Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В тишине стукнула дверь. Юн открыл каморку с лебедкой и увидел, что во двор перед домом вышел Заккариас-сен с лопатой в руках и неуверенными слабыми движениями принялся расчищать дорожку. Остаток своих сил он отдал на то, чтобы снабдить заводик водой, пресной водой из крана. А теперь ему плевать и на завод, и на новый водопровод. Он уходит, как и Нильс. Старость делает его жалким и несчастным, но несет ему прошение.

Господи, кто ж так снег разгребает, думал Юн. Кучка здесь, кучка там — ни системы, ни ритма, ни силы. Тошнотворность этого зрелища сводила на нет все старания Юна насадить справедливость, все его жертвы. Жизнь несправедлива: она начинается, человек выносит ее тяготы, и она заканчивается — как для человека, так и для чайки.

Закрыв глаза, он видел болота, лежащие к югу, у озера Лангеванн, в искрящемся летнем свете; неподвижная раскаленная пыль на вереске, безумные горы, где снег никогда не тает полностью. Это его вотчина. Здесь неизменно царят покой и безопасность, и никто не может их отнять.

Юн вновь открыл глаза, заметил Германсена и в первый раз сам, без принуждения, задал вопрос: как, мол, хозяин завода отнесся к визиту полицейского, что сказал.

— Почти ничего,— неохотно произнес полицейский. Он стоял рядом с Юном и тоже наблюдал, как расчищенная дорожка продвигается от дома напротив в сторону ворот.— Но я, наверно, поспешил.

— Почему?

— Представителей моей профессии люди не всегда встречают обходительно. Это уж когда совсем припрет, когда плохо так, что мочи нет, тогда человек мудреет. Но иногда не хватает сил дождаться, пока он наберется мудрости.

— Да,— сказал Юн.

— Ты понимаешь, о чем я?

Полицейский стоял так близко, что Юн чувствовал его дыхание. На мгновение он вдруг подумал, что не только сам следил и подглядывал за всеми — в последниемесяцы кто-то присматривал и за ним.

— Это ты отправил письма директору школы? — спросил Германсен.

— Нет.

— На них нет отпечатков пальцев, и обращения вырезаны. Но очевидно, что адресованы они тебе. Кроме тебя, их мог отправить только один человек — Элизабет, но она их даже не видела.

— Врет.

Опять Элизабет. Если примешать сюда еще и ее, то история с письмами будет выглядеть гораздо глупее, чем думает заезжий полицейский.

— Ты хочешь сказать — она сама отправила письма или…

— Я ничего не хочу сказать. Письма не мои.

— В квартире, которую снимала Лиза, тоже нашли письма, в том числе от тебя. Но чего среди них нет, так это как раз ответов на письма, имеющиеся у нас. Не кажется ли тебе, что это странно?

Об этом Юн не думал.

— У нас есть основания предполагать, что их выкрали,— продолжал Германсен.— Ты в последнее время выезжал с острова?

— Нет.

— А в Копенгаген?

— Ну, это… Да.

— Что ты там делал?

Юн понятия не имел, что он там делал. Был, и все. Он редко мог сказать, почему поступил так или иначе, просто совершал то, что должен, исходя из всей своей жизни, точно как течет по своему руслу река.

— Лизу искал,— ответил он.

— Хотя знал, что ее там нет?

— Я не знал.

— То, что она пишет об отце, не очень красиво. Кроме тебя, она с кем-нибудь еще на острове переписывалась?

— Не знаю.

Германсен снова улыбнулся.

На обратном пути полицейский остановился на горном перевале и велел Юну выйти из машины. В багажнике у него оказалось ружье в кожаном футляре, обитом бархатом — очень дорогое сверхточное оружие, Юн никогда не видел ничего подобного, даже в рекламных буклетах. Ему было разрешено собрать ружье, он сделал это с трепетом и благоговением. Германсен открыл железный патронташ с пулями, достал рамку с мишенью. Оставшиеся часы того синего зимнего дня они лежали в сугробах и палили из ружья.

— Ты стреляешь как бог,— вот и все, что Германсен сказал. Этого эпизода со стрельбой полицейский никак не объяснил — он просто выпал из их общения как некая пауза. По крайней мере, Юн не мог связать его ни с чем, разве что Германсен хотел посмотреть, как он стреляет. Если, конечно, не считать своеобразным объяснением такой факт: когда они стали упаковывать ружья, полицейский кивнул и задумчиво пробурчал себе под нос, что стену дома перекрыли заново.

— Кое-что ты можешь, Юн,— сказал он.— Но тут не все сходится, да?

Юн открестился, сказал — да что он может? Стрелять, плотничать немного, а больше ничего.

Мимо проехала снегоуборочная машина, ей в хвост пристроилась вереница автомобилей. Шел густой снег, и, когда они миновали лес и выехали на просторы материковой стороны, движение замерло. Человек в форме дорожной службы сказал, что придется подождать: на повороте увяз автобус. Германсен хмыкнул: прямо как в Канаде; он прожил там в молодости несколько лет.

— Хорошо, что снегоуборщик случайно оказался здесь, а если бы он не ехал мимо?

Юн собирался ответить ему, что здесь снегоуборочные машины ездят не случайно, а в соответствии — если не застрянут — с расписанием паромов, но отвлекся при виде людей в машине впереди. Ханс и журналистка Марит. Гер-мансен их тоже заметил, кивнул и дал гудок.

— Она пишет об этой истории с водопроводом,— пояснил он.— Муниципалитет обанкротился и теперь хочет законодательно признать дефицит своего бюджета.

Видя хорошее настроение полицейского, Юн задал второй за сегодняшний день вопрос:

— Ты думаешь, он мог такое сделать? Улыбка Германсена стала еще шире.

— Он человек с идеями,— ответил полицейский.— И приехал сюда десять лет назад, чтобы их реализовать. В таких ситуациях люди порой совершают странные поступки. Как ты считаешь?

— Лизе нужны были деньги,— сказал Юн.

— Зачем?

— Она хотела съездить на юг, чтобы перевезти оттуда вещи и вернуться насовсем. Но отец не дал ей ни гроша. Тогда она пошла к Хансу.

— Когда? В тот же день, как исчезла? –Да.

— Ты уверен?

— Э-э… нет.

— Но ты убежден, что она ходила к Хансу за деньгами? –Да.

Глядя прямо перед собой, Германсен заговорил:

— Ханс, естественно, тоже ничего ей не дал. Поэтому на празднике ей пришлось просить уже у водолазов, точнее, у Георга — тоже своего прежнего дружка. Из-за денег они и разругались, как ты считаешь?

— Да.

— А ты не выдумал все это прямо сейчас?

— Нет.

— Почему же раньше мне никто об этом не говорил? Этого Юн не знал, но Германсен и не ждал ответа — он

уже топтался в снегу у передней машины. Постучал в стекло, минут пять поговорил с Хансом, перекинулся парой слов с Марит.

Вернулся он с пылающим лицом.

— Юн, давай с тобой порассуждаем,— начал полицейский.— Способ, которым была убита Лиза, почти ничего не говорит об убийце. Ее ударили тупым предметом, предположительно обухом топора — орудия убийства у нас пока нет, но мы найдем его, как только сойдет лед на Ланге-ванн… Почти все бьют обухом, потому что, если ударить острием, череп раскалывается во-о-т так.— Он обвел свою макушку пальцем,— ты как бы срезаешь человеку голову и воочию видишь, что натворил. Даже в состоянии аффекта большинство убийц отдают себе в этом отчет. Юн, что бы ты выбрал — обух или острие?

Юн выбрал бы обух.

— Ты в состоянии говорить об этом?

— Ну… да.

— По виду не скажешь. Юн не ответил.

— Нам придется еще поискать. У меня было три возможных мотива и примерно столько же подозреваемых. Теперь ты добавил еще один — деньги. Как ни странно. Юн, а у тебя ведь самого есть деньги, да?

— Нет.

— Но у тебя были деньги, пока ты не начал утеплять дом. Почему Лиза не пришла к тебе?

— Не знаю.

— Вечером того же дня ты выпивал с Карлом и разговор снова шел о деньгах. Ты жадный?

Скорее это Карл жадный, тем более что поругались они в другой вечер.

Германсен пошел дальше, не отклоняясь от курса.

— Лиза знала, что достаточно одного ее слова — и ты отдашь за нее что угодно, хоть правую руку,— но все-таки пошла за деньгами к отцу и двум отставным любовникам. Что случилось у Карла в тот вечер?

— Не помню я!

— Но вы препирались из-за денег — это ты помнишь?!

— Только потому, что я запомнил, когда это было,— позже, осенью, он тогда копал картошку.

— Везет тебе, что он ни черта не помнит, да? –Да.

Они посмотрели друг на друга.

— Не знаю… — заговорил Юн.— Ты все портишь, смешиваешь с грязью.

Германсен ответил:

— Лиза пришла в тот вечер к Карлу. Она знала, где тебя искать, потому что ты сам сказал ей об этом еще днем. Есть свидетели того, что вы общались с ней и летом.

— Неправда.

— Иначе откуда ты мог знать о деньгах?

— Она написала мне.

— Ха-ха!

Помолчав, полицейский продолжал:

— Я сказал, что есть несколько подозреваемых, и у каждого свой веский мотив. Но все эти мотивы можно приписать и одному человеку — тебе, Юн. И заодно объяснить твое парадоксальное поведение в последние месяцы. Ты одновременно пытаешься скрывать и разоблачать.

— Не понимаю тебя.

— Понимаешь. Что ты, например, делал под окнами Заккариассена по ночам?

Очень сложный вопрос. И если у полицейского был наготове простой четкий ответ, то у Юна — сплошной туман. Когда Заккариассен так внезапно утратил интерес ко всему: и к заводу, и к чистой воде, у Юна, видимо, зародилась мысль, не до конца им осознанная, скорее наблюдение, что дело тут не в старческой немощи, как у Нильса, а в том, что Заккариассен знает, какая беда случилась с Лизой. И он, Юн, пытался выяснить, что именно хозяину завода известно о гибели Лизы; полицейский сам говорил сегодня об этом. Другими словами, у него не было ответа на вопрос Германсена.

— Есть свидетели?

— Элизабет.

— Неправда.

— Юн, ты не можешь уследить за всем. Поэтому все время путаешься и в результате сам себя выдаешь.

— Я ничего не делал.

— Юн, я тебе не старшая сестра. И даже не добренький учитель или спившийся сосед, чтобы тебя жалеть. Я не оставлю тебя в покое, пока ты не расколешься.

— Новые дела,— произнес Юн, имея в виду обстановку на дороге. Человек в комбинезоне вернулся с сообщением, что путь свободен. Можно ехать дальше, только осторожно.

21

Юн не верил в Бога. Не потому, что был материалистом, а потому, что Господь непредсказуем. А верил Юн в то, что считал хорошим и чего сам себе желал. Элизабет верила в любовь, Ханс — в политику и чистую воду. А Германсен во что? Юн не знал этого, поскольку не имел опыта общения с людьми такого сорта, которые сваливают вместе факты и фактики и радуются, если вдруг из них составится некая картинка. Возможно даже, что полицейским двигало желание добиться справедливости, так ведь оно всеми руководит,— вон и Элизабет, и Хансом тоже. Может быть, он ненавидел кого-то, так же как Юн ненавидит Заккариассена. А скорее всего, работа у него такая.

— Вот здесь сказано: «пятьдесят два миллиметра осадков»,— в десятый, наверное, раз зачитал он Юну метеосводку,— а ты говоришь, что светило солнце.

Они опять разбирались с субботой, двадцать седьмого августа.

— Было солнце,— ответил Юн.

— Элизабет сообщила, что вы с Лизой вышли из дому около одиннадцати и собирались идти на рыбзавод. Заккариассен показал, что Лиза пришла после трех — это ведь несколько часов, да?

Четыре часа на природе с Лизой — разве это много?

— В такую погоду?

— Какая разница?

— Чем вы занимались столько времени? Юн засмеялся.

— Строили планы?

— Нет.

— Во всяком случае, расстались вы, не дойдя до завода, потому что там тебя никто не видел. Она собрала вещи и вечером села на автобус, якобы затем, чтоб уехать на юг, но вместо этого пришла к Хансу просить денег…

Эти сведения о деньгах оказались величиной переменной. Полицейский то упоминал о них, то забывал, в зависимости от своих планов. А узнать, что Ханс рассказал ему во время снегопада на острове, Юн не мог.

— Поэтому она пошла на праздник в клуб, надеясь поговорить с Георгом.

В этом месте полицейский оставил в покое Лизу и перешел на самого Юна.

Юн вернулся домой после долгой прогулки, пообедал с Элизабет и пошел к Карлу помочь забить теленка. Еще один скользкий момент: ведь в августе рановато забивать скот? И неужели кто-то продолжает делать это дома? Юн не стал вдаваться в подробности, предоставив Германсену самому искать объяснения. Тем более что теленка они забили — это факт — как раз двадцать седьмого августа, потом выпили — подтвердить этого тоже никто не может, поскольку Маргре-те ушла заседать в оргкомитет праздника в клубе,— но Юн с Карлом всегда пили, забив скотину. Пили, ссорились и снова пили, не замечали часов и мало что потом помнили.

Но та роковая ночь выпала из памяти не только Юна — ни Элизабет, ни Ханс, ни Карл, ни водолазы не смогли рассказать ничего вразумительного. Германсен даже пробурчал что-то о коллективном чувстве вины и вытеснении.

Юну вспомнился телефонный разговор с сестрой накануне вечером. Элизабет звонила из новой пустой квар-

тиры, где еще гуляло эхо, и пыталась одновременно внушить ему, что он всегда сможет опереться на старшую сестру и оправдаться за свой внезапный отъезд. Разговор не клеился.

— Я отправила тебе посылку,— сказала она, когда беседа окончательно зашла в тупик.— Ты получил ее?

— Нет.

В этом году ему достался один новогодний подарок — Германсен подарил кроссовки, чтобы они могли по вечерам бегать, дышать воздухом.

— Значит, скоро получишь. Как ты там? Тебе действительно нельзя ничего рассказывать?

Нельзя, можно — что ему рассказывать?

— Он стоит рядом и контролирует тебя?

— Не совсем так.

— Мне он ничего не сказал, но засыпал вопросами. Показался милым. Тебе он нравится?

— Да.

— Он тебя не мучает?

— Нет.

— Хорошо. Он сказал, что это обычный допрос, ты свидетель.

— Наверно, свидетель.

Элизабет рассказывала о новой школе, о грузовике с их вещами, надолго застрявшем в рождественских пробках. И вдруг не выдержала.

— Бедный мальчик! — истерически зарыдала она.— Что ты наделал! Нет, мы не можем продолжать… сейчас, по крайней мере… Ты должен все рассказать! Должен!

Юн вообще не понял, о чем она.

— Я не хитрю,— сказал он.

— Ты читал, что пишут о тебе в газетах?! Господи, это кошмар!

Юн слышал, что о нем писали в газетах, но Германсен не дал ему их прочесть.

— Я ничего не сделал.

Она больше не могла говорить, зарыдала, и беседа оборвалась. Юн понял, что какая-то часть его жизни ушла в прошлое и похоронила с собой и то, что хотелось бы сохранить. Он видел это в глазах соседей, слышал в голосе Элизабет. Еще больше Юн уверился в этой мысли, когда Германсен привез кассеты с его видеозаписями и они стали смотреть их, час за часом не отрывая глаз от экрана: празднование пуска водопровода, инженер и мэр произносят речи; Ханс с плачущим сыном на плечах дает интервью; Георг в водолазном костюме, Марит и Элизабет, кружащаяся на крыльце Маргрете, плачущий Заккариассен на похоронах Лизы и бесконечный сериал ни о чем: стена в гостиной старого дома и дремлющий в кресле перед камерой Юн. Все это прошло и казалось смешным и далеким, словно признание в любви в старом школьном дневнике.

— Чем дальше, тем хуже,— уныло говорил Германсен, видно, рассчитывавший выудить хоть немного информации из километров пленки.— Зачем ты купил камеру?

— Чтобы лучше помнить.

— Ой, не могу…

Лишь один кадр заинтересовал-таки полицейского.

— Кто это? — крикнул он и остановил кассету.

Это была Элизабет в непромокаемом костюме во дворе их дома. Лил дождь, прядь волос выбилась из-под капюшона и прилипла к прорезиненной ткани. Так она выглядела до романа с Хансом и горьких разочарований. В тот день Юн уговорил ее выйти с ним в море.

— Элизабет.

— Ты уверен?

— А кто еще это может быть?

— Не знаю. Возможно, Лиза. Германсен подошел к самому экрану.

— Нет, это Элизабет.

— Ну, сам видишь.

Полицейский стал проявлять признаки усталости. Во всяком случае, Юну так показалось — возможно, потому что его собственный страх на время исчез.

На столе лежали два листа, покрытых разноцветными точками, расставленными, казалось, в полном беспорядке, пока глаз не различал в этом скопище цифру «23» на одной странице и букву «В» — на другой. Юн не был дальтоником и успешно справился и с этим, и со всеми другими тестами на восприятие, которым его подвергли.

— Мы почти у цели,— сказал Германсен, но слова эти прозвучали как-то неубедительно. Новости появлялись все реже, бумаги обтрепались, замялись по углам, от самого полицейского попахивало потом. Вначале вокруг него роились помощники, они то и дело приносили кипы бумаг или подзывали его к телефону в соседней комнате. Эти крепкие молодые люди водили Юна на прогулки и заглядывали за занавеску, если он слишком долго плескался в душе. Теперь почти все они уехали. Юну удалось подслушать в вестибюле разговор: Германсен говорил кому-то, качая головой, что это расследование — балансирование между двумя понятиями, равно недоступными его (Юна) пониманию.

Юн удивился. Если все уверены, что убил Лизу он, почему же его не схватят и не посадят в тюрьму, как положено?

Дня за два до Нового года полицейский внезапно, когда пауза в разговоре слишком затянулась, встал и отправился в душ. Мылся он долго. Вернулся в чистой рубашке, надел пиджак, завязал галстук. Навел порядок на письменном столе: часть бумаг отправил в корзину, оставшиеся в образцовом порядке разложил по папкам, убрал и ручки, и пишущую машинку. Все — чистый, пустой стол: с чтением и записями они покончили.

— Уйдя с праздника, Лиза пошла к Карлу, где вы с ним выпивали,— произнес Германсен.

— Может быть,— ответил Юн.

— Не ерничай.

— Ладно.

Они говорили об этом много раз, и Юн всегда отвечал одинаково.

— Она рассказала тебе, что встречи с Хансом и водолазами ничего не дали. Вы пошли к тебе домой и стали строить планы. Дом находился в полном вашем распоряжении, Элизабет не было. Позже, ночью, вы пошли на Лан-геванн.— Он замялся.— Одежду Лизы нашли на Нурдёй, но это означает лишь, что ты положил ее под тот камень, а не то, что Лизу убили там. Мм… я думаю, она вновь изменила тебе.

Юн повторил — уже в который раз,— что Лиза никогда ему не изменяла. И он был верен ей. Просто им не повезло: их все время преследовали обстоятельства. Но друг друга они не предавали, а были словно правая и левая рука.

— В вагончике горел свет, и вы поняли, что водолазы вернулись с праздника. Лиза попросила тебя подождать снаружи, пока она поговорит с ними. Ты ждал, но она не возвращалась. Ты терпел ее прежние измены — не знаю, сколько их было,— потому что ей всегда удавалось запудрить тебе мозги. Она ведь женщина, к тому же хитрая.

Но в ту ночь чаша терпения переполнилась. Она успела внушить тебе, что возвращается на остров, к своему Юну. И вы наконец воплотите в жизнь свою мечту о вечном детстве, романтичном и отъединенном от всех, вам оставалось только спровадить из дома Элизабет. Я правильно излагаю?

Последние предположения были новыми. Прежде все заканчивалось на ссоре с водолазами, в ходе которой Лизу убивали по неосторожности.

Юн наблюдал за своей реакцией словно со стороны. Он не покраснел, слушая Германсена, не напрягся. Руки спокойно лежали на подлокотниках, а в глазах застыло самодовольное спокойствие.

— Но ты забыл, что Лиза, в отличие от тебя, уже давно не ребенок. Все эти мечты сохранились только у тебя, она свои растеряла, соприкоснувшись с большим миром. И она опять предала тебя — с этим идиотом водолазом.

Зная, что Германсену это не нравится, Юн засмеялся. Полицейский не одернул его и, кажется, даже смутился.

— Ты сидел и ждал, пока она выйдет. И тогда тебе хватило одного взгляда, чтобы понять: то, о чем ты мечтал,— пустое, смех один. Она все растоптала, сгубила, и, только освободившись от нее,— такой, какой она была в ту минуту,— ты мог сохранить то, что для тебя было важно.

Он вздохнул и продолжал:

— Деньги ей были не нужны, она тебе наврала. На Лан-геванн она шла, чтобы уломать Георга: он отказал ей на празднике, а отказов она не выносила. Лиза ведь совсем не то чистое, хотя и взбалмошное дитя, каким ты привык ее видеть, Юн. Тебя она взяла с собой не выбивать из водолазов деньги, а за компанию, чтоб не скучать дорогой,— путь ведь неблизкий. Еще с самого первого романа с Хансом она относилась к тебе как к шуту гороховому.

Когда в школе кто-то проявлял к Юну дружеское расположение, он настораживался и начинал цепляться к доброхоту, пока тот не выпаливал (выдавая свои истинные намерения), что Юна можно только презирать и сторониться, а по-хорошему он не понимает. И это было куда надежнее, чем таящиеся в дружбе многочисленные опасности и подводные камни.

Но к Германсену даже цепляться не пришлось, он сам раскрыл свои карты.

— Ты был глубоко потрясен тем, что совершил, и даже потерял память. Теперь хаотичные обрывки воспоминаний никак не состыковывались. Зато все время всплывали в самый неподходящий момент. От безысходности ты вынужден был сочинить из этих фрагментов связную историю, с которой мог бы жить. Ты решил считать Заккариассена убийцей, во всяком случае истинным виновником деградации Лизы, а следовательно, и происшествия у Лангеванн. Потом, поняв, что эта версия нежизнеспособна, ты переметнулся на Ханса, затем на водолазов — на всех, кто, по-твоему, довел Лизу до падения.

Полицейский умолк. Юн заметил, что лысина у него взмокла. Взгляд уже не был, как прежде, спокойным и проницательным. Казалось, Германсен мучительно ждет, какова будет реакция Юна. Вдруг хоть это поможет расследованию? Юн не отреагировал никак.

— Я этого не делал,— сказал он.

— Не хочешь рассказать подробности?

— Я не в тюрьме. Если б я убил, я бы сидел в тюрьме. Германсен скрестил руки на груди и опустил глаза.

— Я обращался с тобой как с нормальным человеком,— сказал он,— хотя на острове тебя считают сумасшедшим. Теперь я вижу, что ошибся. Давай повторим все еще раз.

22

Было пять часов утра. Заснеженная гавань молчала. Все спало глубоким сном. Только к гостинице подъехал грузовичок с продуктами, и водитель штабелем составил на крыльце ящики со свежим хлебом, от них шел пар. Правда, Юн и сегодня заметил, что от одной из машин на стоянке уже тянется вниз, в гавань, петляя между складами, свежая цепочка следов. Она появлялась тут каждое утро, когда шел снег. Это были следы капитана Небольшого рейсового кораблика, ходившего вдоль островов.

Юн оделся и вышел из комнаты. Он не встретил никого ни в коридоре, ни на лестнице. За стойкой администратора тоже не было ни души. Никем не замеченный, Юн вышел на мороз, по чужим следам добежал до гавани и забрался на борт кораблика.

Два часа он трясся от холода, спрятавшись на баке, пока, совершенно закоченев, не высадился на остров.

Снегом завалило дорогу. И вообще все. Остров впал в спячку.

Дом был похож на пустую скорлупу: голые стены, черные провалы окон; холодное и обобранное до последней нитки жилище, можно подумать, здесь пытались скрыть следы тяжкого преступления. На дощатом, без единого коврика полу одиноко стояло старое облезлое кресло — свидетельство блестящей карьеры отца, старшего рыболовецкой бригады.

Юн положил дрова и засыпал уголь в обе печки и затопил их. Открыл в подвале бочку мазута и залил им стены и пол в гостиной и на кухне. Потом сел в кресло, держа в руках спички. Домой он вернулся за триумфом.

Но надо подождать. Нет, он не собирался додумать какую-то неотвязную мучительную мысль, покаяться, признаться в чем-то самому себе ни даже унять страх. Просто надо подождать.

Разбудил его шум во дворе: топот множества ног и громкие крики, кто-то звал его. Было светло, и Юн понял, что спал долго.

В дом вошел Германсен: тот же проницательный, глубокий взгляд, как при первой встрече, и отстраненность: он почувствовал запах мазута, но промолчал, как будто и не знаком с Юном. Германсен был без шапки, в длинном светлом пальто, брюки в снегу. При каждом шаге под ногами у него хлюпали талая вода и мазут.

— Дорогу снова замело,— бесстрастно сообщил он и сел на пол в самом сухом углу, но фалды пальто все равно оказались в мазуте и воде. Германсен заметил это, но и глазом не повел.

Юн нетерпеливо потряс спичками.

— Я поджигаю,— сказал он.— Уходи.

— А ты,— спросил полицейский,— ты пойдешь?

— Нет.

— Тогда и я не пойду.

Юн засмеялся. Героический порыв показался ему так же лишенным смысла, как и весь мир, который этот обстоятельный человек, словно трудолюбивый зверек, собрал по сусекам и склеил, все переврав благодаря своему логическому мышлению. Юн не верил ему. За время их знакомства полицейский не произнес ни слова правды. И жаждал только одного: заставить Юна признаться в том, чего он не делал. Германсен то называл его соглядатаем и больным наблюдателем, то поддакивал, то улещивал, то угрожал. И теперь наверняка дом обложен полицией, а за показным хладнокровием этого ничтожества в углу так же наверняка скрывается бездонный страх. И правильно: бомба того гляди рванет.

— Я сейчас все подожгу! — крикнул Юн полицейскому— Ты сгоришь!

— У тебя было несколько часов в запасе,— ответил Германсен.— Мог поджечь и раньше.

Юн открыл коробок, чиркнул спичкой и уронил ее на пол. Она потухла. Зажег следующую — то же самое. Тогда он отодрал кусок от обоев и поджег.

Германсен вскочил на ноги. От его самоуверенности не осталось и следа.

— Стоять! — крикнул Юн. В одной руке он держал факел горящих обоев, в другой — спички и был полон презрения. Ничто не пахнет так противно, как низложенная власть.— Сядь! — прорычал он.

Полицейский медленно, пыхтя, опустился на одно колено, как бегун на низком старте. Кожа вокруг морщинок на лбу и висках побелела.

— Как ты думаешь,— закричал Юн,— почему на ней был комбинезон? И мой свитер?

— В этом деле много вопросов, на которые только ты можешь ответить,— сказал полицейский.— Но это не означает, что ты невиновен.

Юн фыркнул. Он уже сделал глупость, признался в некоторых своих проступках, и в результате жизнь его чудовищно усложнилась. При этом наказание все равно никогда не связано с преступлением. Вот он, Юн,— он ведь совершает поступки, и законные, и противозаконные, не просто так, а борясь с несправедливостью, защищая себя или восполняя недостаток чего-то. Он не злой человек и не хочет все разрушить и уничтожить.

— Вам нечем прижать меня,— скривился он презрительно.

— Поэтому я и позволил тебе уйти,— ответил Герман-сен, и Юн почувствовал, что самообладание начало возвращаться к полицейскому — Без орудия убийства мы мало что можем сделать.

Юн засмеялся: опять вранье и новые уловки. Тут пламя обожгло ему пальцы, и он лихорадочно затряс бумажкой. В тот же миг Германсен навалился на него.

— Не бей! — жалобно пропищал Юн и весь сжался. В последнюю секунду полицейский отвел кулак, он был зол, но рад, что все кончилось. На всякий случай он вырвал из рук Юна коробок со спичками и открыл его…

И тогда Юн ударил.

Собрав всю силу, он ударил прямо в незащищенное довольное лицо. Полицейский с грохотом упал. Прежде чем он пришел в себя, Юн ногами затолкал его обратно в угол, снова завладел спичками и зажег другой кусок обоев, на этот раз побольше.

— Старею,— пробормотал Германсен и стер кровь с лица и шеи. Потом хрипло, прерывисто дыша после каждого слова, произнес: — Я не знаю, почему на ней были комбинезон и твой свитер, но попробую угадать. Возможно, она не стала в тот вечер заходить к Карлу, а сразу отправилась на озеро Лангеванн. Всю ночь лил дождь, она насквозь промокла, пока шла, и повесила свои вещи сушиться в вагончике, а сама переоделась в один из комбинезонов Георга. Тем временем ты простился с Карлом и пошел в клуб — вы договорились с Лизой, что будете разговаривать с водолазами про деньги вдвоем. Не найдя ее там, ты сообразил, что она уже на Лангеванн. Пошел следом, разыскал ее в бытовке — она тебя не ждала, вы сидели, разговаривали, она зябла, и ты отдал ей свой свитер…

— Почему ты позволил мне уйти? — спросил Юн.

— Приехав сюда, ты…

Германсену было больно говорить. Юн засмеялся:

— Думал, я сознаюсь?

— Нет, нет. Но… что-то могло случиться.

— Что, например? Полицейский не ответил.

— Ты прямо как Элизабет, как Ханс, как все они. Думаешь, я добрый,— насмешливо сказал Юн.— Но ни черта не понимаешь. Комбинезон на ней для того, чтоб она голой не была!

— Голой?

— Да! Голой!

— Поэтому ты одел ее, прежде чем бросить в воду? Юн не ответил. Он Лизу не убивал — это все другие, а он, Юн, только хотел оберечь ее от бесчестия и зла. У него мелькнуло желание вправить мозги этому недоумку из полиции, образумить его, ткнуть его носом в настоящую правду и сбить с него дурацкую спесь. Но объяснять Юн ничего не умел, он же не учитель и не смутьян агитатор. Он хотел одного: чтобы Лизу никто не увидел голой. Все проще простого. И абсолютно непостижимо для этого ученого дурака.

— Это было важнее всего? — спросил Германсен.— Важнее самой жизни?

Жизни?.. Когда-то она, может, и была в радость, а теперь-то что, пепелище. Все исчезло — детство, мама, летнее раздолье, Элизабет, дом… все утекло меж пальцев, как он ни старался их удержать. То, что случилось у Лангеванн, было лишь отчаянной попыткой спасти и сохранить то единственное, чему он не мог позволить умереть.

— Так водолазы ни при чем? Георг говорит правду — он видел ее в последний раз на празднике?

Юн об этом ничего не знал. А Германсен как будто весь обмяк. Начал было снова говорить, но тут же замолк — наверно, во рту болело.

Он встал, безвольно опустив руки, показывая, что не собирается снова нападать.

— Уходи,— сказал Юн.

— А ты? Что ты будешь делать? Ничего он не собирается делать.

— Я хочу здесь остаться,— сказал Юн.— Только и всего. Дул восточный ветер, швыряя в окно хлопья снега. Германсен в нерешительности потер лысину, потоптался в лужах мазута, все еще не решаясь уйти.

— Ты не подожжешь дом? — уныло бормотал он.— Ты…

Юн холодно рассмеялся.

— Нет,— сказал он.— Мне хочется побыть одному.

— И ты расскажешь мне, как все произошло?

— Позже.

Юн задержал дыхание.

— Там люди у дома. Попроси их уйти вместе с тобой. Он попятился в самый мокрый угол, подальше от окон и этого непредсказуемого полицейского. Кусок обоев догорел, Юн оторвал новый и снова поджег.

— Уходи,— снова сказал он.

Германсен все мялся. Взглянул на пол, на Юна, собрался наконец с духом и ушел.

Юн дождался, пока полицейский дошел до пристройки и стукнула входная дверь. Тогда он захлопнул дверь в гостиную и запер ее на ключ. В окне виднелась спина Герман-сена: он медленно, неверной походкой брел к березняку. Втянул голову в плечи и запахнул испачканное мазутом светлое пальто, защищаясь от пронизывающего ветра. И все равно казалось, что он надеется на лучшее.

Юн подумал о Лизе, посмотрел на свои руки — они не дрожали. Бросил горящую бумагу и увидел, что синее пламя плеснуло на стены и огромные желтые языки лизнули крышу. Он не чувствовал боли. И знал, что если он все-таки побежит на кухню, наденет куртку, натянет шапку на подпаленные волосы и выскочит навстречу холоду и ветру, аккуратно заперев за собой дверь, то попадет в объятия Германсена и его людей, которые сейчас ломали двери и били окна, напрасно надеясь вытащить его отсюда. Германсен бухнулся бы на колени и стал снегом засыпать его горящие брюки. А поверх широкой спины в пятнах мазута он видел бы отчий дом в языках огня, ползущих на второй этаж, на чердак и прорывающихся сквозь крышу, чтобы схлестнуться с порывами ветра и клубами дыма.

Меж стволов берез он разглядел бы изумрудное море с рыбацкими судами в озерцах открытой воды. И хорошо, если бы баржа стояла у причала…

— Я замерзаю,— подумал бы он.— Замерзаю…