Игорь Малышев
Дом
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
Дом
Брату моему Николаю посвящается.
Глава 1
Ваня проснулся. — Явление Фомы. — Про «экскьюзе муа» и шампанское. — Завтрак с родителями и разговоры. — Купание и Урт. — Духота. — Похожий на кота, но не кот. — Бабочки, гром и хляби небесные. — Всем спать!
Ваня проснулся оттого, что гувернантка Марья Петровна — недавняя выпускница института благородных девиц, потрепала его по плечу и прошептала:
— Ванечка, Иван Арсеньевич, пора вставать.
Дотронулась до непослушных детских кудряшек, разметавшихся по подушке.
— Вставай, Ваня, скоро маменька к завтраку позовут. Нехорошо опаздывать. Вставай, — и, видя, что, мальчик заворочался на горячей, залитой солнцем постели, вышла из детской.
Ваня с трудом открыл один глаз, убедился, что его оставили в покое, натянул одеяло на уши, прячась от жарких лучей, и попытался заснуть снова. Он уже почти вернулся обратно, к своему недосмотренному сну, как одеяло, свисавшее до самого пола, потихоньку поползло под кровать, откуда тут же раздался ехидный смешок.
— Фома… — пробормотал мальчик. — Вечно ты…
Смешок повторился и под кроватью даже хрюкнули от удовольствия. Одеяло продолжало ползти. Вскоре уши, щёки и нос ребёнка снова оказались под безжалостными потоками света.
— Фома, прекрати немедленно!
Ваня, почувствовав, что сон безнадёжно уходит, свесился вниз и заглянул под кровать. Оттуда на него смотрела улыбающаяся рожица местного домового Фомы. Фома был чумаз, как чугунок, нечёсан, одет в штаны из мешковины и какую-то хламиду, напоминающую восточный халат. Подпоясан домовой был красивой красной лентой, которую он где-то увёл, должно быть у маменьки или Марьи Петровны. В косматой бороде его застряли хлебные крошки вперемежку со скорлупой кедровых орехов и семечек.
— Ты опять воровал кедровые орехи, — с укоризной сказал Ваня.
— Есть хотел, — пожал плечами домовой, выбравшись из-под кровати и прохаживаясь по комнате.
— Хошь, тебя угощу? — повернулся он к мальчику, сидящему на кровати, и сунул руку в огромный карман.
— Экскьюзе муа, — ответил Ваня, как учила Марья Петровна.
— Лаешься? — насторожился домовой.
— Собаки лаются. А «экскьюзе муа» по-французски значит «не надо».
— Вон оно как… А я думал ты лаешься.
— Собаки, Фома, лаются.
— А! — махнул рукой домовой и отвернулся. — Лайся, не лайся, а раз не хочешь, то и не получишь. Тоже мне барин…
Он вытащил из-за пазухи крохотного мышонка с розовым носиком, разгрыз орешек, разжевал ядро во рту и принялся кормить грызуна. Тот ел, удобно устроившись на ладони Фомы, обвив маленьким хвостом палец домового и смешно шевеля мордочкой.
Ваня соскочил на пол и как был, в белой ночной рубахе до пят, подбежал к окну. Распахнул настежь створки и высунулся наружу. За окном стоял огромный куст цветущей сирени. Красивый, словно бы весь облитый пенками, что получаются, когда маменька варит варенье из чёрной смородины. Мальчик вдохнул чуть пьянящий запах лета.
Как-то раз на Новый год, когда Ванины родители и их гости ушли танцевать в залу, он по ошибке выпил шампанского и до сих пор помнил, как приятно кружится от него голова, ноги становятся ватными, а все люди такие хорошие, что каждого хочется обнять и сказать что-нибудь приятное. В тот раз после шампанского Ваня сел на диван и с умильной улыбкой на губах стал наблюдать за танцующими. Вскоре маменька, заметив, что ребёнок не бегает и не играет с другими детьми, забеспокоилась, не заболел ли он. Наклонилась, чтобы потрогать губами его лоб и почувствовала запах вина. Через минуту Ваня был отчитан и отправлен спать. А маменька ещё целых три дня сердилась на него.
Запах сирени напомнил мальчику шампанское и он засмеялся.
— Что смеёшься, как дурачок на пуговицу? — спросил домовой, немного обиженный, что на него не обращают внимания. Не получив ответа, он сказал мышонку: «Ну, хватит брюхо набивать. И так вон уже с мешок стало», — и спрятал его обратно за пазуху.
Ваня легко пропустил мимо ушей его едкие слова, обижаться сегодня совсем не хотелось. Хотелось прыгать до потолка, как резиновый мяч и громко смеяться.
— Фома, а день сегодня хороший будет?
— Хороший, хороший. Разве что, к ночи дождь соберётся, — пообещал домовой, устраивая грызуна поудобнее. — Да и вообще всё лето хорошим будет. И дождя в меру, и солнца в меру.
— Я купаться сегодня пойду, — решил мальчик.
— Маменька не пустит, — поддразнил его Фома. — «Мал ещё, утонешь, Ванечка. Вода холодная. Утки заклюют, лягушки защекочут», — он изобразил голосом Ванину маму.
— Я плавать умею.
— Большое дело! Плавать он умеет. И топор думал, что умеет. Всё одно не пустят.
— А я убегу.
— Тоже мне беглец… Попадёт.
— Не попадёт, за меня папенька заступится. Он летом добрый.
— Добрый, — согласился домовик, шлёпая босыми ногами по полу. — А ну как осерчает? Возьмётся за ремень, да и полохнёт пониже спины. А?
— Ты, Фома, табак у него не воруй, он и не осерчает.
— Кто ворует? Я?! У хозяина?! Да чтоб я когда чужое брал?
Обиженный домовой забрался на стул и стал раскачиваться, стараясь, чтобы тот скрипел погромче и попротивнее. В комнате воцарилось молчание, в которой скрип слушался особенно безобразно.
— Ну и что? — заговорил первым Фома. — Ну беру. Так что ж с того? Курить хочется, вот и беру. А будешь приставать, я у тебя в комнате курить буду. Узнаешь тогда. Небось маменька не обрадуется, что у тебя вся комната в дыму.
Домовик хихикнул и запахнул халат поплотнее.
— Ладно, — добавил он, помолчав. — Не боись, не буду тут курить. Пойдёшь купаться, Урту от меня поклон. Давно я его, склизкого, не видел. Давно. С прошлого года, как дуб зацвёл.
Урт — это местный водяной. Ваня иногда встречал его, когда ходил купаться. А что имя у него такое странное, так это оттого, что он в эти края лет пятьсот назад пришёл, вместе с татарами. Он раньше где-то в Сибирских озёрах промышлял. Отчего-то любопытно ему тогда стало, куда это такие скопища людей движутся, он за ними и поплёлся. От самого Байкала до здешних мест дошёл. Тут и осел, понравилось ему.
Урт и сам был похож на татарина. Лицо круглое, как подсолнух, глаза узкие, весёлые, скулы выпирают, одно слово — азиат.
— А вот скажи мне, драли тебя когда-нибудь? — полюбопытствовал Фома.
— Было один раз, да и то несильно — признался Ваня. — Я со двора ушёл и улицам гулял. Маменька перепугалась, думала, что меня украли, папенька искать побежал. Мне тогда четыре года было. Только маменька с папенькой от того, что высекли, ещё больше расстроились и с тех пор меня не трогали.
Фома зевнул.
— Спать пойду. Не выспался я что-то. Мыши всю ночь — шасть-шасть, шасть-шасть. Хотел уж было хвостами их связать, да на гвоздь подвесить до утра. Пожалел.
Фома часто воевал с мышами, которые очень любили помучить его. Прошлой ночью они собрались вокруг спящего домового и пошли бесшумным хороводом. Тот проснулся, сел и стал молча смотреть на грызунов, не понимая, зачем им это надо. Вскоре он почувствовал, как голова его начинает кружиться и глаза побежали в разные стороны. А мыши всё шли и шли, как маленькие серые планеты вокруг косматого солнца. Фома, поняв, что сейчас упадёт, закричал:
— Вот я вас, голохвостые!
Мыши, обрадовавшись, что сумели насолить домовому, с радостным писком бросились врассыпную. Фома лёг и вскоре заснул. Больше в эту ночь мыши его не беспокоили.
Ваня выслушал рассказ и задумался. Ему представилось, как под полом, на чердаке и в стенах ни на секунду не замирает жизнь. Тайными тропами, невидимые человечьему глазу, ходят мыши, шныряют, шевеля тонкими усами, деловитые тараканы, суетятся чёрные муравьи, похожие на живую пыль, сидят в глубоких тёмных щелях уродливые сверчки. Дом пропитан невидимой жизнью, как весеннее дерево соком. Ваня оглянулся вокруг, словно впервые увидел эти стены.
Фома потёр глаза, снова зевнул.
— Ох, обзевался весь. Спать пойду, — пробурчал он и полез под кровать, откуда вскоре раздалось мерное посвистывание, которое производил нос засыпающего домового. — Ты иди, иди, — поторопил он Ваню, сквозь дрёму, — там тебе кашу сварили. Пшённую, с сахаром. Вку-у-усная…
Ваня быстро умылся, оделся и вприпрыжку вбежал в столовую. Там все были уже в сборе. Отец ласково глянул на сына поверх «Московских ведомостей», улыбнулся в бороду.
— А вот и соня-засоня наш явился! «Чуть свет — уж на ногах…». Хотя здесь больше подошло бы «на заре ты его не буди…», — пропел он сильным звучным голосом. Отец хорошо пел и даже имел некоторый артистический талант. В юности он хотел поступить в актёры, но его отговорили родственники.
Мальчик улыбнулся в ответ и вскочил на стул. Кухарка Наталья в тот день взяла выходной, поэтому маменька сама положила ему на тарелку пшённой каши.
— «Полёты на аэростате», — прочёл отец газетный заголовок. — Любопытно…
— А что такое этот аэ…эростат? — спросил мальчик.
Отец перевернул газетный лист.
— М-м-м, это такие машины летающие, — не стал вдаваться в подробности папенька.
Ване при этих словах отчего-то представился паровоз с крыльями, на котором, держась рукой за чёрную прокопчённую трубу, стоит бесстрашный человек и машет рукой.
— Не хотел бы я полететь на этом как там его …стате, — подумал мальчик. Ваня очень боялся паровозов, но никогда не сознался бы в этом, спроси его кто-нибудь. Его повергал в несказанный трепет металлический лязг колёс огромной машины, громкое шипение и белые клубы пара, вырывающиеся из-под её раскалённого брюха. Шатуны на колёсах казались ему лапами какого-то хищного зверя, крадущегося по блестящим полосам рельс, когда поезд, замедляясь, подъезжал к вокзалу. Кажущееся спокойствие и степенность паровоза, не могли обмануть мальчика, он всё время чувствовал, что хитрый гигант только притворяется другом людей, а на деле готовит им какую-то гадость.
Папенька сложил газету, положил её на край стола, задумчиво и весело посмотрел на сына.
— Так что, Иван Арсеньевич, никак мухи разбудили? Сам-то, я думаю, ни за что б не поднялся?
— Не мухи, домовой, — не подумав ответил Ваня и тут же прикусил губу.
— О, смотрите, Глафира Сергеевна, у ребёнка уже пробивается чувство юмора. Приятно наблюдать, — папаша вдруг разом посерьёзнел. — Хотя я бы предпочёл, чтобы у него пробилось чувство математики.
Ваня уткнулся в тарелку с крутой зернистой кашей. Этой темы он не любил. В прошлом году он пошёл в первый класс гимназии, где сразу же выяснилось, что мальчику не даётся математика. Он учил её, проливал над учебниками потоки слёз, но всё было напрасно — предмет, что называется, не шёл. Ваня никак не мог понять, сколько аршин должно остаться в куске ткани у купца, если от пяти метров отнять два раза по два или сколько извозчиков стало на площади, если вначале их было четверо, да потом приехали ещё трое и один уехал. Вся эта чепуха никак не хотела лезть в бедную Ванину голову. Бессчётное количество раз учебник улетал в стену, швырялся на пол, но всё было напрасно. С остальными предметами дело худо-бедно ещё ладилось, только с математикой — ни в какую. В итоге Ване назначили на осень переэкзаменовку, и это сильно отравляло жизнь маленькому человечку.
— Он будет стараться, — заступилась за Ваню маменька.
Ваня виновато взглянул на неё, словно говоря «буду, обязательно буду».
— Он позанимается летом с Марьей Петровной и всё наладится. Верно, Марья Петровна?
Девушка, сидевшая здесь же, кивнула, но впрочем без особой уверенности. После первых же занятий с Ваней, она поняла, что задача перед ней стоит очень сложная, может быть, ей непосильная. Математика мальчику не давалась, хоть тресни.
Отец серьёзно посмотрел на мальчика.
— Ты уж постарайся в самом-то деле, Иван Арсеньевич. А то ерунда какая-то получается. Верно?
Иван Арсеньевич быстро кивнул и снова уткнулся в тарелку.
Хорошо ещё, что сегодня было воскресенье, а значит, занятия не проводились. Ваня вспомнил об этом и тут же повеселел. А мама тем временем взялась за папеньку:
— С вами, Арсений Александрович, тоже, между прочим, какая-то ерунда получается, — многозначительно сказала она.
Отец, видимо, догадываясь о чём пойдёт речь, озабоченно зашуршал «Московскими ведомостями».
— Да? Не думаю, — пробормотал он и попытался скрыться за газетными листами.
— Да, да. И не пытайтесь прятаться. Глазичевский давно уже зовёт вас обратно на железную дорогу, вам это отлично известно. Там и жалование побольше, да и уважают инженеров не так, как редакторов детских журналов. (Папенька работал в журнале «Совёнок»). Вы же окончили технический университет. У вас есть опыт работы на строительстве железных дорог.
Маменька давно говорила ему, что работа в журнале — дело несерьёзное, что денег им постоянно не хватает и если бы не папенькина лень, то они уже могли бы и долги раздать, и собственный дом в Москве купить, а не снимать квартиры по окраинам.
Поняв, что серьёзного разговора не избежать, папенька со вздохом сложил газету и грустно уставился в окно.
— Арсений, ну почему ты никак не хочешь бросить это своё ребячество? Тебе уже тридцать пять лет. А у нас ни своего угла нет, ни денег, чтобы его купить. Да ещё долгов на три тысячи с лишним. Поговори с Глазичевским, ты ведь даже не знаешь какую он тебе работу предложить хочет, — попросила маменька.
Папа вздохнул и заговорил усталым голосом, словно объяснял давно известные вещи, которые его раз за разом заставляют неизвестно для чего повторять.
— Почему не знаю, всё я, Глаша, знаю. Работа простая. Ездить по стране, да железные дороги строить. По целым месяцам дома не бывать, тебя с Ванькой не видеть, жить в каких-то теплушках, питаться чем придётся. Мокнуть под дождями, грязь ногами месить, с пьяными мужиками ругаться. Дело известное. Я три года так жил, пока в журнал не устроился. — Он помолчал. — Только ты, ради Бога, не подумай, что я трудностей боюсь. Нет. Тут другое. Нравится мне моя нынешняя работа. Нравится и всё тут. Люди у нас хорошие работают. Авторы приходят, рассказы интересные приносят. Читаешь — радуешься. После вас с Ваней для меня это самое большое счастье. Я на работу иду, ноги сами несут. Да и к тому же там я в любой момент могу себе выходной устроить. Захотел, сюда приехал, с вами несколько дней побыл, захотел, дома остался, рукописи читаю. А когда новый номер журнала выходит, знаешь, какая это радость? Это… Словно у тебя ещё один ребёнок рождается… — он покачал головой и снова отвернулся к окну.
— Ладно, Бог с тобой. Работай, кем хочешь, — согласилась мать. — Вот только долги… Да и дом в Москве купить надо… Впрочем, ладно. Бог милостив, проживём как-нибудь.
Обычно подобные разговоры так и заканчивались.
В столовой воцарилась тишина, лишь звенели в саду птицы, да шуршали, развеваясь от лёгкого ветерка, занавески на распахнутых окнах.
— А можно я купаться пойду? — воспользовавшись моментом, спросил Ваня очень вежливым голосом. Папенька с сомнением посмотрел на сына, оглянулся на маменьку, та пожала плечами, дескать: «Воскресенье — день праздный».
— Валяй! — разрешил отец.
— Что за слог… — осуждающе откликнулась мать. — А ещё редактор!
— Пардон, мадам, — чуть наклонил светлую, как у Вани, голову папенька. — В искупление своей вины предлагаю конную прогулку до Кукушкиной рощи. Там сейчас соловьи!.. Хотя… Хотя, можно и дома посидеть, чаю попить. Я бы, признаться, вздремнул немного…
— Нет уж, — не согласилась маменька. — Чай пить, да дремать зимой будем. А сегодня кататься поедем.
Она очень любила всё, что связано с любыми перемещениями, будь то поездка из Москвы в Петербург или прогулка до Кукушкиной рощи. И хотя росту маменька была совсем небольшого, даже крошечного (отец иногда в шутку говорил, что если Ваня ростом в маму пойдёт, то две трети их семьи можно будет в табакерке спрятать), но могла без устали прошагать чуть не десять верст. Её кукольные ножки готовы были в любую минуту унести свою хозяйку куда душа пожелает.
— Эх, кто меня за язык тянул? — полушутя полусерьёзно спросил отец, глядя на Ваню.
— Увалень. Огромный, как медведь, и такой же соня, как медведь. Но медведь-то хоть только зимой спит, а этот готов всю жизнь продремать. Эх ты, спи-богатырь, — покачала головой мать, укоризненно глядя на папеньку.
В её словах была большая доля правды. Отец действительно любил поспать, ходить предпочитал неторопливо, а говорить негромко и медленно. Казалось, что всю жизнь он проводит в лёгкой дрёме. Однако, если обстоятельства того требовали, он словно бы просыпался и его голос тут же обретал уверенность, двигаться он начинал скоро и решительно, словно выплёскивал все силы, накопленные за время своего полусна. На любительских спектаклях ему давали главные роли и он с блеском оправдывал доверие. На званых вечерах он неизменно был душой компании, чаще всех шутил, громче всех смеялся и мог всю ночь напролёт петь романсы. Впрочем, случалось подобное нечасто и после таких вспышек, папенька вновь погружался в тихое болото полудрёмы.
Ваня залпом выпил стакан молока и, спросив разрешения, вылетел из-за стола.
От дома до озера было далеко: через сад, через лес, мимо поля с гречихой, мимо старого полевого колодца, мимо сухой вербы, выбеленной дождями и временем и походившей на огромную кость, торчащую из земли. Дальше нужно было снять ботинки, пройти через густые заросли высокого тростника с жёлтыми метёлками наверху. Осторожно ступая по неглубокой воде и илистому дну перейти болотце, и выбраться, наконец, на берег озера, поросший сочной травой. Здесь, надёжно скрытый от посторонних глаз, Ваня и привык купаться.
Когда-то озеро было большим и чистым, но сейчас оно потихоньку превращалось в болото. Берега его густо заросли камышом, тростником и осокой, жёсткой, как тёрка. Ила становилось всё больше, песчаные берега исчезали под его слоем. Озеро мелело. Однако, была в этом и хорошая сторона: теперь оно быстрей прогревалось и это одинаково нравилось и Ване, и зелёным лягушкам, которые не умолкали здесь весь день напролёт.
Становилось жарко. Солнце забралось высоко и стояло почти над самой макушкой. Ваня прищурил глаза, приставил руку козырьком ко лбу и осмотрелся. Вокруг — никого. Он скинул одежду и вошёл в воду. Водоросли щекотно цеплялись за ноги, Ваня ёжился от их шершавых прикосновений и тихо смеялся. Потом вдохнул поглубже, зажал нос рукой и нырнул. Проплыл немного под водой, неумело бултыхая ногами и продолжая зажимать пальцами нос. Отфыркиваясь вынырнул и тут же услышал громкий заливистый смех. Ваня оглянулся. На берегу, возле раскиданной как попало одежды мальчика, сидел Урт и, смеялся, закрыв лицо руками.
— Вот нырнул, так нырнул! Нырок!.. — давился тихим смехом водяной.
Ваня вытер ладонью лицо и обиженно поковылял к берегу.
— Ты, Урт, ужасно вредный, — прошептал мальчик. — Даже вреднее нашего Фомы.
— Ты уж прости меня, я не со зла, — попросил Урт, успокоившись. — Но я последний раз так смеялся, когда Фома случайно в озеро упал. На глине оскользнулся. Он тогда так чихал, кричал и плевался, что кувшинки средь бела дня закрылись, — он покачал головой. — Как же это ты так делаешь-то…
Водяной, делано осторожно ступая по траве, подошёл к воде, вошел по колено, сгорбился, зажал двумя пальцами нос и плюхнулся в воду. Забарабанил ногами по воде, подняв тучу брызг, и, не продвинувшись ни на чуть-чуть, встал. Смех его камнями-«лягушками» заскакал по рябящей воде.
Ваня сидел на берегу и с неудовольствием смотрел на водяного, который несмотря на все свои старания, никак не мог удержаться от смеха.
— Ты перед тем, как нырять, лягушек с головастиками подальше отгоняй, чтоб не видели. А то их со смеху судорога схватит. Потонут, жалко, — улыбаясь вздохнул Урт. — Ох, ты и пловец!
Ваня сидел надутый и чувствовал, как обсыхает кожа на плечах, как капельки скатываются с мокрых волос по спине. От этого было щекотно и хотелось шевелить лопатками.
Вообще-то Урт был очень добрый и миролюбивый, но сегодня на него, видно, нашло насмешливое настроение. Угомонившись, он вернулся к Ване, снял с его головы кусочек какого-то водного растения и сказал:
— Ладно, не дуйся на меня. Я не со зла, просто ты смешной очень. Давай лучше я тебя нырять научу. Хочешь?
Урт говорил неторопливо и плавно, так же как несёт свои воды речка Ягодная Ряса, что протекала неподалёку. Ещё он слегка едва заметно «окал» и растягивал слова, отчего они становились похожими на речные камни «голыши» — такие же светлые и гладкие.
Мальчик повернулся к водяному, заглянул в его голубые, играющие бликами, как вода в озере, глаза водяного и понял, что совсем не сердится.
Потом Урт два часа учил Ваню нырять, и когда у него уже начало что-то получаться, на берегу появился Фома.
— Эй, утки, не закурнались ещё? — весело загорланил он. — Особенно ты, лягушка белая узкоглазая, цапли тебя ещё не склевали?
Урт достал со дна пригоршню песка и сделал вид, что хочет кинуть им в домового. Тот хохотнул и бросился в тростники, откуда тут же раздалось:
Как у нашего Урта́
Водоро́сли изо рта.
Водоро́сли изо рта,
Вот какая красота.
Подходи, кому грустно,
У Урта́ во рту капуста.
Урт засмеялся. Через секунду домовой вышел из своего убежища и уселся на берегу.
— А я сижу дома один. Скучно, мыши от жары спать легли. Дай, думаю, пойду гляну, не утопли вы тут, а то ещё спасай вас. Мороки — то…
Ваня с Уртом подошли к нему. Домовой кивнул им, пошевелил пальцами ног.
— Жарынь какая. Страсть. Аж душа заходится. Искупаться хочу.
— Не пущу, — сказал, улыбаясь, Урт, — а то после тебя тут даже трава по берегам расти не будет. Ты вон чёрный, как головешка.
Домовой, посмеиваясь, подошёл к воде.
— Фома, ты б разделся, — окликнул его Ваня.
— Ничего… — ответил тот, заходя в воду прямо в одежде.
Окунувшись пару раз, донельзя довольный, домовик снова появился на суше. С одеяния его текли потоки воды. Фома, придерживая отяжелевшие штаны, улёгся на траве обсыхать. Закрыл глаза, шмыгнул носом, блаженно потянулся под щедрыми потоками июньского зноя.
— Гроза к вечеру будет, верно, Урт?
— Верно, верно, — отозвался водяной, жмурясь на солнце.
Ваня сидел на мелководье по пояс в воде и смотрел вокруг.
В мире царили жара и покой. Лето разгоралось. Белёсое полуденное небо заливало всё вокруг ленью и истомой, как обещанием вечного счастья. Не хотелось ни думать, ни шевелиться. В вышине редкие прозрачные облака бесконечным кочевьем шли через великие синие степи неба.
Ваня посмотрел вверх и вдруг всё в нём заиграло от какой-то непонятной радости, восторга и надежды.
«Эх, вот сесть бы мне на облако и поехать куда-нибудь далеко. Хоть в Америку, хоть в Африку, — подумал он. — А люди смотрели бы снизу и думали, кто это там на облаке едет? А я б лежал на спине, ел вишни и косточки на землю бросал, чтобы повсюду вишнёвые сады вырастали».
Временами на озеро налетал лёгкий ветерок. Тростники качались, перешептывались о чём-то сухими шелестящими голосами. Покачивали метёлками. Где-то в их чаще попискивали мелкие птички. Перепархивали с лёгким шорохом с места на место. Цеплялись тоненькими, как былинки, лапками за листья, сверкали любопытными глазками. Под водой сновали красивые, словно отлитые из бронзы, караси, чёрными ленточками стелились пиявки, выискивали что-то меж стеблей тритоны, мальки и головастики. Лягушки неподвижно лежали на поверхности воды, с лёгким плеском ловили пролетающих мимо букашек. Сияющие пузырьки воздуха редкой цепочкой поднимались со дна вверх, к небу и солнцу.
И над всем этим покоем царил неумолчный шелест тростников, словно тысячи старцев, с выцветшими от времени голосами говорили что-то, не заботясь о том, слышит ли их кто-нибудь.
— Урт, о чём камыши шепчутся? — спросил Ваня.
— О солнце, о лете, о жизни шепчутся.
— Расскажи мне подробнее, что они говорят.
Разомлевший водяной ответил не сразу.
— Зачем, пока ты мал, ты и сам всё знаешь.
Ваня не понял, о чём идет речь.
— Не всё. Вот математики я не знаю, — вздохнул он.
— А что такое математика?
— Наука такая, про цифры.
Урт пожал плечами.
— Ты не знаешь её, потому что её нет. Вы, люди, часто заняты тем, чего нет.
— Как же нет? А за что меня ругают и двойки ставят?
— Мне кажется, что ни за что.
— Вот и поговорили.
Ваня понял, что толку от водяного не добьёшься.
Вскоре Фома обсох и они с мальчиком отправились домой.
Вечер не принёс с собой прохлады. Наоборот, духота сгустилась. После ужина Ваня долго лежал в кровати и никак не мог уснуть. Он давно скинул с себя одеяло, простыня под ним уже сбилась в клубок оттого, что он никак не мог улечься и поминутно ворочался с боку на бок. Скрипучая кровать так и ходила под ним ходуном.
— Долго ты мне тут скрипеть будешь? Будто в пещи огненной на угольях лежит, вертится и вертится, — раздалось из стены ворчание Фомы.
— Душно, Фома. Сам-то чего не спишь? — шёпотом спросил Ваня.
— Тоже, небось, спарился?
— Уснёшь тут с вами. То мыши колобродят, как филистимляне, то ты скрипишь.
Они помолчали. Наверху раздавались шаги отца. Он ходил из угла в угол и тоже, наверное, никак не мог уснуть.
— Отец твой вон мается. Не спит. Всё ходит, как маятник, — сказал Фома. — А мать книжку читает. Лампу керосиновую вонючую жжёт. Копоти от неё!..
Он замолчал и неожиданно предложил:
— Пошли в сад что ли? Там, может, посвежее будет. А то сил уже никаких нет.
— Пошли, — согласился Ваня.
Тихонько, стараясь не стукнуть створками, мальчик открыл окно и выбрался в сад. Следом выбрался Фома.
Пройдя с полсотни шагов, приятели уселись в густой траве под кустом черёмухи, усыпанной зелёными ягодами.
— Фух, здесь хоть немного прохладней, — Фома потёр волосатый нос, сорвал веточку с ягодами, пожевал, выплюнул. — Незрелая ещё, не время ей.
Сухо и задорно трещали ночные кузнечики, где-то в селе лаяла собака. Её лай гулким эхом отзывался в лесу, что темнел сразу за деревней. Обратно звук возвращался заунывный и протяжный, как из колодца.
— Слышь, леший собаку дразнит. Балу́ет старый, безобразит, — заметил домовик.
Фома достал из кармана маленький кисет, трубку и принялся набивать её табаком. Вскоре Ваня почувствовал запах дыма.
— А когда папенька курит, пахнет совсем по-другому, — заметил он.
— Это потому что я в табак трав добавляю. Для вкуса, для запаха. Так-то.
Пахла трубка домового действительно необыкновенно. Был здесь и грустный запах горящих листьев, что жгут по осени в саду, и дымок дальнего костра, который развели где-то далеко в тёмных ночных полях пастухи, и тёплый дух, какой идёт от печки зимой, и аромат свежеиспечённого хлеба.
Фома пускал вверх большие кольца и они, покачиваясь, будто танцуя, уплывали в непроглядное ночное небо, затянутое плотными тучами.
— Хорошо, а всё ж душновато. Быть грозе, — крякнул домовой.
Где-то далеко, посреди глухого лесного озера, высунув голову из воды, смотрел в небо Урт. Водяной тоже ждал грозы. Он вообще очень любил грозы.
Ваня молчал, слушал кузнечиков, теребил в руках пушистый колосок тимофеевки. Думал о том, что когда гром гремит и молнии сверкают, становится страшно и весело одновременно, и хочется и под одеяло с головой залезть, и на улицу голым выскочить, чтобы плясать по мелким лужам, разбрызгивая твёрдыми пятками грязь. Фома меж тем молча попыхивал трубочкой и вдруг тихо, под нос себе, замурлыкал песню:
Под грозой веселой, под ясною
Всё гуляла одна тучка белая.
И грустила она да плакала
Сокрушалась, рыдала, горилась:
Не бывать мне ни громом, ни молнией,
Небеса не трясть, мир не озарять.
Не пролиться мне ни дождём-рекой,
И не свить мне верёвки-молнии.
Так печалилась тучка белая,
И к утру без следа растаяла.
Вот и доля ей, и судьба её.
Не понять, ни сведать, не угадать.
Ваня дослушал песню и стало ему отчего-то грустно и очень жалко эту белую и никчёмную тучку. Он украдкой взглянул на Фому. Тот, как ни в чём ни бывало, продолжал покуривать свою трубку.
Вдруг на ветках чёрёмухи что-то зашевелилось и послышался негромкий печальный вздох. Фома тут же вскочил на ноги, бросился вглубь куста, с проворством куницы вскарабкался по стволу. В кроне завязалась какая-то суматошная возня и через минуту домовой спустился вниз, неся на вытянутой руке какое-то серое шипящее существо размером с кошку. Существо изгибалось, пытаясь достать когтями руку домового. Ваня пригляделся, незнакомец и вправду напоминал обычного пушистого кота, пока вдруг не заговорил:
— Отпусти меня, домовик. Отпусти убогий, пока в клочья не подрал.
Фома встряхнул его.
— Ишь ты, в клочья подрал… Смелый какой… Отвечай, кто таков, колтун?
Существо снова зашипело, но Фома цыкнул на него и оно нехотя ответило:
— Садовый я, садовый. Отпусти, дед-бородай.
— А ругаться не будешь?
— Не буду, отпусти, злыдень, — сверкнул тот глазёнками.
— То-то. Откуда ж ты такой взялся? Чего ищешь? — спросил Фома, опуская садового на землю.
Ваня во все глаза смотрел на незнакомое, неизвестно откуда взявшееся существо.
Незнакомец, стоя на задних ногах, потёр передней лапкой загривок, за который его держал домовой.
— Известно чего ищу, — сказал он вздохнув.
— Сад. Ваш-то, я смотрю, не занят? — спросил он с надеждой в голосе.
— Сад-то, может, и не занят, да только мы не каждого сюда пустим.
— Жалко вам, что ли? — с обидой спросило существо.
— Известно, жалко. Сад нам не чужой. При нашем доме. Мы об нём свой интерес имеем. А то набегут всякие данайцы и пропадёт добро.
Фома обвёл рукой заросшее лебедой да крапивой «добро».
— А сад, сам видишь, хорош.
— Хорош, — поспешно согласился «кот». — Он мне сразу, как увидел, понравился. Светлый сад, добрый.
— Известно, сад, каких поискать. И яблони тут тебе, и ившинь, и черёмуха. Только ведь за всем следить надо. Поспевать, шустрить. А ты вон дохлый, малохольный какой-то. Куда тебе догляд вести. К чему ты нам.
Садовый сразу как-то сник, хвост его опустился на землю, уши обвисли.
— Что ж, не возьмёте, значит?.. — прошептал он чуть не плача.
— К чему?.. — сказал домовой. — Не возьмём. И разговор пустой.
— А я бы так хотел свой сад иметь… Заботился бы… Охранял… Я ведь ни абы как, я бы смотрел, лечил бы, гусениц гонял… — сказал садовый, закрывая лапой мордочку.
— Э, — распаляясь всё больше, махнул рукой домовик и заходил перед поникшим незнакомцем. — Пустой разговор. От ворот поворот. Не знали тебя и не надо.
Ваня дёрнул его за рукав.
— Фома, ты чего злой такой? Зачем ты так?
Садовый, почувствовав нежданную поддержку, обратил к Ване мордочку, с надеждой навострил уши.
— Ты, Фома, всегда рад другого куснуть.
— Вот ещё!.. Тоже мне, злодея-Навуходоносора нашёл.
— Правда, правда, — заверил его Ваня. — Чего ты сейчас взъелся? Не видишь, он чуть не плачет, а ты гнать его.
Фома скрестил руки на груди и отвернулся.
— Невелика птица.
— Тебе ж сад нужен? — спросил Ваня, обратясь к незнакомцу. Тот с надеждой закивал в ответ. — Фома, тебе жалко, что ли? Пусть живёт здесь. Что тут такого?
— Что, что… Напоганит тут, запустит всё, что делать будем?
— Да почему же он напоганит? Ты ж ведь будешь за садом ухаживать? — спросил Ваня у садового. Тот снова закивал головой.
Домовой, остывая и чувствуя, что перегнул палку, завозился на месте, ковырнул ногой землю.
— Да мне-то что. Пусть хоть всю жизнь тут живёт, мне и горя мало. Оставайся, раз пришёл, — сказал он, теребя себя за волосы на носу. — Но, чур, сад блюсти! И, чтоб порядок! И гусениц чтоб… И моль… И… и…
Он, не зная что ещё добавить, пригрозил пальцем и судьба пришельца была решена.
— Звать-то как? — спросил напоследок домовой.
— Голявкой, — ответил довольный садовый.
— Голявкой! Хе! — домовой не мог удержаться от ехидства. — Лохматый, как баран, а звать Голявкой! Где таких берут только? Хе! Ладно, живи уж, кошавый…
Ваня с Фомой через окно залезли обратно. Мальчик забрался в постель и вскоре заснул тяжёлым сном. Наверху наконец-то задремали Ванины родители. Одна бабушка в мансарде под крышей не спала и смотрела на тёмную дорогу, далёкие поля и лес. Она тяжело вздыхала и в бесстрастных её глазах играли блики далёких зарниц, вспыхивающих над горизонтом.
Домовой сел на подоконник и стал смотреть на небо, сплошь затянутое тучами. Всё говорило о том, что скоро будет дождь. Густая вязкая духота окутала мир, затопила, словно вязкая патока.
Ваня во сне метался по постели, волосы прилипли к вспотевшему лбу. К горячему виску пристало белое пёрышко, вылезшее из подушки. Мальчик что-то бормотал во сне, кому-то жаловался. Домовой с сожалением смотрел на него, потом выглянул в окно.
— Эй, ты, хвостатый! Как там тебя, бишь? Ты где? — негромко крикнул он в темноту сада.
— Тут я, — ответил ему садовый из кроны яблони.
— Ты вот что. Нагони-ка в комнату бабочек. А то жарко, как в печке.
Голявка подпрыгнул от радости, что для него нашлось дело, и принялся скакать с ветки на ветку, распушая хвост и щёлкая зубами. Из-под листьев он выгонял уснувших бабочек, которые бестолково махали крыльями, не понимая что происходит и ничего не видя из — за темноты. Собрав небольшое облачко из трепещущих крылышек и усиков, садовый загнал его в окно детской. От суматошного движения в комнате поднялся лёгкий ветерок. Посвежело. Домовой неслышно бегал по скрипучему полу, махал руками и полами халата, не давая бабочкам успокоиться и рассесться по стенам. Ваня, почувствовав прохладу, притих, испарина на лбу высохла, пёрышко упало с виска. А вокруг всё кружили и кружили, словно листья в листопад, дрожащие крылышки насекомых.
Утомившись гонять бабочек, Фома вернулся обратно на подоконник, и только тут услышал, какая тишина наступила в мире. Ничто не двигалось: ни один листок на дереве, ни одна травинка, ни один жучок в зарослях чистотела не смел пошевелить лапкой. Небо вдруг стало похоже на реку перед ледоходом, когда лёд потемнел, вздулся и замер в ожидании льдины, что придёт из верховий и вспорет тяжёлый износившийся за зиму панцирь. Небо притихло, но чувствовалось в нём какое-то потаённое внутреннее движение, как в животе у коровы перед самыми родами, когда влажные от пота бока её напряглись и приготовились вытолкнуть в мир новую жизнь. Домовой заворожённо смотрел на небо в радостном предвкушении.
И тут прорвалось. Хлынул поток, вольный и свежий. Всё задвигалось, зашумело, зашуршало и заворочалось, заговорило на тысячи голосов, забормотало, засопело, захлюпало, зафыркало, словно каждая частица мира вдруг обрела голос, и принялось рассказывать остальным о чём-то своём, торопясь выговориться за короткие мгновения летнего ливня. Весь этот шум сливался в одну негромкую и завораживающую песню воды. Фома раскрыв рот смотрел на капли, падающие на листья деревьев, на скамейку в саду, раскисающую на глазах землю. На его одежде, волосах, лице, сидели бабочки, которые тоже не могли оторваться от вида струй воды и шума дождя. Фома не отгонял их и даже едва ли замечал.
А где-то далёко на берегу лесного озера танцевал Урт. Уже сотни лет, как только на землю обрушивались тяжкие потоки воды, он выходил на берег и танцевал всё время, пока идёт ливень. Пел неизвестные песни, что принёс с собой из Сибири, танцевал невиданные танцы. Водяной бегал по берегу, подпрыгивал, кувыркался, махал руками, с шумом бросался в озеро и тут же выскакивал обратно, чтобы снова бегать и плясать. Он поднимал голову к небу и чувствовал, как капли, пришедшие сюда из поднебесья, скачут по его лбу, щекам, глазам. Грозы и ливни вызывали в нём необыкновенный восторг, который никак не мог уместиться в его груди и расплёскивался вокруг. Мокнущие цапли сонно и добродушно смотрели на него, спрятавшись под ветками, лягушки радостно квакали, приветствуя танец хозяина. Большущие рыбины — любимцы Урта, высоко выпрыгивали из воды, выгибаясь серебряным месяцем, и громко шлёпались в озеро. Следом к веселью присоединялись рыбёшки помельче. Вскоре всё озеро словно кипело от взлетающих навстречу дождю рыб. Вверху трепетали змеями молнии, заливая землю неземным светом. Их отблески играли на коже танцующего водяного, на чешуе рыб, мокрых листьях склонившихся над водой деревьев, волнах, колеблющих поверхность озера.
Дождь кончился, последние капли звонко тенькали, завершая песню воды. Фома зевнул, согнал с себя бабочек.
— Ишь облепили, точно я мёдом намазан, — сказал он, встряхиваясь, словно мокрый пёс. Насекомые взлетели и снова закружились по комнате. Домовой решил, было, что надо бы их выгнать, но подумал и махнул рукой.
— К утру сами улетите, — сказал он и, покряхтывая, полез под кровать.
Под полом он первым делом сгрёб себе под бок целый выводок мышей, чтоб было теплее спать. Мыши недовольно заворочались спросонок, а одна пошустрее, даже слегка тяпнула его за палец.
— Ещё покусайтесь мне, — недовольно цыкнул он, собирая серых в кучу.
Мыши успокоились. Домовой закрыл глаза.
— Вот и день прошёл, слава те Господи, — пробормотал он, засыпая.
На рассвете, когда солнце высунуло из-за горизонта горячую красную маковку и лучи его заиграли на оставшихся от ливня каплях, бабочки неторопливо и осторожно, словно сны, покинули детскую.
Глава 2
Про бабушку и камушки. — Про то, о чём никто не знал.
Бабушка жила на третьем этаже, в мансарде под самой крышей. Чтобы попасть к ней, нужно было взобраться по крутой, высокой лестнице, на которой всегда царил сумрак, а под потолком и на стенах колыхались от потоков воздуха, словно от чьего-то дыхания, клочья невесомой паутины. Любого, кто взбирался по этим скрипучим ступеням, пробирал лёгкий холодок необъяснимого страха и охватывало желание побыстрее спуститься обратно.
Бабушка была огромная, как медведица, и очень старая. Целыми днями она сидела перед окном и неотрывно смотрела на улицу, на дома и дальше, на зарастающее камышом озеро, частокол далёкого Сибирякова леса, за которым лежало страшное Зябликово болото. Ваня слышал, как прислуга шепталась, что бабушка — давно сошла с ума, никого не узнаёт и никогда не спит. Когда мальчик входил в мансарду, она медленно поворачивала голову, пристально, не моргая, смотрела на внука, отчего Ваня чувствовал себя ужасно неловко и хотел куда-нибудь спрятаться. Иногда бабушка лезла рукой в карман и доставала оттуда что-нибудь ему в подарок: сосновые иголки, горсть земляники, колючие шарики репейника. Откуда она брала это, Ваня не знал, а спросить боялся. Но однажды, когда та угостила его кедровыми орехами, мальчик догадался, что все подарки получены бабушкой от Фомы.
Ещё была у старухи привычка перебирать пальцами камушки. Она осторожно трогала их, словно в руки к ней попало что-то хрупкое, как цветок или бабочка, ощупывала, полировала, как полирует голыши река. Однажды она дала такой камушек Ване. Тот лежал на её морщинистой ладони — круглый, блестящий и такой белый, что даже смотреть на него больно было. Бабушка чуть наклонила руку и кругляш подпрыгивая, словно живой, покатился по тёмной ладони. Ване отчего-то стало страшно, он вздрогнул и убежал. Вслед ему раздался гулкий хохот, словно филин заухал в лесной чащобе. Ваня, сам не зная отчего, часто потом вспоминал тот катящийся ослепительно белый комочек на старческой ладони.
Никто в доме не знал, да и не поверил бы в то, что иногда бабушка сходит вниз. Происходило это так. По ночам, когда все спят глубоким сном, в гостиной на первом этаже ни с того ни с сего вдруг начинала куковать кукушка, что живёт в часах. Подавала она голос не потому, что стрелки подходили к какому-нибудь часу, а просто так, неизвестно с чего. Вот тогда-то бабушка покидала мансарду и ходила по дому, держась за стены и скрипя половицами. Выглядывала в окна, открывала крышку подпола, присев, долго глядела в темноту. Вздыхала тяжело и снова шла гулять. Смотрела на картины, что висят в гостиной, гладила шершавые от мазков краски холсты и пастухи с пастушками, что нарисованы на них, оживали, начинали играть на свирелях, гоняться друг за другом по зелёным лугам, звонко смеяться. Олень, убегающий от охотников, нырял под тяжёлые ветви леса, хрустя валежником. Рыболов дёргал удочку и серебряный карась взлетал в воздух, раскидывая звонкие брызги. Рыбак, неуклюже оступившись, падал в траву, добыча срывалась и шлёпалась обратно в реку. Закованные в серебристые латы рыцари на конях мчались в жёлтых клубах аравийской пыли. Трепетали на ветру флажки на копьях, высекали искры кованые копыта жеребцов с красными безумными глазами. Бабушка подолгу глядела на происходящее, задумчиво кивала головой и, тяжело переваливаясь, шла дальше. А на картинах ещё долго трубили рога, бегали дети, звенели мечи и смеялись пересмешники. Хозяйка подтягивала гирьки настенных часов, открывала дверцу, за которой живёт кукушка, дула туда. Птица охотно соскакивала со своего насеста на плечо старухи. Та гладила её деревянные пёрышки, что-то неслышно шептала. Давным-давно эти часы вместе с кукушкой сделал своими руками, покойный ныне, бабушкин муж, Ванин дедушка. Был он тогда молодой и весёлый. Почти всё в доме было сделано им: и мебель, и сплошь покрытые хитрым узором рамы картин, и музыкальные шкатулки с танцующими журавлями, да и сам дом тоже построил дедушка. В брёвнах стен спрятал он колокольчики. Летом и зимой, когда стены шевелились от жары или стужи, колокольчики вздрагивали и еле слышно звенели. Но услышать их можно было только глубокой ночью, когда в доме стоит полная тишина и даже сверчки молчат. Когда бабушка слышала этот звон, она улыбалась и кивала головой, продолжая катать по ладоням камушки.
Долгими зимними ночами из тёмных потаённых щелей мансарды выползали древние, побелевшие от времени, сверчки, рассаживались вокруг хозяйки и, тихо треща, переговаривались. Иногда они даже забирались на руки и одежду бабушки. Та лишь поглядывала на них с доброй и чуть снисходительной усмешкой, как смотрят хозяева на своих старых и оттого навязчивых собак. Она любила их треск, эту неспешную и монотонную жучиную речь. Под её звуки ей легче думалось и вспоминалось.
Глава 3
О доме, море и луне.
Бывают такие ночи, когда полная луна висит над землёю так близко, что кажется встань на цыпочки и сможешь поцеловать её круглую щёку. Бледный свет ночного солнца переливается в воздухе, придавая предметам чёткость, а запахам остроту. В такие ночи у всякого, кто любит смотреть в высокое, прозрачное, будто отлитое из тончайшего голубоватого стекла, небо, просыпается в душе несказанная тоска и желание взлететь ввысь, в эту невесомую пустоту, к еле заметным кристалликам звёзд, к величественной красавице луне. Или если не взлететь, то просто отправиться куда-нибудь далеко-далеко, через поля, перерезанные оврагами, словно здесь прошёл со своим исполинским плугом великан-пахарь, через тёмные еловые леса, где каркают на сухих ветвях чёрные вороны и звери сверкают зрачками из зарослей, через шумные чужие города, пыльные и душные… И идти так до самого моря, бескрайнего, как небо и красивого, как небо. Остановиться у кромки воды на тяжёлом мокром песке и замереть навсегда, слушая шёпот волн.