Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анастасия Логинова

Загадка для благородной девицы

Глава первая

1884 год, Российская империя

Наверное, мне стоило бежать из негостеприимной усадьбы господ Эйвазовых еще после того памятного завтрака, когда Людмила Петровна заявила, что недурно было бы просватать меня за Васеньку, братца моей дорогой Натали. И уж точно следовало убираться восвояси, когда папенька Натали упал замертво на глазах у домочадцев, собственными руками едва не задушив перед тем законную свою жену.

А впрочем… я ведь с самого начала знала, что добром эта история не кончится: от пришедших поздним вечером писем ждать можно лишь беды. Усвоила я эту истину еще в детстве. Когда была девятилетним несмышленышем и жила с родителями в маленькой, солнечной и теплой квартирке на Рю де Лоратуар в славном городе Париже, именно таким поздним вечером к нам постучали. А всего через пару часов я потеряла родителей навсегда. Нынешние мои неприятности начались с того же. С нежданного письма.

Письмо было адресовано Натали Эйвазовой, моей лучшей подруге и соседке по дортуару Смольного института благородных девиц.

Негоже беспокоить Натали, покуда она читала, но событий в жизни институток так ничтожно мало, что любой выходящий за рамки повседневности случай будоражит умы девушек и дает пищу для разговоров на многие недели вперед. Наши с Натали подруги не сводили с нее любопытных глаз, а меня тормошили:

– Ну же, Тальянова, поди к ней! Расспроси, что да как!

Я делала вид, что их не слышу, и молча готовилась ко сну. Но тоже нет-нет да брошу осторожный взгляд на ровную спину подруги, обтянутую шерстяным платьем. У институток все общее: комната, еда, даже платья одинаковые. Все и всё на виду. Письмо из дома – то единственное, что хоть на несколько минут позволяло нам обособиться от других девочек.

Многие и этого не имели. Среди восьми обитательниц нашей спальни трое, включая меня, не получали весточек от родных вовсе. Одна была сиротою и окончания института боялась более всего на свете, потому как не представляла, что ей делать потом. Другую посещали на моей памяти лишь раз, как-то на Рождество. Я же, ваша покорная слуга, своих родных не видела с девяти лет. Меня, правда, регулярно навещал Платон Алексеевич, который являлся моим попечителем, но он вовсе мне не родственник, я даже фамилии его никогда не слышала. Хотя наша начальница об этом человеке отзывалась всегда с большим уважением. Да и мне упрекнуть его не в чем. Именно Платон Алексеевич девять лет назад привез меня в Смольный и по сей день обеспечивал мое здесь пребывание. Я даже набралась смелости и со дня на день намеревалась написать ему – попросить найти мне место гувернантки, потому как обучение мое вот-вот подойдет к концу. Платон Алексеевич добр ко мне, уверена, он не откажет.

…Рука Натали с письмом вдруг безвольно обмякла, опустилась вдоль тела: пора! Мигом я пересекла дортуар и встала подле Натали. Мягко коснулась ее плеча.

– Папенька при смерти, – безо всякого волнения произнесла подруга.

Глаза ее были сухими и круглыми, а взгляд растерянным. Она продолжила:

– Он просит приехать, Лиди́, да кто же меня отпустит из института среди учебного года? Перед самыми экзаменами. Верно, я не поеду. Нет, не поеду.

Натали, конечно, переволновалась тогда. Начальница наша, разумеется, не имеет привычки отпускать девиц по первому требованию – однако ежели отец Натали и правда тяжело болен, то непременно сделает исключение. Кем же нужно быть, чтобы запретить дочери в последний раз увидеть отца?

Меня больше беспокоило, что у Натали даже глаза не увлажнились, а лицо сделалось упрямым и решительным. Неужто в самом деле она не хочет поехать домой? Я попыталась ее убедить:

– Натали, послушай…

Но подруга тотчас меня перебила:

– Даже слушать ничего не желаю! – Она по-детски закрыла ладонями уши. – Я никуда не еду, и точка!

Надо сказать, что наши учителя особенно любили Натали за добрый нрав и послушание. Лишь девочки, знакомые с ней достаточно близко, знали, что Натали будет выглядеть послушной ровно до того момента, пока требуемое не станет расходиться с ее желаниями. А уж в подобных случаях она становится такой упрямицей, что сладить с нею совершенно невозможно.

Вот и теперь, не отнимая ладоней от ушей, Натали сорвалась с места и, вихрем пронесшись через комнату, вылетела прочь. Девочки не посмели ее задержать.

Потом, несмотря на поздний час, ее пробовала убедить наша начальница. Я всем сердцем надеялась, что у нее получится: хотя и было бы мне тяжело расстаться с единственным родным человеком, но я понимала, что для Натали так будет лучше.

Девочки давно спали, когда подруга беззвучной тенью вернулась в дортуар и начала быстро переодеваться ко сну. Кровати наши стояли рядом, потому я приподнялась на локте и чуть слышно спросила:

– Так ты едешь, дорогая?

– Не знаю… – после недолгого молчания ответила та.

Я выбралась из-под одеяла и скользнула на кровать к Натали:

– А я знаю, в чем дело. Ты просто боишься, моя маленькая трусишка. – Я обняла Натали за плечи. – Я понимаю, я бы тоже боялась: твоя мама давно умерла, а отец ни разу не навестил с тех пор, как отдал сюда. Ты боишься, что он и сейчас тебя не примет.

– Я не его боюсь, – всхлипнула Натали, и я поняла, что она плачет. – У отца новая жена – злая и жадная женщина…

– Отчего ты решила, что она злая?

– Это из-за нее меня сюда отправили: в тот год папенька как раз на ней женился. Да и Вася, брат, про нее всякое писал… А еще дома гостит моя тетка, Людмила Петровна. Ты не представляешь, как я боялась ее в детстве! И мама боялась, и Вася. Она даже папенькой крутила, как хотела. Не дадут они мне жизни.

– Но ведь есть Вася, он тебя защитит.

– Вася и сам с ними мается… – вздохнула, жалеючи брата, Натали.

Я же теперь уловила в настроении Натали перемену: ей хотелось поехать, но было боязно.

– Послушай, милая: не хочу пугать тебя, но что, если другого случая увидеть папеньку у тебя уже не будет? Люди смертны. Подумай о нем – не лишай радости видеть единственную дочь в последний раз! Ты ведь любишь его?

– Разумеется…

– Тогда будь сильной: ты справишься и с мачехой, и с вредной теткой. Ты вон какой храброй можешь быть, когда захочешь!

Я тихонько рассмеялась – и подруга рассмеялась в ответ.

– Завтра посмотрим… – произнесла Натали и, поцеловав меня в лоб, опустила голову на подушку.

* * *

– Хорошо, я еду, – заявила наутро подруга. – И ты едешь со мной.

Я только раскрыла рот и не успела ничего сказать – а Натали уже принялась канючить:

– Лиди, ну пожалуйста!.. Начальница не желает отпускать меня одну! Представь себе, хочет послать со мною кого-то из классных дам в качестве няньки. Да я со стыда сгорю, если появлюсь дома с нянькой! Насилу ее уговорила позволить тебе меня сопровождать. Ты-то у нее в любимицах…

Что правда, то правда. Ежели моим подругам требовалось выпросить что-то у классной дамы или Ольги Александровны, начальницы института, – послом для переговоров всегда отправляли меня, и это было залогом успеха. Когда Натали взбрело в голову помогать сестрам милосердия в ближайшем госпитале, мне даже удалось уговорить Ольгу Александровну отпускать нас по воскресеньям. Право, я сама удивилась, когда та позволила… Я смутно догадывалась, что все дело в Платоне Алексеевиче, моем попечителе, которого начальница наша безмерно уважала и даже, кажется, боялась…

Еще какое-то время я пыталась воспротивиться нынешней затее Натали. Говорила что-то, а сама только и думала, какая же это хорошая идея. Я могла только мечтать, чтобы вырваться из Смольного и хоть какое-то время, хоть неделю, пожить на воле – не прислугой в чужой семье.

Я знала, что это здесь, в институте, мы с Натали похожи словно сестры. А там, в большом мире, у нас будут совершенно разные судьбы. Ее, вероятно, ожидает жених из знатного рода и папенькино наследство, а мне только и остается надеяться, что хозяева дома, в который меня определит Платон Алексеевич, будут не слишком суровы ко мне.

Но как же заманчива была мысль пожить жизнью Натали хоть немного…

* * *

Мы выехали на следующее утро. Погода в эти дни стояла ненастная, и Ольга Александровна советовала нам обождать. Но Натали теперь, почуяв запах свободы, не желала оставаться в этой уютной и доброй тюрьме лишнего дня. Я и сама готова была бежать отсюда хоть в дождь, хоть в снег.

Начальница обещала дать свою личную коляску, но уже перед самым отъездом не вытерпела и поехала с нами. На Варшавском вокзале Ольга Александровна горячо распрощалась с нами и даже прослезилась немного.

– Берегите себя, девочки… – целуя в щеку то меня, то Натали, повторяла она, будто не слыша, что кондуктор просит пассажиров пройти на свои места. – Лиди, обещай мне, что станешь присматривать за Натали!

В этот момент подруга не выдержала и, бросившись к ней на шею, разрыдалась.

– Да-да, – уже нервничая, заверила я, – как только мы доберемся, я первым делом напишу вам.

Почти силой я увлекла Натали за собой в поезд, и, стоя на ступеньках, мы еще долго махали Ольге Александровне. Признаться, мне тоже было в этот момент горько: мы обещали вернуться в родное заведение самое большее через три недели, но какими они будут – эти недели? Мне казалось, что я уезжаю в новую жизнь.

* * *

При знакомстве с новенькими Натали всегда заявляла, гордо вскинув подбородок, что род Эйвазовых ведет свое начало от эриванской знати. Новенькие не спорили, хотя и не находили во внешности Натали ничего восточного, кроме разве что взрывного характера. Как бы там ни было, в России потомки славных меликов[1] скоро растеряли не только типичные армянские черты, но и богатства. Лишь прадед Натали начал возвращение былого величия фамилии: сделался сперва управляющим на заводе, потом удачно женился, выкупил один из цехов, наладил производство. Его сын значительно приумножил богатства, а внук – папенька Натали – теперь был широко известен, как купец и промышленник, владеющий заводами на Урале и рудниками в Сибири. Женился он на дворянке хорошего рода, и ни у кого уж не возникло вопросов, когда Натали принимали учиться в Смольный институт благородных девиц на Николаевскую «благородную» половину.

Самой же заветной мечтой купца Эйвазова было обзавестись большой дворянской усадьбой. Что и осуществил он незадолго до рождения единственной дочери.

Поездом мы добрались до Пскова уже к вечеру, а на вокзале нас дожидалась коляска, присланная родственниками Натали. Подруга смело разглядывала окрестности, высунувшись из-под кожаной крыши, и мыслями была уже там, в своем новом старом доме. До поместья мы добирались еще не меньше двух часов, и все это время нас сопровождал ливень, какой бывает только в середине мая, да густеющая ночная темнота. Никто из Эйвазовых нас не встречал у ворот, помогали сойти только домашние слуги. Высокий и сильный парень таскал поклажу, а две полные русоволосые девушки снимали с нас накидки и поочередно охали, как-де мы вымокли, бедняжки…

Когда же они разошлись, оказалось, что в холле находится еще одна женщина. Она стояла у лестницы – очень высокая, одетая в глухое черное платье и укутанная в цветастый платок до пола. Женщина была молодой, не старше двадцати пяти, и довольно красивой. Светловолосая, с простой, но изящной прической, а глаза ее тяжелым и неприветливым взглядом смотрели на мою подругу, пока что ее не замечавшую.

Сообразив, что на этот раз перед нами хозяйка дома, я тронула Натали за плечо и почтительно опустилась в реверансе. Почему-то я думала, что мачеха Натали окажется гораздо старше и гораздо менее красивой…

Краем глаза я видела, что Натали не сделала поклон вслед за мной, а лишь вскинула голову еще выше.

– Лизавета Тихоновна, я полагаю? – спросила она по-русски и тоном, которого я от кроткой подруги никак не ожидала.

Дама, названная Лизаветой Тихоновной, изобразила на лице улыбку. Подошла к Натали и, неловко обняв ее, поцеловала в обе щеки. Меня едва передернуло от фальши, которая сквозила в каждом ее движении.

– Наташенька, ты так выросла… я едва узнала тебя, – поздоровалась Лизавета Тихоновна тоже по-русски, продолжая рассматривать Натали.

– Разумеется, ведь когда вы пожелали отослать меня из дома, мне было двенадцать, – с вызовом ответила та. Потом несколько смягчилась и обратилась ко мне уже на французском: – Лиди, познакомься – моя мачеха, Лизавета Тихоновна, третья жена моего папеньки. Если б судьба распорядилась иначе, она могла бы быть нашей соседкой по парте.

Глаза подруги горели, а голос становился все звонче – вот-вот она должна была либо расплакаться, либо броситься на мачеху с прямыми упреками. Мне было крайне неловко присутствовать при этой сцене – я не находила куда себя деть.

Не знаю, чем бы все закончилось, но в это время на лестнице, ведущей на второй этаж, показался молодой мужчина – отчего-то, едва бросив на него взгляд, я поняла, что это и есть Вася, о котором Натали все уши мне прожужжала. Они с сестрой были поразительно похожи: ростом брат, конечно, был выше и шире в плечах, но имел ту же тонкую кость, что и Натали, те же едва заметные веснушки на щеках и светлые, чуть отливающие медью волосы.

– Вася! – вскрикнула Натали, подтвердив мои догадки.

Она подхватила юбки и с места бросилась ему в объятья, заговорив при этом на русском столь торопливо и бегло, что я понимала ее через слово.

– Васенька, как же я скучала! – пылко говорила Натали. – А как папенька? Где он? Проводи меня скорее! Ах, постой…

Не отпуская его, Натали потянула брата ко мне и, схватив свободной рукой мою ладонь, тепло улыбалась, переводя взгляд с его лица на мое.

– Васенька, познакомься, мадемуазель Тальянова Лидия Гавриловна, моя лучшая подруга. Я так надеюсь, что вы подружитесь! Вы самые дорогие мне люди!

– Василий Максимович, – отрекомендовался мне брат Натали.

– Просто Лиди, – присела в реверансе я.

Он поклонился мне очень неловко, по всему было видно, что он простой человек, не привыкший к обществу, да и вообще к посторонним. Право, и мне никогда раньше не доводилось бывать в русской деревне, я плохо представляла, как держаться с этими людьми. Потому решила вести себя по-простому, от души, оставив безликие манеры, привитые в Смольном, для других мест.

– Прошу простить меня, Лидия Гавриловна, – продолжил Вася снова по-русски, упорно именуя меня по имени-отчеству, как это принято здесь, – мы знакомимся не при самых приятных обстоятельствах. Мы с Наташей должны идти – папенька очень по ней соскучился.

Тотчас они меня и покинули, на ходу пообещав, что лакей сейчас же явится и проводит меня в комнату.

Я при этих словах недоуменно обернулась на Лизавету Тихоновну. Странно, проводить меня вполне могла бы и хозяйка дома – но на нее, стоявшую за моей спиной, Вася вовсе не обратил внимания, будто той и не было здесь. Что за чудны́е отношения в этой семье?

Воспитание не позволило мне молча дожидаться слугу: я вновь поклонилась Лизавете Тихоновне, мучительно подбирая тему для разговора:

– Я надеюсь, что не слишком обременила вас своим присутствием здесь в такое неподходящее время?

– Нет, что вы! – поспешила заверить меня мачеха Натали, сейчас выражение ее лица было куда более располагающим. – Но мне заранее придется извиниться за сцены, свидетелем которых вы обязательно станете. В этой семье не все гладко, как вы заметили.

Видит Бог, мне лезть в их семейные дрязги вовсе не хотелось. А тем более не хотелось, чтобы мадам Эйвазова видела во мне соратницу в борьбе с домочадцами. Но судя по всему, этой участи мне не избежать.

– Я вижу, что вы более воспитанны, чем моя падчерица, Лида… вы позволите мне вас так называть?

Я не сразу нашлась, что ответить, поскольку никто и никогда меня Лидой не звал. Я знаю, что мое имя – Лидия – не самое типичное для француженки: мама рассказывала, что назвала меня так в честь родственницы-протестантки Лидии Клермон. Лидией Клермон звалась и я, покуда жила с родителями, а прибыв в Россию, получила фамилию Тальянова. Начальница Смольного утверждает, что так звали в девичестве мою матушку и что она была русской. Я не поверила, но моего мнения никто не спрашивал.

Но с фамилией новой я все-таки свыклась, а вот то, что имя мое начали коверкать на русский лад, было пока что в новинку.

Лизавета Тихоновна, верно, заметила мое замешательство:

– Я совсем вас заговорила… должно быть, вы устали с дороги? Позвольте, я вас провожу в вашу комнату?

Позволять мне не хотелось, тем более что лакей явился, но вопрос Лизаветы Тихоновны был риторическим: не дождавшись моего согласия, взмахом руки она уже прогнала лакея.

Как я предполагала, Лизавета Тихоновна, шагая впереди меня, не молчала в дороге. Но, как ни странно, порочить Васю или Натали не спешила.

– Это старый дом, – рассказывала она, любовно касаясь пальцами в крупных серебряных перстнях перил парадной лестницы, – построен еще в начале века, и хозяева очень берегли его. Максиму Петровичу, моему мужу, он достался в целости и сохранности. Вы еще не бывали в здешнем парке? Ах, конечно, не бывали… Право, нет места красивее.

– Вижу, вы очень любите этот дом?

– Конечно, люблю. Я, видите ли, сирота, родители мои погибли очень рано, и своего дома у меня никогда не было. Этот первый.

Лизавета Тихоновна по-девичьи стыдливо наклонила голову, и именно тогда мне стало вдруг остро жаль эту женщину. Одинокую в собственном доме и никем не любимую. Никем – кроме разве что мужа.

Глава вторая

Гостевая спальная показалась мне невообразимо милой. На короткий миг даже всплыл в памяти образ моей детской на Рю де Лоратуар, где были поклеены очень похожие обои – голубые с синим узором. Простенькие акварели на стенах, беленая ширма, укрывавшая туалетные принадлежности, узкая кровать в нише за балдахином, а у окна – бюро для письма и два венских стула.

Сквозь открытую форточку комнату заполнили запах дождя и некий пьянящий цветочный аромат. Аромат этот всюду витал во дворе, но я тогда еще не знала, что за диковинный душистый кустарник цветет в русской деревне весь май… Как и не знала, что в будущем, едва заслышу этот аромат, память всякий раз будет возвращать меня в тот самый май 1884 года, который так сильно изменил мою жизнь.

Но это все после. А тогда я с любопытством осматривалась в комнате, показавшейся мне просто шикарной, царской. Только немного смущал иконостас, на который я взглянула лишь мельком и предпочла скорее отвести взгляд.

Миловидная тоненькая девушка с белокурой косой через плечо как раз заканчивала стелить постель, когда я вошла.

– Ох, и погодка сегодня не заладилась, – с трудом разобрала я русскую простонародную речь. – Верно, устали с дороги? Вам поесть-то чего принести или просто чайку?

– Чайку? – повторила я, делая ударение на первый слог и вспоминая, что «чайка» – это такая птица по-русски.

Я совершенно не понимала, что она от меня хочет: при чем здесь чайки?

– Благодарю! – ответила я и сколь могла приветливо улыбнулась. Натали учила, что когда я чего-то не понимаю, нужно сказать это универсальное слово, и все будет хорошо.

Девица, закончив с постелью, подошла ко мне, поглядывая теперь как на диковинную зверушку.

– Меня Дашей кличут, – произнесла она громко и по слогам. – Так не хочите, что ли, кушать? А то у нас буженинка с ужина осталась, дюже вкуснючая. Не хочите?

– Благодарю… – ответила я теперь не так уверенно.

И, пока мучительно вспоминала этимологию слова «хочить», Даша хмыкнула, сделал книксен и вышла вон.

А я, оставшись одна, навзничь упала на постель, потому что действительно очень устала. И еще я подумала, что надобно вспоминать русскую словесность – единственную дисциплину в Смольном, которая совершенно мне не давалась. Иначе я даже чаю у местных горничных попросить не сумею.

* * *

Я проснулась резко и сперва даже не поняла отчего. Вокруг висела густая темнота, и было тихо настолько, что мне тотчас стало не по себе. Я уже и позабыла те времена, когда владела собственной отдельной комнатой…

И снова этот звук выдернул меня из размышлений! Как будто кошка мяукает… нет, не кошка. Это же детский плач! Через мгновение я уже не сомневалась, что это ребенок – только откуда он здесь? Натали непременно рассказала бы мне, если бы у нее родился брат или сестра. Может, это у горничных?

Я решила не думать, а отвернулась к стене и с головой накрылась одеялом. Не помогало. Напротив, этот ребенок плакал, казалось, еще громче, как будто у меня над ухом. Минуты через три, когда я поняла, что этот плач разогнал остатки сна, я откинула одеяло, нащупала в темноте свечу и коробок спичек.

Ступая босыми ногами по холодному полу, я добралась до двери и выглянула в коридор. Пламя свечи дрогнуло, должно быть от сквозняка, и едва совсем не пропало – мне пришлось загородить его рукой. И в этот момент я заметила легкую белую тень, мелькнувшую в конце коридора и тотчас скрывшуюся за углом.

Меня буквально парализовало на месте: долю секунды я решала, вернуться ли мне к себе или пойти посмотреть? Быть может, это просто кто-то из родственников Натали? А быть может, это и на детский плач прольет свет.

Медленно, чтобы не погасла свеча, я прошла по коридору и заглянула за угол. Каково же было мое удивление, когда здесь я никого не увидела – маленький закуток за углом кончался глухой стеной, почти полностью занятой картиной. Рядом только софа с забытой кем-то газетой и большой фикус в кадке.

Растерянно я подошла к софе, взяла газету, после чего подняла взгляд на картину.

Это был портрет. Сидящей на софе была изображена дама средних лет с кошкой на коленях. Женщина имела темные волосы, черные брови вразлет и суровый взгляд, от которого мне как будто стало зябко. Я утомленно покачала головой, думая, что нужно все-таки пойти к себе и попытаться уснуть, но в этот момент кто-то легонько тронул меня за плечо – я вздрогнула и едва не уронила подсвечник.

– Ох… Господи, Натали… со мною чуть удар не случился! – Это была всего лишь моя подруга, неслышно подошедшая сзади.

– Прости, Лидушка, не хотела тебя напугать.

Лидушка… меня даже передернуло. Вот уже этот синдром «русскости» передался и Натали. Но я решила этого не заметить:

– Ничего. Просто я увидела, как кто-то – должно быть, это была ты – прошел по коридору, и решила посмотреть.

– Я не проходила здесь… – смотрела на меня круглыми глазами Натали. – Я только что вышла из своей комнаты, потому что… тебе не показалось, что где-то на этаже как будто плачет ребенок?

Так. Значит, мне не померещилось. Я улыбнулась и постаралась ответить как можно спокойнее:

– Должно быть, это младенец одной из горничных.

– Комнаты горничных ниже, здесь только господские спальни, – хмурясь, отозвалась моя подруга.

– Да, но в полной тишине звуки вполне могут доноситься и с первого этажа, – с улыбкой ответила я как можно спокойней и рассудительней.

Дело в том, что моя подруга была очень впечатлительной девушкой, склонной верить и безумно бояться всякого рода потусторонних явлений.

Однажды кто-то из наших подруг рассказал историю, выдуманную наверняка на ходу, – будто на заре становления Смольного здесь воспитывалась некая княжна, которую разлучили с ее женихом, и бедняжка, не снеся горя, выбросилась из окна столовой, разбившись насмерть. Якобы ее неупокоенный дух до сих пор бродит по нашей столовой, а по ночам оттуда даже доносится девичий плач. Эту историю рассказали при Натали три года назад, а она до сих пор бледнеет, когда видит, что в столовой что-то лежит не на привычных местах. А уж о том, чтобы пройтись мимо ее дверей в неурочный час, и речи идти не может.

Кстати, это еще одна черта русского народа, которая не укладывается в рамки разумного: они, называя православие единственной возможной религией, в равной степени же верят в домовых, которых надобно задабривать конфетами, в русалок, в которых непременно превращаются утопленницы, и, разумеется, в святочные гадания – без этого никак. Мне никогда не понять, как можно допускать одновременно и единобожие, и языческие дохристианские верования. Ведь это, как сказал бы Платон Алексеевич, взаимоисключающие параграфы!

Как бы там ни было, но Натали я люблю всей душой, вместе со всеми недостатками, потому по возможности всегда стараюсь защитить и подругу, и ее нервы. Сейчас она, слава богу, позабыла о детском плаче, потому как, приблизив свечу к картине в закутке, разглядывала ее с большим вниманием.

Я не удержалась и спросила:

– Натали, милая, ты знаешь, кто изображен на этом портрете?

Она нахмурила лоб, и по виду ее можно было догадаться, что сей портрет она видит впервые.

– Не знаю… Папенька ведь купил этот дом у какой-то разорившейся семьи – может, это и есть прежняя хозяйка? Лиди, какой пугающий взгляд у этой женщины. Мне не по себе. Ты можешь посидеть в моей комнате, пока я не усну, дорогая?

Разумеется, я не отказала. Комната Натали находилась через одну дверь от моей, и окна ее так же выходили на густой сосновый лес, совершенно черный в ночи. Сама комната была почти полной копией моей – только стены и покрывала здесь были не синие, а зеленые, да стояло несколько комодов и большое, в человеческий рост, зеркало.

Забравшись в кровать, мы при свете единственной свечи еще долго обсуждали множество вещей – в основном Натали говорила, конечно, о больном отце, а я больше слушала. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем обе мы уснули.

* * *

Я пробудилась первой и, обнаружив Натали еще спящей, не стала ее тревожить, а тихонько выскользнула за дверь.

Оказалось, что днем этот дом, а в частности столь пугающий ночью коридор меж комнатами, просто лучился светом. Солнце проникало сквозь огромные окна, отражалось от серебра подсвечников и таяло на полированных ножках диванов и кресел. По одну сторону коридора тянулись двери в спальни хозяев и гостевые, противоположная же сторона была сплошь остекленной и выходила на парадное крыльцо, веранду и утопающий в зелени парк. Сам коридор вел к широкой лестнице с резными перилами, за которой следовала «мужская» часть дома, а другой конец коридора упирался в закуток с портретом, где мне вчера повезло побывать.

Покинув комнату Натали, я намеревалась быстро проскользнуть к себе, но, не успев сделать и шага, заметила у лестницы мужчину. И невольно ахнула, потому как выглядела совершенно неподобающе – я стояла босиком, в одной лишь сорочке до пят и с распущенными по плечам волосами. Ахнула я совершенно напрасно, поскольку до этого мужчина и не видел меня. Зато теперь окинул взглядом с головы до пят и лишь потом отвернулся – отвернулся с выражением такого презрения на лице, что мне захотелось тотчас провалиться на месте. Я немедленно бросилась в свою комнату.

Господи, как стыдно, как стыдно, как стыдно… Щеки мои горели огнем: как я могла допустить такой промах?! Это институт, где особ мужского пола сроду не пускали дальше столовой, меня так разбаловал. В Смольном, разумеется, тоже считалось дурным тоном разгуливать вне спальни в исподнем, но, право, редкая девочка стала бы переодеваться в платье, чтобы пожелать спокойной ночи подруге из другой комнаты.

Но устроить такое здесь! Хороша бы я была, выкинь такой фортель на службе гувернанткой по рекомендации Платона Алексеевича…

Спустя четверть часа я все-таки убедила себя не терзаться. Умылась, заплела волосы в косу и по обыкновению уложила ее тугим узлом на затылке. Из двух имеющихся у меня нарядов – простого институтского платья и прогулочной синей юбки с блузой и жакетом – решилась выбрать второй. Приколола соломенную шляпку и поскорее спустилась во двор: намеревалась поглядеть на приусадебный парк, нахваленный мадам Эйвазовой. И может быть, удастся отыскать тот самый душистый кустарник, заинтересовавший меня еще с вечера.

Усадьба купца Максима Петровича, батюшки Натали, включала в себя добротный двухэтажный дом с просторной гостиной, столовой и даже бальным залом. Южная стена смотрела окнами на скромный задний дворик, за которым начинался сосновый лес – именно на эту сторону выходили наши с Натали комнаты. Северная же стена была фасадной – к ней, к самому парадному крыльцу, тянулась широкая подъездная дорога, усыпанная гранитной крошкой. Однако уже в десяти шагах от дома дорога расходилась: одна ее ветка вела ко флигелю и усадебным воротам, а другая терялась в зелени парка. По ней я и направилась.

По обеим сторонам дорожки высились ухоженные и даже выстриженные в форме животных кустарники. Пройдясь меж ними, я наугад свернула на очередное ответвление тропинки и, к полной своей неожиданности, вышла в дивной красоты сад, где дурманяще пахли пышные кусты сирени.

Да, это была сирень – видела ее прежде в учебниках и сразу узнала. По ботанике у меня не было иных оценок, нежели «отлично», но вот с практикой беда… Эта диковинная сирень вовсе не растет в Париже, да и в Петербурге мне ее видеть не приходилось.

Я не удержалась и прошла в глубину сада, приблизила рукой ветку с нежно-лиловыми цветками, уткнулась в нее лицом и вдохнула поглубже. Право, если я когда-нибудь покину Россию, то немногое, по чему я буду скучать, так это здешняя весна. Да, весна в Париже это одно из самых чудесных явлений на земле: с ее яркими красками парковых цветов, пестрыми нарядами дам, игрой солнца на мостовых. Весна в Париже ни в коей мере не может сравниться с весной в каком-нибудь пригороде Пскова. Но… отчего-то именно здесь у меня перехватывало дух и хотелось беспричинно улыбаться.

Уединение мое нарушил шорох гранитной крошки за спиной, и я скорее обернулась: следом за мною в уютный сиреневый уголок входил молодой человек – темноволосый, курчавый и смуглый. В заляпанных грязью сапогах и несвежей алой рубахе. По-видимому, это был русский крестьянин. Или даже цыган, которых я прежде никогда не видела, живя в Петербурге, и которых Ольга Александровна настоятельно советовала нам сторониться.

И правда – увидев меня, молодой человек даже не поклонился, а в глазах его было скорее любопытство, чем почтение.

– У меня есть пятилистник – хотите подарю? – сказал вдруг он.

Цыган смотрел на меня с прищуром, будто оценивал. Поразительная бестактность. Вероятно, воспитаннице Смольного следовало бы вспыхнуть, поглядеть на него презрительно и тотчас пойти нажаловаться хозяевам. Но это было не в моем характере: я, увы, слишком интересуюсь проявлениями человеческой природы – потому я решила поддержать беседу.

Я знала значение слова «пятилистник», но понятия не имела, что сей цыган под ним подразумевал. Русские постоянно говорят одно, а думают другое – постичь ход их мыслей невозможно.

Поэтому я улыбнулась сдержанно и ответила только:

– Благодарю.

Молодой человек приблизился ко мне еще на два шага, отер руку о штаны и подал на ладони крохотный цветок сирени, на котором было не четыре лепестка, как обычно, а пять. Теперь только я поняла, что он имел в виду под пятилистником, и, невольно улыбнувшись, взяла цветок. С любопытством разглядела.

– А загадывать-то что собираетесь?

– Что? – отвлеклась я от сирени.

– Говорю, что загадывать будете?! – гаркнул он так, что я вздрогнула. – Нужно ж желание загадать над пятилистником – тогда сбудется!

В ответ я пожала плечами и осмотрелась, раздумывая, чего бы мне сейчас хотелось. Произнесла медленно и осторожно, тщательно выговаривая слова на чужом языке:

– Пожалуй, я загадаю, чтобы дождя нынче не было. – Кажется, это была самая длинная фраза на русском, которую я озвучила вне классных комнат.

Парень скрестил руки на груди и удовлетворенно покачал головой – видимо, мое желание ему понравилось.

– Головастая вы, барышня, сразу видно. Девки-то молодые все женихов себе загадывают, а у вас, видать, и так от женихов отбоя нет.

Признаться, я почти ни слова не поняла из сказанного, но, кажется, он затронул тему женихов, чем явно позволил себе лишнее. И продолжал:

– Так вы, значит, та француженка и есть?

– Oui, – призналась я нехотя.

Парень тотчас расхохотался:

– Это я знаю, это «да» означает! Значит, француженка… А посложнее что-нибудь можете сказать?

Я пожала плечами, приходя к мысли, что у меня, кажется, получается поддерживать беседу на русском. Ольга Александровна, несомненно, была бы довольна. А вот мне самой уже начала надоедать роль неведомой заморской зверушки.

– La betise est de deux sortes: le silencieuse et bavarde[2], – произнесла я с улыбкой, выполняя его просьбу.

Мужчина начал было повторять, коверкая французский, а я подумала, что если он переведет и эту фразу, то получится, пожалуй, некрасиво, так что я быстро сделала легкий книксен и попрощалась.

– Удачного дня, месье.

По дорожке, ведущей к дому, кто-то прогуливался, а мне не очень-то хотелось снова вести беседы на русском, так что направилась я в противоположную сторону – в глубь парка.

То и дело здесь встречались скамьи, на которых, должно быть, одно удовольствие сидеть в летнюю жару и беседовать с другом. Деревья чем дальше, тем становились выше, что только подтверждало слова мадам Эйвазовой о том, что парку, как и дому, почти сто лет. Однако, несмотря на внешнюю его опрятность, мне было в этом парке отчего-то тревожно. Вскоре я поняла, в чем дело – слишком тихо. Ни людских голосов, ни шелеста листвы, ни даже щебета птиц… странно.

Парковая дорожка упиралась в белокаменный фонтан с мраморной нимфой посредине. В фонтане уютно журчала вода, а на дне я, к удивлению своему, рассмотрела с десяток золотых рыбок, отражающих своей чешуей солнечный свет.

Я села на бортик и опустила руку в холодную воду. Невольно улыбнулась: это действительно прекрасное место. Я решила, что позже непременно приду сюда с книгой. И конечно же, нужно показать эту красоту Натали – быть может, она играла здесь в детстве, но с тех пор прошло столько лет, что она наверняка все позабыла.

Снова поднявшись, я обошла фонтан по кругу и увидела, что усыпанная гранитной крошкой дорога тянется и дальше, хотя сразу за фонтаном ее преграждали тяжелые чугунные ворота. Запертые, как обнаружила я приблизившись. Сквозь витую решетку можно было разглядеть, что дорожка за воротами уже не такая чистая, как до них, да и деревья неубранные. Должно быть, владения Максима Петровича кончаются как раз у этих ворот.

Побродив возле фонтана еще немного, я решила, что, пожалуй, голодна, да и завтракать, должно быть, скоро позовут. И направилась в дом.

* * *

Завтрак подали в столовой – не очень большой, но светлой и уютной. У противоположной от входа стены располагался камин, облицованный мрамором, над ним – пейзажи и натюрморты. В некоторых из них я, к удивлению своему, узнала кисти Шишкина и Айвазовского, были и совершенно незнакомые мне работы, но выполненные с большим мастерством. Все это было подобрано с умом и чувством стиля – вероятно, тот, кто обустраивал эту столовую, любит и понимает живопись. Я не без уважения посмотрела на Лизавету Тихоновну, молчаливо помешивающую чай. Сегодня на ней было не черное траурное платье, а голубое, делающее ее куда менее строгой.

Из столовой вели несколько дверей – одна из них, должно быть, на кухню, а две другие, полностью остекленные, так же, как и большие окна, выходили на милую веранду со скамейками и кадками с цветами. Впрочем, эти двери сейчас были закрыты, а изрядную часть самой столовой занимал патриархальный вытянутый стол, покрытый ажурной скатертью.

Место во главе стола почтительно пустовало – видимо, оно принадлежало Максиму Петровичу, хозяину усадьбы, который к завтраку, разумеется, выйти не мог. По правую руку от него сидел Василий Максимович, далее Натали и я. Лизавета Тихоновна, как хозяйка дома, занимала место напротив стула Максима Петровича. Справа от нее восседал молодой мужчина, с которым я столкнулась утром в неподобающем виде. Это был Евгений Иванович Ильицкий, кузен Натали и сын той самой Людмилы Петровны, которую Натали боялась не меньше мачехи.

Людмила Петровна, сидевшая по левую руку от хозяина дома, и правда вид имела неласковый: высокая, полная, даже, пожалуй, тучная женщина в черном траурном платье и черном же чепце, покрывающем светлые волосы. Брови ее были вечно нахмурены, а острый взгляд маленьких глазок, казалось, не смотрел, а царапал своего визави. Она говорила за столом больше всех, причем тоном, не терпящим возражений.

– Вы опять не велели подать овсянку, Лиза? – первым делом, едва присев за стол, спросила она, обращаясь к мадам Эйвазовой так, будто та была в лучшем случае экономкой. – Доктор Берг постоянно мне говорит, что овсянка исключительно полезна, а в вашей любимой яичнице с ветчиной один сплошной cholestérol![3]

Положив в рот еще один кусок ужасно неполезной ветчины, она демонстративно, с выражением брезгливости на лице отодвинула тарелку и потребовала нести себе чаю.

– Овсянку в этом доме никто не любит, Людмила Петровна, – не глядя на нее, отозвалась мадам Эйвазова едва слышно. – Осмелюсь напомнить, что даже вы ее никогда не ели, несмотря на рекомендации доктора Берга.

– Вы не смейте меня подлавливать, Лиза! Возрастом еще не вышли! – Людмила Петровна разволновалась, заговорила громче, и лицо ее начало покрываться красными пятнами.

– Маман, оставьте Лизу в покое, вам вредно волноваться, – без особого энтузиазма произнес кузен Натали, не отрываясь от тарелки.

По-видимому, подобные сцены в этом доме не были редкостью, и только нам с подругой было неловко при них присутствовать.

– Да-да, сынок, – отозвалась Людмила Петровна, – мне нельзя волноваться, а Лиза совершенно не жалеет моих нервов! И Максима Петровича не жалеет – из-за этой проклятущей яичницы он с сердцем и мается! – Она отодвинула тарелку еще дальше. – Вы просто закупали не тот сорт овсянки – закупали бы тот, ее бы вмиг все полюбили!

– По моему мнению, овсянка – это скользкая и отвратительная жижа, какого бы сорта она ни была, – снова заговорил Евгений Ильицкий. – Были годы, когда я наелся ею, кажется, на две жизни вперед, потому искренне благодарен Лизе, что в этом доме овсянку не подают.

Мадам Эйвазова ему благодарно улыбнулась, а Людмила Петровна, тех улыбок не замечая, только вздохнула тяжко:

– Ох, любишь ты, Женечка, все жирное да неполезное. Давай я тебе, сыночек, сахарку в чай положу…

И с упоением принялась накладывать кубики рафинада.

В этот момент я не удержалась и подняла взгляд от тарелки: очень уж мне любопытна была реакция Женечки, чей возраст стремительно подбирался к тридцати, а рост давно превысил маменькин. Ильицкий был довольно хорош собою: широкоплечий стройный брюнет с черными глазами и тонким, с небольшой горбинкой, носом. Пожалуй, многие девушки с удовольствием бы им увлеклись, но, право, глядя, как тридцатилетний Женечка покорно принимает от маменьки сахарок, я уже не могла воспринимать его как мужчину, а только сдерживалась изо всех сил, чтобы ни один мускул на лице моем не дрогнул.

Кажется, Ильицкий все-таки догадался о тщательно скрываемых моих чувствах, но мне было уже все равно. А вот Натали не выдержала, наблюдая ту же сцену, и издала очень неприличный смешок, за что я тут же наградила ее осуждающим взглядом.

На какое-то время за столом повисла тишина, а потом заговорила вдруг моя подруга – самым невинным голосом:

– А я очень люблю овсянку. Лизавета Тихоновна, вы будете столь любезны обеспечить ее на завтрак для вашей падчерицы?

И тоже отодвинула тарелку.

Однако. Моя подруга на удивление легко вписалась в свою семью: я тут же послала Натали еще один строгий взгляд, потому как вела она себя неподобающе, и та, устыдившись, опустила глаза.

– Для моей падчерицы все, что угодно, Наташа, – выдавила улыбку Эйвазова.

Впрочем, судьба все же наказала Натали от лица тетушки.

– Совершенно верно, Наташенька, – не унималась Людмила Петровна, – тебе определенно не стоит любить жирное. Я хорошо помню твою матушку, царствие ей небесное, очень склонная к полноте была женщина. До свадьбы-то тоже тоненькая была, как тростиночка, а после родов – ох уж ее разнесло-то!.. Тебя, деточка, то же самое ждет.

Натали густо покраснела и даже отложила ломтик булки, что щипала, отказавшись от завтрака.

Досталось от любезной Людмилы Петровны тем утром и мне.

– Что-то вы бледны очень, Лидия Гавриловна, никак больны чем? – спросила она, громко прихлебывая чай.

Я отметила, что ко всем за столом Людмила Петровна обращалась по имени, а ко мне – по имени-отчеству, как будто шестым чувством догадываясь, что именно этот вариант своего имени я больше всего не люблю.

– Нет, я здорова, – отозвалась я по-русски. Я себе пообещала, что здесь, в деревне, буду говорить на родном языке как можно меньше. – К сожалению, в Петербурге совсем нет солнца.

Людмила Петровна меня ровно не слышала:

– А то давайте я приглашу к вам своего доктора. Он хоть и жид, но дело свое знает, иначе бы я его к себе близко не подпустила.

– Благодарю, но я здорова, – лучезарно улыбнулась я.

Людмила Петровна покивала, все равно меня не слыша.

– Замуж вам надо – мигом вся хворь пройдет, – выдала вдруг она с очаровательной русской непосредственностью. – У нас вот Василий как раз холостым ходит. А уж пора бы.

Натали ахнула, Вася, кажется, покраснел, а лица остальных вытянулись – должно быть, даже в этой семье такое предложение выглядело бестактным. Да и мне, признаться, сделалось не по себе – сперва я и вовсе подумала, что ослышалась.

Больших усилий мне стоило удержать на губах вежливую улыбку и отвечать как можно сдержанней:

– Я обещаю вам, Людмила Петровна, что если Василий Максимович изъявит подобное желание, то я непременно подумаю.

К моему облегчению, лица за столом расслабились – кажется, я не усугубила неловкость. А Вася вновь обрел способность говорить:

– Лидия Гавриловна, разумеется, это только шутка: Людмила Петровна вообще большая шутница.

Я перевела взгляд на Людмилу Петровну, глядящую на него исподлобья, и тотчас уткнулась в свою тарелку.

Господи, куда я попала…

С трудом дождавшись окончания завтрака, я поспешила покинуть столовую. Но, нагнав у парадной лестницы, меня вдруг окликнул Вася.

– Лидия Гавриловна… – он замешкался и опустил глаза, – отец просил вас зайти к нему. Хочет поздороваться.

– Ему лучше? – воодушевилась я.

– Да-да, Лидушка, папеньке намного лучше!

Услышав наш разговор, из столовой выбежала Натали и, повиснув на плече брата, говорила громко и развязно. Ох, боюсь, когда мы вернемся в Смольный, Ольге Александровне придется заново учить мою подругу манерам.

– Спасибо, месье Эйвазов, я непременно загляну к нему, – пообещала я.

– Васенька, – продолжала Натали, обращаясь к брату, – я так плохо спала нынче, ты не знаешь, откуда в доме ребенок? Он плакал всю ночь не переставая!

От меня не укрылось, как Вася смутился и снова покраснел – с чего бы?

– Это… это ребенок Даши, нашей горничной. У него зубки режутся, должно быть, – и быстро сменил тему: – Лидия Гавриловна, отец очень просил вас зайти как можно скорее.

Потом поклонился – снова неловко – и ушел.

Я задумчиво посмотрела ему вслед, потом решительно отвернулась, твердя себе, что это не мое дело. Натали я пообещала, что поднимусь к ее отцу прямо сейчас.

Глава третья

Спальня Максима Петровича утопала в полутьме. Окна были закрыты наглухо, слабый свет давали только несколько тускло чадящих свечей у изголовья кровати. Пахло застоявшимся воздухом, плавленым воском и, кажется, какими-то травами.

– Лизонька, ты? – хрипло спросил Эйвазов и попытался приподняться.

– Нет, это Лиди, подруга Натали, – ответила я по-русски, медленно и с трудом подбирая слова.

– Ах, Лидия, здравствуйте-здравствуйте. Подойдите ближе, я хочу посмотреть на вас.

Я покорно подошла к кровати, хотя и несколько робела. Я не любила, когда меня рассматривали вот так и, разумеется, делали какие-то выводы, исходя только из моей внешности. Про себя я знала, что особенной красотой не отличаюсь: среднего роста, достаточно стройна, с легкой походкой и ровной осанкой. Волосы у меня темные и густые, которые я обычно собирала в строгий узел на затылке. Черты лица самые обыкновенные, ничем не примечательные. Четко очерченные брови и синие холодные глаза. Да, мне часто говорят, что глаза у меня очень красивы, но, право, я достаточно пожила, чтобы знать: когда во внешности девушки не видят ничего примечательного, то хвалят глаза.

– Вы очень красивая молодая барышня, – сказал Максим Петрович и жестом пригласил меня сесть в кресло подле него, а потом добавил: – Настоящая русская красавица.

Мне стоило усилий, чтобы не показать, как слова «русская красавица» меня задели. Неужели месье Эйвазов не знает, что я француженка?

Но, опустившись на краешек кресла, я ответила ему лишь сдержанной улыбкой: не в том состоянии нынче Максим Петрович, чтобы пускаться в споры и нудные объяснения.

С медициной я, конечно, знакома мало, но все же кое-какие выводы о его здоровье сделать смогла. Некоторое время назад Натали вбила себе в голову, что хочет стать сестрой милосердия и будет по воскресеньям помогать в госпитале. Разумеется, подбила на эту авантюру и меня. Сперва Ольга Александровна была в шоке от ее затеи, как, впрочем, и большинство наших подруг, а две девочки из соседнего дортуара даже демонстративно перестали с нами разговаривать. Но Ольга Александровна все же уступила, взяв с меня слово, что я ни на шаг не отпущу Натали от себя. Сама Натали, правда, в скором времени поубавила пыл: слишком тяжелой была эта работа. Мне же «повезло» обладать выносливостью и стойкостью, так что я посещала госпиталь по воскресеньям вплоть до наших с Натали vacances[4].

Так что сейчас, глядя на иссушенное, с запавшими глазами лицо Максима Петровича, я не разделяла радости Натали – жизнь едва теплилась в нем. Увы, осталось недолго…

– У вас очень сильный акцент, верно, вы недавно приехали? – спросил Максим Петрович, все же пытаясь сесть в постели. А я поспешила поправить подушки, чтобы ему было удобнее.

– Нет, месье, – улыбнулась я, – я француженка по рождению, но в России живу уже девять лет.

– И что же – за это время не овладели русским? – Он изумился и хмыкнул: – Верно, в Смольном только и делают, что дрессируют девиц говорить по-французски.

Я снова выдавила скупую улыбку и отвела глаза.

Сказать по правде, в Смольном русская словесность была и остается одним из основных предметов. Мы изучали ее еще в младших классах, но мне отчего-то этот язык никогда не давался: слишком грубый, в отличие от изящного французского, и просто до невозможности сложный! Я до сих пор не могу взять в толк, для чего русским столько падежей и такое невообразимое количество суффиксов? Право, их язык такой же непонятный, как и они сами.

А еще я боялась изучать русскую словесность в достаточной мере. Мне казалось всегда, что если я начну отдавать предпочтение какому-то другому языку, кроме французского, то предам свою родину. А родиной моей была и остается Франция, что бы там ни говорили Ольга Александровна или Платон Алексеевич.

– И как вам нравится в России, Лидия? – услышала я вопрос Максима Петровича.

Я пожала плечами:

– Здесь замечательные люди. Только немного странные… я не всегда понимаю их. И дело не только в языке. У вас странное… как это по-русски? Ideologie[5]. Вам ничем не угодишь. Покойный царь Александр Николаевич был замечательным человеком… я знаю точно, потому что Смольный принимал его в тысяча восемьсот семьдесят девятом году, мне тогда было тринадцать. Я помню, какой это был красивый, умный и благородный человек. В конце концов, он совершил столько блага для русского народа – реформы, которые по новаторству своему могут сравниться разве что с реформами Петра Первого! Говорят, что он даже задумал проект конституции, который новый царь, конечно же, ни за что теперь не реализует. И чем же русский народ отплатил ему? Этим варварством, совершенным первого марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года?! Это непоследовательно, глупо и… подло.

Наверное, я слишком разоткровенничалась – Максим Петрович немигающим взглядом смотрел мне в глаза и ухмылялся уголком рта. Когда я замолчала, чтобы перевести дыхание, он отвел взгляд, хмыкнул и произнес немного свысока:

– Вы не передергивайте, Лидия. Крестьяне – русский народ – только посмеиваются над этими барышнями да мальчонками с книжками, которые ходят к ним, отрывают от работы и толкуют про высокие материи и непонятную свободу. Не народ убил императора, а эти выходцы из «Народной воли» или как их там… Которые, кстати, сплошь дворяне по рождению. И их даже можно понять: готовили-то их с детства для совершенно другой жизни, а на выходе из гимназий оказалось, что маменьки да папеньки разорились и содержать их впредь некому. Хочешь достойно жить – иди работать. А работать-то они не умеют: лишь теории строят да критикуют власть. Зато в них полно злости на того самого царя, который своими «новаторскими реформами» разрушил их планы на счастливую беззаботную жизнь. Несчастные люди.

– Вы что же, жалеете этих revolutionnaires?[6] Вы, может быть, не против, чтобы они пришли к власти?!

Признаться, я была изумлена: подобные мысли иной раз приходилось слышать от молодежи, но чтобы человек в возрасте Максима Петровича поддавался этим неразумным идеям…

А тот неожиданно рассмеялся – правда, смех тут же перешел в надрывный кашель, и мне пришлось вставать за водой.

– Вы смотрите на меня сейчас, Лидия, как агент сыскной полиции, ей-богу!.. – продолжил Максим Петрович, успокоив кашель. – Эти, как вы выразились, revolutionnaires никогда не придут к власти. Потому что они, теоретики и террористы, умеют только уничтожать. Они сметут когда-нибудь привычный нам уклад жизни, Лидия, можете даже не сомневаться. А кто на этих обломках сумеет взять власть в свои руки – один Бог ведает. Я-то до этого не доживу, но мне горько, что вы и Наташа увидите это воочию.

На некоторое время в комнате повисло молчание. Мне отчаянно не хотелось верить в пророчество Максима Петровича: я покинула Францию в тысяча восемьсот семьдесят четвертом, а все мое детство прошло в условиях Третьей Французской республики – страшное революционное время. Я не чувствовала себя русской, но мне не хотелось бы, чтобы Российская империя пережила нечто похожее на судьбу моей несчастной Франции.

– Что это мы с вами о политике все, – снова рассмеялся Максим Петрович, видимо, уловив мою меланхолию. – Расскажите лучше о себе. Наташенька мне о вас все уши прожужжала. Вы имеете большое влияние на мою единственную дочь, так что я хочу знать о вас как можно больше.

Максим Петрович говорил в тоне, не терпящем возражений, но почему-то в отличие от его сестры мне с ним разговаривать было приятно и легко. Я и сама не заметила, как рассказала ему все то, чего не говорила еще никому. Даже сама пыталась это забыть – слишком больно.

…Свое детство я помню отчетливо, словно сценки из него происходили вчера. Я держусь за эти воспоминания, потому что это все, что у меня осталось.

Я родилась в последних числах октября тысяча восемьсот шестьдесят пятого в Париже. В годы, когда Вторая империя[7] переживала худшие свои времена. Моя мама, Софи Клермон, урожденная, как твердят все вокруг, Софья Тальянова, с пеленок пыталась учить меня русскому языку. По словам Платона Алексеевича и Ольги Александровны, это неопровержимое доказательство ее истинного происхождения. А мне же в этом видится лишь намек на то, что мама пыталась подстраховаться на тот случай, если нам пришлось бы покинуть Францию. Вторая империя, как я уже говорила, была крайне ослаблена в те годы, зато Российская продолжала оставаться сильным и стабильным государством, с которым не может не считаться мир и где всегда можно найти приют в случае чего. Хотя не исключаю, что у мамы могли быть и другие причины обучать меня русскому языку и традициям.

Впрочем, этот сложнейший язык мне так и не дался.

Батюшка, Габриэль Клермон, работал в департаменте транспорта, и по долгу службы ему приходилось много разъезжать. Соответственно, и нам с мамой тоже. Родители очень любили друг друга, в этой атмосфере любви, взаимного уважения и искренности я росла. Оттого тяжелее мне было все потерять.

Быть может, именно потому я в свои восемнадцать все еще ни в кого не влюблена, что ищу мужчину, который так же будет смотреть на меня, как отец смотрел на маму. Пока что ни одного такого мне не встречалось. Это при том, что большинство моих подруг тайком влюблены – кто в своих кузенов, кто в друзей детства, кто и вовсе в тех редких мужчин, которых нам, институткам, удается увидеть. Даже Натали. Сперва она романтизировала образ одного своего детского друга, князя Миши, как она его звала; потом была влюблена в учителя истории, но, право, он так статен и хорош собою, что в него влюблена добрая половина моих подруг и даже молодых учительниц. Потом был брат Китти Явлонской, что навещал нас на Рождество. Если я ничего не упустила, то он занимал мысли Натали и по сей день…

Разумеется, эти влюбленности были детскими увлечениями, выражавшимися лишь в писании романтических стихов да невинных перешептываниях с подругами. Ничего предосудительного я в этом не видела, хотя не рассказала бы о них папеньке Натали даже под пытками.

* * *

Тот страшный вечер, когда отцу принесли письмо, я помню до сих пор в мельчайших деталях.

– Что теперь будет?! Надобно ехать немедленно! – Мама сжимала виски и металась по комнате.

Я в это время должна была спать, но, разбуженная приходом посыльного, стояла у приоткрытой двери в гостиную и слушала. Мне было девять.

– Собирай в дорогу Лиди, мы уезжаем, – сказал отец, и я, поняв, что сейчас за мной придут, опрометью бросилась в детскую. Залезла под одеяло и сделала вид, что давно сплю.

Маменька, одевая меня, не скрывала волнения. Мы взяли только самые необходимые вещи, почти налегке бежали несколько кварталов пешком, не беря коляски. Мне было холодно, страшно, и я ужасно устала, едва поспевая за взрослыми. Но не хныкала, понимая, что случилось нечто очень серьезное.