Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Леви Тидхар

Центральная станция

© Н. Караев, перевод на русский язык, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018

* * *



Пролог

Впервые я прилетел на Центральную зимой. На лужайке сидели африканские беженцы с невыразительными лицами. Они чего-то ждали, но чего – я не понимал. У скотобойни два филиппинских ребенка играли в самолетики: разведя руки в стороны, жужжали, кружили и палили из воображаемых подкрыльных пулеметов. За прилавком филиппинец рубил мясницким ножом грудину, дробя мясо и кости на отдельные порции. Чуть дальше стоял лоток с шаурмой «Рош ха-Ир» – его дважды взрывали террористы-самоубийцы, однако он, как обычно, был приглашающе открыт. По шумной улице плыли ароматы бараньего жира и тмина; у меня засосало под ложечкой.

Светофоры мигали зеленым, желтым, красным. На той стороне улицы мебельный магазин выпростал на тротуар щупальце из безвкусных кроватей и стульев. Сбившиеся в стайку наркари болтали, сидя на обожженном фундаменте старого автовокзала. Я смотрел на мир сквозь темные очки. Солнце висело высоко в небе, и, хотя воздух был холодный, зима стояла средиземноморская – светлая и на тот момент сухая.

Я побрел по пешеходной улице Неве-Шанаан. Нашел укрытие в крохотном шалмане: пара деревянных столов и стульев, маленькая стойка, предлагающая пиво «Маккаби» и что-то еще. Нигериец за стойкой взирал на меня без всякого выражения. Я попросил пива. Сел, достал блокнот и ручку, уставился на страницу.

Центральная станция, Тель-Авив. Настоящее. Ну или одно из. Новая атака на сектор Газа, грядут очередные выборы, на юге, в пустыне Арава, строят массивную разделительную стену, чтобы остановить прибывающих беженцев. Беженцы уже в Тель-Авиве, скапливаются в районе старого автовокзала на юге города, 250 тысяч человек, экономические мигранты, селящиеся тут с молчаливого согласия горожан: тайцы, филиппинцы, китайцы. Я отхлебнул пива. Гадкое. Я стал буравить взглядом страницу. Моросило.

Я написал:

Некогда мир был молод. Корабли Исхода едва начали покидать Солнечную систему; еще не открыли планету Хэвен; доктор Новум пока не вернулся со звезд. Люди жили так, как жили всегда: под солнцем и дождем, любя и не любя, под голубым небом и в Разговоре, и это все о нас – всегда.
Так было на старой Центральной станции, в огромном космопорте, который возвышается над пейзажами-близнецами арабской Яффы и еврейского Тель-Авива. Это случилось среди арок и булыжников, там, откуда до моря рукой подать: в воздухе витает запах смолы и соли, солнечные змеи и их крылатые серферы пикируют и вновь взмывают в небеса на рассвете.
Да, в то время появлялись удивительные дети: об этом вы еще прочтете. Вы, конечно, думали о детях Центральной. Думали вы и о том, как случилось, что стригу пустили на Землю. Центральная – лоно, из которого человечество выползло, цепляясь зубами и ногтями, к звездам.
Но это и отчий дом Иных, детей цифромирья. В каком-то смысле это и их история тоже.
Здесь тоже есть смерть, разумеется; без нее не обходится. И Оракул, и альте-захен Ибрагим, и многие другие, чьи имена могут быть вам знакомы…
Но вы и так это знаете. Вы наверняка видели «Возвышение Иных». Там рассказано обо всем, разве что герои – сплошь красавцы и красавицы.
Это случилось очень давно, однако наша память крепка; и мы шепотом пересказываем друг другу старинные истории, невзирая на эоны, и остаемся жить между звездами.
Все началось с мальчика: он ждал отца, который все не прилетал.
В старинных историях на Землю однажды падает человек со звезд…


Один: Унижение дождем

Запах дождя застал их врасплох. Весна; аромат жасмина мешается с гулом электробусов; птичьими стаями кружат по небу солнечные глайдеры. Амелия Ко делает кваса-кваса-ремикс кавера Сьюзен Вонг на «Хочешь танцевать?» Первые серебряные пелены обрушиваются на город почти беззвучно; дождь глотает хлопки выстрелов, гасит горевший на улице багги, добирается до бездомного старика с рулоном туалетной бумаги в руке, присевшего по нужде у помойки, спустив серые портки до лодыжек; старик матерится, но беззлобно. Он привык к унижению дождем.

Некогда город получил имя Тель-Авив. К югу от него воспарила в атмосферу Центральная станция, опоясанная паутиной старинных малошумных хайвеев. Крыша станции вознеслась высоко и оттого невидима; ее машинно-гладкая поверхность принимает и отправляет в полет стратосферные транспорты. Вдоль тела станции пулями летают вверх и вниз лифты, а в самом нижнем аду вокруг космопорта суетится под лютым средиземноморским солнцем рынок, наводненный коммерцией, гостями и горожанами, а также стандартным набором карманников и личинников.

Мы скользим с орбиты вниз, к Центральной станции, перепыгиваем на уровень улицы и из проветриваемого кондиционерами лиминального пространства ныряем в нищету портовых кварталов, туда, где Мама Джонс и мальчик Кранки стоят, держась за руки, и ждут.

Дождь застал их врасплох. Космопорт, громадный белый кит, подобно живой горе высящийся над городской подошвой, притягивает строй облаков – сам себе миниатюрная погодная система. Как острова в океане, космопорты локализуют дожди, облачность, а также крепнущую отрасль мини-ферм, лишайником разрастающихся на обширных сооружениях.

Дождь был теплым, дождинки – тучными; мальчик вытянул руку и поймал каплю в чашечку пальцев.

Мама Джонс, родившаяся здесь, в этом многоименном городе от отца-нигерийца и матери-филиппинки, в этом районе во время оно, когда дороги еще гудели, вторя двигателям внутреннего сгорания, а Центральная полнилась не суборбиталями, но автобусами, – Мама Джонс помнила войны и разруху, помнила, как нежеланна была в стране, за которую сражались арабы и евреи, – и смотрела на мальчика с гордостью, готовая защищать его до последней капли крови. Тонкая блестящая пленка, вроде мыльного пузыря, появилась между пальцами Кранки; мальчик источал силу и манипулировал атомами, чтобы создать вот эту штуку, защитную снежную сферу, пленившую единственную каплю дождя. Сфера парила, не касаясь пальцев, совершенная и не подвластная времени.

Мама Джонс ждала чуть нетерпеливо. Она владела шалманом в старом Неве-Шанаане, в пешеходной с давних пор зоне, под самым боком космопорта, и ей пора было возвращаться.

– Пойдем уже, – сказала она не без грусти. Мальчик перевел на нее темно-синие глазищи; эту совершенную синеву запатентовали лет двадцать или тридцать назад, потом геноклиники дорвались до нее, рипнули, хакнули – и теперь перепродавали беднякам за сущие гроши.

Говорят, в южных районах Тель-Авива клиники лучше, чем в Тибе и Юньнани, но Мама Джонс в этом сомневалась.

Дешевле – да, не отнять.

– Он прилетит? – спросил мальчик.

– Не знаю, – ответила Мама Джонс. – Может быть. Может, сегодня и прилетит.

Мальчик снова посмотрел на нее и улыбнулся. Улыбка делала его совсем ребенком. Он выпустил странный пузырь, и тот взмыл из руки вверх: единственная застывшая капля внутри устремилась сквозь дождь к породившим ее облакам.

Мама Джонс вздохнула и с тревогой взглянула на мальчика. Его имя, Кранки, – не имя как таковое. Это словечко астероид-пиджина, перемешавшего старые южнотихоокеанские контактные языки Земли, которые привезли с собой в космос шахтеры и инженеры, дешевая рабсила малайских и китайских компаний. От старого английского cranky: или брюзга, или безумец, или…

Просто чудик.

Человек, делающий что-то такое, чего другие не делают.

На астероид-пиджине это что-то называлось «накаймас».

Черная магия.

Маме Джонс было тревожно за Кранки.

– Он прилетит? Это он?

К ним шел высокий мужчина с аугом за ухом, с загаром, какой получают от машин, и шел он шатко, как бывает с теми, кто не привык к гравитации. Мальчик потянул Маму Джонс за руку:

– Это он?

– Может быть, – сказала она, ощущая всю безнадежность ситуации. Так было всякий раз, когда они с Кранки повторяли маленький ритуал, каждую пятницу перед наступлением шаббата, когда последний груз пассажиров прибывал в Тель-Авив из Лунопорта, марсианского Тунъюня, Пояса, других городов Земли – вроде Нью-Дели, Амстердама и Сан-Паулу. Каждую неделю, потому что мать мальчика перед смертью поведала ему, что отец вернется, что он богат и работает далеко-далеко, в космосе, что однажды он точно возвратится, именно в пятницу, чтобы не опоздать к шаббату, – и позаботится о сыне.

А потом пошла, ширнулась христолётом, вознеслась на небеса в белом пламени – и узрела Господа, пока ей усиленно промывали желудок, но врачи опоздали, и Мама Джонс без особой охоты взяла на себя заботу о мальчике, потому что больше некому.

На севере, в Тель-Авиве, евреи жили в небовысях, на юге, в Яффе, арабы вернули себе старую вотчину у моря. Здесь, посередине, по-прежнему жил народ земли, которую называли по-разному – Палестина, Израиль; люди, чьи предки приехали сюда как разнорабочие со всех концов света: с Филиппинских островов, из Судана, Нигерии, Таиланда и Китая; их дети родились здесь, и дети их детей, и говорили они на иврите, арабском, астероид-пиджине – почти универсальном языке космоса. Мама Джонс заботилась о мальчике, потому что больше некому, – и по всей стране для всех ее анклавов правило было одно. Мы заботимся о своих.

Потому что больше некому.

– Это он! – Мальчик тянул ее за руку. Мужчина направлялся к ним, и что-то знакомое в его походке, в его лице вдруг смутило Маму Джонс. Неужели мальчик прав? Но это невозможно, Кранки еще не ро…

– Кранки, стой!

Мальчик, не отпуская ее руку, бежал к мужчине, а тот, увидев несущихся на него мальчика и женщину, испуганно замер. Запыхавшись, Кранки остановился:

– Ты мой отец?

– Кранки! – сказала Мама Джонс.

Мужчина не шевелился. Потом сел на корточки, оказавшись с мальчиком лицом к лицу, всмотрелся в него серьезно и напряженно.

– Возможно, – сказал он. – Мне знакома эта синева. Она, я помню, была одно время в моде. Мы хакнули опенсорсную версию фирменного кода «Армани»…

Он поглядел на мальчика, потом постучал по аугу за ухом – марсианскому аугу, с тревогой отметила Мама Джонс.

На Марсе есть жизнь – не древние цивилизации, о которых грезили в прошлом, но все-таки жизнь, мертвая и микроскопическая. Кто-то нашел способ переконструировать ее генетический код – и создал аугментированные блоки…

Инопланетных симбионтов не понимал никто – и мало кто этого хотел.

Мальчик застыл, потом расплылся в блаженной улыбке. Он сиял.

– Хватит! – сказала Мама Джонс. Она толкнула мужчину, тот едва не потерял равновесие. – Хватит! Что вы творите?

– Я…

Мужчина покачал головой. Постучал пальцем по аугу. Мальчик будто оттаял и растерянно посмотрел по сторонам, словно потерялся.

– У тебя нет родителей, – продолжил мужчина. – Тебя вырастили в лабе, здесь, схакнули из геномов общего пользования и битого нода с черного рынка. – Он сделал вдох. – Накаймас, – добавил он и отступил на шаг.

– Хватит! – повторила Мама Джонс бессильно. – Он вовсе не…

– Я знаю. – Мужчина вновь обрел спокойствие. – Простите. Он говорит напрямую с моим аугом. Без интерфейса. Выходит, я тогда сработал лучше, чем думал.

Что-то было в его лице, в его голосе; внезапно у Мамы Джонс сдавило грудь – давно забытое чувство, странное и беспокойное.

– Борис? – спросила она. – Борис Чонг?

– Что? – Он поднял голову и впервые удостоил ее вниманием. Теперь она видела его ясно: жесткие славянские черты, темные китайские глаза – всю его сборку, постаревшую, побитую пространством и временем, и все-таки это он…

– Мириам?

Тогда ее звали Мириам Джонс. Мириам – в честь бабушки. Она попыталась улыбнуться, не смогла.

– Это я, – сказала она.

– Но ты же…

– Я никуда не уехала, – сказала она. – В отличие от тебя.

Мальчик смотрел в точку между ними. Понимание и последовавшее разочарование исказили его лицо. Над головой Кранки собирался дождь, стягивался из воздуха, образуя дрожащую водяную пелену, преломлявшую солнце в маленькие радуги.

– Мне нужно идти, – сказала Мириам. Уже очень давно никто не звал ее Мириам.

– Куда? Подожди… – Борис Чонг неожиданно смутился.

– Зачем ты вернулся?

Он пожал плечами. За ухом пульсировал марсианский ауг, паразитирующая форма жизни, питающаяся хозяином.

– Я…

– Мне нужно идти. – Мама Джонс, Мириам; некогда – Мириам; та ее часть, давно похороненная, пробуждалась внутри, и оттого ей сделалось странно и неуютно; она дернула мальчика за руку, мерцающая водяная пелена над ним разорвалась, опала, не коснувшись его тела, нарисовала на мостовой идеальную мокрую окружность.

Каждую неделю Мама Джонс молча потакала немому желанию мальчика, вела его к космопорту, к этому блистающему уродству в самом сердце города, и они смотрели – и ждали. Мальчик знал, что вырос в чане, что его не вынашивало ничье материнское чрево, что он появился на свет в пошлой лаборатории: краска на стенах облупилась, искусственные матки то и дело ломаются, – но ведь спросом пользовались и забракованные зародыши; спросом пользовалось все.

Однако, как и все дети, Кранки никогда в это не верил. В его сознании мать и правда улетела на небеса, прибыла к райским вратам на христолёте, и отец в его сознании должен был возвратиться, ровно как мать обещала: сойти с небес Центральной станции и спуститься в его район, неприветливо зажатый между Севером и Югом, между евреями и арабами, – и найти Кранки, и дать ему любовь.

Мама Джонс вновь потянула мальчика за руку, и тот пошел с ней, и ветер шарфом обернулся вокруг него, и она знала, о чем он думает.

Может быть, на следующей неделе он прилетит.

– Мириам, подожди!

Борис Чонг, некогда красавец; тогда и она была красавицей, давно это было, мягкими весенними ночами они лежали на крыше старого дома, набитого прислугой богатеев Севера; они свили гнездышко между солнечными батареями и ветроуловителями, маленькое прибежище из старых, выброшенных на помойку диванов и цветистого ситцевого навеса из Индии с политическими слоганами на языке, которым не владели ни она, ни он. Там они лежали, упиваясь своими нагими телами на высокой крыше, весной, когда воздух жарок и напоен ароматами сирени и кустов жасмина, поздно зацветшего внизу, благоухавшего по ночам, – под звездами и огнями космопорта.

Она не остановилась, до шалмана было рукой подать, мальчик шел рядом, а этот мужчина, ныне чужак, некогда юный и красивый, шептавший ей на иврите слова любви, только чтобы бросить ее, давно, так давно это было…

Мужчина следовал за ней, мужчина, навсегда ею забытый, и ее сердце билось все чаще, старое сердце из плоти и крови, которое она так и не сменила. Но Мама Джонс шагала дальше, мимо лотков с овощами и фруктами, мимо геноклиник, мимо торгующих поношенными снами загрузцентров, мимо обувных лавок (всем и всегда надо обуваться), мимо клиники освобождения, мимо суданского ресторана, мимо помоек и в конце концов пришла к своему шалману «У Мамы Джонс», убогому трактирчику, что втиснулся между обивочной и нодом церкви Робота, ведь всем и всегда требуется переобивать старые кресла и диваны – и всем и всегда нужна вера, какая б ни была.

И бухло, думала Мириам Джонс, входя внутрь: надлежаще приглушенный свет, деревянные столы, на каждом скатерка, ближайший нод транслировал бы выборку программных фидов, если бы его не так давно не перебили на южносуданский канал, показывающий ералаш из священных проповедей, никогда не меняющихся прогнозов погоды и дублированных повторов долгоиграющего марсианского мыла «Цепи сборки», – вот и все.

Высокая барная стойка предлагает палестинское пиво «Тайба» и израильское «Маккаби» в разлив, русскую водку местного производства, ассортимент безалкогольных напитков и лагера в бутылках, кальян для клиентов и доски для нардов для них же; приличная пивнуха, доход дает небольшой, но хватает на еду, аренду и заботу о мальчике, так что Мама Джонс своим бизнесом гордилась. Это было ее место.

Внутри наблюдалась жалкая горстка завсегдатаев; два докера из космопорта вели любезную беседу, деля после смены кальян и потягивая пиво, плескался в ведре с водой лакавший арак осьминоид, и еще Исобель Чоу, дочь подруги Мириам, Ирены Чоу, сидела, будто глубоко задумавшись, с мятным чаем. Мириам на ходу легонько дотронулась до плеча девочки, но та не шелохнулась. Она была в глубоком виртуалье, иначе говоря, в Разговоре.

Мириам прошла за стойку. Вокруг со всех сторон кипел, гудел и взывал нескончаемый трафик Разговора, но подавляющую часть фидов она просто выключала из сознания.

– Кранки, – сказала Мама Джонс, – думаю, тебе пора домой, делать уроки.

– Уже, – ответил мальчик. Он внимательно смотрел на ближайший кальян и одной рукой лепил из голубого дыма ровный гладкий шарик. Кранки был поглощен этим занятием. Мама Джонс стояла у кассы и почти расслабилась, ощущая себя царицей в своих владениях, и тут услышала шаги; мелькнула тень – и высокий, тонкий силуэт мужчины, которого она знала давным-давно под именем Бориса Чонга, скользнул внутрь, пригнувшись в слишком низком проходе.

– Мириам, мы можем поговорить?

– Что будешь пить?

Она указала на полки за спиной. Зрачки Бориса Чонга расширились, и по позвоночнику Мамы Джонс пробежал холодок. Борис безмолвно общался со своим марсианским аугом.

– Ну?.. – получилось резче, чем она хотела. Борис выпучил глаза еще больше. Он был будто испуган.

– Арак.

Он вдруг улыбнулся, и улыбка преобразила его лицо, сделала Бориса моложе, сделала его…

«Человечнее», – решила она.

Она кивнула, взяла с полки бутылку, налила стакан арака – анисовой водки, обожаемой в этих местах, – добавила льда и поставила стакан на столик, потом принесла охлажденную воду: когда разбавляешь арак водой, напиток меняет цвет, прозрачная жидкость мутнеет и делается светлой, как молоко.

– Посиди со мной.

Она постояла, скрестив руки, потом смягчилась. Села – и после секундного замешательства Борис сел тоже.

– Ну? – сказала она.

– Как ты тут?

– Хорошо.

– Ты знаешь, я должен был уехать. Здесь не было работы, не было будущего…

– Здесь была я.

– Да.

Ее глаза успокоились. Она знала, конечно же, о чем он говорит. И винить его не могла. Она поощряла его стремление уехать, а когда он уехал, обоим ничего не оставалось, кроме как двигаться дальше, и она в целом не жалела о жизни, которую вела.

– Это твой бар?

– Он вполне окупается: аренда, счета… Я забочусь о мальчике.

– Он ведь…

Она пожала плечами:

– Из лабораторий. Может даже, один из твоих, как ты и сказал.

– Их было так много, – протянул он. – Мы делали их из любых ничейных геномов, до которых могли добраться. Они все такие, как он?

Мириам покачала головой:

– Я не знаю… за всеми детьми не уследишь. Они же не остаются детьми. Не навсегда. – Она позвала мальчика: – Кранки, ты не мог бы принести мне кофе, пожалуйста?

Мальчик обернулся, серьезно уставился на обоих, в руке еще вращается дымный шар. Кранки подбросил его в воздух, и дым, обретя свои обычные свойства, рассеялся.

– Оу-у-у… – протянул мальчик.

– Кранки, сейчас же, – велела Мириам. – Спасибо.

Мальчик пошел к стойке, а Мириам вновь обернулась к Борису:

– Где ты был все это время?

Он пожал плечами.

– На Церере, в Поясе, работал на одну малайскую фирму. – Он улыбнулся. – Никаких младенцев. Просто… чинил людей. Потом три года жил в Тунъюне, подхватил вот это…

Он показал на пульсирующую массу биоматерии за ухом.

Мириам стало любопытно:

– Это… больно?

– Он растет вместе с тобой, – ответил Борис. – Тебе вводят… семечко этой штуковины, оно сидит под кожей, прорастает. Это… может быть неприятно. Не физически, а когда ты начинаешь с ним общаться – и создается сеть.

Мириам было странно даже смотреть на ауг.

– Можно пощупать? – неожиданно для себя спросила она. Борис казался ужасно самоуверенным; он всегда был таким, подумала она, и безжалостный луч гордости и любви прошил ее насквозь, и ей стало страшно.

– Конечно, – сказал Борис. – Вперед.

Она потянулась и робко потрогала ауг кончиком пальца. Удивилась: почти как кожа. Может, чуть теплее. Нажала, ощущение, будто под пальцем фурункул. Убрала руку.

Мальчик, Кранки, принес в турке с длинной ручкой черный кофе с корицей и семенами кардамона. Мириам, налив кофе в фарфоровую чашечку, взяла ее двумя пальцами. Кранки сказал:

– Я его слышу.

– Кого ты слышишь?

– Его, – упрямо повторил мальчик и показал на ауг.

– И что же он говорит? – спросила Мириам, отпив кофе. Она видела: Борис пристально смотрит на мальчика.

– Он смущен.

– В смысле?

– Он чувствует в хозяине что-то странное. Очень сильную эмоцию – или смесь эмоций. Любовь, страсть, сожаление, надежда – все переплетено… он такого никогда не испытывал.

– Кранки!

Мириам подавила нервный смешок, а Борис откинулся на стуле и покраснел.

– Все, на сегодня хватит, – сказала Мириам. – Иди поиграй на улицу.

Мальчик заметно просветлел:

– Правда? Можно?..

– Далеко не убегай. Чтоб я могла тебя видеть.

– Я всегда могу видеть тебя, – сказал мальчик и выбежал, не оглядываясь. Она уловила слабое эхо его движения в цифровом море Разговора, потом Кранки исчез в уличном шуме.

Мириам вздохнула:

– Дети.

– Все в порядке. – Борис улыбнулся, снова молодея, напоминая ей о прежних днях, прежнем времени. – Я часто думал о тебе.

– Борис, зачем ты прилетел?

Он опять пожал плечами.

– После Тунъюня я нашел работу в Галилейских Республиках. На Каллисто. Только они там, во Внешней системе, странные. Юпитер висит в небесах, и… у них странные технологии, и я не понимаю их религий. Слишком близко к Брошенным и Миру Дракона… слишком далеко от Солнца.

– Ты поэтому вернулся? – она ошеломленно хихикнула. – Соскучился по солнышку?

– Я тосковал по дому. Нашел работу в Лунопорте, это было изумительно – вернуться настолько близко, видеть восход Земли в небе… Во Внутренней системе я был как дома. Наконец-то взял отпуск – и вот я здесь. – Борис раскинул руки. Мириам ощутила невысказанную, тайную грусть, но подглядывать она не любила. А Борис продолжил: – Я тосковал по тому дождю, что идет из облаков.

– Твой отец жив, – сказала Мириам. – Я иногда его вижу.

Борис улыбался, но паутинки в уголках глаз – прежде морщин у него не было, подумала Мириам, внезапно ощутив жалость, – темнели старой болью.

– Да, он отошел от дел.

Она вспомнила, как отец Бориса, полукитаец-полурусский, великан в экзоскелете, вместе с другими строителями бригады стальным пауком карабкается по недостроенным стенам космопорта. В такие моменты в нем было что-то величественное: все они казались там, на верхотуре, насекомыми, сверкал на солнце металл, их клешни кромсали камень, возводя стены, которые, казалось, держат мир.

Теперь она иногда видела его в кафе: он играл в нарды, пил горький кофе из бесконечных чашек хрупкого фарфора, снова и снова бросал неизменно переменчивые кости, все это – в тени здания, которое помогал строить и которое в итоге сделало его ненужным.

– Ты его разыщешь?

Борис покачал головой.

– Может быть. Да. Позже… – Он отпил из стакана, скривился, расплылся в ухмылке. – Арак. Я забыл этот вкус.

Мириам тоже улыбнулась. Они улыбались без причины и сожаления, и пока этого хватало.

В шалмане было тихо, осьминоид разлегся в своем ведре, прикрыв выпуклые глаза, еле слышно переговаривались, развалившись на стульях, грузчики. Исобель сидела неподвижно, все еще затерявшись в виртуалье. Вдруг рядом возник Кранки. Мириам не видела, как он вошел, но у него, как и у всех детей Центральной, был талант появляться и исчезать. Мальчик увидел их улыбки – и стал улыбаться тоже.

Мириам взяла его за руку. Теплая.

– На улице не поиграешь, – пожаловался мальчик. Над его головой светился нимб: сквозь круглые капли воды в коротких колючих волосах прорывались радуги. – Снова дождь. – Он глядел на них с подозрением. – Вы чего улыбаетесь?

Мириам взглянула на мужчину, на Бориса, на чужака: когда-то он был тем, кого та, кем когда-то была она, любила.

– Наверное, просто дождь, – сказала она.

Два: Под навесами

Исобель смотрела, как они беседуют. Мама Джонс и странный высокий незнакомец, смутно кого-то напоминавший, будто дальний родственник, которого она видела издали и один раз, но разум Исобель был не здесь.

Увижу ли я его снова? Сердце барабанит быстрый чуждый ритм. Для Исобель это в новинку, ее словно раздирают заживо. В другой ее жизни все проще; в виртуалье она без труда перекраивает себя. Она видит: Мама Джонс смотрит на мужчину, так странно, можно подумать…

Но это же смешно. Можно подумать, у них любовь.

Любовь. От любви все так запутывается!

Исобель собрала вещи и ушла из шалмана. Увидит ли она его снова? Придет ли он? Проходя сквозь штору из бусин, она миновала Кранки и потрепала его по голове. Он серьезно смотрел на нее синими глазищами. Она шагнула на улицу, и впереди выросла Центральная, неимоверная и привычная; вокруг станции блестками на платье собирался дождь.

«Безумие», – решила она. И все-таки ее щеки пылали, и ей как бы нездоровилось, и голова шла кругом от предвосхищения.

Придет ли он?

– Встретимся завтра? – спросила Исобель Чоу.

Роботник Мотл стрельнул глазами направо и налево – слишком быстро. Исобель отступила на шаг.

– Завтра вечером. Под навесами.

Они перешептывались. Она набиралась храбрости. Подошла к нему. Положила руку ему на грудь. Его сердце стрекотало, она чувствовала это через металл. От Мотла пахло машинным маслом и потом.

– Иди, – сказал он. – Ты должна…

Слова умерли непроизнесенными. Его сердце трепыхалось в ее руке, будто цыпленок, испуганный и беспомощный. Вдруг она осознала свою власть. Ее это возбудило. Обладать властью над кем-то еще, вот так.

Его палец прокладывал путь по ее щеке. Горячий, металлический. Она вздрогнула. Вдруг кто увидит?

– Мне пора, – сказал он.

Его рука ее оставила. Он отстранился, и ее будто ударило.

– Завтра, – шепнула она. Он сказал:

– Под навесами, – и удалился быстрыми шагами из тени склада, в направлении моря.

Она посмотрела ему вслед и тоже выскользнула в ночь.

Ранним утром одинокая часовня св. Коэна Иных на лужайке на углу улицы Левински стоит оставленная, и никто не тревожит ее покой. Ползают по дорогам уборщики – всасывают пыль, разбрызгивают воду, скребут поверхности; низкий гул благодарности наполняет воздух, пока машины упиваются величайшей из задач, на краткий миг сдерживая энтропию.

У часовни преклонила колени одинокая фигура. Мириам Джонс, Мама Джонс из шалмана «У Мамы Джонс», с зажженной свечой подносит святому Коэну сломанную микросхему из древнего пульта ДУ для телевизора, бесполезную и устаревшую.

– Храни нас от Порчи, и от Червя, и от внимания Иных, – шептала Мама Джонс, – и дай нам смелости идти в этом мире собственным окольным путем, о святой Коэн.

Часовня хранила молчание. Впрочем, Мама Джонс и не рассчитывала на ответ.

Она неспешно выпрямилась. Колени уже не те, что прежде. Она не удосужилась поменять коленные чашечки. Она не удосужилась поменять большую часть исходников. Гордиться тут нечем, но и стыдиться нечего. Мириам стоит, вбирая утренний воздух, радостный гул дорожно-уборочных машин, воображаемый свист высотной авиации, суборбиталей, сходящих с орбиты и планирующих, как парящие на ветру пауки, чтобы приземлиться на крыше Центральной.

Вчера был странный день, подумала она. Борис сказал: отпуск. Но она знала: что-то осталось невысказанным, есть некие обязательства, связи, есть обстоятельства.

Только думать обо всем этом она не хотела. Не сейчас.

Прохладное, свежее утро. Летний зной еще не навалился на землю, не задушил самый воздух. Мириам пошла прочь от часовни, ступила на лужайку: как же приятно ощутить траву под ногами! Она помнила траву своей молодости, когда другие такие же, как она, беженцы из Судана и Сомали пришли в эту чужую землю, пересекли пустыни и границы, ища подобия мира, и обнаружили, что здесь, в еврейском анклаве, их не хотят, что они в изоляции. Она помнила, как отец каждое утро вставал, шел на лужайку и садился рядом с другими в тихом парализующем отчаянии. Они ждали. Ждали человека на пикапе, который приедет и предложит им стать чернорабочими, ждали автобуса агентства ООН – или, подчиняясь судьбе, спецподразделения «Оз» полиции Израиля, которое явится проверять документы, чтобы их арестовать и депортировать…

«Оз» на иврите – мощь. Но истинная мощь, думала Мириам, не в том, чтобы запугивать беспомощных людей, которым некуда больше идти. Она в том, чтобы выжить, как выжили ее родители, как выжила она – изучая иврит, работая, существуя скромно и тихо, пока прошлое становилось настоящим, а настоящее будущим, пока однажды здесь, на Центральной, только она и осталась – остальные разлетелись кто куда.

Ныне на лужайке спокойно, только одинокий роботник сидит, прислонясь спиной к дереву, – то ли дремлет, то ли бодрствует. Дорожное движение оживляется, уборщики, разочарованно вереща, едут дальше. Маленькие автомобили, расправив крылья солнечных батарей, мчатся по шоссе. Солнечные батареи повсюду, на крышах и боках зданий: в самом солнечном месте бесплатную энергию старается умыкнуть любой. Тель-Авив. Мириам знает, что за городом трудятся солнечные фермы: на обширных равнинах батареи простираются до горизонта, жадно глотая лучи солнца и превращая их в энергию, которую скармливают потом центральным зарядным станциям по всему городу. Мириам нравится батарейный пейзаж, к тому же это последний писк моды: в одежду самой Мамы Джонс вшиты крошечные солнечные панели, а ее широкополая шляпа ловит солнце по максимуму – и это стильно.

Покинув лужайку, она перешла дорогу. Мимо, по направлению к Центральной, проехала Исобель Чоу на велосипеде. Мама Джонс махнула рукой, но Исобель ее не заметила, и Мириам пожала плечами. Время открывать шалман, готовить кальяны, мешать напитки. Скоро придут посетители. На Центральной они не переводятся.



Исобель катила по улице Саламе, и ее велосипед был как бабочка: крылья врозь, сосут солнце, бормочут ей что-то счастливым сонным голосом, нод принимает трансляцию сотен тысяч других голосов, каналов, музыки, языков, широкополосный нераспознаваемый токток Иных, прогнозы погоды, исповеди, запаздывавшие неземные радиостанции Лунопорта, и Тунъюня, и Пояса; Исобель наугад включалась и выключалась, летя сквозь глубокий и нескончаемый поток, что и был Разговором.

Ее омывали звуки и виды: фотографии дальнего космоса от одинокого паука, который врезался в ледяную глыбу в облаке Оорта и вгрызся в нее, чтобы конвертировать астероид в копии себя; повторный показ серии «Цепей сборки»; конголезская станция, передающая нуэво кваса-кваса; с севера Тель-Авива – ток-шоу «Как изучать Тору», на котором все успели переругаться; с обочины – внезапный и тревожный частый пинг: «Помогите, пожалуйста. Сделайте пожертвование. Работаю за запчасти».

Она притормозила. На обочине, на арабской стороне, стоял роботник. В скверном состоянии – огромные заплаты ржавчины, глаза нет, нога болтается как неживая; другой глаз, все еще человеческий, взирает на Исобель то ли с немой мольбой, то ли безразлично. Роботник вещает в широком диапазоне, механически, беспомощно; рядом на одеяле валяются кучка запчастей и почти пустая бензиновая канистра – солнечная энергия роботникам особо не помогает.

Нет, она не могла остановиться, не должна была. Ее переполняли дурные предчувствия. Она поехала дальше, постоянно оглядываясь: прохожие игнорируют роботника, будто его и нет, солнце восходит быстро, день вновь обещает быть жарким. Исобель разыскала нод несчастного, сделала маленькое пожертвование, скорее облегчив жизнь себе, чем ему. Роботники, забытые солдаты забытых еврейских войн: механизированные, отправленные на фронт, а потом, когда войны кончились, брошенные как есть, оставленные перебиваться на улице, вымаливающие запчасти, чтобы пожить еще немного…

Исобель знала, что многие из них эмигрировали во внеземелье, улетели в марсианский Тунъюнь. Другие обосновались в Иерусалиме и жили на Русском подворье, которое стало их собственностью после долгой оккупации. Нищеброды. На таких мало кто обращает внимание.

И они очень стары. Некоторые сражались на войнах, не имевших теперь даже имен.

Она ехала прочь по Саламе, направляясь к станции. Сегодня вечером, думала она; и ее сердце солнечным парусом трепетало в предвкушении, в ожидании скорой свободы.



Плывя по течению дня, солнце взлетает за космопортом и чертит дугу над ним, прежде чем приземлиться наконец в море.

Исобель работает в громаде Центральной и обычно не видит солнца вовсе.

Зал ожидания Третьего Уровня предлагает ералаш закусочных, дронозон, игромирных сим-ульев и эмпориев «Луи У», накамалей и курилен, заведений для поклонников тру-плоти и виртуальной секс-индустрии, а также свой базар верований.

Исобель слышала, что крупнейший базар верований расположен в Тунъюнь-Сити на Марсе. Тот, который работает на Третьем Уровне, здесь, – средней руки: миссия церкви Робота, Горийский храм, Элронитский Центр Ускорения Рода Человеческого, храм Бахаи, мечеть, синагога, католическая церковь, армянская церковь, алтарь Огко и буддийский храм тхеравадинов.

По пути на работу Исобель зашла в церковь. Ее воспитали в католической вере – семья ее матери, китайские иммигранты с Филиппин, обратились в эту религию в иную эпоху, иное время. Но Исобель не находила утешения в безмолвном спокойствии просторной церкви, запахе свечей, полумраке, раскрашенном стекле и горестном взгляде распятого Иисуса.

Церковь это запрещает, подумала она, вдруг устрашившись. Покой церкви угнетал: воздух слишком застойный. Всякий предмет в помещении будто смотрел на нее, знал о ней. Она развернулась на каблуках.

Вышла и, не глядя, почти врезалась в брата Патчедела.

Р. Патчедел, сострадательно:

– Дочь, тебя колотит.

Она знает Р. Патчедела, хоть и не близко: этот робот был неотъемлемой частью Центральной станции (и космопорта, и окрестностей) всю ее жизнь и подрабатывал моэлем у горожан-евреев, когда у тех рождался мальчик.

– Я в порядке, правда, – сказала Исобель. Робот глядел на нее, его лицо ничего не выражало.

«Робот» на иврите – слово мужского рода. И по большей части роботы проектировались в стародавние времена без гениталий и грудей, смутно мужественного вида. Они – своего рода ошибка. Никто не производит роботов уже очень давно. Они – недостающее звено, неловкий шажок эволюции от людей к Иным.

– Не желаешь чашечку чая? – спросил робот. – Возможно, пирожное? Сахар, мне говорили, помогает людям при стрессе. – Непонятным образом Р. Патчеделу удавалось изображать смущение.

– Я в порядке, правда, – повторила Исобель. И вдруг, импульсивно: – Вы верите в то, что… роботы могут… я имею в виду…

Она запнулась. Робот обратил к ней старое невыразительное лицо. По левой щеке, от глаза к краешку рта, бежал ржавый шрам.

– Ты можешь спросить меня о чем угодно, – сказал робот мягко. Интересно, голос какого мертвеца был использован, чтобы синтезировать звуки его голоса?

– Роботы способны любить?

Рот робота изогнулся. Возможно, это была улыбка.

– Мы только и способны, что любить.

– Как это может быть? Как вы можете… чувствовать?! – почти закричала она. Но кто обратит внимания на крик на Третьем Уровне?

– Мы антропоморфизированы, – ответил Р. Патчедел тихо. – Созданы по подобию человека, наделены телесностью, чувствами. Таково бремя железного дровосека. – В голосе слышится печаль. – Ты знаешь это стихотворение?

– Нет, – сказала Исобель. – А что насчет… насчет Иных?

Робот покачал головой:

– Кто может сказать? Для нас непредставимо существование чисто цифровой сущности, не знающей телесности. В то же время мы ищем избавления от нашего телесного существования, путь в рай, хотя и знаем, что рая нет, что его нужно построить, что мир следует отремонтировать и пропатчить… Но о чем ты в действительности меня спрашиваешь, Исобель, дочь Ирины?

– Не знаю, – прошептала она и поняла: у нее мокрое лицо. – Церковь… – Она чуть повернула голову, показывая на католическую церковь за спиной. Робот кивнул, будто и правда понял.

– В юности чувства сильны, – сказал он мягко. – Не бойся, Исобель. Позволь себе любить.

– Не знаю, – пробормотала Исобель. – Не знаю.

– Подожди…

Но она уже отвернулась от брата Патчедела. Смаргивая слезы – она не понимала, откуда они взялись, – она шла прочь; она опаздывала на работу.

Сегодня вечером, думала она. Вечером под навесами. Она вытерла слезы.



Сумерки окунают Центральную в долгожданную прохладу. В шалмане «У Мамы Джонс» зажглись свечи, в «Безымянном накамале» через улицу готовят вечернюю каву; сильный землистый запах – корни кавы чистят и крошат, клетчатку шинкуют, смешивают с водой и несколько раз отжимают, чтобы вышел весь экстракт, все кавалактоны, – напаивает мощеную улицу, самое сердце района.

На лужайке роботники сгрудились вокруг костра, разведенного в перевернутой бочке. Пламя отражается на лицах, безыскусно сочетающих металлическое и человеческое: живучий лом забытых войн. Роботники говорят друг с другом на чудном языке, боевом идише, впечатанном в них благонамеренным армейским разработчиком, – кроме них этим тихим и тайным языком не владеет никто.

На Центральной пассажиры едят, пьют, играют, работают и ждут: лунные торговцы, марсианские китайцы, прилетевшие на Землю в турпоездку, евреи астероидных кибуцей Пояса – все это людское разношерстье перестало довольствоваться Землей, но по-прежнему считало ее за центр вселенной, вокруг которого вертятся все планеты, луны и поселения; аристотелевская модель мира побила временно одолевшего ее Коперника. На Третьем Уровне Исобель загрузилась в рабочий сим, существуя одновременно, как кот Шрёдингера, в физическом пространстве и равно реальном виртуалье вселенной Гильдий Ашкелона, где…

Она и правда Исобель Чоу, капитан «Девятихвостой кошки» – построенного тысячи лет назад космолета, проходившего апгрейд и редизайн каждый Вселенский Цикл; как капитан и командующий спасательной операцией она, Исобель, охотится за драгоценными артефактами геймерского мира, чтобы продать их на Бирже…

Она кружит по орбите Черной Бетти – в этой сингулярности вселенной Гильдий Ашкелона вымершие инопланетяне оставили загадочные руины, дрейфующие в космосе на обломках скал, лишенных атмосферы астероидах некогда великой галактической империи…

Успех там означает пищу, воду и аренду здесь…

Но что такое «здесь», что такое «там»…

Исобель шрёдила в реале и виртуалье – или в ГиАш и мире, называемом «вселенная-1», – и работала.



На Центральную пала ночь. На улицах вокруг нее загорелись огоньки: летающие сферы празднично мерцают во тьме. Ночью Центральная оживает…

Флористы собирают товар на привольно раскинувшемся рынке; мальчик Кранки играет сам с собой, разбросав вокруг стебли и увядающие темные лунные розы, выращенные на гидропонике, и все стараются держаться от него подальше, мальчик странный…

Вокруг клокочет астероид-пиджин, Кранки продолжает игру: перед ним взлетают и пляшут стебли, бутоны черных роз раскрываются и закрываются в беззвучном, неискусном танце. Мальчик владеет накаймас, черной магией, он поражен квантовым проклятием. Мимо Кранки течет Разговор, торговцы отпирают и запирают лавки на ночь, рынок меняет лица, ни на миг не утихая, люди спят под стойками и обедают, забегаловки источают аромат: жареная рыба, чили в уксусе, поджаренные соя и чеснок, тмин, куркума и пурпурный молотый сумах, названный так за свой багрянец. Мальчик играет, все мальчики играют. Цветы танцуют – безгласно.

– Ю стап го вэа? Куда ты идешь?

– Ми стап го бак хаос. Я иду домой.

– Ю но савэ стап смолтаэм, дринг смолсмол биа? Не хочешь по пиву?

Смех. Потом…

– Си, ми савэ стап смолтаэм. Да, я не прочь.

Играет музыка – на множестве фидов и живая тоже: юная катой, бэкпекер из Таиланда, поет под старую акустическую гитару, чуть поодаль осьминоид бьет по разнообразным тамтамам, добавляя дисторшн в реальном времени и в трансляции: неброский голосок, вплетающий себя в сложный и нескончаемый паттерн Разговора.

– Ми лафэм ю!

– Авво, ю дронг!

Смех, «Я люблю тебя!» – «Ты пьян!» – поцелуй, двое мужчин уходят, взявшись за руки…

– Ван дэй ми го лонг спэс, баэ ми го луклук олбаот лонг ол стар.

– Ю кранки вви!

«Однажды я полечу в космос и побываю на всех планетах!» – «Ты безумец!»

Смех, и кто-то выпадает из виртуалья, продирая сонные глаза, реадаптируясь, кто-то поворачивает рыбу на гриле, кто-то зевает, кто-то улыбается, начинается драка, встречаются любовники, луна встает на горизонте, тени движущихся пауков мерцают на ее поверхности.



Под навесами. Под навесами. Где всегда сухо и всегда темно, под навесами.

Там, под навесами Центральной, по периметру гигантского сооружения располагается буферная зона, сито, отделяющее космопорт от городских кварталов. На Центральной можно купить что угодно, а то, чего не купишь там, можно найти здесь, под навесами.

Исобель закончила работу, ей нужно выйти обратно во вселенную-1, оставить капитанство, корабль и экипаж, выбраться из сима и встать на ноги; ревет кровь в ушах, стоило коснуться запястья, как Исобель ощущает, что кровь пульсирует и там тоже, а сердце хочет того, чего хочет, напоминая нам, что мы люди, мы хрупки, мы слабы.

Она миновала служебный туннель между этажами и вышла на северо-восточном углу порта, к улице Кибуц-Галуйот и старинной развилке.

Там было тихо и темно: пара магазинчиков, некошерная лавка, торгующая свининой, переплетная мастерская и складские помещения, давным-давно заброшенные, превращенные в звукоизолированные клубы, геноклиники и синт-эмпории. Она ждала в тени порта, обнимая стены, они казались теплыми, а станция всегда казалась ей живой, сексуальной, станция была как сердце, как бьющееся сердце. Исобель ждала, ее нод-имплант сканировал незваных гостей: цифровые подписи, тепло, еще движение – Исобель была девчонкой с Центральной, она могла о себе позаботиться, у нее имелся нож, она хранила бдительность, но теней не боялась.

Она ждала, ждала его прихода.