сарафан.

Они оба еще не знают, насколько будут счастливы, и не подозревают о сроке, им отпущенном. И, что самое поразительное, они оба совершенно ничего не знают обо мне. Даже то, что именно этот компот из сухофруктов, давно переживших все, что можно пережить, и ставших тенью, пылью и чистой сущностью самих себя, компот, который делают во всех советских столовых, станет тем единственным напитком, который я буду любить всегда.

Зимняя и летняя форма надежды

По-настоящему зима начиналась только тогда, когда бабушка доставала зимнюю одежду. Зимняя одежда состояла из шубы, шапки, валенок, рейтуз и варежек на резинке. Шубы и шапки, а по возможности и все остальное, передавались из поколения в поколение – я донашивала заботливо запасенные тетушкой еще двенадцать лет назад шубы и шапки старшей сестры. Мелкий, в свою очередь, наследовал их после меня. Когда по утрам у него было плохое настроение, он заявлял, что не будет «поддевать девчачьи колготы» и в садик не пойдет. Но все, включая его самого, знали, что этот бунт – искусство ради искусства. Обычно все заканчивалось, когда дедушка говорил Мелкому, что настоящий мужчина встречает удары судьбы с открытым забралом, даже если эти удары столь ужасны, как необходимость надеть зеленые штопаные колготы.

В ту зиму мне купили новую шубу. Дедушка, с гордостью демонстрируя ее мне, сказал: «Смотри, какая шуба! Из Чебурашки!» Мелкий всегда был тонко чувствующим ребенком с быстрой реакцией, поэтому он зарыдал сразу. До меня страшный смысл сказанного дошел только спустя три секунды – я при столкновении со страшным обычно впадала в мгновенный ступор. Дедушка, кажется, вообще не понял, что произошло. Поэтому на немой вопрос только что вошедшей бабушки он ответил:

– Не понимаю! Дети, что случилось? Нина, – рассеянно обратился он к бабушке, – я только сказал, что мы купили Эльзе новую шубу. Из Чебурашки.

Бабушка, которая, в отличие от дедушки, смотрела мультики вместе с нами, достала платок, вытерла Мелкому слезы и ядовито сказала дедушке:

– Спасибо тебе, Евгений Карлович, я провела в очереди за этой шубой шесть часов! И что теперь с ней делать?

Бабушка достаточно хорошо знала нас обоих, чтобы даже не пытаться вести переговоры.

Когда вам было четыре, зимняя одежда очень ограничивала ваши возможности. В сущности, все, что вы могли после того, как на вас надевали майку, футболку, свитер, колготки, рейтузы, шубу, шапку и валенки, – это ходить. Но исключительно прямо. Развернуться можно было только всем корпусом, а нагнуться – практически невозможно. В том случае, если вас угораздило упасть, все, что вам оставалось, – барахтаться на спине или животе и привлекать внимание взрослых сдавленными криками (сдавленными, потому что поверх поднятого воротника шубы обычно туго завязывался шерстяной шарф, так что издавать какие-либо громкие звуки было довольно тяжело). Шарф, кстати, выполнял еще одну полезную функцию – за него вас можно было держать. Довершала зимнюю экипировку лопатка, которую заботливые взрослые втыкали вам в варежку. Пользоваться лопаткой было затруднительно по указанным выше причинам. Гуляя по зимнему двору, мы чувствовали себя космонавтами, покоряющими просторы луны. Каждый шаг требовал усилия, но в некотором смысле это усилие было приятным.

Наша зимняя деятельность во дворе в основном состояла из двух занятий. Если взрослые одновременно выводили гулять некоторую часть нашей дворовой компании, мы устраивали ритуальное поругание. Гулять для ритуального поругания было предпочтительнее с отцами, поэтому мы чаще всего устраивали его по выходным. Для отцов выгул детей был занятием непривычным, они быстро уставали за нами следить. Примерно через пятнадцать минут после начала прогулки мы, оставаясь в поле зрения отцов, отходили подальше, вставали в круг и начинали. Правила ритуального поругания были просты: нужно было как можно страшнее и изощреннее выругаться. Коронным номером Мелкого было выражение «блять-муха» (он обычно сопровождал это яростным потрясанием лопаткой), а моим – «шлимазл» (никто из нас, включая меня, не знал значения этого слова, но звучало оно крайне оскорбительно). На втором круге мы обычно обращались к цветистым перифразам. На третьем один из нас не выдерживал и начинал переходить на личности. До четвертого круга доходило редко. Как правило, кто-нибудь из отцов спохватывался и отправлялся выяснять, чем там так увлеченно занимаются дети. Но если нам все-таки удавалось начать четвертый круг, кто-нибудь не выдерживал и прибегал к запрещенным приемам. А именно к зловещему пророчеству: «Умрешь ты!» или к адресной угрозе: «Все про тебя будет рассказано».

Когда мы гуляли вдвоем с Мелким, то можно было найти большой сугроб, лечь по разные стороны и прорывать руками и лопатками путь друг к другу. А иногда дедушка брал на прогулку свою собаку. Собака была не наша, а именно дедушкина. Дедушка, руководствуясь неясными для бабушки соображениями, где-то подобрал огромную овчарку. Овчарку он назвал неказистым именем Найда. Найда крайне своеобразно вписалась в нашу семью: она обожала дедушку, пребывала в состоянии холодной войны с бабушкой, а нас просто игнорировала. Однако когда она гуляла с нами зимой, то снисходила до того, чтобы поиграть. Она опрокидывала нас в снег, катала на санках, ловила пастью снежки и иногда даже позволяла нам падать на нее сверху.

Однажды по дороге в детский сад я выпала из санок. Дедушка, который думал о предстоящей лекции, этого не заметил. Я, немного полежав под падающим снегом, неспешно встала, отряхнулась и отправилась домой. До детского сада было значительно ближе, но туда я идти не хотела. Не смея поверить своему везению, я шла домой. Навстречу мне двигался поток родителей, запряженных в санки. Когда я проходила мимо горки, меня осенила блестящая мысль. Торопиться домой не имело никакого смысла. А горка была абсолютно пустой, и это было невиданное счастье. Обычно там кишели дети самого разного возраста. Преобладали страшно взрослые первоклассники. Они никогда не давали нам накататься вволю. Кроме того, они умели кататься, стоя на ногах. Я давно мечтала этому научиться, но как можно чему-нибудь научиться, когда тебя все время пихают и толкают, а Мелкий висит у тебя на руке? Только сегодня мне наконец-то представилась блестящая возможность!

Я поднялась на горку и начала отрабатывать эквилибристический трюк, который должен был называться так: «Катание в зимней шубе и валенках на выпрямленных ногах исполняет девочка, которой только что исполнилось пять». Сначала я все время падала, но в какой-то момент поняла, что качусь уже в середине горки и все еще удерживаю равновесие. От счастья у меня захватило дух… именно в этот момент я увидела дедушку. И упала. Дедушка стоял внизу с санками. Как только я подъехала к нему на попе, он подхватил меня на руки и так крепко прижал к себе, что поцарапал мне щеку. После чего поставил меня на землю, отряхнул и очень странным голосом сказал:

– Эльза, ты должна пообещать мне одну вещь и ответить на один вопрос.

Я согласно кивнула.

– Пообещай, что никогда не будешь так делать. И скажи, почему ты не окликнула меня.

От обещаний я воздержалась, но дедушка пребывал в каком-то странном ликовании и даже не заметил этого. Зато на вопрос ответила честно:

– Потому что ты повез бы меня в детский сад, а я хотела домой.

– Ладно, – вздохнул дедушка, который все еще крепко держал меня за руку, словно боялся, что я растворюсь в воздухе, – сегодня, в виде исключения, но только сегодня, я возьму тебя с собой на работу. Но сначала…

Дедушка снял с себя ремень, посадил меня в санки и крепко зафиксировал. Мы поехали. Снег продолжал идти, еще не рассвело, я лежала в санках, и мне было тепло. Я представляла, что плыву на ледоколе по Северному Ледовитому океану, и думала о том, что на работе у дедушки я еще в прошлый раз запасла «Книгу джунглей» и раскраску «Муха-Цокотуха»…

Лето наступало, когда нам разрешали надеть гольфы. С нашей точки зрения, это всегда происходило очень поздно. На деревьях уже были листья, детский сад уже заканчивался, мы уже собирались на дачу, а бабушка все еще упорствовала. Два года подряд самым сильным моим желанием было прийти в сад в гольфах самой первой. Но мне это никак не удавалось. Я держалась где-то в середине и чувствовала себя совершенно бесправной и страшно маленькой. Но однажды меня осенило. Я выбрала стратегически верный момент – бабушка опаздывала на работу и к тому же не могла найти свою губную помаду. Я знала, где лежит помада, но не спешила вручить ее бабушке.

– Бабушка, – начала я, – ты говоришь, что нельзя надеть гольфы, потому что мне продует попу, и тогда, когда я вырасту, у меня не будет детей?

– Совершенно верно, – ответила бабушка, разгребая завалы на тумбочке под зеркалом.

– То есть, – уточнила я, – ты не боишься, что мне продует колени?

– Нет, – бабушка с удивлением рассматривала луковицу, которую только что обнаружила под платком. Луковицу под платок еще три дня назад положил Мелкий в тщетной надежде избегнуть лука в супе.

– Значит, если бы моя попа была в тепле, ты бы позволила мне надеть гольфы?

– Безусловно, – согласилась бабушка. Она только что случайно уронила с тумбочки стопку дедушкиных тетрадей, которые весело разлетелись по всему коридору.

– Тогда все в порядке, – поспешила я обрадовать бабушку. – Я просто надену две пары трусов, чтобы меня не продуло. И гольфы!

Бабушка, держа в одной руке собранные тетради, а в другой – отвертку, которая, как оказалось, лежала за ними, с некоторым недовольством посмотрела на меня. Но ее условие было соблюдено.

– Ладно, убедила, – усмехнулась она. Я полезла под вешалку, извлекла оттуда помаду и протянула бабушке.

– Дарья, и ты все это время… – угрожающе начала бабушка. Но я уже убежала надевать гольфы.

Когда вам пять, вы ощущаете радость и тоску, смену времен года, счастье и печаль совсем не душой, а телом. Лето вы чувствуете голыми коленками и локтями. Я выбежала на улицу – коленкам было морозно. Перепрыгивая бордюр, я споткнулась и упала. На коленке образовалась огромная ссадина. Лето наконец наступило.

Дача

Иногда Мелкий отличался чеканностью формулировок. В основном это случалось, когда он считал, что необходимо подбодрить кого-нибудь из нас. Утешая, Мелкий формулировал то, что казалось ему самоочевидным. Самоочевидное для Мелкого обычно заставляло всех нас задуматься об основаниях нашей общей жизни.

Тем апрельским вечером я, тетушка и Мелкий возвращались домой из гостей. В этом доме мы были впервые. Тетушка познакомилась с его хозяйкой недавно, и мы отправились к ней в гости. Этот дом потряс нас. Мы никогда не видели такого богатства. Во-первых, там был цветной телевизор, во-вторых, все стены были увешаны коврами и даже полы были застелены ими. В-третьих, нас угощали конфетами «Мишка на севере», мандаринами, красной рыбой и копченой колбасой, то есть тем, что мы ели только по праздникам. В-четвертых, там было очень много сияющей хрустальной посуды, и даже нам с Мелким налили сок в хрустальные бокалы. В-пятых, дом был буквально набит разными невиданными вещами, в частности, в огромной вазе, стоявшей на полу, были настоящие павлиньи перья, а на одной из полок лежала огромная морская раковина. Мы были подавлены этой роскошью настолько, что Мелкий смог съесть всего пять конфет и два мандарина (что составляло треть его реальных возможностей), а я вообще не съела ничего, потому что весь вечер не могла отойти от вазы с павлиньими перьями.

Домой мы возвращались молча. Однако на свежем воздухе Мелкий быстро пришел в себя и почувствовал некоторое недовольство царящим вокруг молчанием. Идти молча Мелкий не любил, к тому же ему казалось, что тетушка расстроена тем, что у нас нет всех этих замечательных вещей, поэтому он решительно взял ее за руку и сказал: «Тетя Неля, зато мы умные, и у нас есть дача». Тетушка рассмеялась, а я задумалась о том, насколько справедливы слова Мелкого. До этого момента я никогда не думала о том, чем наша семья отличается от всех прочих.

С умными все было непросто, потому что я плохо представляла, что это такое. Это слово активно употребляла моя учительница. «Умными» она называла тех моих одноклассников, которые всегда знали, в какое время встретятся два пешехода, бредущие из разных мест с разной скоростью, как быстро вода из одного бассейна перельется в другой и сколько яблок и груш соберут колхозники осенью, если мы знаем примерное количество посаженных деревьев. Конечно, если они могли написать ответ без помарок и красивым почерком. Ко мне она этого слова не применяла никогда. Таким, как я, она обычно сообщала, что мы должны выучить таблицу умножения так, чтобы, если она разбудит нас ночью, мы мгновенно могли ответить, сколько будет семью восемь.

Я знала, что учительница заботится о моем будущем и желает мне только добра (она сама об этом каждый день говорила), но после этих слов мой репертуар кошмаров обогатился новым. До этого я думала, что страшное – это чудовища, прячущиеся в сумерках. Теперь я знала, что повседневное, например лицо моей учительницы, выплывающее на меня из темноты с вопросом, ответ на который тут же вылетает у меня из головы, тоже может быть жутким. Трудно было сказать, что страшнее – старый добрый Песочный человек или это. В общем, к умным детям во сне приходил Оле Лукойе, а к остальным – учительницы.

Ко взрослым это слово вообще было неприменимо: они просто были. Сказать про дедушку или бабушку, что они умные, было так же, как, к примеру, говорить про умное лето или про умный Новый год. Так что с умными Мелкий что-то напутал или не так понял. А вот про дачу он был совершенно прав, даже странно, что раньше это не приходило мне в голову.





На даче мы жили летом, и оно безоговорочно было лучшим временем года. Иногда я думала, что, если бы мы могли жить на даче все время, жизнь была бы значительно прекраснее. Первый раз мы выезжали на дачу на майские праздники. День и особенно вечер перед выездом были посвящены сборам. Каждый должен был не забыть взять самое необходимое: дедушка – разные хозяйственные принадлежности, бабушка – еду, Мелкий – кошку, я – нашу с Мелким одежду и вещи, без которых мы не могли обойтись четыре дня. Как правило, мы что-нибудь забывали и, как правило, это что-нибудь в последнюю минуту успевала положить в свою сумку бабушка.

Мы с дедушкой и Мелким всегда, даже если было холодно и пасмурно, надевали свои дачные кепки. У нас с дедушкой кепки были одинаковые – синие, с козырьком и надписью «Речфлот». Вернее, моя кепка была старой кепкой дедушки, которую он мне подарил. Мелкий тоже на нее претендовал, и нам бы пришлось тянуть жребий, чтобы решить этот тонкий вопрос, но, к счастью, кепка оказалась Мелкому велика; мне она тоже была велика, но я могла компенсировать разницу в размере посредством заправленных кос. Кепку Мелкого привез из какой-то поездки папа, а мама ее усовершенствовала, нашив по бокам лоскуты, которые закрывали Мелкому уши. Это была вынужденная, но необходимая мера: уши Мелкого за час пребывания на летнем солнце приобретали такой цвет, по сравнению с которым спелая клубника казалась нежно-розовой, и конкуренцию ему могла составить только помада нашей соседки Оли перед выходом на дискотеку.

В последний раз проверив все вещи, дедушка надевал свой рюкзак – огромный с железной рамкой, бабушка брала сумку, Мелкий хватал корзину, перетянутую марлей, в которой помещалась наша кошка, я пристегивала Найде, на которую дедушка заблаговременно надевал намордник, поводок, и мы отправлялись на электричку. Ехать в электричке было очень весело. Можно было смотреть в окно, играть с дедушкой в города или рассматривать других пассажиров. Самым интересным в других пассажирах были книги, которые многие из них читали. Их названия, чрезвычайно загадочные и красивые, служили нам с Мелким неиссякаемым источником познания жизни. Как правило, мы не знали этих слов и спрашивали взрослых. Иногда они затруднялись с объяснениями. Так, с названием «Мумие: мифы и реальность» бабушка справилась без труда, а чудесное слово «уринотерапия» она предпочла оставить без объяснений… что такое уринотерапия, нам предстояло узнать буквально через пару дней, и это знание досталось нам дорогой ценой.

Иногда мы ездили в электричке с тетушкой, и это тоже было по-своему увлекательно. Дело в том, что с тетушкой в электричке довольно часто пытались познакомиться мужчины. Наблюдать за развитием – вернее, крахом их попыток было очень интересно. Иногда тетушка просто молча их игнорировала, а иногда случалось что-нибудь неожиданное. Так, однажды она читала очень толстую книжку – она называлась «Война и мир», и дедушка читал нам отрывки из нее – а какой-то мужчина в бороде и с очень большим рюкзаком, сидящий напротив, говорил ей о том, какая она красивая. Он делал это долго и занудно, употребляя незнакомые нам слова. Тетушка довольно долго никак на происходящее не реагировала, и мы уже успели заскучать, как вдруг после каких-то его слов, которые мы не разобрали, вздохнула, закрыла книжку и аккуратно ударила ею мужчину по голове. Нам это понравилось. Мне – потому что я тоже иногда так поступала с мальчиками, а Мелкому просто нравились неожиданности.

В первый майский приезд на дачу нужно было переделать кучу дел. Бабушка мыла дом и сушила на солнце, разложив их на крыше теплиц, одеяла и подушки. Дедушка собирал старые листья и белил яблони. Кошка отправлялась под дом ловить мышей. Найда откапывала кости, которые запасла еще прошлым летом, а мы с Мелким помогали всем понемногу. К вечеру, когда мы все пахли костром, известкой, мылом и землей, бабушка отправлялась к соседям договариваться о бане. После бани мы ужинали и топили печку, а бабушка стелила всем постели. Потом бабушка с дедушкой курили на крыльце (вернее, курила только бабушка, а дедушка просто сидел рядом), и мы ложились спать. На даче темнело совсем не так, как в городе: сумерки были долгие, сиреневые и густые, пахло лесом и землей, было слышно, как где-то далеко идут поезда. Печь потрескивала, а дом чуть-чуть скрипел, и от этого казалось, что он как корабль на ветру. На потолке, который дедушка сделал из досок, виднелись прожилки и следы от сучков, которые складывались в узоры. Засыпать среди этих запахов и звуков было сладко и счастливо.

Обычно я просыпалась раньше Мелкого и первым делом выбегала на залитое солнцем крыльцо. Доски были еще холодные. Ступать по ним босыми ногами было прохладно и зябко, но тело быстро согревалось на солнце. Было хорошо потянуться во весь рост и добежать по холодной солнечной доске до калитки. Потом я возвращалась в дом, будила спящего, окутанного одеялами Мелкого, и мы шли за водой. Водопровод у нас был, но считалось, что вода, взятая из баков, которые находились неподалеку от нашего участка, вкуснее. Баки были огромные, а вода в них ледяная. После этого мы помогали бабушке собирать на веранде завтрак и обсуждали планы на день. Наши с Мелким планы всегда включали обход соседей. Сначала мы проверяли, кто из наших друзей уже приехал. Друзей было двое: Виталька жил через один дом от нас, а Серый – далеко, в соседнем садоводстве, которое было расположено ближе к лесу. На майские праздники они обычно не приезжали, но мы на всякий случай сначала заглядывали к ним. Потом мы шли проверять знакомых бабушек. Бабушек было много, садоводство состояло преимущественно их них. С некоторыми мы дружили и скучали по ним зимой. Особенно мы любили бабу Иру и бабу Любу. Дедушка говорил, что они мать и дочь. Наверное, это была правда, хотя возраста настолько старых людей мы не различали. И баба Ира, и баба Люба находились далеко за пределами древности, то есть были значительно старше дедушки с бабушкой. Определять возраст таких людей умели только взрослые. И баба Ира, и баба Люба всегда носили платочки, умели прясть и даже научили нашу маму, и делали квас на хлебе: трехлитровые банки, наполненные золотисто-желтой жидкостью, в которой плавали кусочки и корочки хлеба, стояли на специальной лавочке около их дома. Еще у них всегда были маленькие сухарики из черного хлеба, густо посыпанные солью.

Участок бабы Иры и бабы Любы отличался от всех прочих участков в нашем садоводстве, потому что у них не росло полезных овощей, а только цветы и смородина. Мы думали, это потому, что бабушки очень старенькие и у них уже нет сил и времени на полезное, а есть только на любимое и красивое. Ведь чтобы выращивать полезное, нужно было все время работать, как все остальные люди в садоводстве, а цветы, которые у них росли, – ромашки, дельфиниум и анютины глазки, росли просто так и просто для красоты.

У нас тоже были цветы, но не так много, потому что все место занимали овощи. Правда, у нас было очень много колокольчиков, которые по-настоящему назывались «водосбор». Колокольчики были самых невероятных цветов, не только синие с желтым, как в лесу, но и розовые, фиолетовые и красные. Их разводил дедушка. А еще у нас были ландыши, они росли в старой автомобильной шине, вкопанной в землю, жарки в тени около дома, ярко-оранжевые и светящиеся, и лилии-«саранки». Все эти цветы дедушка специально выкопал в лесу и посадил перед домом рядом с зарослями ночной фиалки. Другие бабушки в нашем садоводстве выращивали астры и гладиолусы. Они мне не очень нравились, но когда я пошла в школу, дедушка выделил специальную грядку и посадил их, чтобы на первое сентября у меня был букет для учительницы. Это были школьные цветы – пышные, громоздкие и осенние. Они росли аккуратными, скучными рядами на грядке, как какая-нибудь свекла или капуста, и совсем не пахли. Единственное, что в них было интересного, – название. Красно-желтые гладиолусы с фиолетовой серединкой почему-то назывались «Улыбка Гагарина», а огромные фиолетовые астры, кончики лепестков которых были серого цвета, – «Седая дама».

Кроме бабы Иры и бабы Любы были другие бабушки, с которыми мы просто приятельствовали: беседовали, но, как правило, не принимали приглашения зайти. Однако иногда они очень просили, и мы соглашались. В тот день мы пришли вечером. На крыльце сидели несколько бабушек, и они помахали нам, приглашая войти. Они спросили о здоровье бабушки с дедушкой, попросили передать им привет и обещали как-нибудь зайти, потом поинтересовались нашими делами и выдали мне и Мелкому по конфете-подушечке. Мы уже собрались уходить, как вдруг одна из бабушек сказала: «Ребятишки, пописайте мне на ногу, а то суставы что-то мучают». Мы окаменели от ужаса. Она сказала это так, как будто это предложение было абсолютно нормальным, а не свидетельствовало о том, что она, по всей видимости, только что сошла с ума. Мы не могли сдвинуться с места, а старушки совершенно спокойно на нас смотрели.

Первым пришел в себя Мелкий, он схватил меня за руку и потащил к калитке. Мы развернулись и побежали. Убегая, мы слышали недоуменные голоса бабушек, но боялись оглянуться: вдруг они гонятся за нами? Задыхающиеся и мокрые от бега и страха, мы влетели на веранду. Бабушка, которая чистила картошку к ужину, и дедушка, чинивший сломанную лампу, удивленно посмотрели на нас. Я едва смогла произнести: «Они сошли с ума!» И, мы, перебивая друг друга, рассказали об ужасных событиях. Бабушка с дедушкой переглянулись. Бабушка нахмурилась, отложила недочищенную картофелину, взяла свои сигареты и сказала дедушке:

– Пойду поговорю с ними. А ты пока объясни детям, что такое уринотерапия.

– Но я… – запротестовал было дедушка.

– Хочешь сам пойти поговорить об этом? – перебила его бабушка. Возможно, дедушка предпочел бы этот вариант, но когда бабушка была в таком настроении, с ней не осмеливался спорить никто, даже Найда. А то, что бабушка была именно в этом настроении, было очевидно не только по ее лицу, но и по тому, что она решила отложить ужин, а также явно собиралась закурить прямо по дороге, чего обычно никогда не делала.

Бабушка стремительно вышла, мы почти отдышались, и дедушка принялся объяснять нам, что такое уринотерапия. После его объяснений наше мнение о том, что соседки сошли с ума, значительно окрепло. На протяжении всего лета мы обходили их участки стороной. Мало ли что могло прийти в голову людям, которые верили в это и, главное, не стеснялись эту веру демонстрировать?

Когда бабушка с дедушкой уходили в отпуск, мы переезжали на дачу окончательно. Жизнь на даче состояла из самых разных дней. Были дни яркие, наполненные приключениями, бегом, солнцем и содранными коленками. Такие дни мы с мальчиками проводили в лесу – преимущественно на деревьях, или на речке – преимущественно в воде. В такие дни мы всегда опаздывали домой, появляясь только в сумерках, грязные, усталые и немного ободранные. Каждый год кто-нибудь из нашей компании получал повреждения. Один раз я, упав с дерева, сломала руку, в следующем году Мелкий, ехавший на багажнике Виталь-киного велосипеда, засунул ступню в колесо и порвал связки. Еще через год пришла очередь Витальки – мы жгли пакеты, и один из горящих пакетов упал ему на ногу. Серый обычно отделывался менее серьезными, но зато гораздо более частыми травмами.

Именно в один из таких дней мы с Серым прыгали с сарая. Делать это было строжайше и многократно запрещено дедушкой, потому что сарай был очень высокий, но мы не смогли удержаться. Увы, в этот раз дедушка, скрытый кустами малины, стал свидетелем этого действа. Он подождал, пока мы оба спрыгнули, а потом отшлепал нас. Я снесла это молча, однако Серый в процессе негодующе сообщил дедушке, что тот не имеет права шлепать людей, потому что в конституции СССР написано… Папа Серого был юристом, и иногда он любил прибегать к таким неординарным способам убеждения. Однако на дедушку это не подействовало. Было видно, что конституция СССР в сфере воспитания детей для него не авторитет. Закончив, дедушка вернулся к малине, а мы побрели к бабушке, чтобы утешиться какой-нибудь едой.

Были дни тихие и нежные, когда дождь стучал по крыше чердака, а вся мебель в доме начинала пахнуть длинными историями, травой и пылью. На чердаке были кипы старых журналов. Некоторые из них были скучные и толстые, с пыльным шрифтом, грязно-серой бумагой и какими-то плоскими названиями вроде «Иностранной литературы» или «Нового мира». Были и интересные – с цветными картинками и обрывками увлекательных историй. Мелкий любил смотреть журнал «За рулем», а я – оставшиеся от старшей сестры номера «Пионера», «Костра» и «Юного натуралиста».

Иногда в дождь мы забирались в шкаф. Шкаф был светло-коричневый и огромный – доставал до потолка и занимал полкомнаты, в нем было три отделения и множество ящиков. Это была самая старая вещь в нашей семье; бабушка с дедушкой купили его, когда папа и тетушка были маленькими и все они жили в деревне. Мы забирались в центральное отделение, где хранились одеяла и подушки. Иногда, если бабушка не видела, мы звали с собой кошку. Когда папа был маленький, он играл в шкафу в самолет (на задней стенке была нарисована панель управления). Мы ни во что особое там не играли, но, сидя в шкафу, любили рассказывать истории и петь песни. В нижних ящиках дедушка хранил множество предметов неведомого назначения – странные инструменты, куски проводов, лампочки и еще много всего совершенно неопределимого – именно об этих вещах я думала, когда, читая «Таинственный остров» или «Капитана Немо», пыталась представить какой-нибудь описанный там прибор.

Были дни спокойные и прозрачные, когда мы помогали дедушке поливать и полоть сорняки, ходили с ним на родник за водой, в которой бабушка солила огурцы, и собирали смородину. В один из таких дней дедушка сделал нам дудки из стеблей тыквы, и мы осознали, что даже это несимпатичное растение может приносить пользу, главное – ни при каких обстоятельствах не соглашаться его есть.

А потом наступали дни, когда по вечерам становилось прохладно, и в один из таких вечеров мы с дедушкой и Мелким шли на речку. Дедушка разрешал нам немного поплавать. Мы заходили в воду и понимали, что вода изменилась. Плавать в медленной осенней воде было грустно, но хорошо. Когда мы выходили, дедушка разводил костер, в котором пек яблоки. Яблоки были горячие и сладкие. Ощущать легкость и прохладу после купания в осенней воде и горячий, сладкий вкус яблок во рту было так хорошо, что это немного примиряло нас с тем, что наступала осень.

Запреты

Мелкий не любил вставать. Поэтому его утро начиналось с вопросов к жизни разной степени глобальности. Просыпаясь после того, как я пару раз дергала его за ногу, он, не вставая с кровати, вопрошал, куда делась его любимая рубашка, почему он должен надевать этот противный свитер, опять ли на завтрак каша и скоро ли начнется лето. После чего, не получив удовлетворительного ответа ни на один из этих вопросов, он с отвращением вылезал из-под одеяла и заявлял, что, пока не найдет это, одеваться не станет, а о походе в садик вообще не может быть речи.

Это могло быть чем угодно: машинкой, ручкой, лопаткой или любимой книгой Мелкого, которую он именовал «Хрестоматерь». «Хрестоматерь» была толстой, потрепанной и на самом деле называлась длинно и довольно глупо – «Хрестоматия для работников дошкольных учреждений». В ней были странные маленькие стихи, загадки, которые никто не мог отгадать, если не знал ответа заранее, и сказки. Однако Мелкий любил ее не за содержание, а за картинки с толстыми и пушистыми медведями, огромными красными петухами и мрачными лесами, состоявшими сплошь из елок.

Так как за подъем и сборы Мелкого в детский сад, включая бесчеловечную процедуру умывания и чистки зубов, совершенно, по мнению Мелкого, бессмысленную, отвечала я, именно мне, если это не находилось, приходилось вступать с ним в переговоры. Переговоры обычно проходили по одному из двух сценариев: я приводила какой-нибудь убийственный аргумент (вроде того, что он с этой машинкой уже не играет, потому что она для малышей) или обещала ему что-нибудь, если он немедленно встанет. После завтрака Мелкий приходил в себя и переставал роптать на неизбежное, а к тому времени, когда мы выходили на улицу, настроение его окончательно улучшалось.

По дороге в сад Мелкий делился планами на день или осмыслял события прошедшего дня. Мелкий, в отличие от меня, детский сад любил, и детский сад в полном составе отвечал ему взаимностью. Дети любили его, потому что именно Мелкий всегда знал, чем заняться, то есть как превратить любое событие в приключение. Конечно, были вещи, до которых каждый нормальный ребенок рано или поздно дошел бы своим умом, но Мелкий всегда осознавал их раньше всех.

Именно Мелкий однажды предложил своей группе, которая, наигравшись в снежки, думала, чем бы себя занять, лизнуть на морозе какой-нибудь железный предмет. Он же первым понял, что, чтобы язык быстро отмерз, надо просто немного постоять, отогревая его дыханием. Именно Мелкий придумал весеннее световое соревнование, кто, лежа на траве, сможет дольше всех смотреть на солнце. Воспитательница, которая один раз застала своих воспитанников, приходивших в себя после соревнования, ужасно испугалась: «Представляете, – жаловалась она нашему дедушке, – смотрю, у меня все дети в обмороке! С закрытыми глазами на траве валяются!»

В тех случаях, когда фантазия Мелкого иссякала, он прибегал к помощи взрослых. Взрослые всегда были щедры на советы. Правда, советы они предпочитали облекать в форму запретов, иногда категорических, но Мелкого это не могло сбить с толку. Он твердо знал, что такое настоящие запреты – не брать чужих вещей, не драться с теми, кто слабее, не дразниться и много другого, тоже понятного, и нарушить их ему бы никогда не пришло в голову. Воспитательница же говорила совсем про другие вещи.

Так, с подачи воспитательницы, Мелкий узнал, что гудрон можно жевать. Свободное время группа посвятила поискам этого вещества, заодно познакомившись с пространством заброшенной стройки. Именно воспитательница натолкнула Мелкого на гениальную мысль устроить побег всей группой (дедушка, удивленный масштабом операции, назвал ее «исходом»). На вопросы воспитательницы, зачем он делает все это, Мелкий предпочитал не отвечать. По мнению Мелкого, ответ был очевиден всем, включая воспитательницу, так что он относил вопрос к разряду риторических.

Когда мы подходили к воротам детского сада, окончательно проснувшийся и полный сил Мелкий прощался со мной.

– Ну и что вы будете делать сегодня? – спрашивала я, восхищенная очередным только что услышанным рассказом.

– Еще не знаю, – отвечал Мелкий, – в прошлый раз Анна Игоревна столько всего насоветовала…

Эстетические предпочтения

В некоторых вещах взрослые не разбирались. «Категорически», как говорил Мелкий. Бабушка и дедушка ничего не понимали в сказках, а мамино представление об интересных мультиках совершенно не совпадало с нашим. Конечно, нам было их жалко, но тут мы с Мелким ничем не могли им помочь.

Бабушка никогда не читала нам вслух. Зато, когда мы были маленькими, она рассказывала нам на ночь очень длинное и очень печальное стихотворение, которое называлось «Сын артиллериста». Мы его любили и к четырем годам знали наизусть. Когда Мелкого на каком-нибудь новогоднем празднике просили прочитать Деду Морозу стихотворение, он неизменно читал именно его. Причем если Дед Мороз не успевал вовремя сообразить, что Мелкого следует прервать, ему, как и всем присутствующим, приходилось выслушивать это стихотворение целиком. Обычно это занимало у Мелкого около десяти минут. В том случае, если Мелкий, читая по настоянию воспитательницы что-то другое, забывал строчку, он совершенно спокойно переходил к «Сыну артиллериста». Предсказать, с какого места он решит начать его в этом случае, никому никогда не удавалось. Возможно, именно поэтому воспитатели быстро перестали просить Мелкого выступить на новогодних утренниках.

Еще бабушка рассказывала нам истории про цыган. Бабушкины истории про цыган обладали жесткой жанровой структурой и всегда следовали одному и тому же сюжету: цыгане пытались обмануть бабушку или других людей, но бабушке всегда удавалось их перехитрить. Детали могли варьироваться.

Читать нам сказки бабушка отказывалась с тех пор, как Мелкий подсунул ей «Крошечку Хаврошечку». Мелкий всегда отличался постоянством чувств. Если ему нравилась книжка, он готов был слушать ее много месяцев подряд. Предложения мамы почитать что-нибудь другое неизменно им отвергались. Принцип «борьба хорошего с лучшим» был ему чужд. Обычно мы все успевали выучить любимое им произведение наизусть, прежде чем он соглашался перейти к чему-нибудь другому. К этому времени мама с легкой тоской смотрела на неизменно выбираемую Мелким книгу, но сопротивление было бесполезно.

Любовь Мелкого накладывала на книжки неизгладимый отпечаток. Во-первых, они все были крайне потрепаны, во-вторых, любовно им разрисованы. Рисунки делились на несколько типов, по которым легко было определить, в какой период жизни Мелкий любил то или иное произведение, – самые ранние любимцы были украшены каракулями, сделанными зеленым или фиолетовым фломастером и расположенными преимущественно на лицах главных героев. «Крошечка Хаврошечка» принадлежала именно к этому периоду.

До этого момента бабушка никогда не сталкивалась с русскими народными сказками, и некоторые эпизоды произвели на нее сильное впечатление. Если с количеством глаз у сестер Крошечки Хаврошечки она смогла смириться, то сцена убийства любимой коровы, кажется, по-настоящему ее потрясла. Мы так и не поняли, почему прочитанное так ее взволновало, но после этого она избегала чтения нам каких бы то ни было сказок. Поэтому, когда командировки мамы и папы в очередной раз совпали (папа читал вслух не так часто, как мама, зато показывал диафильмы), она попросила почитать нам на ночь дедушку.

На этот раз сказку выбирала я. Тогда моей любимой книгой был сборник сказок Андрея Платонова «Волшебное кольцо», а сказкой, которая одинаково нравилась мне и Мелкому, – «Безручка». Дедушка читал очень хорошо, но когда он дошел до того места, где брат отрубает сестре руки и оставляет ее в лесу, он остановился. Мы с недоумением посмотрели на него. Дедушка, с некоторым опасением перелистнул страницу, вздохнул и спросил:

– Дети, а вам не страшно?

– Нет, – успокоил его Мелкий, – страшно будет дальше. Ты, главное, не бойся, я первый раз тоже боялся, но в конце все будет хорошо.

Дедушку это не успокоило.

– И вам это нравится? – уточнил он.

– Конечно, – ответил Мелкий, – жуть как нравится!

– А что еще вам нравится? – прежде чем решиться продолжить, дедушка решил выяснить специфику наших художественных предпочтений. Видимо, хотел быть готовым к тому, что еще может произойти с героями нашей любимой сказки.

– Ну, – подумав, сказал Мелкий, – про Песочного человека, который вечером засыпает детям глаза песком, а потом забирает их и скармливает своим детенышам.

– Не детей забирает, – поспешила я успокоить дедушку, который, кажется, волновался, – а только их глаза.

– Да, эту историю я знаю, – задумчиво сказал он, – а еще?

– Про корабль из ногтей мертвецов, и про Цербера, и еще про Беовульфа с чудовищем, – дополнил Мелкий, – много всего!

– Понятно, – резюмировал дедушка, – давайте сделаем так: я не буду дочитывать эту сказку, а лучше расскажу вам историю про горбуна и огромный собор.

– А она страшная? – уточнил Мелкий.

– Очень, – уверил дедушка, – просто жуткая!

– Ладно, – согласились мы, – а эту сказку мы тебе сами потом расскажем.

С тех пор дедушка тоже не читал нам сказок, а рассказывал разные захватывающие и жуткие истории – про девочку и каторжника, про Гуинплена, про графа Монте-Кристо и много других.

Что касается мамы, она не разбиралась в мультиках. Выяснилось это совершенно случайно. Мультики мы любили, но они случались в нашей жизни редко: вечером, когда мы смотрели «Спокойной ночи, малыши», и – иногда – перед детским садом, когда шла передача «Доброе утро». Но утром мы, как правило, не успевали их посмотреть: когда наступало время мультика, мы уже шли в детский сад. Летом, когда в детский сад ходить было не нужно, можно было посмотреть мультики, которые иногда показывали днем. В этих случаях кто-то из взрослых выходил на балкон и кричал в глубину двора: «Мультики!» – и россыпь детей, внезапно появлявшаяся сразу отовсюду, бросалась к подъездам.

Как-то в разгар трудового летнего полдня мы услышали, что мама зовет нас смотреть мультики. Я только что нашла кусок кабеля и была страшно счастлива: кусок был такой огромный, что цветной проволоки мне должно было хватить на все лето. Конечно, перед тем, как бежать домой, кабель следовало спрятать или просто взять с собой, но от радости его обретения, помноженной на радость предвкушения мультика, я об этом забыла. Мы ворвались домой, скинули сандалии и бросились к телевизору.

Как ни странно, мама, которая никогда не интересовалась мультиками, села смотреть с нами, а папа, который всегда все смотрел с нами, ушел в другую комнату. Вообще смотреть телевизор нам нравилось только с папой. У папы всегда можно было в самом начале уточнить, кто хороший, а кто плохой, за кого следует переживать и хорошо ли все кончится. Мама и дедушка отвечать на такие вопросы отказывались и говорили, что по ходу действия нам все станет ясно. Кажется, они не понимали, что смотреть, не зная таких вещей, очень трудно. К тому же только папа показывал нам диафильмы, и мы знали, что наши вкусы во многом совпадают. Больше всего мы любили длинные, двухсерийные диафильмы, Мелкий – «Лоскутик и облачко» и «Остров сокровищ», я – «Любовь к трем апельсинам» и «Маленькую Бабу-Ягу», а папа – «Затерянный мир».

Мультик начался. И это был очень странный мультик. Во-первых, он был серый, тусклый и расплывчатый, во-вторых, было решительно непонятно, что там происходит, в-третьих, он сопровождался какими-то странными, невнятными звуками, в-четвертых, он был про каких-то маленьких животных. До этого момента мы не представляли себе, что мультик может быть унылым. Где-то в середине Мелкий затосковал, а я занервничала, потому что вспомнила про кабель, но мы все еще не теряли надежды и терпеливо смотрели. А потом мультик – совершенно внезапно – кончился. Мы с Мелким недоуменно посмотрели друг на друга. Мама, оторвавшись от экрана, улыбнулась нам и спросила: «Вам понравилось?» Мы предпочли уклониться от ответа на вопрос, нам не хотелось ее расстраивать, к тому же мы торопились на улицу, нас волновала судьба кабеля. Кабеля во дворе мы, конечно, не обнаружили…

Когда мама в следующий раз позвала нас смотреть мультики, Мелкий как раз сообщал мне, что нашел на помойке какую-то гадость. Гадостью Мелкий называл все интересные вещи, обнаруженные на помойке или свалке, потому что их так называла тетушка, и он, когда был совсем маленький, думал, что это слово просто означает все найденное в этих местах, а теперь употреблял его просто по привычке. Гадость он оставил там и, ликуя, отказывался говорить, что же конкретно он обнаружил, предлагая немедленно пойти на помойку вместе и посмотреть. В тот момент, когда раздался голос мамы, мы как раз туда собирались. Мы переглянулись.

– Знаешь, – сказала я, – мы же могли бы уже быть в соседнем дворе, и тогда мы бы не услышали маму. Да мы уже практически там… Кстати, ты гадость спрятал?

– Да, – успокоил меня Мелкий, – и, мне кажется, ты права, мы же почти ничего и не слышали. Мама всего два раза позвала.

Вечером, перед сном, Мелкий потерся головой о мамин локоть и попросил:

– Мама почитай нам сказку, это только ты умеешь! – Потом вздохнул и добавил: – А мультики смотреть умеет папа.

Я укоризненно посмотрела на него, но он не смог удержаться – помимо стойкости чувств Мелкий отличался обостренным ощущением справедливости.

Книги

Книги были вещами совершенно особого рода. Возможно, они даже не были вещами вообще. Книги делились на общие и те, что принадлежали каждому из нас. У бабушки были огромные потрепанные тома со странными, иногда красивыми, а иногда пугающими, картинками, которые назывались анатомические атласы. У дедушки – тяжелые, с гладкой бумагой, заполненные рисунками (они назывались альбомы), и толстые – большие и маленькие, с мелкими буквами, русскими и нет, и кучей слов – эти назывались словари. Книжки папы состояли в основном из схем и графиков непонятных конструкций; мы знали, что это самолеты, но исключительно благодаря картинкам на обложках.

Книжки – единственные из всех вещей – всегда оставались сами собой. Судьбу прочих невозможно было предсказать, потому что они постоянно трансформировались. Бабушкино платье со временем могло превратиться в фартук, платье для меня или рубашку для Мелкого. А рубашка Мелкого, мой сарафан или занавески – в лоскутное одеяло. Лоскутное одеяло пока не превращалось ни во что, но с учетом того, что мы знали о мире вещей, только пока. Когда Мелкий стал достаточно большим, дедушка отпилил спинку, прорезал сиденье его детского стульчика и вставил туда Найдину миску, чтобы ей было удобнее есть. Так стульчик превратился в кормушку. Старые открытки – те, картинки на которых были скучными, а надписи – ничего не значащими, вроде «С Новым годом», «С днем рождения», «С 8 Марта» или «С 1 Мая» – в один прекрасный день стали дачными шторами. Мы сворачивали из них маленькие, яркие, плотные квадратики, которые нанизывались на скрепки – и получались длинные яркие ленты. Это были очень красивые шторы. Бабушка повесила их на дверь веранды, и они позвякивали, когда кто-нибудь проходил, или просто от ветра. Каждая вещь обладала почти бесконечным сроком жизни. Когда процесс превращения начинался, он был неостановим. Обычно началом этого процесса служило замечание бабушки, которая задумчиво глядя, к примеру, на нашу одежду, говорила: «Дети совсем пообносились».

Время от времени мы играли с бабушкой или дедушкой: надо было угадать, чем была та или иная вещь раньше. Любимым объектом для этого было наше огромное дачное лоскутное одеяло. Оно было таким большим, что под ним можно было свободно поместиться вчетвером, таким плотным, что мы с Мелким строили из него форт, и невероятно красивым, поскольку состояло из тысячи и одного разноцветного кусочка. Мама специально привезла на дачу свою швейную машинку и целую неделю шила его по вечерам. Некоторые кусочки мы узнавали без труда, потому что они сопровождали нас всю жизнь. Некоторые – припоминали с трудом, потому что вещь, частью которой они были, сама давно стала элементом прикроватного коврика, и только ее малый, заботливо сбереженный бабушкой клочок сохранился в первозданной яркости и теперь украшал одеяло. Некоторые не узнавали вообще, потому что их первая инкарнация была гораздо старше нас.

В любой момент любая вещь могла стать чем угодно. Мы тоже чувствовали эту тягучую переменчивость и бесконечность: из ручки с вынутым стержнем получалась отличная трубочка для плевания, из старого кабеля можно было добыть цветную проволоку, из которой можно было сделать все на свете. Правда, некоторые границы все же были. Выяснилось, что вырезать из бабушкиного платья цветок, чтобы украсить им для нее же сделанную открытку, было не такой уж хорошей идеей. Однако настоящими мастерами трансформаций были все-таки взрослые. Понять, как дедушка собирал из старых железных деталей и остатков досок какой-нибудь чрезвычайно полезный в хозяйстве механизм, было решительно невозможно.

Однако книг это не касалось. Книги были всегда и только книгами. Книги попадали в дом разными путями, чаще всего их дарили. Учительница все время твердила, что книга – лучший подарок, и родители наших друзей были с ней солидарны. Правда, они считали, что это относится ко всем книгам, что бы в них ни было напечатано и какого бы возраста ни был одариваемый. Когда мне исполнилось семь лет, мне подарили пять совершенно одинаковых книг Восточно-Сибирского книжного издательства. Они были напечатаны на серой бумаге, в них не было картинок, а на обложке было написано: «Бедные люди. Белые ночи. Неточка Незванова. Ф. М. Достоевский». Дедушка, увидев аккуратную стопку, долго смеялся. После чего уверил меня, что книга мне понравится, правда, он советовал бы мне отложить ее прочтение хотя бы года на четыре, а лучше на шесть.

С книгами у каждого из нас были особые отношения. Однако у Мелкого они были совершенно особыми. Не то что Мелкий не понимал, что между описанным в книге и жизнью пролегает граница – скорее, он ощущал проницаемость этой границы. Именно поэтому я однажды вынуждена была совершить страшное – вырезать из книги страницу. Это была книга Льва Толстого «Рассказы для детей». Однажды открыв ее, я наткнулась на рассказ «Сливовая косточка». Рассказ был очень коротким и по-настоящему страшным. Там описывался необычайно подлый взрослый, который потряс меня до глубины души. Я не хотела, чтобы Мелкий подумал, что наши взрослые могут так когда-нибудь поступить. Кроме того, описанное было настолько мерзким, что я не хотела, чтобы оно продолжало существовать. Поэтому оставался только один выход – уничтожить этот рассказ, чтобы он не повредил никому больше, что я и сделала при помощи ножниц.

Мелкий неизменно вдохновлялся поступками самых разных героев и, как человек решительный и деятельный, стремился тут же совершить что-то похожее. Зная, что сейчас читаем мы с Мелким, можно было предсказать не только характер его игр, но и возможных бытовых травм, угадать вещи, которые подвергнутся неминуемому риску трансформации, и много чего еще. Тем летом мы читали «Маленьких дикарей», поэтому большую часть времени проводили в лесу за строительством дома на дереве. Строили мы постоянной компанией, состоявшей из меня, Мелкого и двух наших друзей. Для строительства использовались подручные материалы и подручные инструменты. Правда, инструменты были подручными для взрослых, мы просто кое-что заимствовали. Нельзя сказать, что это было нам запрещено. Просто между запрещенным и разрешенным существовало огромное пространство возможного. Можно было спросить у взрослых и получить согласие, согласие с отягчающими условиями (к примеру, «этим можно пользоваться только под присмотром») или отказ. Так что, если что-то было нам действительно необходимо, мы предпочитали не рисковать и не оповещать об этом окружающих. Мы тихонько уносили нужные нам инструменты в лес, а потом возвращали на место…

Когда Мелкий сломал палец, дом был почти готов. Никто до конца не понял, как это получилось, но выглядел палец просто жутко. Мелкий почти не плакал, потому что я вовремя напомнила ему повесть о Гуле Королевой, в которой было прекрасно описано, как должен вне зависимости от возраста и боли вести себя достойный человек. Однако в этой повести ничего не было написано о том, как должна была вести себя старшая сестра достойного человека, когда его палец выглядит так страшно, а он сам так бледен. В отсутствие образцов для подражания я с трудом сдерживала слезы. Так как все мои силы уходили на то, чтобы не разрыдаться от жалости к Мелкому, я молча взяла его за руку, и мы все торопливо отправились домой. Когда мы пришли, бабушка варила на веранде варенье. Она удивилась, увидев нас так рано. Мелкий молча показал руку.

Бабушка, в отличие от прочих взрослых, никогда не менялась в лице при виде наших порезов, ссадин и даже переломов. Она выключила плиту, вытерла руки полотенцем, попутно обтерев лицо Мелкого от налипшей грязи – жест, который обычно вызывал у него чувство глубокого возмущения, то ли потому, что ассоциировался с детсадовским возрастом, то ли потому, что бабушка всегда делала это походя, совершенно не обращая на самого Мелкого никакого внимания, – и осмотрела палец.

– На этот раз – в травмпункт, – вынесла вердикт бабушка, – только шину наложу.

Мелкий все еще продолжал держаться, но чувствовалось, что он делает это из последних сил.

– Будет больно? – спросил он.

– Нет, – ответила бабушка.

Это немного нас успокоило. У нашей бабушки была уникальная черта, которой не обладал ни один из встреченных нами взрослых, особенно если взрослый был врачом. На вопрос, будет ли сейчас больно, нам всегда отвечали «нет» или «совсем чуть-чуть». К пяти годам даже тот, кто продолжал верить в безграничное совершенство окружающего мира и Деда Мороза, понимал, что это самая настоящая ложь со множеством оттенков. «Нет» значило «да», а «совсем чуть-чуть» – «очень больно». Было непонятно, почему взрослые так поступают. Но бабушка всегда говорила правду, так что, если она сказала «нет», можно было успокоиться.

Мы приехали в травмпункт через три часа. Старенький доктор быстро наложил гипс, и к ужину мы вернулись домой. Гипс на пальце оказался не таким уж обременительным, и Мелкий быстро к нему привык.

Через две недели гипс сняли.

На следующий день мы проснулись очень рано и не могли придумать, чем заняться. Солнце только поднималось, было еще холодно, мы сидели на крыльце, и пока ничего не пришло нам в голову. И тут взгляд Мелкого упал на дедушкину удочку. Мелкий все еще читал «Маленьких дикарей», поэтому удочка, которая до этого была всего лишь одной из вещей, о которых мы почти наверняка знали, что вряд ли нам разрешат ими играть, мгновенно превратилась в идею.

– Давай, пока все спят, пойдем на речку и наловим рыбы на завтрак! – предложил Мелкий.

– Но… – сказала я.

– Представляешь, как они обрадуются! – перебил меня Мелкий. – Мы сами добудем еду!

– Ладно, – согласилась я.

Конечно, это было не совсем правильно, но, во-первых, это была отличная идея, во-вторых, Мелкому только вчера сняли гипс, и я хотела сделать ему что-нибудь приятное. Мы взяли удочку и помчались на речку. Удочку несла я, потому что она была очень длинная даже для моего роста. Но мы договорились, что первым ее забросит Мелкий.

Мы бежали сквозь полосатый от солнца лес, сквозь зеленый, совсем прозрачный свет, сквозь запах сосновых игл, сквозь пение птиц, сквозь ромашковое поле и мокрые от росы травы. Мы могли бы бежать так все утро, потому что когда бежишь ранним летним утром, время останавливается, а ты превращаешься в ветер, в росу, в солнце, во все, что окружает тебя, мгновенно забывая, что ты человек и как это – быть человеком… Но у нас было дело – мы должны были добыть еды, и это было здорово. Поэтому мы бежали не останавливаясь, пока не добежали до речки – извилистой, прозрачной, с берегами, заросшими ивой. Мы едва сумели остановиться на самом берегу, задыхаясь от бега и внезапного приступа смеха. Отдышавшись, Мелкий приготовил удочку. Он взмахнул, забрасывая крючок… Все вокруг сверкало: речка, глаза Мелкого, солнце, мокрая трава, лакированная синяя удочка и прозрачная леска. Это было невероятное, почти невыносимое счастье, от которого можно было задохнуться.

Это случилось в следующий момент, и мы опять не поняли как. Крючок, пролетев по невероятной траектории, воткнулся в палец Мелкого. Тот самый палец, с которого вчера сняли гипс. Мелкий опять не заплакал, даже без моих напоминаний. Я не смогла последовать его примеру – на этот раз я разрыдалась. Мелкий попытался меня успокоить:

– Знаешь, – сказал он, – мне и правда пока не больно, но, кажется, мы не сможем вытащить этот крючок сами. Жаль, что в «Маленьких дикарях» ничего об этом нет.

– Также как о том, что мы сейчас должны сказать бабушке с дедушкой, – подумала я, поднимая удочку, к которой теперь был прицеплен Мелкий.

Бабушка осмотрела палец, обрезала леску, мимоходом вытерла фартуком на этот раз мое лицо и сказала: «В травмпункт».

В травмпункте нас встретил тот же врач. Он слегка удивился и немного обрадовался (палец не пришлось резать так глубоко, как ему показалось сначала), вытащил крючок, перевязал Мелкого и попросил его быть осторожнее.

Когда мы вернулись домой, дедушка вздохнул и спросил:

– Скажи, Мелкий, а тебе много еще осталось до конца этой книжки?

– Да, – спокойно ответил Мелкий, – ты же знаешь, я читаю медленно.

– А что у тебя на очереди? – поинтересовалась бабушка.

– Пока не знаю, – задумался Мелкий, – но знаете, все-таки книжки – очень хорошая вещь, во-первых, всегда ясно, что делать, во-вторых, как себя вести, когда что-то не получается.

– Да, – согласился дедушка, – хотя не всегда люди читают книжки именно этим способом.

– Да? – удивился Мелкий. – А как читаешь ты? Вернее, о чем?

Дедушка задумался.

– Ладно, – махнул рукой Мелкий, – мне пора. Расскажешь вечером?

– Попробую, – вздохнул дедушка.

Мелкий убежал, а я спросила:

– Что ты читаешь?

Дедушка показал книжку. На ней было написано: «Превращение. Франц Кафка».

Передвижники

Когда нам нужен был совет, мы обычно шли к бабушке, потому что ее советы всегда срабатывали. Если нужно было разрешение на что-нибудь, лучше всего было идти к папе. Мы виделись нечасто, и папа склонен был разрешать нам практически все. А объяснить непонятное, особенно связанное с таинственным устройством мира школьных учителей и домашних заданий, мог только дедушка. Однако даже у него это не всегда получалось.

Именно поэтому, когда Мелкому задали написать сочинение по картинке на вкладке в конце учебника по русскому, он пришел к дедушке. Конечно, он мог спросить меня, но мне самым счастливым образом удалось проболеть большую часть первого полугодия пятого класса, поэтому на этот раз я ничем не могла ему помочь.

Мелкий, как и все нормальные люди, предпочитал откладывать неприятные дела, к которым, безусловно, относилось домашнее задание по русскому языку, на самый последний момент. Последний момент обычно наступал вечером, когда бабушка готовила ужин, а мы с дедушкой работали в большой комнате за семейным столом. У нас с Мелким был свой стол, но сидеть за столом с дедушкой было приятно, потому что всегда можно отвлечься и поговорить о чем-нибудь. Но сегодня мы работали молча. Дедушка проверял студенческие контрольные, а я была занята мучительными размышлениями над своим собственным сочинением.

Что эти размышления были мучительными, Мелкий, как и все члены нашей семьи, мог определить сразу, поскольку напряженный умственный процесс обладал явными внешними признаками: я с яростью грызла ручку. Поэтому Мелкий вместе с тетрадкой и учебником тихонько подполз к столу, отодвинул дедушкины бумаги, на всякий случай сел подальше от меня и стал терпеливо дожидаться того момента, когда дедушка закончит работу и обратит на него внимание. Через некоторое время дедушка поднял глаза от очередной контрольной, поправил очки и спросил, чего изволит Мелкий. Употребление слова «изволит» означало, что дедушка понял, что Мелкий опять, несмотря на все советы и предупреждения, дотянул все до самого последнего момента и теперь будет отвлекать всех от вечерних занятий. Мелкий, сделав вид, что не заметил дедушкиного ехидства, сообщил о сочинении.

– И в чем трудность? – поинтересовался дедушка.

– В картинке, – честно ответил Мелкий.

Поскольку он все равно уже отвлек меня от моих личных мучений, я посмотрела на картинку. И мне сразу стало понятно, зачем ему понадобился дедушка.

Эта картинка принадлежала к числу тех, которые, как я в то время была твердо уверена, были созданы с одной-единственной целью – отравлять процесс письма. С такими картинками, дожив до седьмого класса, я сталкивалась не раз. Как правило, их рисовали художники, которые назывались передвижниками. Картинки можно было разделить на три типа: на первых кто-то страдал – это были изможденные дети, усталые бородатые мужчины и исхудалые женщины, на вторых были портреты известных людей – почему-то в основном бородатых мужчин, которые тоже не выглядели особенно счастливыми, третьи были посвящены природе.

Все эти картинки отличались грязно-серо-коричневыми цветами и навевали уныние. Но если людей, там изображенных, было хотя бы жалко, то природа вызвала в лучшем случае скуку, а в худшем – тоску. Эти картинки были хуже всего. На них всегда были деревья с опавшими листьями, грязные дороги с лужами, маленькие кривые избушки, поля под дождем и все в таком роде. Описывать это и само по себе было нелегкой задачей, однако дело было в том, что по законам школьного мира в таких сочинениях обязательно должно было быть что-то про красоту этих неказистых картинок.





Я как раз пыталась написать сочинение по картинке второго типа. На ней был изображен очень страшный мужчина – композитор Мусоргский, и я все не могла придумать, что бы такое хорошее про этот портрет написать. И с удовольствием отвлеклась, потому что было очень интересно послушать, что Мелкому скажет дедушка. Дедушка посмотрел на картинку, встал, подошел к книжному шкафу, достал книжку и велел Мелкому, пока он заканчивает работу, ее посмотреть. Книжка оказалась альбомом, в котором все эти ужасные картинки были собраны вместе и напечатаны на хорошей бумаге. Мы с Мелким внимательно их рассмотрели. Конечно, здесь картинки были несколько ярче, но никакой другой разницы мы не обнаружили.

Когда мы закончили, дедушка спросил, понравилось ли нам что-нибудь. Мы, к большому удивлению дедушки, ответили, что нет. Дедушка слегка растерялся.

– Ну, скажи, – спросил Мелкий, – что здесь красивого? Красиво – это когда горы или река. И когда солнце везде. А это скучно.

– Но, – возразил дедушка, – красивое же не всегда так очевидно!

– Всегда! – решительно возразил Мелкий. – Ты сейчас, как учительница, собираешься сказать, что красивое есть везде и надо только уметь его видеть?

– Вообще-то да, – несколько смущенно согласился дедушка. – Смотрите, здесь своего рода красота, красота переходных времен года, красота того, что окружает нас каждый день. В этой природе, несмотря на ее скудость, есть что-то совершенно завораживающее, какое-то странное волшебство.

Мелкий скептически смотрел на дедушку. Дедушка растерялся.

– Ладно, – вздохнул Мелкий, – это, наверное, опять что-то такое, до чего нам надо дорасти.

– Пожалуй, что так, – согласился дедушка.

– Тогда, – предложил Мелкий в тщетном поиске уже не вдохновения, но выхода, – ты просто расскажи что-нибудь про этих художников. Ты же их любишь.

– Это я могу, – обрадовался дедушка.

По мере того как дедушка рассказывал о художниках, лицо Мелкого прояснялось. После третьего рассказа он прервал дедушку, радостно сообщив, что понял, о чем и как нужно писать, удалился в нашу комнату и попросил его не отвлекать.

– Вот видишь, – сказал дедушка, – ты понял!

– Да, – согласился Мелкий, – спасибо тебе.

Я была рада за него, но мне еще нужно было придумать, как совладать с портретом Мусоргского…

Через час довольный Мелкий вышел из комнаты и объявил, что сочинение готово. К этому моменту дедушка закончил проверять контрольные, я поняла, что сегодня уже ничего не сделаю, а бабушка приготовила ужин.





Перед тем как заснуть, я спросила у Мелкого, о чем он написал.

– Как о чем? Дедушка же все так понятно объяснил! Все художники, о которых он рассказывал, те, что рисовали природу: Саврасов, Левитан, Васильев – рано или как-то плохо умирали. А почему? Потому что они рисовали эту природу! Ведь и дедушка, и учительница говорили, что в ней есть скрытое волшебство. Вот она какая – кажется, что скучная, а на самом деле… А эти художники, наверное, не знали, что это так опасно, но теперь благодаря им все понятно.

Услышав это, я несколько растерялась. Мелкий всегда отличался своеобразной логикой, но озарение о подлинной сущности щемящей природы средней полосы России просто потрясло меня.

– Ты расскажешь про это дедушке?

– Зачем, – удивился Мелкий, – это же он сам мне рассказал!

За сочинение Мелкий получил два. Дедушка долго его успокаивал. А мне за сочинение по портрету Мусоргского поставили пять, потому что в первый раз в жизни мне удалось воспроизвести слова учительницы близко к тексту. Однако передвижники решительно не хотели оставлять меня в покое.

Через много лет после окончания университета я оказалась в Стокгольме. Это было зимой. Шел снег, светило солнце, город сиял, дробился и переливался. В море стояли корабли и плавали лебеди, огромные датские доги в сопровождении хрупких старушек сидели на крохотных площадях и гуляли по паркам. Были первые дни рождества, всюду пили глинтвейн, и из каждого окна сияли свечи и звезды. Город был увешан огромными афишами, на которых красовался портрет Мусоргского с надписью: «Впервые в Стокгольме. Выставка товарищества передвижных художников». Я гуляла по городу, пила виски, и постепенно понимание, что пришла пора заглянуть в глаза Мусоргскому по-настоящему, наполняло меня. Поэтому я неторопливо направилась к художественной галерее и решительно вошла. Предстояло проверить, вдруг я уже доросла до передвижников?

Жизненные ориентиры

Семейных дел было много: прополка картошки, засолка огурцов, предновогодняя уборка, мытье кошки, стрижка меня, Мелкого и дедушки. И еще много-много других. У каждого из нас была своя жизнь, с которой мы с переменным успехом и удовольствием справлялись, но семейные дела требовали участия всех. Если кого-то не было, семейных дел не получалось. Для них мы все были в равной степени необходимы.

Семейными делами руководила бабушка. Только она знала, когда наступал тот самый день, когда очередное дело приближалось. В этот день она просто говорила: «Пора». Когда бабушка говорила «пора» в ноябре, это могло означать только одно – завтра мы будем лепить пельмени.

Лепить пельмени было совсем не то, что лепить булочки, вареники или пироги. Во-первых, булочки и пироги лепила бабушка, а вареники – дедушка.

Во-вторых, они всегда делали это вечером пятницы, а мы, если успевали, помогали им. В-третьих, пельмени мы лепили почти целый день, и это было традиционное время вопросов.

В один из выходных дней, после обеда, мы усаживались за усыпанный мукой стол и начинали. Сначала лепили молча, потом переходили к вопросам. За этот день можно было выяснить много нового.

Я недавно пошла в школу, и среди прочего нового меня интересовало следующее – кто были те люди, портреты которых украшали наш класс. То есть я догадывалась, что все они были писателями, поскольку смогла узнать Пушкина, но об остальных не знала ничего. Недолгий опыт взаимодействия с моей учительницей убедительно доказал, что вопросов, не связанных с арифметикой и чистописанием, ей лучше не задавать. Поэтому я решила выяснить все у дедушки. Дедушка портретов не видел, поэтому предложил мне их описать. С этой задачей я могла справиться легко – большая часть этих людей имела бороды разной степени нелепости. Это было удивительно, потому что бородатых мужчин в жизни, помимо нашего папы, мы практически не встречали. Именно поэтому мы с Мелким никак не могли объяснить всем детсадовским людям, что невысокий человек с бородой, который иногда забирает нас из детского сада, – это папа. А высокий человек без бороды, который забирает нас почти каждый день, – дедушка. Кажется, никто не мог поверить нам до конца – потому что другие папы забирали детей гораздо чаще и у них не было бород. Мы объясняли, что папа забирает нас так редко, потому он летчик и все время летает. Что касается бороды, то тут нам нечего было сказать, просто наш папа был с бородой. Каждый раз, когда кто-нибудь кричал, что за нами пришел дедушка, мы знали, что папа вернулся из полета раньше и пришел за нами в сад. Так вот, по сравнению с теми бородами, которые я увидела на портретах, папина борода просто не считалась.

– Давай я опишу их бороды! – предложила я дедушке.

– Давай, – согласился дедушка.

– Интересно, – прокомментировала бабушка, – узнаем ли мы классиков по бороде?

На протяжении довольно долгого времени, за которое мы с Мелким успели слепить целый противень пельменей, я описывала бороды. В конечном итоге, дедушка назвал всех, правда, мы не смогли окончательно определиться с двумя людьми, которых дедушка назвал Достоевский и Некрасов, потому что описать различия не получилось, обе бороды показались мне жидкими, растрепанными и нестрижеными.

– А еще, – продолжила увлекательную тему я, – под ними подписаны разные странные слова.

– Почему странные? – удивился дедушка.

Я задумалась. Это было не так-то просто объяснить. Слова явно принадлежали этим людям. Однако они были такими, как будто их все написал один человек, и этим человеком могла быть только наша учительница. Из известных мне взрослых только она могла произносить подобные вещи с таким видом, будто это было что-то неожиданное, в то время как это были вещи либо известные любому человеку старше четырех лет (не обижать слабых, прилежно выполнять то, что тебе сказали взрослые, и так далее), либо совершенно бессмысленные утверждения. Например, под портретом писателя, которого, как мы только что решили, звали Лев Толстой, было написано, как важно иметь цель. Под другим портретом (у этого писателя была, с моей точки зрения, самая красивая, хотя и полностью седая борода, напоминавшая папину; дедушка сказал, что это Тургенев) было написано про любовь к русскому языку. Я не очень понимала, что он хотел этим сказать – сказать «люблю» можно было о многом, но было не очень понятно, как можно любить язык, – но учительница часто говорила что-то похожее. Под еще одним портретом (я углядела его на перемене, он висел в другом классе, и на нем был человек без бороды) были строки, запомнившиеся мне исключительно из-за их бессмысленной загадочности: «Я сибирской породы, ел я хлеб с черемшой». Мы тоже ели хлеб с черемшой. Однако это не снимало вопроса о том, почему именно этот факт настолько выделяет человека из всех остальных, что его портрет повесили в классе. Кроме того, насколько я знала, порода бывает только у собак, а не у людей. Все это я и попыталась изложить.

Дедушка объяснил, что писатели славны вовсе не этими словами, хотя они их, безусловно, говорили, однако чем в таком случае был обусловлен такой странный выбор, объяснить не смог. Выяснилось, что потом, когда я прочитаю их книги, я, скорее всего, соглашусь с тем, что они достойны висеть в классе. Было немного жаль, что до этих книг я еще не доросла, но, с другой стороны, взрослая жизнь приобрела еще один дополнительный смысл. Что касается Мелкого, то он был впечатлен самой идей. Впечатления Мелкого, как правило, сразу выливались в активную практическую деятельность, сам процесс которой, не говоря уже о последствиях, не всегда был безопасен для окружающих. В предпоследний раз он постриг нашу кошку, потому что решил, что ей жарко. В результате кошка приобрела ни на что не похожий вид, а Мелкий – исцарапанные по плечи руки. А в последний – пришел домой из детского сада и решительно заявил, что его теперь зовут не Женя, а Андрейка.

– Но почему? – спросила бабушка.

– Потому что Женей зовут дедушку, а я хочу собственное имя! В детском саду я уже всем сообщил.

Целую неделю Мелкий откликался исключительно на Андрейку и только в воскресенье про это забыл.

На этот раз Мелкий решил, что он совершенно несправедливо лишен возможности рассматривать портреты писателей только потому, что еще ходит в детский сад. У нас дома был только один портрет – Блока, но он принадлежал маме. Мелкий же хотел завести над кроватью свою личную галерею. Идея со словами ему тоже понравилась, но он решил написать что-то по-настоящему потрясающее. Всю следующую неделю в доме было тихо: вечера Мелкого были посвящены рисованию. Мелкий очень старался, раньше он вообще не рисовал людей, поскольку предпочитал изображать «боевые шагающие машины». Вопрос с портретным сходством Мелкий решил просто: из нашего разговора явственно следовало, что у писателя должна быть борода.

В конце недели он подошел ко мне, чтобы я написала слова. Про один портрет он уже все решил – это был, как объяснил мне Мелкий, Борис Слуцкий. Его Мелкий изобразил рыжебородым. Мелкий знал всего одно его стихотворение, которое иногда читал нам папа. Это было очень хорошее стихотворение про воздушные шары, которые улетают в небо и попадают к погибшим летчикам. Мелкий выбрал последние строчки: «Все получают по детскому шару, с ниткой оборванной при нем: все, кто не вышел тогда из пожара, все, кто ушел, полыхая огнем».

Мужчина на втором портрете, с черной бородой, был Джеймсом Барри. Под ним должны были быть написаны слова Питера Пэна: «Умереть – это ведь тоже большое и интересное приключение». А третий портрет Мелкий сделал для меня. На нем было нарисована очень лохматая женщина: «Это Туве Янссон, – пояснил Мелкий, – можешь сама выбрать слова». Папа только что закончил читать нам «Шляпу волшебника», поэтому никаких сомнений насчет правильных слов у меня не было: «О, как восхитительно, съев все до последней крошки, выпив все до последней капли и падая с ног от усталости после танцев, отправиться домой в тихий рассветный час перед восходом солнца и улечься спать!»

После того как мы закончили и развесили все портреты по стенам, Мелкий позвал бабушку с дедушкой, чтобы они тоже могли полюбоваться. Прочитав надписи, бабушка и дедушка немного помолчали. А потом дедушка сказал:

– Ну, дети, во всяком случае, у вас интересные жизненные ориентиры.

– Это да… – подтвердила бабушка.

Дюрер

Дети любят рисовать, и Мелкий не был исключением из этого правила. У его таланта не было поклонников, но он – как всякий истинный художник – занимался искусством ради искусства. Мелкий был верен раз и навсегда выбранной теме. Если кто-нибудь спрашивал его, что изображено на рисунке, а спрашивали его об этом довольно часто, потому что рисунок, как правило, представлял собой густо заполненное линиями пространство, он неизменно отвечал: «Боевые шагающие машины». В том случае, когда взрослый считал своим долгом проявить интерес к сюжетам картин, Мелкий охотно объяснял, какие именно боевые шагающие машины он изобразил и что происходит на картине. Однако это случалось нечасто, обычно вежливый интерес взрослых исчерпывался первым вопросом, после чего они с чувством выполненного долга предавались беседе с дедушкой, бабушкой и друг другом. Взрослые любили, когда мы рисовали, поскольку считали, что в этот момент мы не представляем опасности как для себя, так и для окружающего мира. В этом они были не совсем правы.

Однажды дедушка, заглянув за плечо Мелкого и всмотревшись в очередной шедевр, с ужасом заметил, что единственная понятная ему часть изображения – это свастики, которые густо усеивали большую часть боевых шагающих машин. Немного помолчав, он спросил у Мелкого, какому событию посвящен рисунок. Мелкий, который был так увлечен, что от усердия высунул кончик языка, не отрываясь от творения, ответил: «Наши бьют фашистов». Дедушка еще раз внимательно посмотрел на рисунок, пытаясь разглядеть там знаки, которые бы отмечали «наших». Таковых он не обнаружил. Поэтому рискнул потревожить Мелкого еще раз:

– А где же красные звезды?

– Звезд я рисовать не умею, – сообщил Мелкий. – Мне их Дашка потом нарисует.

Я, в это время пытавшаяся изобразить дракона, согласно кивнула. Дедушка с облегчением вздохнул и уже собрался уходить, но, видимо, ему в голову пришла мысль.

– Женя, – уточнил он, – а в садике ты тоже рисуешь такие картинки?

– Конечно! Только я их там оставляю. А ты хочешь посмотреть? – с радостью спросил Мелкий.

– Еще бы, – ответил дедушка. – А скажи, когда рядом с тобой, например, в садике, нет Эльзы, как ты рисуешь звезды?

– Никак, – вздохнул Мелкий, – тогда я рисую только фашистские знаки. Но иногда я приношу рисунки домой, и она потом пририсовывает.

Дедушка продолжал задумчиво смотреть на рисунок, испещренный свастиками. Видимо, он представлял, как реагируют воспитательницы на рисунки нежного белого мальчика пяти лет с хорошей немецкой фамилией. Помолчав еще некоторое время, он сказал:

– Я считаю, тебе пора научиться самому рисовать звезды. Начнем прямо сейчас.

Дедушка всячески поощрял нашу страсть к рисованию. Его совершенно не расстраивало то, что мы оба явно не обладали никакими художественными задатками. Дедушке просто нравилось, что мы этим увлечены. Он много и удовольствием рассказывал нам о живописи, показывал альбомы, пытался объяснить основные принципы композиции и рисунка. Дедушка был страстным любителем живописи и долгие годы работал учителем рисования.

После семи лет лагерей дедушка с бабушкой были отправлены на вечное поселение в одну из деревень благословенного сибирского края. Бабушка работала врачом за все, а дедушка – учителем за все. Помимо математики (дедушка закончил матфак) он преподавал немецкий, черчение и рисование. Ему нравилось работать учителем. Однако именно уроки рисования неизменно его расстраивали. Дело было в отсутствии каких бы то ни было наглядных пособий. У дедушки была книжка «Беседы об искусстве на уроках рисования». С черно-белыми иллюстрациями. В школьной библиотеке не было ничего. «Как дети могут понять, что такое живопись, если я показываю им черно-белые, Нина, черно-белые репродукции Левитана размером с тетрадный лист», – жаловался он бабушке. Бабушке было нечем его утешить.

Потом мы переехали в город. Дедушка стал завкафедрой романо-германских языков в местном университете и расстался со школой. В нашем доме стали появляться альбомы по искусству. Альбомы были страшным дефицитом и предметом культа. Достать их было практически невозможно. Ауж альбомы с хорошей полиграфией, где репродукции по цветовой гамме хотя бы отдаленно напоминали оригинал… У нас были именно такие альбомы. Их привозили из-за границы мама и ее подруги. Они работали преподавателями русского языка для иностранцев и все время ездили в долгие командировки – в Индию, Сирию, Монголию и Китай. Именно оттуда мама привозила альбомы для дедушки. Дедушка предпочитал северное Возрождение и «малых голландцев». Однако совершенно особое место в его сердце занимали гравюры Дюрера. Когда мама привезла альбом гравюр Дюрера, дедушка был совершенно счастлив. Альбом стоял на самой верхней полке, и по вечерам дедушка его осторожно перелистывал.

Поощряя нашу страсть к рисованию, дедушка покупал нам раскраски. Раскраски мы очень любили, потому что это была такая специальная книжка, где можно было рисовать поверх изображения. С другими книжками такого делать было нельзя, это мы поняли еще в глубоком детстве, а вот в раскрасках – сколько угодно. Я могла совершенно спокойно пририсовать сказочному принцу шесть зрачков: в тот момент дедушка читал нам ирландские саги, и описание внешности Кухулина меня совершенно заворожило, а так как я не смогла найти ни одной картинки, где у героя было бы по шесть зрачков в каждом глазу, мне пришлось нарисовать ее самой. Дедушке нравилось, что мы дорисовываем раскраски, и он время от времени специально просил дорисовать то или иное изображение.

В тот день, когда я задумалась, что же я буду дарить дедушке на день рождения и Новый год (дедушку угораздило родиться тридцать первого декабря), у меня случилось озарение. Три вещи создали в моей голове законченную композицию: новый набор фломастеров, новый набор карандашей и дедушкин альбом гравюр Дюрера. Я поняла, что подарю дедушке подарок, который наверняка его обрадует, – я решила раскрасить для него Дюрера. Работы предстояло довольно много: альбом был толстым, а картинки для раскрашивания очень мелкими, – но для дедушки я была на это готова. К тому же впереди у меня был целый месяц. «В крайнем случае, – подумала я, – можно привлечь Мелкого».

Мелкого я привлекла уже через неделю, когда поняла, что катастрофически не успеваю. Я могла заниматься подарком только тогда, когда бабушки и дедушки не было в непосредственной близости. К тому же Дюрера еще надо было достать с верхней полки, а потом вернуть на место. Это было непросто. Сначала нужно было подвинуть стол, потом поставить на него стул, потом на эту конструкцию влезть… Но понемногу работа продвигалась.

В тот день, когда я вернулась из школы, дверь мне открыл Мелкий. Лицо у Мелкого было очень расстроенным, на кухне о чем-то разговаривали бабушка с дедушкой.

– Мы забыли убрать его на место, его дедушка нашел, теперь никакого сюрприза не получится, – выпалил Мелкий.

Я даже не успела расстроиться, как в коридоре появилась бабушка и попросила нас подождать ужина в своей комнате.

– Но… – начала я.

– Дети, только на несколько минут, – прервала меня бабушка.

Мы с неохотой отправились к себе.

Детская была рядом с кухней, а бабушка и дедушка разговаривали достаточно громко для того, чтобы до нас доносились обрывки разговора.

– Теперь у меня нет Дюрера, – печально констатировал дедушка.

– Зато теперь у тебя есть внуки, – решительно прервала его бабушка, – так что сейчас ты должен пойти к ним и объяснить разницу между гравюрой и раскраской. И не забудь, что они делали тебе подарок.

Дедушка вздохнул и пошел к нам. Он зашел в нашу комнату с Дюрером в руке, положил его на стол и сказал:

– Ну, дети, в целом мне понравилось…

Поликлиника

Большую часть детства я провела в районной поликлинике. Это было результатом длинной цепи причин и следствий, распутать которую я не способна. Возможно, все началось с того, что дедушке не с кем было играть в шахматы и он решил воспитать партнера из имеющегося под рукой материала, то есть меня. Или бабушке казалось, что я слишком мало общаюсь со сверстниками и медленно, но верно превращаюсь в маленького, но довольно злобного социопата. Этих «возможно» слишком много, поэтому я начну с конца, с событий, имевших самое прямое отношение к тому, что я стала неотъемлемой частью поликлиники – такой же, как пыльные цветы в коридорах, самодельные плакаты на стенах, тоскливые очереди и обшарпанные деревянные скамейки.

Когда мне исполнилось шесть лет, я поставила родственников в известность, что в детский сад больше не пойду. Для того чтобы родственники поняли всю серьезность этого заявления, мне пришлось прибегнуть к крайним мерам. Я подкрепила заявление первой и последней в своей жизни истерикой. После этого был собран семейный совет. Семейный совет включал нас всех: меня, Мелкого, бабушку и дедушку. Возглавляла совет бабушка. Это было заслуженное право, поскольку только она обладала стратегическим мышлением в полной мере. Стратегическое мышление дедушки ограничивалось работой, стратегическое мышление Мелкого – ближайшими часами досуга, у меня стратегическое мышление отсутствовало.

– Почему, – открыла заседание бабушка, – ты не хочешь ходить в детский сад?

К этому вопросу я была готова, более того, у меня было два варианта ответа: один для бабушки, второй для дедушки. Мелкий в ответах не нуждался, в ту пору я обладала для него безусловным и непоколебимым авторитетом.

– Я не могу вырезать из бумаги, лепить из пластилина и рисовать тонкой кисточкой. А в детском саду заставляют заниматься именно этим, – сказала я бабушке.

Довод был убийственный. У меня были большие проблемы с мелкой моторикой, которые состояли в том, что я и моя мелкая моторика существовали отдельно друг от друга. Я ее не контролировала, я за ней наблюдала. Со смесью ужаса и любопытства. Однако даже моя бабушка не могла донести эту информацию до воспитательниц.

– Мне не с кем играть в шахматы, – обратилась я к дедушке, – и нас заставляют спать днем.

– Аргумент, – согласился дедушка. Идея того, что кто-то спит днем, была глубоко чужда его протестантскому сознанию, а всю горечь отсутствия шахматного партнера он испытал на себе.

– Хорошо, – сказала бабушка, – что ты предлагаешь?

– Отдайте меня в школу! – выпалила я.

– Однако должен заметить, что в школе игра в шахматы тоже не является основным занятием, – вмешался дедушка, – хотя спать днем тебя заставлять не будут.

– Кроме того, ты должна учесть, что там будут уроки труда, – добавила бабушка, – хотя, наверное, не чаще раза в неделю.

– Все равно это гораздо лучше.