– Что? Там они, да? Перепрятал? – Крепче сжав ружье, он влез на кухонную стойку, встал на колени, провел рукой по верху шкафчика. – Счастье, что немцы до тебя не добрались, а? Ты бы все государственные тайны им выложил через десять минут! – Слышно было, как он тряхнул коробку с патронами. – Должно хватить. – Он соскочил на пол, вывалил на стол целую гору патронов с медными капсюлями и стал горстями ссыпать их в ранец.
– У тебя брюки в крови, – сказал мне дедушка.
Я посмотрел на свои ноги.
– Да, знаю.
– И он тоже.
– Знаю.
– Все, хватит. – Отец схватил меня под руку. – Идем маме звонить. – Сердце у меня от радости так и подпрыгнуло. Отец подтолкнул старика локтем. – У тебя до сих пор тот древний аппарат в прихожей?
– Нет, поставил беспроводной.
– Надо же, в ногу с веком идешь!
– Не скакать же мне день-деньской вверх-вниз по ступенькам! Эти горы меня доконали – тебе не понять.
Отец подтолкнул меня вперед:
– Сбегай принеси.
Я поспешил прочь, но тут же остановился:
– А где он?
– В гостиной, малыш, – ответил Пол Хардести. – На лежанке.
– Что такое лежанка?
– Ты издеваешься?
– Он у нас культурный! – Отец рассмеялся. – На диване! – И снова запрыгнул на кухонную стойку, так что ящики загремели. Пепел упал с сигары на пол серым червячком. Направив на старика ствол, отец сказал с нажимом: – Никакого самоуправства, Дэн. Запомнил?
Я шагнул в прихожую, не понимая, куда идти. На буфете стояла лампа с прожженным абажуром, а выше, на драных оливковых обоях, висели пейзажи – виды озера, гор – в простеньких деревянных рамках и там же фотография брюнетки в квадратных очках – наверное, моей бабушки. Нос у нее был похож на отцовский. Увидев перед собой две двери, я вошел в правую и оказался в гостиной. В очаге теплился огонек. Маленький телевизор показывал плохо, звук был приглушен; на экране ветеринар в халате осматривал ежика на обитом тканью столе. Я взял с подлокотника дивана телефон и кинулся обратно.
Отец так и сидел с ногами на кухонной стойке, лишь руку протянул за телефоном и велел мне садиться. Стул для меня он уже приготовил, рядом с дедушкиным. Когда он набирал номер, дедушка шепнул мне под гудки:
– Серьезно он вляпался?
Я показал все десять пальцев, и он хмуро кивнул.
– Дозвонился, – сказал отец, прижимая к уху телефон. Дуло ружья смотрело куда-то между дедушкиным стулом и моим. – Кэт, это Фрэн, просто хотел сказать, что все в порядке. Не спеши на меня набрасываться, я… ох, с кем это я разговариваю? – Он сжал губы и слушал. – Вот что, для начала успокойся, Дженет, ладно? Ты ведь даже не знаешь, что я хочу сказа… Постой, ну что за безобразие? – Он рассмеялся. – Что ж ты так со мной? Спокойно, зайка, ты ведь меня даже не знаешь. Я всего лишь пытаюсь дозвониться до Кэтлин, а ты меня поносишь последними словами! Где она?
Значит, мама нас ищет. От этой мысли я приободрился, но тут вспомнил, какое сообщение ей оставил. Ох и влетит мне за него от отца!
– Нет, просто передай ей, Дженет, что я звонил, хорошо? Туда я звонить не буду, а то разорюсь. Перезвоню позже… Нет, мы здесь ненадолго. Незачем. Она, как всегда, слона из мухи делает. – В трубке что-то щелкнуло; отец отвел ее подальше от уха – ждал, пока Дженет накричится, а затем продолжал: – Так что ты говорила? Дэниэл здесь, со мной. Мы тут веселимся на славу. – Он сощурился, услышав ответ. – И давно? Понял. Времени уже много прошло. У тебя дети есть, Дженет? С ними порой тяжко бывает – настроение у них без конца меняется… – Он швырнул в раковину окурок, раздалось шипение. – Вот что, сейчас дам ему трубку, сама у него и спросишь. – И поманил меня.
– Делай как он скажет, – посоветовал Пол Хардести. – Ничего не бойся.
Я подошел. Отец спрыгнул на пол, поднес к моему левому уху телефон, а в правое зашептал сухими губами. От него несло терпким сигарным духом. Дженет с мамой дружила близко, но не так давно; иногда она заходила к нам по вечерам, около половины седьмого, с бутылкой красного и видеокассетой; прически были у нее затейливые, будто из сахарных волокон, а смех низкий, грудной; с детьми она привыкла разговаривать как с глухими или слабоумными, и отцу это оказалось на руку – направлять нашу беседу ему ничего не стоило. Врать по телефону он был мастер. Он нашептывал мне на ухо сценарий, а я ему следовал.
⇒
ОН: Поздоровайся.
Я: Здрасьте.
ОНА: Дэн? Что-нибудь случилось?
ОН: Все хорошо. А что?
Я: Все хорошо. А что?
ОНА: Мама твоя места себе не находит! Она так обрадуется, что ты позвонил!
ОН: Скажи, пусть не волнуется, все хорошо.
Я: Не волнуйтесь, все у меня хорошо.
ОНА: Слишком долго думаешь, Дэн. Папа тоже здесь, слушает?
Я: Нет, я один.
ОН: Молодец.
ОНА: Он тебе не подсказывает, что говорить, – честно?
Я: Да, честно.
ОНА: Клянешься маминой жизнью?
Я:…
ОН: Мама бы не одобрила.
Я: Мама бы не одобрила. Это значит искушать судьбу.
ОНА: Пожалуй, ты прав. Но мне нужно убедиться, что он не стоит у тебя над ухом.
Я: Нет, Дженет, честное слово. С чего бы ему?
ОНА: Звучит не слишком-то убедительно.
ОН: Скажи ей, что все хорошо, но ты тут со мной заскучал. И хочешь домой.
Я: На самом деле все у меня хорошо, только начинаю скучать понемногу. С папой бывает тяжело. Хочу домой.
ОНА: Вот как? А что такое?
ОН: Он только о себе думает.
Я: Он только о себе думает.
ОНА: Да, он тот еще эгоист! Это не новость.
ОН: Он помешан на бильярде. А ты бильярд терпеть не можешь.
Я: Он помешан на бильярде. А я терпеть не могу бильярд.
ОНА: А где вы играли, Дэн? В пабе, да?
ОН: Да.
Я: Да. То есть не совсем – это вроде гостиницы. Там неплохо, музыкальный автомат хороший.
ОН: Отлично. Так держать.
ОНА: А где это?
ОН: Где-то за городом. Точно не знаешь.
Я: Где-то за городом.
ОНА: Где именно за городом, Дэн? Скажу твоей маме, и она тебя заберет.
ОН: Мы оттуда уже уехали.
Я: Мы оттуда уже уехали. Это было вчера.
ОНА: Так где вы сейчас? Ты откуда звонишь?
ОН: Из гостей.
Я: Из гостей.
ОНА: Да? А у кого вы в гостях?
ОН: У Мэксин Лэдлоу.
Я:…
ОН: Говори.
Я: У Мэксин. У той самой, из сериала, – знаете?
ОН: Молодец.
ОНА: И что вы там делаете?
ОН: Она пригласила всю съемочную группу. Посмотреть первый монтаж и отпраздновать.
Я: Она пригласила нас посмотреть первый монтаж. И отпраздновать.
ОНА: Посмотреть что?
ОН: Сборку новой серии.
Я: Сборку новой серии.
ОНА: А-а… И где она живет? Я маме передам.
ОН: Бервик-он-Твид.
Я: Беррик-он-Твид.
ОНА: Господи! Это же в Шотландии?
ОН: Кажется, да.
Я: Кажется, да.
ОНА: Адрес знаешь?
ОН: Нет. А зачем?
Я: Нет. А зачем?
ОНА: Затем, что у тебя что-то случилось, Дэн. Мама дала мне твое сообщение послушать.
Я: А-а. Я просто… соскучился.
ОНА: Мама, с тех пор как услышала, волосы на себе рвет. Помчалась в Лидс, взяла на всякий случай дедушкин мобильник. Я тебе дам номер, сможешь ей позвонить. О деньгах даже не думай, разберемся.
ОН: Записывай номер.
Я: Хорошо, только ручку возьму.
ОН: Да.
ОНА:…
Я: Готов. Записываю.
ОНА: 0958… 256… 457. Записал?
Я: Да. 0958-256-457.
ОНА: Я тут у вас на телефоне сидела, ждала твоего звонка, но теперь у тебя ее номер есть, звони ей когда угодно. У тебя точно все хорошо – честное слово?
ОН: Скажи ей, что да.
Я: Да. Все хорошо, Дженет, честно. Но скорей бы домой.
ОНА: Ясно. Позвонишь маме на этот номер?
Я: Да. Обещаю.
ОНА: Ну хорошо. Передай папе трубку, я ему кое-что скажу.
Я: Сейчас. До свидания, Дженет.
ОН:…
ОНА:…
ОН: Да, Дженет. Ну что, разобрались?.. Да нет, не беспокойся… Вообще-то могу, но зачем?.. Да, но для чего это ей?.. Думаю, минут через десять… Просто паб. И всего на одну ночь… Вот что, завтра меня в Уэльсе ждут, на съемках. Все в последнюю минуту решилось, так что Дэна придется взять с собой, но если она хочет его забрать… Хм, даже не знаю, можно встретиться где-то на полпути. Давно она выехала? Если что, позвоню ей на мобильник. Какой номер?
В начале он завалил меня поручениями. Из шкафчика под лестницей велел принести аптечку – деревянный ящик, на крышке нарисованный от руки красный крест, а внутри запас лекарств, бинтов и пластыря на десяток лет. Некоторые тюбики мази, с присохшими крышками, наверняка были старше отца. Он сполоснул руку под кухонным краном, по-прежнему целясь из ружья в дедушку, а потом велел мне наложить на рану салфетку с капелькой антисептической мази, сверху прикрыть двумя слоями марли, перевязать потуже и залепить огромным тканевым пластырем. Из сушильного шкафа я достал дедушкину шерстяную кофту и помог отцу надеть – сначала один рукав, потом другой, – а отец не выпускал ружья. Затем он приказал отключить телефон, и я послушался – побрел в гостиную, где по телевизору шел сюжет о производственных травмах, выдернул провод из базы и, в знак полной покорности, выключил из сети еще теплую вилку девятивольтового адаптера. Когда я вернулся, отец тыкал дедушке в висок ружейным дулом. Старик как мог уворачивался. Отец швырнул мне рулон скотча и велел примотать дедушкины ноги к ножкам стула, каждую по двадцать раз. Я бросил на дедушку полный раскаяния взгляд, а он в ответ понимающе подмигнул. Как только ноги у старика были привязаны, он заложил за спину руки, и мне было велено обмотать ему скотчем запястья.
– Ты только не спорь с ним, Дэниэл, – посоветовал дедушка. – Я всегда чуял, что этим кончится. Мать его думала по-другому, но я-то знал. – Тут отец съездил ему в ухо дулом ружья. – Ох, чтоб тебя, Фрэнсис, ублюдок неблагодарный! Беру свои слова назад. Она вообще ни разу о тебе не вспомнила. – За это он получил прикладом в лицо. Голова его повисла.
– Не надо, папа! Не бей его! Пожалуйста! – взмолился я.
Когда дедушка выпрямился, рот у него был разбит в кровь. Он выплюнул выбитый зуб, и отец загнал его ногой под плинтус.
– Из его рта никогда ничего путного не выходило, – бросил он. И, опустив ружье, придерживая его одной рукой чуть выше приклада, принялся обшаривать кухонные шкафчики. Под раковиной он нашел голубую пластиковую бельевую веревку. – Пожалуй, сойдет, – сказал он. Веревка была новая, еще в упаковке, с ценником. Отец разорвал упаковку зубами и привязал дедушку к стулу, обмотав туго, как мясник перетягивает бечевкой окорок. – Чье там сено в сарае? – спросил отец. – Только не говори, что в одиночку скосил и убрал.
Пол Хардести гневно сверкнул глазами.
– Считай, что мое, – ответил он.
– Значит, никто не заявится за ним?
– Насколько я знаю, нет.
– Так ты овец продал, а сено – нет?
– Когда я овец продавал, сена у меня еще не было.
– Тогда зачем косил?
– Надо было убрать. – Дедушка сплюнул кровью, поморщился, заерзал на стуле. – Не знал я, что ты такой дурак, – по-твоему, я сгноил бы хорошее сено? Это добавляет цену ферме. Ты не поверишь, сколько я получаю с арендаторов. Вдвое больше, чем… – Отец прикладом разбил ему нос. Старик утробно захрипел, взвыл от боли.
– Ты сроду так много не болтал, – сказал отец. – Лучше было, когда ты молчал.
⇒
Мы вышли во двор, переступили через собак, лежавших поперек тропинки. Отец велел мне пройти еще метра два, указал куда. Ружье в чехле он нес прижав к груди, словно охапку хвороста. Язычок молнии на чехле звякал при каждом шаге. На подъездной дорожке, где стоял “вольво” с запотевшими окнами, он велел мне остановиться. И носком ботинка провел по гравию черту.
– Вот тебе отметка. Стой здесь, ни с места, – приказал он. – А я проведаю Барнаби.
Он подкрался к машине, заглянул внутрь, прижавшись лицом к стеклу. Зашел с другой стороны, посмотрел на всякий случай в заднее окно – и как будто остался доволен. Зашагал назад по гравиевой дорожке.
– За мной, – скомандовал он на ходу. Я не сразу двинулся следом, и он, обернувшись, смерил меня злобным взглядом. – Пошли. – И когда я его нагнал, он легонько подтолкнул меня в спину, и мы начали подниматься в гору.
Он провел меня мимо двух больших каменных сараев, где ничего не было, только опилки на полу да пустые стойла с металлическими воротцами. Следующая постройка смахивала на ангар из рифленого листового железа, внутри техника: ржавые металлические валы, винтовые ножи, колесные прицепы, борона с кривыми зубьями. Мы прошли дальше, через островок поникшей травы, вверх по склону холма, к длинной каменной стене, вдоль которой росли цветы с розовыми венчиками. Земля под ногами была сухая, твердая, но грязь почему-то липла к носкам ботинок.
– Шустрей, – подгонял отец, – дальше той стены не пойдем.
Когда мы дошли, у меня ныли икры. Стена была почти вровень с моими глазами. Отец усадил меня у подножия, а сам плюхнулся рядом, положив на траву ружье.
– Хочу тебе кое-что показать перед отъездом, – объяснил он.
– Отвезешь меня домой? – встрепенулся я.
Он промолчал, будто не заметив моего нетерпения.
– Взгляни сперва на это.
Он дотронулся до замшелого камня в стене, поскреб большим пальцем. Под слоем грязи проступил мазок красной краски, давно поблекшей. На соседних камнях тоже виднелись метки.
– Ничего не понимаю, – сказал я.
Он ответил:
– Это твой девиз – “ничего не понимаю”?
К чему он это сказал, я тоже не понял.
Он привалился к стене, шумно вздохнул, достал из кармана джинсов коробку “Винтерманс”. Зажег сигару и задумчиво попыхивал, а ветер уносил дымок.
– Когда я был маленький, бабушка твоя баловалась красками, – начал он. – Так, ничего серьезного, в художницы никогда не метила, но я любил смотреть, как она рисует. Далеко за вдохновением ходить ей было не надо – рисовала то, что за окном. Шла к озеру или к ручью какому-нибудь, с видом на Скофелл или на Грейт-Гейбл. Ничего другого ей и не нужно было. Собирала смолку – вон ту, розовую, – весь дом украшала букетами, но особенно любила наперстянку. – Он затянулся, со вздохом посмотрел вдаль. – Ну а мне всегда казалось, что я здесь чужой, сам не знаю почему. Знаешь, есть люди, которые будто в чужом теле родились – скажем, родился мужчиной, а чувствует себя женщиной, – ну а я всегда думал… как бы тебе объяснить… что я не в том месте живу, где должен. Всегда. И никуда от этого не деться – точно кто-то день-деньской зудит над ухом. Пытался отмахнуться, не обращать внимания – да где там. И что бы ни поручил мне твой дед, все я делал не так. Вечно все портил, путал, ломал. Знаешь, каково это? Врагу не пожелаю, честное слово. Потому что нет ничего на свете хуже. Начинаются у тебя… как бы это сказать… бзики. Что бы ты ни сделал – все криво. Все из рук валится. За овцами ходить я не умел, не мог согнать их в стадо, хоть ты меня режь. Даже в хлеву прибрать толком не умел. Как-то раз залил в стогомёт солярку, а он как рванет. Словом, надо мной будто проклятие висело. Я эти места ненавидел всей душой и, чуть что, бегал к матери жаловаться. А она, светлая ей память, нытье мое терпела только до поры до времени – то есть вскоре наверняка решила, будто это на нее я жалуюсь, что бы она для меня ни делала. Однажды пришел я к ней поплакаться – было время стрижки, отец в эти дни всегда лютовал, обозвал меня тогда то ли пустым местом, то ли как-то еще… Слова со временем забываются, только обида остается. И вот… – Он поднял палец – знак подождать, пока он смахнет с сигары пепел. – И вот прихожу я в тот раз, а мама здесь, рисует луг, – и ни слова в ответ, а молча протягивает тюбик масляной краски. Я и спрашиваю, на что он мне. И знаешь, что она ответила? Она и говорит: “Видишь вон ту стену? Это еще твой прадед построил – знаешь?” А я: знаю – хотя на самом деле не знал. И тут она мне говорит: “Вот о чем я тебя попрошу, Фрэн. Если еще раз подумаешь, будто ты здесь лишний, или захочешь удрать куда глаза глядят, то не беги ко мне жаловаться, а поднимись сюда, к стене, и оставь на камне красную метку. Это все равно что имя свое написать. И когда ты ко мне придешь за новым тюбиком, тогда и поговорим серьезно, посмотрим, что ты скажешь. Ну как, согласен?” – Отец затоптал и пнул окурок. – Так я и стал делать. Мама, наверное, думала, что если я территорию помечу, то буду хоть как-то связан с родными местами. И хочешь знать, надолго ли хватило мне тюбика? – Он указал на стену: – К следующей стрижке я здесь каждый камень пометил. Не веришь – проверь.
Я встал, потому что не доверял его рассказу и своими глазами хотел убедиться. Но когда вгляделся внимательней, все сомнения улетучились. На каждом камне краснела отметина, поблекшая, но еще различимая. Были их тут сотни – нет, тысячи. Когда я добрел до середины луга, отец свистом позвал меня обратно. Я повернул назад; ружье в чехле он вскинул на плечо. Солнце окрасило багрянцем утесы за его спиной, и передо мной стоял прежний Фрэн Хардести. Когда я вернулся, он спросил:
– Ну что, веришь?
– Да, – ответил я, но в душе понимал, что мазки эти – очередная хитрость, игра на публику. Может быть, он до того привык врать самому себе, что перестал отличать ложь от правды.
Отец зашагал с холма.
– Вся беда в том, что мы с матерью так и не поговорили, как она обещала; так и не прижился я здесь. Но не в том дело. Главное, она мне помочь пыталась, чтобы я со здешним краем сроднился. Ей было не все равно. А отец на мои желания плевать хотел. Он и ферму продал, не спросив меня, – что ж, я не в обиде, я к этому был готов, привык получать по башке от мироздания – возможно, за дело. Вот так-то. – Он откашлялся. – Больше мне нечего тебе дать, сынок. Все.
– Мне все равно, – сказал я.
– Понял. Ну а мне – нет.
Назад через поле мы шли молча. Я весь день ничего не ел, не считая скверного завтрака в “Белом дубе”, и меня мучили голод и стыд. Отец, должно быть, решил, что я сошел с тропы помочиться, и крикнул:
– Эй, давай, пока есть где! Вон против той калитки. А я подожду.
– Мне не хочется.
– А мне виднее, – сказал он.
Я уставился на него.
– Давай. Это не просьба, это приказ.
Он маячил за моей спиной минут пять, пока не увидел у меня под ногами мокрую дорожку, от которой шел пар.
– Вот видишь. В баке пусто никогда не бывает. Я-то знаю.
Мы обогнули сарай с машинами. Одна из собак бежала по тропинке прихрамывая, металась от сарая к сараю, словно муха с оторванным крылом.
– Погоди, пойдем другой дорогой, – сказал отец, когда я свернул вправо.
Мы пересекли двор, где на вертушке сушилась одежда старика, а на решетке у дверей были свалены горой резиновые сапоги. В окне гостиной мерцал телеэкран. Сбоку от дома был пристроен сеновал, к нему вела гравиевая дорожка. Отец ввел меня на сеновал через широкие распахнутые двери.
То, что я расскажу тебе сейчас, я всегда держал в уме. Мою версию событий того дня знают немногие – пять-шесть полицейских, трое соцработников, десяток психиатров, друг и близкая мне женщина, с которой я могу обсуждать свое прошлое. Все они задавали один и тот же вопрос: не боялся ли я, что отец и меня там тоже убьет? У меня вошло в привычку отвечать “нет”. Я всегда объяснял: вздумай он меня убить, убил бы раньше, на стоянке, где он расправился с Хлоей. Знаю, почему я уцепился за этот ответ, – потому что инспектор полиции с самого начала остался им доволен, вот и все. Ни к чему лишний раз приоткрывать темные уголки души.
Но если уж говорить правду, я и в самом деле думал, что отец убьет меня там, на сеновале. Нутром чуял – убьет. Когда он сказал: “Видишь транспортер – вон тот, на колесах, с лентой? Будь другом, включи”, я увидел ржавый стогомёт и решил: вот моя смерть. Представил, как отец взгромоздит меня на ленту и поеду я вверх, а потом рухну вниз, на бетонный пол, и так снова и снова, и под конец уже не встану. Все эти годы я никому не сознавался, чтобы не подумали: как могло такое прийти в голову мальчику из хорошей семьи в столь нежном возрасте? Надеюсь, ты меня поймешь. Раз я могу вообразить столь изощренную пытку, то неужели склонность к насилию у меня в крови? Подумай над этим обязательно, когда придет время.
– Да не смотри на меня так, тебе работа досталась легкая, – сказал он. – Раньше его приходилось вручную заводить, как газонокосилку, а теперь там хороший мотор. – Он велел мне перенести пыльный, похожий на аркан провод поближе к розетке и вставить в сеть вилку. И ничего. – Так. Нажми вон на ту зеленую кнопку. Да уши заткни!
Каждую ночь во сне я слышу гул и скрежет стогомёта. Случалось тебе стоять на стройке возле динамо-машины под низкий тягучий рокот? Или слышать на платформе, как останавливается поезд, скрежеща тормозами? Этот звук похож и на то и на другое. Я часто слышу в ночи этот далекий лязг. Дзага-дзага-вжик! Словно кто-то невидимый запускает машину. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
На кухне сидел мой дедушка с поникшей головой, на свитере алела струйка крови, похожая на варенье. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Дальше я один, Дэн. Надо кое-какие дела уладить.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Фрэн Хардести, положив сильную руку мне на плечо, повел меня дальше, мимо раковины.
– Захочешь в туалет – вон ведро. А еды на полках полно. Даже кока-кола есть, несколько банок, выдуй хоть все разом, почему бы и нет? Никто и не узнает. – Он втолкнул меня в чулан.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Садись. – Он усадил меня на ящик с жестянками помидоров, отодвинул стремянку. – Я сейчас. – Потом дернул шнур, и свет погас. Он закрыл дверь.
– Папа, ты куда? – спросил я.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Он повернул ключ в замке, звонко щелкнул засов.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Я остался почти в полной темноте.
– Никто тебя там не тронет, дружок… Сиди тихо, – услышал я нетвердый дедушкин голос.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– А как же ты? – отозвался я.
Дзага-дзага-вжик!
– Обо мне не тревожься… я его не боюсь… и не такое видал.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Я звал его, но он не отвечал. Погас последний лучик света – это в замок вставили ключ. Скрипнула и открылась дверь.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Отец стоял на пороге в лучах заката, с моей сумкой в руках. Протянул мне ее торжественно, будто возложил на могилу венок.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Свет включи, если хочешь, – усмехнулся он. – Вот он, шнур.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Я прижал сумку к себе, точно лучшего друга.
– Я думал, ты меня домой отвезешь.
Он стоял потупившись. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Здесь тебе будет лучше, сынок, поверь. – Так он и твердил, до самого конца: поверь, поверь, поверь, поверь. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Он втянул носом воздух. – Прости, что так мало дал тебе, Дэн. Никогда не думал, что до этого дойдет.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
И отступил назад, запер чулан.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
Сквозь щель под дверью я мог видеть его ноги, а потом и они исчезли.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Здесь, в этой кухне, я родился.
Дзага-дзага-вжик!
– Мне ли не знать.
Дзага-дзага-вжик!
– Да так, вспомнилось.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Скорей, раз уж решил.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Чего же ты ждешь? Пристрели нас. Представь, будто я пес, – легче будет.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Не так-то все просто оказалось, а? Как всегда.
– Молчи. Я думаю, только и всего.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Что смешного?
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Какого хрена…
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Я спрашиваю, что ты ржешь?
Дзага-дзага-вжик!
– Ничего. Ты просто… ох, даже не знаю, Фрэнсис. Тут уж нечего думать.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Все-то у тебя криво выходит, даже это.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Значит, так. Я уже все обдумал. И все выслушал.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Спасибо тебе, папа, – только не за что тебя благодарить. Совершенно не за что.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик!
– Открой рот. Говорю, открой рот! Куснешь за палец – будет хуже в десять раз.
Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик…
Здешние жители привыкли к тому, что у дедушки летом то дребезжит стогомёт, то тарахтит трактор. Еще дедушка, по слухам, не терпел на своем участке лис – и постреливал иногда в воздух, чтобы их отпугнуть. Если на то пошло, в фермерском краю внезапные выстрелы обычное дело. Ягнят, охромевших от парши или копытной гнили, умерщвляют гуманным способом, фермеры в Уэсдейл-Хеде их чаще всего пристреливают (гораздо реже оглушают или усыпляют), для того и держат ружья. А потому выстрелы, убившие моего дедушку и Кью-Си, никого не испугали. Будто два камешка с горы скатились – и только.
Обратил на них внимание я один, потому что ждал их, прижавшись ухом к двери чулана. А когда услышал, то будто издалека – два сухих щелчка, без эха, с разницей в десять секунд, под скрежет стогомёта, дзага-дзага-вжик! Помню, как я упал на колени. Случилось непоправимое: он их убил. Я думал, он застрелил обоих в упор, в лоб, сначала Кью-Си, потом дедушку. Представлял не само убийство, а лишь подготовку. Мерцают лампы дневного света, отец вскидывает ствол, дуло упирается в морщинистый лоб… палец на спуске – а дальше ничего, пустота. Потому что воображению моему не на что было опираться. Читал я разве что приключенческие романы для подростков. Не видел ни одного фильма “только для взрослых”. Не знал, что выстрел в упор сносит полголовы, не представлял, что черепные кости дробятся на множество неровных осколков – таких мелких, что их пришлось позже извлекать пинцетом из тюков сена в дальнем углу сеновала. Не знал, что от выстрела дедушку вместе со стулом отбросило на пять метров назад. Все эти подробности выяснятся позже и засядут в памяти.
⇒
Разумеется, я пытался придумать, как сбежать, но это было не так-то просто. Чулан был полтора метра на полтора, с трех сторон полки: верхние – под самым потолком, нижние – вровень с моим носом. Под ними, на полу, – всевозможные припасы: бочонки с растительным маслом, ящики с вином, огромные бумажные мешки с сухим кормом и картошкой, апельсиновый сок в картонных упаковках, смородиновый ликер и солодовый уксус в гигантских пластиковых бутылках, соль и сахар в пакетах, рис, чечевица, ячмень, макароны, жбан топленого сала, фруктовые и овощные консервы, сетки красного лука. И всякая кухонная всячина: алюминиевая фольга и противни, ящик столовых приборов, миксеры, пластиковые судки, сухие завтраки неизвестной марки, банки маринованных огурцов, майонеза, овощей в острой заливке, груды тарелок и блюд, миски, вазы, корзины. Я колотил в дверную ручку жестянкой соленых помидоров, надеясь расшатать замок, но жестянка погнулась и лопнула, окатив меня рассолом. Я вставлял в замок нож для рыбы, шампур, ручку десертной ложки – стер руки до мозолей, но засов не сдвинулся ни на миллиметр.
Все мои попытки добраться до люка в потолке ни к чему не привели. Стоя на полу, до крышки я дотянуться не мог, а когда влез на полку, та рухнула под моей тяжестью – я упал и разбил локоть о кафель. (Уже потом, в больнице, доктор объяснил, что у меня трещина локтевого отростка, и пока он рассказывал, я на время забыл о боли.) Долго-долго – казалось, несколько часов – я колотил ногами в дверь, пытаясь ее раскачать, сорвать с петель, пробить дыру, – но впустую. Я твердо решил продолжать, но уже выдохся. Бесконечные напрасные попытки истомили меня. И когда я откинулся на груду ящиков и коробок, чтобы перевести дух, то понял, что “дзага-дзага-вжик” наконец смолкло. Ни звука больше из-за двери, только и слышно, как урчит у меня в животе. Отец за мной уже не придет – в этом я был уверен, только не знал, что я, по его мнению, должен делать. Ждать, пока меня разыщут? Жить здесь, перебиваясь консервами и кока-колой? Если скрутит живот, облегчаться в ведро, – и надолго ли его хватит? Пожалуй, оставалось одно – выжидать.
Выключив свет, я остался в кромешной тьме, ни лунного лучика из-под двери. Впервые в своей жизни я узнал, что такое полное одиночество, – не то привычное субботнее одиночество, когда рядом никого, кроме мамы да шустрых, задиристых соседских ребят. Нет, то была полная оторванность от мира, от любимых людей и дел. В чулане становилось все холоднее, от голода сосало под ложечкой. И я снова зажег свет, расстегнул сумку и стал искать свитер и сменные джинсы. Потянул за шерстяной рукав, и из сумки вывалился плеер Карен. Наушники были подключены, но застряли где-то глубоко. Коробку с кассетами я нащупал на самом дне, все четыре лежали вразнобой. И когда я ел из пакета слежавшиеся кукурузные хлопья – глотал горстями, запивая апельсиновым соком, – я понял, что Мэксин Лэдлоу – мое спасение: она поможет мне продержаться. Я прикинул, надолго ли хватит батареек и как выгодней слушать – в один присест или частями. Хлопья и сок утолили голод, но совсем расстроили желудок. Еще чуть-чуть – и понадобится ведро. Ныл ушибленный локоть. Мне не нравились ни тишина, ни яркий свет, ни темнота, ни холод, не хотелось думать об отце, о том, что он сделал, что делает сейчас. Кассеты, плеер, “Лучшие из лучших”, фотоаппарат без пленки, три книжки про Джо Дюранго да шесть штампованных пластмассовых солдатиков из приложений к журналу “Герои” – вот и все, что связывало меня с миром, с той жизнью, к которой я хотел вернуться. Я решил послушать главу и выключить, поберечь батарейки. Но едва я надел наушники и прибавил звук, как сразу очутился среди друзей и уже не в силах был с ними расстаться.
⇒
[…] Давненько они не были на поляне, где стоял кондьюсер, – с тех пор она заросла диким чесноком. Ночью Крик расчистила топориком проход среди кустов и боярышника, но со стороны его было не видно – казалось, ни цветка не примято между опушкой леса и поляной, где он встретил когда-то Крик. Работала она двенадцать часов без передышки.
– Раз уж представился случай убраться из этого гиблого места, – сказала она, выходя из лагеря, – к чему тратить время на сон?
Даже узнав ее хорошо, он с трудом понимал, устала она или нет, – любые нагрузки были ей нипочем. Лишь однажды он видел ее измученной – когда приготовил для нее, не промыв, какие-то листья, принял их за гоаду; через час-другой в животе у нее забурлило, а лицо сделалось белее молока.
– Сдается мне, – сказала она, потирая живот, – это не гоада, а то, что здесь у вас зовется пролесник, – в больших дозах и лошадь убить может. Понимаю, можно его спутать с другой травой – скажем, с поточником, хоть и противным на вкус, зато безвредным. Но спутать его с гоадой! Ужасная ошибка. Мне кажется порой, что ты и не малаг вовсе.
Утром перед отлетом она стояла напротив кондьюсера, приложив к глазу свой старый хав. И хмурилась, глядя в небо. Ему казалось, она просто настраивает стартовый контур. Но когда он приблизился, она заметила хмуро:
– Что-то здесь не так, сбились настройки. Параксиалы работают ровно, все показания в норме, но кворхи неустойчивы. Видно, последние два не так стабильны, как я надеялась. Возможно, надо будет поискать еще.
– Где искать? – Ему казалось, они уже полстраны облазили. Он с радостью ходил бы с нею еще, если нужно, но все меньше и меньше верил, что их находки помогут вернуть ее на Аокси. Если материалов, оставленных на Земле, не хватит, то Крик застрянет здесь навсегда, умрет в своей землянке, как узница, а он никогда не увидит Аокси, как она обещала. Разве отец согласится отпустить его на Аокси без Крик? Слишком много придется объяснять. Уж лучше навеки остаться в лесу.
– Можем рискнуть и отправиться дальше на лодке, – обреченно сказала Крик. – Но это в крайнем случае. Слишком людно. Слишком много помех. Да и воду вашу морскую я не переношу. Вы, люди, даже океаны и те отравили! Океаны! – Она протянула ему хав и предложила самому проверить стартовый контур. – Не знаю, сумеешь ли ты затеряться в толпе. В последнее время, кажется, стала проглядывать твоя человеческая природа. Это будет меня тормозить. А у меня и без того забот хватает.
Теперь и он встревожился. Нет, человеческого в нем не больше, чем всегда, – разве что гоаду он путает с поточником и пролесником.
– Я малаг, – твердил он. – Ты же знаешь!
– Ну что ж, давай еще раз проверим. На всякий случай. А о том, чтобы отправиться в порт, пока и думать не будем.
– Я и эту проверку выдержу, – заявил он. – Запросто.
– Надеюсь. Иначе придется оставить тебя здесь.
– Но тогда… – Он поймал в видоискатель луч солнца, мысленно провел дугу, чтобы найти ориентир, как учила Крик: скопление размытых зеленых шестиугольников. – Как же я узнаю, что ты добралась до дома?
– Я отправлю послание, тебе одному понятное. – Опершись на корпус кондьюсера, она разглядывала землю под ногами. – Не такой четкий, как вчера. Я про стартовый контур.
– По-моему, ничего не изменилось.
– У тебя глаз не наметанный. – Она забрала у него хав и спрятала в карман. – Ты и вправду держишь или делаешь то же, что всегда?
– Что именно?
– Стараешься мне угодить.
– Нет. – Он повторил вслух свою мысль: если она его учила правильно, значит, стартовый контур работает четко.
Она приободрилась.
– Пожалуй, устроим еще одно испытание, – сказала она. – И, может быть, если обработать еще раз края болванок, то и результат будет лучше – мы их уже несколько недель не обрабатывали. Но если и это не поможет, выхода у нас не будет. Придется нам снова идти на раскопки, малыш. Этот контур долго не протянет.
⇒
Всюду было лето, а в чулане колотун. Кафель будто вобрал в себя весь холод, и я промерз до костей. Пришлось выключить плеер и натянуть на себя все, что нашлось в сумке теплого. Под конец я смахивал на матрас, но не согрелся ни капельки. Я разобрал картонную коробку и разложил на полу для тепла. Даже пару глотков бренди выпить рискнул, вспомнив бабушкины слова, что им лечат кашель, и вопрос рождественской викторины о фляжках на ошейниках у сенбернаров. Но против холода ничего не помогало – слишком глубоко он в меня въелся, до самого нутра. Я влез на деревянный ящик и взял в ладони лампочку, чтобы напитаться сквозь кожу теплом; наверное, это и помогло мне продержаться. Тепло заструилось от кончиков пальцев прямиком к сердцу и привело меня в чувство, вернуло мне веру, что если потерпеть и чем-то себя занять, то меня обязательно найдут. Но я сошел бы с ума, если бы не “Кудесница”. Не будь у меня этих кассет и плеера, я утратил бы главное – память о том, кем я был прежде, до того как отец меня здесь бросил.
⇒
[…] Множительный кондьюсер работал бесшумно, но испускал ультразвук, на него-то и слетались по ночам летучие мыши. Крик называла их птицекрысами, и Альберта это всегда смешило. До самого отлета ему и в голову не приходило, что они вредители, а в тот вечер макушки деревьев так и кишели зверьками, они носились и хлопали крыльями прямо возле аппарата, Альберт даже испугался. Кондьюсер, хоть и был огромный, отзывался на звук его шагов – Крик говорила, что поступь у него очень тяжелая для ребенка, и во внутреннюю камеру пускала его только в специальных тапочках, на три размера больше, чем надо. В тот вечер она, конечно, помнила о “птицекрысах” в небе, но ей было не до них. Он зашел в камеру, а она уже там, сверяется со списком дел. Увидев в дверях Альберта, она поманила его.
– Обувь, – напомнила Крик, и он надел тапочки.
– Видела, что снаружи творится? – спросил он.
– Пока они сидят на деревьях, на настройку они почти не влияют, – объяснила Крик. – Но надо за ними посматривать. Чем больше их слетится, тем больше мне беспокойства.
– А вдруг влетят сюда?
– Не влетят.
– А если все-таки влетят?
– Тогда все пропало. А теперь отойди, не мешай.
Ничего великолепней кондьюсера, готового к работе, он в жизни не видел. Заряженные кворхи тепло лучились. Снаружи он был цвета морской волны, и всюду тянулись провода – от основания к корпусу, от башни к кабельным коробам и параксиальным стойкам. А стоило оказаться внутри, у Альберта захватывало дух – даже еще сильней, чем при виде собора Св. Павла; он ходил однажды туда с отцом и сестрами, и в тот самый миг, когда они посмотрели на шпиль, зазвонили утренние колокола. “Великолепно!” – восхитился тогда отец. “Чудо!” – вторили сестры, а потом, взяв Альберта под руки, повели его вверх по лестнице. Он будет по ним скучать на Аокси, но он оставит письмо, объяснит, почему улетел. Они за него порадуются, непременно.
Крик отказалась от праздничного ужина, что приготовил для нее Альберт. Стол был уже накрыт в землянке, ее любимые блюда – гриш и фазаний суп с лепешками.
– Я же тебе говорила – натощак.