Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Спасибо… До свидания… Прощайте…

\"Что-то я зарапортовался!\" — мрачно подумал Пит. Сглупа он нарочно перевел отношения со святым отцом в официальную плоскость. И сам себя наказал: Абернати из добродушного человека превратился в бескомпромиссного священника и в этом качестве побивал его своим трансцендентальным могуществом.

– Останься… Останься…

— Епитимья, — произнес Пит вслух. — Ладно, сдаюсь. Выходит, мне придется отдать вам всю эту чертову химию. Сегодня вечером вы одержали классную победу — радуйтесь! Стоит вступать в лоно христианской церкви — она отначит у тебя все, что тебе дорого, вплоть до свободы своим умом взыскивать пути к Господу! У меня такое впечатление, что вы не очень-то дорожите прихожанами, не боитесь их отпугивать… К слову, я до сих пор не могу прийти в себя от того, как вы расхолодили Макмастерса. Это даже странно. Ведь вы ему так прямо и рубанули — дескать, возвращайся-ка ты к отцу Хэнди, выполняй его поручение и думать забудь о переходе в христианство! Неужели вы хотите именно этого — чтоб он остался со Служителями Гнева, отправился в это Странствие, от которого он так отчаянно норовит отвертеться? Довольно оригинальный способ руководить церковью — неудивительно, что вы то и дело теряете потенциальных прихожан!

Их призыв слышался все слабее и слабее, и лодка наконец ткнулась в чужой песчаный берег.

Абернати не убирал своей выжидательно протянутой руки.

Задов поднял Номаха на руки, ступил на песок.

Но этот вопрос сверлил мозг Пита — вопрос, почему Абернати не воспользовался удачным случаем, почему не принял иконописца с распростертыми объятиями. Ну да, Тибора жизнь прижала к стене, вот он и задергался. И в христианство удумал переметнуться из вульгарно корыстной цели. Велика беда! Ведь это было плевым делом — обласкать его и окончательно сманить от Служителей Гнева. В обычном случае Абернати записал бы Тибора в число своих прихожан без секундного колебания. На глазах у Сэндза не раз происходил такой быстрый прием внезапно обратившихся в новую веру — Абернати никогда не тянул кота за хвост и мгновенно реагировал на благоприятные обстоятельства.

Увидел окрученную вокруг запястья ленту водорослей, кликнул ближайшего бойца:

— Вот что, — сказал Пит вслух. — Я вам отдам все таблетки в том случае, если вы объясните мне откровенно, почему вы отвергли Макмастерса, когда он восхотел найти прибежище в христианстве? Согласны? По рукам?

– Оборви. Намотались, пока плыли.

— Он обязан проявить мужество. Он обязан подняться на высоту поставленной перед ним задачи. Это его святой долг. Пусть это долг перед ложной и вздорной, шутовской религией. Тем не менее долг следует выполнять.

Боец долго не мог совладать с прочными волокнистыми стеблями.

— Да что вы мне очки-то втираете! — воскликнул Пит.

– Крепкие. И перекрутились как, не распутать.

Это объяснение, по его мнению, звучало совершенно фальшиво. Сейчас, когда они были наедине и после события прошло некоторое время, это объяснение звучало вдвойне фальшиво.

Он достал нож и разрезал «браслет».

Получалось, что на прямой и настоятельный вопрос о причине Абернати ответил, что причины, в сущности, не было. В глубине души Пит не сомневался, что святой отец попросту умалчивает об истинной причине.

– Вот так.

— Соблаговоли отдать наркотики, — отчеканил Абернати. — Я сказал тебе откровенно, почему я отверг соблазн обратить в христианство одного из самых лучших фресковых живописцев в районе Скалистых Гор. Выполни и ты свое обещание…

Потом поднял пальцы, понюхал.

– А пахнут хорошо. Полем.

Номах потянулся к обкраденной руке.

– Лежи, Нестор, – сказал Задов.

В окутывающей их речной сырости слышались заунывные и просительные крики лягушек.

Туман наползал с реки и густел с каждой минутой, словно кто-то лил молоко в воду.

Люди терялись в белом мареве, окликали друг друга, но звуки, рассеянные туманом, лишь путали их еще больше.

Номах, лежащий на руках у Льва, неожиданно открыл глаза и спросил:

– Левка, может, застрелиться?

– Рановато, на мой вкус. Я еще повоюю.

– А я?

– И ты еще встанешь, Нестор. Еще вернешься. Поднимешь комиссаров на вилы.

– Не, Левка, – отворачиваясь, сказал Номах, – это нас на вилы подняли. Не сорвемся.

Он закашлялся, из горла вылетел черный кровавый ошметочек.

Глаза его поплыли и закатились, как падает солнце за край земли.

– Да где же носилки? – закричал Лев. – Рубите шесты. Быстрей, батька ранен!..

Звуки его голоса ушли в туман, как в вату, и там исчезли.

Последний шанс

Номах стоит перед зеркалом и бреется. С мутной, покрытой язвами эрозии амальгамы на него смотрит усталое, расколотое шрамом лицо. В глазах Номаха растерянность.

Вчера в его сапожную мастерскую в пригороде Парижа ввалились шестеро пахнущих потом, вином и мускусом испанцев. Мускулистые, коренастые, будто вырубленные наскоро из темного дерева, они звали его с собой, в Испанию, где скоро будет война, где много анархистов, но нет ни одного столь же опытного в войне и строительстве анархического общества, как Номах.

Они говорили, что он нужен им, потрясали крепкими волосатыми кулаками, ругались, пили принесенное с собой вино, кричали.

Еще никогда в мастерской не было столь людно и шумно.

– Я не могу. У меня костный туберкулез, я едва хожу, – объяснял он им.

– Мы будем носить тебя на руках, – отвечали они через переводчика.

Тучные брови испанцев шевелились черными гусеницами, напряженные лица ждали его ответа.

– Мне надо закончить книгу…

С каждым произнесенным словом ему все труднее становилось смотреть им в глаза.

– No! No! No! – заорали они, едва выслушав перевод.

– Нам нужен твой опыт! Твое слово! Нам нужен ты, великий анархист и великий воин!

Переводчик едва успевал переводить.

– Кропоткин, Бакунин, это все не то! – кричали испанцы. – Они теоретики. Ты знаешь анархию не по книгам. Ты воевал, ты строил. Помоги нам, будь нашим отцом и учителем. Мы будем целовать тебе руки. Помоги.

Перед глазами Номаха словно бы снова распахивается огромное степное солнце. Оно пышет жаром, опаляет глаза, кожу, волосы. Оно зовет к себе, к войне, восторгу, буйству…

До Номаха доносится вонь его гниющего заживо тела.

– Я допишу книгу, – выдавливает он и отворачивается.

— Просите что угодно, — тихо промолвил Пит.

Переводчик делает свое дело.

– Batka! Batka! – кричат испанцы.

— Что? — переспросил Абернати, растерянно мигая и приставляя ладонь лодочкой к уху. — Ах, ты имеешь в виду: берите у меня что угодно, кроме химических препаратов.

Потом орут на переводчика, обвиняя его в том, что он неверно переводит.

— Готов отказаться от Лурин и прибавить чего пожелаете, — произнес Пит чуть слышно, голосом человека при последнем издыхании.

– Я должен дописать книгу, – повторяет Нестор и показывает на стопку листов дешевой бумаги.

Испанцы размахивают руками. Номах трогает шрам и смотрит в окно.

Он даже не знал, расслышал ли священник все слова этой фразы. Но интонация была настолько выразительной, что не стоило труда догадаться о содержании Питовой мольбы. Разумом Пит понимал, что так вот канючить — стыдно. Но ничего поделать с собой не мог. Таким жалким, таким униженным и потерянным он, похоже, никогда еще не был — даже в разгар чудовищной войны.

Кости его, вечно болящие, воют сейчас волчьим февральским воем.

— Гм, гм, — произнес Абернати. — Значит, и Лурин, и все, что угодно… Вот так предложение! Звучит грандиозно! Выходит, ты до такой степени привык к какому-то одному наркотику или ко всем сразу, что теперь готов ради них на все. Я прав?

— Нет, не ради наркотиков, — ответил Пит. — Но ради того, что мне эти наркотики открывают.

Его начинает трясти.

— Дай-ка подумать…

После продолжительного молчания Абернати сказал:

– Я скоро сдохну! Понимаете? – орет он испанцам и колотит палкой по неровному полу. – Сдохну!

— Что-то у меня сегодня вечером плохо варит голова… Пора на боковую. Утро вечера мудреней. Возможно, завтра я решу, как нам с тобой поступить.

Начинается припадок.

\"Голова у тебя сегодня варит отлично, — подумал Пит. — Обвел меня вокруг пальца и плюс к тому все серебро у меня выиграл — чтоб его нелегкая взяла!\"

– Идите! Идите!.. – успевает крикнуть он им, и все рушится.

— Кстати, — внезапно спросил священник, — как эта рыжеволоска в постели? Грудки у нее такие же твердые на ощупь, какими кажутся?

…Номах стоит перед зеркалом, бритва его возле горла, дрожит, лишь чуть не доставая до плоти. Бритва остра, наточена так, что режет на лету волос. Чуть двинь рукой, и располосует горло с той же легкостью, с какой ласточка пролетает сквозь солнечный луч.

— Она подобна морскому приливу, — мрачновато изрек Пит. — Или ветру, летящему над равнинами. Ее груди как холмы цыплячьего жира. Ее чресла… [16]

– Что происходит? – думает он, шумно дыша. – Что происходит? Неужели мне так нужна эта жизнь? Вот эта подвальная, смрадная, наполненная гниением и болью жизнь? – Он смотрит себе в глаза, и рука его мечется, готовая рассечь плоть. – Я хочу рассказать людям правду о нашей войне.

— Так или иначе, — широко ухмыляясь, сказал Абернати, — ты получил удовольствие от того, что познал ее. В библейском смысле слова.

– Одно действие выше целой библиотеки, – отвечает он сам себе. – Тебя звали снова встать в строй. Снова биться. Ты не пошел.

— Вы действительно хотите знать, что она собой представляет? — спросил Пит. — Средненькая. У меня, в общем-то, было немало женщин. Одни из них были лучше ее в постели, другие хуже. Вот так-то.

Номах проводит бритвой поперек горла почти незаметную линию.

Абернати продолжал ухмыляться.

Ловит свое отражение меж клякс эрозии.

— Что тут смешного? — задиристо осведомился Пит.

На горле ниткой бисера выступает кровь.

— Возможно, именно так, со смешком, голодный расспрашивает о том, какие закуски стояли на шведском столе, — сказал Абернати.

Номах вытирает серым, как грязь, полотенцем проступившие капли.

Пит вспыхнул, сознавая, что этого никак не скрыть, ибо обычно он заливается краской до самой лысоватой макушки.

Пол качается под его ногами. Он хватается за край раковины. Перед закрытыми глазами проявляются, словно переселившись с зеркала, черные пятна.

Он раздраженно передернул плечами и, отвернувшись, спросил:

Номах швыряет бритву в угол. Ощупью идет к кровати и ложится лицом вниз.

— А вам-то что? Зачем спрашиваете?

— Просто любопытно. — Священник почесал подбородок и убрал с лица улыбку. — Я человек любопытный; знания о плотских радостях, даже из вторых рук, все равно знания.

Сон Номаха. Роспись храма

— Вероятно, многолетнее выслушивание чужих исповедей способствует развитию болезненного любопытства, — обронил Пит, по-прежнему не глядя на Абернати.

Поплавок дернулся и застыл. Круглые волны побежали от куска пробки с воткнутым в нее стерженьком пера. Нестор схватился за удилище, которое неделю назад собственноручно сделал из орехового прута.

— Даже если так, это нисколько не оскверняет обряд таинства исповеди.

Поплавок не двигался.

— Я знаю, что говорили вальденсы. [17] Я хотел сказать…

Веки Номаха напряглись.

— Ты хотел сказать, что я вроде тех, кто в дырочку подсматривает за голыми бабами. — Абернати удрученно вздохнул, поднялся со стула, одернул сутану. — Ладно, я пошел домой.

Поплавок медленно, словно сморенный жарой, наклонился.

Пит проводил священника до двери, а заодно и выпустил на двор Тома-Шустрика, чтоб тот сделал свои обычные вечерние дела.

– Ну!.. – подбодрил его бесшумно Нестор. – Ну же!

Повсюду пыль была прибита росой. Но копыта голштинки поднимали дорожную пыль, которая летела в лицо Тибору. Он отворачивал голову в сторону и обозревал утренний пейзаж.

Поплавок вздрогнул, будто очнувшись от дремы.

\"Какие цвета! Сколько красок!.. Господи Иисусе! Какие краски!\" — думал Тибор.

Номах сглотнул, двинул пальцами, ощупывая удилище. Оно было теплым, почти горячим.

Кончик пера медленно описал широкий круг, резко дернулся и снова замер.

Утром мир красок живет особой жизнью: эта влажная зелень листьев, эта пастельная маслянистость серо-голубых перышек сойки, этот насыщенно-сочный цвет конских яблок — все и вся смотрится иначе! Чудесное преображение длится часов до одиннадцати. Потом буйство красок вроде бы остается, но магия как бы ускользает из мира — влажная магия утра.

Рука Номаха не дрогнула, лишь глаза сузились да губы растянулись в подобие улыбки.

Девять тридцать. Западный край неба подернут дымкой тумана. Она напомнила Тибору тени на репродукциях картин Рембрандта. Проще простого подделаться под колорит и стиль этого художника. Толкуют о каких-то особенных глазах на его портретах… И что публика в них находит? Что хочет, то и находит. Потому что Рембрандт дает только тени, тени и тени. Ничего больше. Он не утренний художник, а потому ничего не стоит писать точнехонько в его манере. А вот картины этих истинно утренних художников, импрессионистов, которые образовали единое направление, быть может, только потому, что жили в одном районе Парижа и сидели рядом за столиками в кафе \"Gaibois\", — их картины черта с два подделаешь. Они умели увидеть необычайность утреннего мира — и норовили ухватить его, пробуя то одни приемы, то другие, ходя кругами вокруг совершенства.

– Хочешь поиграть? Давай поиграем…

Тибор упоенно наблюдал за птицами, впитывал прелесть их полета. Ах, утро даже слишком хорошо! Так бы и нарисовал всю эту благодать акварелью! Или нет, лучше не пожалеть сил и нарисовать маслом — слой за слоем, слой за слоем, как это ни трудно.

По всему выходило, что клевала явно не мелочь.

Рисовать, рисовать — работой отстраняя от себя…

Высокие липы нависали над берегом реки. Черные корни их, извиваясь, спускались в воду. Ивовые рогульки, на которых лежали удочки, дали побеги и зеленели нежной прозрачной листвой.

Что отстраняя?

Свободной рукой Нестор мял хлеб, сдобренный пахучим подсолнечным маслом, время от времени подносил его к носу, с удовольствием вдыхал тугой дух и, не удержавшись, откусывал зубами крохотные кусочки.

Корова тихонько всхрапнула, и Тибор отозвался ласковым, столь же нечленораздельным звуком.

Перо легло плашмя на одну сторону, на другую. Рука Номаха напряглась…

Господи! Знал бы кто, как он ненавидел работать при искусственном освещении! Да, церковного полумрака, освещенного свечами или факелами, достаточно для проработки деталей, для росписи темных углов или фризов — словом, для работы над второстепенным. Но произведение в целом — das Dinge selber — должно быть дитя света, творение утра.

Мысли, улетевшие так далеко, вернулись к земному, насущному — и утренние краски на время как бы поблекли.

– Нестор Иванович! – раздалось возле уха.

Дом Абернати располагался за холмом, примерно в миле отсюда. С такой скоростью он прибудет туда к десяти. И что потом? Тибор снова отгонял размышления на эту тему — тем, что стал мысленно рисовать дерево. Однако на новосозданном рисунке наступила вдруг осень, листья увяли и облетели.

– Чтоб тебя!.. – подскочил от неожиданности Номах.

Так что же потом?

Над ним наклонился толстый и лысый учитель начальных классов местной школы. На носу у него висела капля пота, стекла очков, покрытые пыльцой и пылью, пересекали потеки.

Он вторгся в его сознание неожиданно — образ Бога любви и милосердия. Буквально несколько дней назад. Если его примут в лоно христианства и окрестят, ему, как он это понимает, даже не придется исповедоваться и получать отпущение грехов. Когда-то еретики-анабаптисты решительно отрицали таинство исповеди. Лично он ничего против исповеди не имеет, вот только не хочется выворачивать глубины своей души, разнагишаться перед кем-то в сутане — признаваться в тайном вожделении, говорить о том, как его воображению рисовались груди Элен — подобные облакам, или молочная кожа на животе Лурин, или как он мысленно впивался в медовые губы Фэй. Совсем не тянет рассказывать о том, как он присваивал холсты и мраморные блоки для создания собственных, а не заказных произведений.

– Я к вам, – одышливо сказал он, снимая очки и протирая их носовым платком. – Насилу нашел…

Что сказал бы на все это доктор богословия Абернати? А, вилы ему в бок! Ничего этого он не услышит! Сегодня же будет так: Абернати елейным голоском посоветует ему и то и се, всучит катехизис [18] для внимательного изучения, дабы позже проэкзаменовать, совершить обряд крещения и объявить христианином. Все пройдет без сучка без задоринки…

– Я тут рыбу ловлю, Евген Яклич.

Но что же в таком случае портило радость от этого замечательного утра?

– Вижу, Нестор Иванович. Долго не задержу.

Номах глянул на поплавок, тот не двигался. Вытащил снасть, хлеба не было.

Ночью ему снилась его настенная роспись. Пустое место в центре, где следовало изобразить Карлтона Люфтойфеля, буквально вопияло о заполнении. Глаза на фотке, которую подсунул Доминус Маккомас, упрямо глядели мимо Тибора. Никак этот человек не хотел посмотреть ему прямо в глаза. Ну да ладно, рано или поздно их взгляды встретятся. Стоит только увидеть этого человека, поймать его взгляд — не ускользающий, как у героев Рембрандта, нет! — а точно сфокусированный взгляд Господа Гнева, и вобрать в свою память каждый мускул, каждую черточку Его Лика, — как они двигаются, как изменяются, что напряжено, что расслаблено; стоит ему хорошенько рассмотреть Его мешки у глаз или синие круги под Его глазами, прочувствовать параллелограммы Его лба и все прочие составляющие лица, в открытую обращенного к нему хотя бы на мгновение-другое в утреннем свете, — о, тогда вакуум в центре картины будет немедленно заполнен! Если Тибору доведется хоть однажды увидеть это лицо, тогда и весь мир вместе с ним увидит это лицо — через призму тиборовского видения, благодаря его шестипалому манипулятору…

– Что там у вас? – нехотя спросил Нестор, насаживая на жальце комочек величиной с зерно кукурузы.

Он сплюнул на дорогу, облизал губы и прокашлялся. Восхитительное утро действовало на него слишком пьяняще.

Протерев очки, Евген Яклич прошелся тем же платком по лысине.

Голштинка — милая его Кори — обогнула холм. До жилища Абернати оставалось не больше мили.

– Дело-то, собственно, пустяшное.

Вкатившись в кабинет священника, Тибор пытливо вглядывался в хозяина.

– Да я сразу понял. Стали бы вы меня по чрезвычайным вопросам от рыбалки отрывать.

— Спасибо за кофеек, — сказал он, принимая чашку кофе и проворно проделывая все нужные операции, чтобы сделать пару освежающих глотков.

– Стихи. Детские. Наши младшие школьники и дошколята написали. Извольте посмотреть.

Абернати добавил в свою чашку сливок и сахара и шумно помешивал кофе.

Учитель протянул пачку отпечатанных на машинке листов. Пачка распушилась плавником экзотической рыбы.

Какое-то время они сидели молча, потом Абернати проронил:

– Хотим издать книгу, но надо написать предисловие. Детям будет приятно, если это сделаете вы.

— Короче говоря, вы намерены перейти в христианство.

Номах оглядел распушенные страницы.

Вопрос угадывался не по интонации, а по тому, что брови священника слегка взметнулись вверх — словно вопросительно.

– Но почему сейчас?

— Да, я проявляю известный интерес к этому. Вчера вечером я уже имел случай сказать…

– А зачем время терять?

— Помню, помню, — кивнул Абернати. — Само собой разумеется, мне в высшей степени приятно, что наш пример столь вдохновил вас. — Он отвернулся от Тибора и, пристально глядя в окно, выпалил размеренной скороговоркой: — Способны ли вы поверить в Господа Всемогущего, Творца всего сущего на Небесах и на Земле, пославшего нам сына своего Иисуса Христа, Господа нашего, рожденного непорочно Девой Марией и преданного пыткам Понтием Пилатом, распятого, умершего и погребенного, а затем на третий день воскресшего из мертвых?

– Любите вы, Евген Яклич, вопросом на вопрос ответить, – сказал Номах, беря стопку.

— Думаю, что да, — произнес Тибор. — Да, верю.

– Вы сейчас только посмотрите, а потом домой придете и напишите.

— Веруете ли вы в то, что Он однажды вернется, дабы судить всех живущих и мертвых?

– А, то есть прямо тут писать не обязательно? – ерничая переспросил Номах.

– Конечно, конечно. Мне просто надо знать, могу я на вас рассчитывать или мне самому все делать придется. Но детям будет приятно, если…

— Если очень постараюсь — поверю, — отозвался Тибор.

– Да понял я, понял.

Он со вздохом пробежал страницу, за ней другую, третью.

— А вы, что бы там ни было, человек честный, — признал Абернати. — Теперь я скажу вам вот что: по слухам, мы мертвой хваткой впиваемся в каждого, кто проявит хоть малейший интерес к нашему вероучению. Это вздор. Я с удовольствием приму вас в лоно нашей церкви — но лишь убедившись, что вы поступаете сознательно, взвешенно, не с кондачка. Могу подсказать вам существенный аргумент против перехода: наша церковь неизмеримо беднее церкви Служителей Гнева. Если вы ищете материальной выгоды — забудьте дорогу к нам. Мы не то что настенных росписей не можем себе позволить — даже иллюстрировать святые книги нам не по карману.

Веки его часто моргали, рука то и дело ныряла в гриву отросших волос. Лицо шевелилось, словно жило само по себе, он то и дело повторял прочитанные строки.

— О материальных выгодах, святой отец, я думаю как раз менее всего.

– Там у вас клюет, – шепотом сообщил учитель, но Нестор оставил его слова без внимания.

— Ладно, — сказал Абернати, — я просто хотел убедиться, что между нами нет недопонимания.

– Клюет, – через некоторое время повторил Евгений Яковлевич.

— Да, я уверен, что поступаю не вслепую.

– Давайте сами как-нибудь…

— Итак, вы служите в церкви Господа Гнева, — произнес Абернати, подчеркивая каждое слово.

— Я взял у них аванс, — сказал Тибор, — и должен выполнить работу.

Утомившись глядеть на пляшущий гопака поплавок, учитель вытянул удочку и радостно закричал:

— А что вы на самом деле думаете о Люфтойфеле? — спросил Абернати.

— Я ведь его никогда не видел. А рисовать предпочитаю того, кого видел своими глазами, фотография, что они мне дали, могла бы помочь лишь в том случае, если бы я увидел Люфтойфеля — хотя бы краем глаза, хотя бы на мгновение-другое.

– Рыба! Нестор Иванович! Большая!

— А как он вам — в качестве Бога? — спросил Абернати.

Чешуя карася переливалась под солнцем бронзовым светом.

— Да как вам сказать… шут его знает.

– Да, да… – бросив взгляд на улов, произнес Номах.

— А как человек? — не унимался священник.

Брызги упали на лист, Нестор мимоходом стер их ладонью.

— А шут его знает…

– Какой большой! – радовался учитель. – Где у вас хлеб?

— Если вы пока толком не разобрались в своих чувствах, стоит ли вам пороть горячку? — усомнился Абернати. — Когда по-настоящему припрет, тогда и примете окончательное решение.

Номах отдал ему плотный, тягучий, как смола, комок.

— Штука в том, что ваша религия предлагает больше, — сказал Тибор.

– Вы ловите, ловите, – пробормотал Номах.

— Например?

Листы мелькали в его руках, яркие, словно снег в солнечный день. Глаза Нестора метались от строчки к строчке.

— Любовь, веру, надежду.

– Вот оно, – прошептал Номах.

— Но деньги-то у них вы взяли, — сухо констатировал Абернати.

– Что вы сказали? – хохотал учитель, вытаскивая еще одного, сияющего, как полированный поднос, карася.

— Взял, — кивнул Тибор. — И даже успел заключить с ними договор.

– Вот оно.

— По условиям которого вы не можете отвертеться от Странствия? — спросил Абернати.

– Да, точно, – согласился учитель. – В жизни ничего невероятнее не читал.

— Угу, — со вздохом отозвался Тибор.

– Господи, ты слышишь меня? – спросил Номах, входя в храм и прикрывая за собой дверь.

— Если вы сегодня перейдете в истинную веру, как быть с этим вашим договором?

Белые, покрытые свежей штукатуркой стены были до самого купола уставлены лесами, словно укрыты сетью.

— Откажусь.

– Да, Нестор.

— Почему? — продолжал допрос святой отец.

– Ты ведь знаешь, что я хочу сделать?

— Потому как не желаю пускаться в Странствие. Оба сделали несколько глотков кофе — в полном молчании.

– Знаю.

— Вы считаете себя порядочным человеком, — наконец проговорил Абернати. — Порядочный человек выполняет взятые на себя обязательства. А вы хотите изменить своему слову и переметнуться к нам.

– Ты не возражаешь?

Тщательно избегая взгляда Абернати, Тибор вымолвил:

– Против того, чтобы твои дети расписали своими стихами стены моего храма? Номах никогда не думал, что услышит, как смеется Бог. По храму прошла волна, большая, возвышающая, после которой ему и самому стало смешно, что он мог сомневаться в задуманном.

— Я могу вернуть им аванс.

– Пусть они входят, Нестор.

— Это само собой, — сказал Абернати, — ибо и в Святом Писании сказано: \"Не укради!\" От выполнения этой заповеди никто не изъят — в том числе и Служители Гнева. Поэтому у вас только два варианта действий: или вернуть взятые деньги, или выполнить заказ и довести работу над фреской до конца. Кстати сказать, как был сформулирован заказ?

Дети вошли притихшие, похожие на подснежники в весеннем лесу.

— Расписать церковь — и чтоб был изображен сам Господь Гнева.

Номах взлохматил кому-то волосы, кому-то пожал руку, кого-то обнял.

— Вот оно как… И где же ваш Бог живет?

– На леса, мальчики и девочки. Вверх, – указал он им.

— Этот вопрос выше моего разумения, — сказал Тибор и отхлебнул кофе.

Словно муравьи, сначала осторожно и неторопливо, но потом все смелей и смелей принялись они подниматься. Тишину растопил их шепот, перешедший затем в гомон и гвалт. Храм словно бы превратился в степь, полную стрекота, шелеста и шума.

— Разве Он, будучи жителем Вечности, не вездесущ? Разве Он не присутствует в любом месте и в любое время? — спросил Абернати. — Мне казалось, что Служители Гнева и христиане в этом вопросе сходятся.

– Пишите! Пишите на стенах ваши стихи! – закричал им снизу Номах.

— Да вроде бы так, — пожал плечами Тибор. — Но это касается Его как Всемогущего Бога…

Сам он отошел к алтарю, сел на ступеньку и только время от времени обводил взглядом леса, где дети, кто гвоздем, кто ножичком, кто оторванной пуговицей, выцарапывали на стенах стихи.

— Ну да, Его можно отыскать где угодно!

Сыпалась штукатурка, скрипели, выводя буквы, детские «стилосы».

— Святой отец, что-то я не поспеваю за ходом вашей мысли…

— А что, если вы не сумеете найти Его? — спросил Абернати.

Солнце шествовало по небу, ворочая, будто веслами, лучами света сквозь окна.

— Тогда я не смогу завершить церковную роспись, — сказал Тибор.

— И как же вы поступите в таком случае?

К Номаху подошел белоголовый мальчик лет шести.

— Что ж, буду зарабатывать на пропитание тем, чем зарабатывал прежде: малевать вывески, дорожные знаки, красить дома. Деньги за фреску, разумеется, верну…

– Дедушка Нестор, а вы почему ничего не пишете?

— Зачем же такие крайности! — воскликнул Абернати. — Поскольку Господь Гнева — ежели он и впрямь Господь — обретается в любой точке им же сотворенного мира, то его трудно не найти, коли заняться поиском всерьез.

Номах оглядел его бледноватое лицо, хрупкую, словно сделанную из стекла, фигурку.

Несколько растерянно, но не без скрытого восхищения, Тибор произнес:

– Не знаю. Мне кажется, новейший завет – это ваше дело.

— Боюсь, что я все еще не совсем уразумел смысл ваших слов…

– Нет.

— А вдруг Его лик привидится вам на облаке? — сказал Абернати. — Или на соляных глыбах Большого Соленого озера — ночью, при свете звезд? Или в предвечернем мареве летнего дня, когда жара только-только спадает?

Мальчик протянул ему на треть стертую пуговицу:

— Это будет зыбкое видение, — сказал Тибор. — Догадка, а не истина. Словом, подделка.

– Вот, возьмите. – Второй рукой он держал спадающие штаны.

— Почему вы так уверены?

– Спасибо, – качнул головой Номах. – Спасибо.

— Потому как я всего лишь смертный, а значит, способен ошибаться. Если мне предстоит угадывать, я могу и оплошать.

– Мне еще за козой идти. А стихи я уже написал. Вон там, – указал он на стену меж окнами в восточном приделе. – И еще там и там. – Он показал на хоры и стену, примыкающую к алтарю.

— Но ежели Он пожелает быть увиденным и изображенным верно — разве Он позволит вам ошибиться! — возликовал Абернати. — Неужто ваш Господь попустит существование своего искаженного портрета!

– Ты молодец. Как зовут тебя?

— А шут знает… Наверное, не попустит… Однако же…

– Ярослав. Только вы мне пуговицу отдайте потом. Если от нее что останется. А то у меня штаны спадают.

— Ну так чего ради тратить столько времени, сил и нервов, — воскликнул Абернати, — ежели можно выполнить эту работу таким вот образом — и не рвать себе душу в клочья!

– Обязательно, – пообещал Номах.

Тибор какое-то время остолбенело молчал. Затем буркнул:

– Тогда я пойду.

— А по мне, это не дело. Не по правде.

Мальчик с трудом открыл тяжелую храмовую дверь и вышел.

— Да бросьте вы! — сказал Абернати. — Какие тут сомнения? Вы же сами понимаете — Он может быть кем угодно. Он может быть каким угодно! Скорее всего вам никогда не отыскать настоящего Карла Люфтойфеля!

Номах поднялся на хоры и там, в неприметном месте возле двери написал свое четверостишье.

— Какие сомнения? А вот такие — не по правде это, и все тут. Мы договорились, что в центре фрески я изображу Господа Гнева — совершенно реалистично, подобающими красками, точно. И стало быть, мне позарез надобно хоть разок глянуть на него.

– Мне кажется, ты не можешь быть недовольным, – прошептал он, пряча в карман половинку пуговицы.

— Да неужто это действительно важно? — стоял на своем Абернати. — Вы подумайте: много ли людей до войны знали, как он выглядит? И выжил ли хоть один из тех, кто помнит его в лицо? Предположим, Люфтойфель действительно еще жив. Но узнали бы его сегодня — спустя многие годы — те, кто его знал прежде?

Листопад