– В какую сумму это обойдется? – спросил Даркур.
– Деньги – не главное, – сказал Артур. – Не забывайте, это приключение.
– Поиск. Подлинно артуровский поиск, – сказала Мария. – Поиск сокровища, затерянного в прошлом. Гнаться за дешевизной тут неуместно.
Даркур спросил себя, не сарказм ли это. Со времени их разговора – их дивана – в Марии появилось нечто, не новое, но прежнее, от той Марии, которой она была до превращения в миссис Артур Корниш, до ужимания. Она, кажется, обретала свой прежний рост.
– Я рад, что вы такого мнения, – сказал Пауэлл. – Чем больше я думаю об этой опере, тем дороже она становится. Как сказала Мария, погоня за прошлым обходится недешево.
– Какие гонорары запросят певцы? – спросил Даркур.
– У них практически фиксированные ставки, в зависимости от репутации. Для этой оперы вам понадобятся певцы второго разряда…
– А нам обязательно себя так ограничивать? – спросил Артур.
– Вы неправильно поняли. Я сказал «второго разряда», а не «второго сорта». Звезд первой величины вы не сможете заполучить, да они вам и не нужны. Они все законтрактованы на три-четыре года вперед и, кроме того, исполняют роли из узкого репертуара. Они просто не согласятся разучивать новую роль ради десятка выступлений. Они и репетировать не привыкли. Выпрыгнут из самолета, отбарабанят не глядя свою стандартную Виолетту или Риголетто, хвать деньги, и снова на самолет. Нет, я говорю о певцах, которые понимают, что делают, которые еще и музыканты, умеют играть на сцене и не заплыли жиром. Их сейчас много, и они – будущее оперы. Но они всегда заняты и берут недешево. Будем надеяться, что нам повезет. Я уже навел кое-какие справки и думаю, что все будет хорошо. Хор мы наберем в Торонто: здесь много прекрасных певцов.
Восхитительно, подумал Артур. Именно то, чего ему хотелось. Друг Герант весьма инициативен. И все же… деловой человек в душе Артура не успокаивался – ведь Герант наверняка обещал певцам деньги и, может быть, предлагал заключить с ними контракты, но кто все это санкционирует? Импресарио и покровитель искусств аплодировал Геранту, у банкира же зародились кое-какие неприятные сомнения. Пауэлл продолжал:
– Скажу вам, что певцы – не единственная наша проблема. Театральный художник – где его искать, если наша опера ставится уже следующим летом? Слишком поздно. Но нам чудовищно, невероятно повезло. Я связался с одной подающей надежды театральной художницей – она второй художник в Валлийской национальной опере и хочет начать работать самостоятельно. Далси Рингголд ее зовут. Я поговорил с ней по телефону, и она пылает энтузиазмом. Но она выставила одно условие.
– Деньги? – спросил Даркур.
– Нет. Далси не жадная. Но она хочет сделать такие декорации, какими они были бы у Гофмана, если бы он ставил эту оперу сам – в Бамберге, например. А это означает стиль раннего девятнадцатого века, когда всем кажется, что декорации меняют пятьдесят рабочих сцены, но на самом деле у нас их будет десять, и им придется выучить старинные методы, которые их удивят. Потому что в те дни рабочие сцены действительно двигали декорации, а не просто нажимали на кнопки. Это обойдется в круглую сумму.
– Надо полагать, вы с ней уже ударили по рукам? – спросил Холлиер.
Чем больше аквавита он в себя вливал и чем больше пива отправлял ему вслед, тем более крепли его сомнения.
– Она согласилась подождать, пока мы не решим, – сказал Пауэлл. – И я молю Бога, чтобы вы согласились на ее план.
– Это значит – чудовищно тяжелые декорации, длинные перерывы, поросшие травой откосы с искусственными цветами и постоянный грохот за кулисами? – спросил Артур.
– Вовсе нет. Вся эта чепуха появилась с новым типом декораций. Я говорю о системе, когда каждая сцена сопровождается нарисованным задником и пятью-шестью парами кулис, расположенных по обе стороны сцены; все это на колесиках, так что сцену можно менять почти мгновенно – ввезли и вывезли, ввезли и вывезли, почти как в кино, когда кадры сменяются наплывом. В конце каждой сцены актеры уходят – рраз! – и вы уже в следующей сцене. Но для этого нужна очень четкая работа за кулисами.
– Звучит восхитительно, – сказала Мария.
– Это просто волшебство! Я не знаю, зачем мы променяли его на все эти неподвижные декорации и цветные прожектора, которые не показывают ничего, кроме настроения осветителя. Чистая магия!
– По описанию похоже на пантомиму, – заметил Холлиер.
– Да, немножко похоже. Но что плохого в пантомиме? Я вам говорю, это магия.
– Вы имеете в виду – так, как в Дроттнингхольме
[327]? – спросил Даркур.
– Именно.
Больше никто из членов фонда не бывал в Дроттнингхольме, и все были впечатлены.
– Но почему это так дорого? – спросил Артур. – По-моему, тут можно обойтись охапкой реек, холстом и краской.
– Именно поэтому. Краска очень дорогая. Хорошие сценические художники нынче редкость, но Далси сказала, что управится, если у нее будет команда из шести студентов художественного училища. Она сама будет ими руководить и возьмет на себя все трудные части. Но это требует много времени и дорого как сто чертей.
– Если это волшебство, то оно у нас будет, – сказал Артур.
– Вот подлинно артуровский дух! – сказала Мария и поцеловала его.
– Я – за, безо всяких оговорок, – сказала доктор. – Тогда у меня – то есть у Хюльды – будет в распоряжении много сцен, а это замечательная свобода для композитора. В помещении и на воздухе, в лесу и в саду. Да-да, мистер Корниш, вы человек прекрасного воображения. Я салютую вам.
Доктор тоже поцеловала Артура. В щеку. Засовывать ему язык в рот она не стала.
– Думаю, в такой масштабной постановке вы с удовольствием используете и Искомого Зверя, – сказал Холлиер: он заметно подбодрился, хотя и нетвердо держался на ногах.
– Ради всего святого, что такое Искомый Зверь? – спросила доктор.
– Это чудовище, которое всю жизнь искал сэр Пеллинор, – объяснил Холлиер. – Меня поражает, что вы этого не знаете. Искомый Зверь «с виду был головой – как змей, телом – как леопард, лядвиями – как лев и голенями – как олень, и с огромным хлещущим хвостом. А из чрева у него исходил рев, точно в нем были заключены тридцать пар гончих»
[328]. Для волшебной оперы – самое то.
– О Клем, ты гений! – воскликнула Пенни Рейвен и, чтобы не отставать от общей поцелуйной тенденции, чмокнула Холлиера, к его величайшему смущению.
– Ну… я не знаю, – сказал Пауэлл.
– Ой, соглашайтесь, соглашайтесь! – воскликнула Пенни. – Хюльда сделает так, чтобы Зверь пел из живота! Столько голосов в чудесной гармонии! Какой coup de théâtre!
[329] Нет, наверно, надо сказать coup d’oreille
[330]. Это будет жемчужина спектакля.
– Этого я и боюсь, – возразил Пауэлл. – Совершенно второстепенный персонаж, сэр Пеллинор, будет шататься по сцене со здоровенным чучелом дракона, отвлекая зрителей на себя. Нет уж! Я накладываю вето на Искомого Зверя.
– А я думал, вам нужен полет фантазии, – сказал Холлиер с высокомерием человека, чью блестящую идею только что отвергли.
– Полет, а не бесконтрольное буйство, – объяснила доктор.
– Искомый Зверь – неотъемлемая часть артуровских легенд. – Холлиер повысил голос. – Искомый Зверь – это чистый Мэлори. Вы что, собираетесь и Мэлори выкинуть за борт? Нет уж, скажите. Если я должен участвовать в подготовке этого либретто, как вы его называете, я должен знать основные правила. Что вы намерены делать с Мэлори?
– Здравый смысл превыше всего, – ответила доктор, тоже не пренебрегавшая аквавитом. – Мы переплавляем миф в искусство, а не рабски воспроизводим его. Если бы Вагнер пошел на поводу у мифа, чудовища и великаны до смерти затоптали бы «Кольцо нибелунга» и никто бы вообще не понял сюжета. На мне лежит ответственность, и я вам о ней напоминаю. На первом плане стоят интересы Хюльды. И вообще, Гофман не оставил нам музыки, сколько-нибудь пригодной для превращения в четырехголосный хор, поющий в животе у чудовища. Такой хор даже дирижера не будет видеть! К черту вашего Искомого Зверя!
Артур понял, что пора ему как председателю совета директоров вмешаться. Минут пять Пенни, Холлиер и доктор орали, оскорбляя друг друга, пока наконец Артур не восстановил некое подобие порядка. Однако в воздухе по-прежнему висело ощутимое напряжение.
– Давайте примем какое-нибудь решение и в дальнейшем будем его придерживаться, – сказал он. – Мы говорим о природе либретто. Нам нужно решить, на какой основе мы будем его строить. Профессор Холлиер выступает за Мэлори.
– Я руководствуюсь здравым смыслом, – объяснил Холлиер. – Либретто будет на английском языке. Мэлори – лучший англоязычный источник по королю Артуру.
– Да, но язык! – воскликнула Пенни. – Все эти «преже восписах» и «возверзем печаль»! При чтении – очень красиво, но попробуйте произнести вслух, а тем более спеть! Вы полагаете, что сможете на этом языке сочинять стихи?
– Я согласен, – сказал Даркур. – Нам нужен понятный язык, который допускает хорошие рифмы и несет в себе отзвук романтики. Что это будет?
– Совершенно очевидно, – сказал Пауэлл. – Точнее, очевидно всякому, кроме ученых. Нам нужен сэр Вальтер.
На это имя никто не отреагировал. На лице у всех, кроме Артура, читалось недоумение.
– Он имеет в виду Вальтера Скотта, – пояснил Артур. – Неужели никто из вас не читал Скотта?
– Теперь уже никто не читает Скотта, – сказала Пенни. – Его разжаловали из классиков в современники. Для того чтобы стать предметом научных исследований, он слишком прост, но пренебречь им полностью не удается.
– Вы имеете в виду – в университетах, – сказал Артур. – Слава богу, что я никогда не учился в университете. Как читатель я бродил по Парнасу, жуя траву там, где она казалась сочнее. Я очень много читал Скотта, когда был мальчиком, и любил его. Думаю, Герант прав. Нам нужен Скотт.
– Почти все большие романы Скотта были переделаны в оперы. Сейчас они почти не ставятся, но в свое время имели большой успех. Россини, Беллини, Доницетти, Бизе и прочие. Я посмотрела. Неплохо сработано, должна сказать.
Это заговорила Шнак. До того она почти не открывала рот, и все посмотрели на нее в изумлении – как в сказке, где какое-нибудь животное вдруг обрело дар речи.
– Мы и забыли, что Хюльда только что получила степень магистра музыковедения, – сказала доктор. – Послушаем ее. Ведь самую важную работу делает она.
– Гофман много читал Скотта, – продолжала Шнак. – Хвалил его. Говорил, что у него оперный дух.
– Шнак права, – сказал Артур. – Оперный дух. «Лючия ди Ламмермур» до сих пор популярна.
– Гофман знал эту оперу. Они были современниками, раз уж вас так интересуют современники, и, может быть, она на него повлияла, – сказала Шнак. – Дайте мне Скотта, и посмотрим, что с ним можно сделать. Конечно, это будет писташ.
– Надо говорить «пастиш»
[331], дорогая, – поправила ее доктор. – Но ты права.
– Следует ли это понимать так, что мы отказываемся от Мэлори? – не отставал Холлиер.
– ‘Raus mit
[332] Мэлори! – выпалила Шнак. – Я про него сроду не слыхала.
– Хюльда! Ты же сказала, что не знаешь немецкого!
– Нилла, это было две недели назад, – ответила Шнак. – Как, по-твоему, я могла получить степень магистра музыковедения без знания немецкого? Как я, по-твоему, читаю заметки Гофмана? Я даже говорю немножко, на уровне кухни. Честно, вы, важные шишки, все ужасно тупые! Гоняете меня, как экзаменаторы, обращаетесь со мной как с ребенком! Кто тут пишет оперу, позвольте вас спросить?
– Шнак, вы правы, – сказал Пауэлл. – Мы вами пренебрегали. Простите. Вы попали в самую точку. Это должен быть пастиш из Скотта.
– Если это не будет писташ из Скотта, мне нужно немедленно садиться читать «Мармион» и «Деву озера»
[333], – сказал Даркур. – Но как мы будем работать?
– Хюльда подробно расскажет вам о музыке и даст маленькие планы, которые покажут ход мелодии, чтобы вы могли положить на нее слова. И как можно быстрее, пожалуйста.
– Прошу извинения и разрешения вас покинуть, – сказал Холлиер. – Если вам понадобятся сведения по истории, костюмам или обычаям, вы знаете, где меня найти. Конечно, если вы не намерены руководствоваться исключительно необузданной и неосведомленной фантазией. Позвольте пожелать вам всем доброй ночи.
6
– Что за муха укусила Клема? – спросила Пенни, когда все они уселись в машину Артура и поехали. Машина у Артура была хорошая, но, когда на заднее сиденье втиснулись Пенни, Даркур и Пауэлл, стало тесновато, хоть они все и поджимали зад из вежливости.
– Это голос оскорбленной учености, – сказал Даркур.
– Наверно, кризис среднего возраста, – предположил Пауэлл.
– Это еще что такое? – заинтересовался сидящий за рулем Артур.
– Это такая новая модная болезнь, вроде ПМС, – объяснил Пауэлл. – На нее можно списать что угодно.
– Правда? Может, у меня тоже что-нибудь из этого есть? А то я в последнее время чувствую себя как-то не очень.
– Тебе еще рано, дорогой, – заметила Мария. – И вообще, я тебе не позволю в такое впадать, потому что от этого мужчина превращается в младенца. Я так и подумала, что сегодня Клем вел себя просто как ужасный ребенок.
– Он и есть младенец, я это уже много лет знаю, – сказал Даркур. – Крупный, высокоученый, очень красивый младенец, но все же младенец. Но кто меня удивил сегодня, так это Шнак. Она выламывается из скорлупы с треском, а? Уже принялась нами командовать.
– Это все старушка Вдаль-Ссут, – заявила Пенни. – У меня мрачные подозрения по поводу старушки Вдаль-Ссут. Вы знаете, что девочка переехала к ней? Что бы это могло значить?
– Вы явно хотите нам объяснить, – сказала Мария.
– Да тут и объяснять нечего. Они со Шнак – розовенькие. Это очевидно, как нос на лице.
– Кажется, Шнак это идет только на пользу, – сказал Артур. – Она стала мыться, чуточку прибавила в весе, научилась разговаривать и больше не смотрит на нас так, словно желает всех утопить. Если в этом виновато лесбиянство, то мы должны ему спасибо сказать.
– Да, но мы же несем какую-то ответственность? То есть, я хочу сказать, получается, что мы практически связали девочку по рукам и ногам и вручили этой жеребиле! Вы что, не слышали, как они весь вечер ворковали – «Нилла» да «милая Хюльда», аж блевать тянет?
– Ну и что с того? – возразила Мария. – Она ведь, по сути, первый человек в жизни Шнак, который к ней добр – то есть по-настоящему добр. И скорее всего, первый человек в жизни Шнак, который серьезно говорит с ней о музыке – серьезно, а не просто как преподаватель со студентом. Если это время от времени означает кувыркания в койке, нежные объятия и поцелуи, что с того? Я вас умоляю. Шнак девятнадцать лет, причем она очень способная для своего возраста. Я слышала шепотом произнесенное слово «гений».
– Симон, а ты что скажешь? – спросила Пенни. – Ты у нас специалист по морали.
– То же, что и Мария. А как специалист по морали добавлю, что любовь надо ценить, где бы ты ее ни нашел.
– Даже если это означает, что тебя будет мусолить доктор Гунилла Даль-Сут? Благодарю вас, отец Даркур, за весьма передовое мнение.
– Я одного не понимаю, – сказал Артур. – Что они делают?
– О Артур, это вечный вопрос любого мужчины, как только речь зайдет о лесбиянках, – ответила Мария. – Да что в голову придет, то и делают. Я, наверно, и сама могла бы много чего придумать.
– Правда? – обрадовался Артур. – Обязательно покажешь. Я буду Шнак, а ты Гуни, и мы выясним, чем они занимаются в койке. Новое откровение чудес земных.
– По-моему, вы все легкомысленные и безответственные люди, – сказала Пенни. – Я все больше уверяюсь, что наш Снарк в конце концов окажется Буджумом.
– Что это за Снарк и Буджум такие? – не выдержал Артур. – Вы их все время поминаете с тех самых пор, как начали работать с нами над оперой. Я полагаю, это какая-нибудь литературная аллюзия. Пенни, просветите меня! Я всего лишь смиренный, хорошо обучаемый денежный мешок. Допустите меня в круг носителей тайного знания.
– Не сердитесь, Артур! Да, наверно, эти термины непонятны для непосвященных, но они позволяют сказать так много в нескольких словах. Видите ли, у Льюиса Кэрролла есть великая поэма под названием «Охота на Снарка». Она повествует о кучке безумцев, которые отправились сами не зная куда искать сами не зная что. Их ведет Кормчий – это вы, Артур, – полный отваги и пыла. Под командой у него – банкир и бильярдный маркер, а также бобр, который плетет кружева, – это, наверно, ты, Симон, потому что он «не раз их от гибели спас, но вот как – совершенно неясно»
[334]. И еще один необычный персонаж, который считается булочником, но в конце концов оказывается мясником
[335]. Он, по-видимому, умеет все:
Но для тех, чей язык к сильной фразе привык,Имена он другие носил:Для близких друзей – «Огарки свечей»,Для недругов – «Жареный сыр».[336]Он с гиенами шутки себе позволял,Взглядом пробуя их укорить,И однажды под лапу с медведем гулял,Чтобы как-то его подбодрить.[337]
Это, несомненно, вы, Герант, валлийский чаровник, потому что вы нас всех завязали в узел и вертите нами как хотите с этой оперой. В общем, это безумная поэма про безумное путешествие, но в ней непостижимым образом присутствует некий странный смысл. Например, среди нас много научных работников – Клем, Симон и я, это немало, – а послушайте, что говорит Кормчий про Снарка:
Во-вторых, он не скор в пониманье остротИ вздыхает в отчаянье хмуром,Если кто-то рискнет рассказать анекдотИли, скажем, блеснет каламбуром.[338]
Ведь именно этим мы и занимались весь вечер! Разводили бодягу про Мэлори и научный подход к чему-то такому, что по природе своей совершенно ненаучно, потому что это – Искусство. А искусство – странная вещь. Страннее не бывает. Оно может выглядеть как простой обыкновенный Снарк и вдруг оказаться Буджумом! И тогда – берегитесь!
Снарки, в общем, безвредны. Но есть среди них(Тут оратор немного смутился)Есть и БУДЖУМЫ… Булочник тихо поникИ без чувств на траву повалился.[339]
Артур, вы понимаете? Вы видите, как это все складывается один к одному?
– Может, и видел бы, будь я вами, а так не вижу, – ответил Артур. – Я слаб в литературных аллюзиях.
– Думаю, в них и сам король Артур оказался бы слаб, если бы Мерлину вдруг вздумалось отмочить пару шуточек с тонкими аллюзиями на «Черную книгу»
[340], – сказала преданная жена Мария.
– Да, но все же у меня предчувствие, что эта история может плохо кончиться, – сказала Пенни. – И сегодня оно только укрепилось. Шнак, бедная девочка, считает себя крепким орешком, но на самом деле она просто затюканное дитя. А теперь ее втянули во что-то такое, с чем она совершенно явно не справится. Меня это беспокоит. Я не люблю лезть в чужие дела и уж точно не строю из себя спасительницу, но должны же мы что-то делать!
– По-моему, вы завидуете, – сказал Пауэлл.
– Завидую?! Я?! Герант, вы отвратительны! Я это поняла только что. С самого первого раза, как я вас увидела, я не могла понять, как я к вам на самом деле отношусь! Льстивый валлийский краснобай! Но теперь я знаю – вы влезли в это дело ради личной выгоды, а на всех остальных вам плевать с высокой колокольни, и я вас терпеть не могу!
– Знаете что, профессор? Мы все влезли в это дело ради личных выгод, – ответил Пауэлл. – Зачем же еще? Вот вы зачем в него влезли? Вы не знаете, но надеетесь узнать. Ради славы? Ради забавы? Из желания заполнить пустоту в своей жизни? Что представляет собой ваш личный Снарк? Советую вам найти ответ на этот вопрос.
– Я уже приехала, – сказала Пенни. – Артур, спасибо, что подвезли. Герант, выпустите меня.
Пауэлл вылез из машины, склонился и придержал дверцу для разъяренной Пенни.
– Герант, зря ты это сказал, – сказала Мария, когда машина тронулась.
– Почему? Я считаю, что это правда.
– Тем более не следовало говорить об этом вслух.
– Возможно, вы правы насчет Пенни, – сказал Даркур. – Почему у такой привлекательной женщины в таком возрасте никого нет? Почему она так охотно флиртует с мужчинами, но это никогда ни к чему не приводит? Может быть, наша Пенни чего-то не замечает, потому что не хочет замечать.
– Только драки за Шнак нам не хватало, чтобы расцветить унылую простоту затеи с оперой, – заметил Пауэлл. – Искусству как-то не хватает эмоций, вам не кажется? Эпическая битва доктора и Пенни, словно белого и черного ангелов, за тело и душу Хюльды Шнакенбург добавит щепотку соли в безвкусную кашу нашей повседневности.
7
ЭТАГ в чистилище
Так что же они делают? Артур хотел бы это знать, а я, благодаря своему привилегированному положению, знаю точно.
Но с этим привилегированным положением нужна осторожность. «Есть ли более приятное состояние, чем довольство собой?» Мне надо беречься, чтобы не стать похожим на кота Мурра. Надо полагать, даже обитатель чистилища может впасть в грех самодовольного фарисейства.
Но то, чем занимаются доктор Гунилла и Хюльда Шнакенбург, очень далеко и от фарисейства, и даже от стана его противников, к которому я принадлежал в свое время и к которому теперь прикрепили лестный ярлык «движения романтиков». Конечно, тесная и страстная дружба между женщинами тогда не была редкостью, но каким физическим радостям они предавались – было неизвестно или не принималось во внимание. Конечно, иные девицы бросались друг другу на шею при встрече; часто одевались в одинаковые платья; одновременно падали в обморок или впадали в истерику, ибо истерики и обмороки были популярной женской забавой тех времен и считались признаком утонченности чувств. Но всегда предполагалось, что в конце концов эти юные создания выйдут замуж, а после замужества близость с подругой могла стать еще драгоценней. Когда пора первых брачных восторгов прошла и муж заводит привычку являться в постель пьяным, или отвечает на упреки жены рукоприкладством и не прочь при случае подбить ей глаз, или по возвращении домой от него разит шлюхами, как прекрасно иметь подругу, которая тебя уважает, а по временам, возможно, помогает достичь экстаза, немыслимого, по мнению мужа, для хорошо воспитанной женщины. Видите ли, этот особый экстаз тогда считался прерогативой проституток, и они учились его мастерски имитировать, чтобы польстить клиентам.
В мое время все было не так, как сейчас. Любовь ценилась очень высоко, но она была самоцелью, поэтому несчастливая или мучительная любовь считалась не менее, а может, и более ценной, чем разделенное чувство, которое вкусили в полной мере. Любовь – это экстаз, а половая потребность – нечто вроде голода; голод же не обязательно удовлетворять в самом лучшем и дорогом ресторане. Бордель в Берлине, куда ходили мы с Девриентом, был скромный; тамошние женщины знали свое ремесло и свое место. Они не претендовали на близость со своими гостями и всегда называли их Mein Herr – за исключением случаев, когда гостю хотелось нежностей или непристойностей (за что полагалась дополнительная плата и повышенные чаевые). Это в России и Польше люди норовят завести фамильярные отношения со шлюхами – и, на мой взгляд, ведут себя как идиоты. Я вот не могу припомнить лица ни одной шлюхи, хотя пользовался очень многими.
Почему? Почему я посещал бордель, даже когда сходил с ума от любви по Юлии Марк, недостижимой ученице? Даже когда страдания, причиняемые любовью, были сильнее всего, я не переставал есть, пить – и ходить в бордель. Любовь – это не голод, а экстаз. Шлюхи – не женщины, а служанки.
А что моя жена? По-вашему, я, будучи по уши влюбленным в другую женщину, мог стремиться разделить постель со своей женой, дражайшей Михалиной Рорер? Неужели, по-вашему, я мог ее так оскорбить? Думаете, я совсем не уважал ни ее, ни все, что она для меня значила? Она была фактом моей жизни, причем одним из важнейших, и я не стал бы наносить ей такое оскорбление даже без ее ведома – а я ни на минуту не сомневался, что она знала о моей страсти к Юлии. Кстати, у моей жены была близкая подруга, и я никогда не интересовался, что между ними происходит, и не пытался вмешиваться. Думаю, то же делал и Данте, вздыхая по своей Беатриче. Данте был отличным семьянином – и я тоже, в духе своего времени. Романтическая любовь и добропорядочная семейная жизнь были вполне совместимы, но смешивать их не следовало. Брак был договором, к которому следовало относиться серьезно, и верность, которой требовал этот договор, была делом нешуточным. Но любовное безумие могло быть, и часто бывало, направлено за пределы брака.
Есть ли любовь между Гуниллой и Хюльдой? Я уверен, что со стороны Хюльды – да, но не могу сказать, ожидает ли кто-то из них двоих, что эта любовь окажется долговременной, подобно браку. Хюльду впервые посвятили в сладкий экстаз; Гунилла же обладает большим опытом. Это она, к примеру, научила Хюльду игре, которую они называют «Любовный напиток».
На самом деле это варенье. Точнее, основу составляет варенье – лучшее клубничное, фирмы «Крэбтри и Эвелин». К нему примешивают мед и рубленые грецкие орехи. Потом Гунилла намазывает дорожку варенья на животик Хюльды, от пупка вниз. Вылизав варенье из пупка, Гунилла продолжает медленно и нежно лизать, продвигаясь на юг, и со временем – все это делается lentissimo e languidamente
[341] – достигает средоточия наслаждений, и тогда слышатся вздохи, а порой и крики. Партнерши отдыхают, обмениваясь поцелуями, а потом наступает очередь Хюльды – она умащает живот Гуниллы и не спеша выполняет тот же ритуал. В случае Гуниллы процедура всегда заканчивается громкими криками. Гунилла особо ценит грецкие орехи, так как, по ее словам, от них возникает дополнительное трение.
Все эти невинные восторги кончаются совместным приемом ванны (и пары стаканчиков аквавита), а затем следует освежающий сон. Кому это вредит? Никому. И даже в бордель ходить не нужно. Очень удобно.
Как я этому завидую! Потому что именно в борделе – уж не помню, в каком из них и в каком из многих городов, где я работал, – я подцепил болезнь, которая, несомненно, тоже помогла ускорить мою смерть. Я, конечно, лечился, но в те дни лечение не помогало ничему, кроме кошелька врача. Я думал, что вылечился, но потом узнал правду. То было в 1818 году, а в 1822 году, когда я тяжело захворал и умер, я знал, что меня убрала на тот свет не только болезнь печени, вызванная любовью к шампанскому, и не только загадочный паралич, наконец диагностированный как tabes dorsalis
[342], одно из многих имен древней болезни. Она же унесла и беднягу Шуберта – мне было отлично видно из чистилища, как ему под конец жизни пришлось носить нелепый парик, пряча лысину, причиной которой был сифилис. И Шуман умер, сам себя заморив голодом; но к этому привело столь долго владевшее им безумие, порожденное все той же Morbus Gallicus
[343].
Сначала отказали ноги, потом паралич распространился на руки, и я уже не мог удержать пера. Я был полон решимости закончить «Артура Британского» и, потеряв способность писать, стал диктовать ноты жене, моей милой, верной Михалине, способной помощнице. Но я успел сделать лишь наброски музыки, которую желал создать, – те самые наброски, по которым Шнак теперь так хорошо угадывает, что было у меня на уме. Отняв у меня возможность держать перо, болезнь, кажется, расширила и обогатила мои композиторские способности. Я всегда считал, что определенные виды ядов – например, табак и алкоголь, если назвать два самых популярных – расширяют благородный ум, если не погружают его в обычный ступор. Кое-кто назовет это убеждением подлинного романтика. Но вместе с полетами вдохновения болезнь принесла мне чудовищные пытки, и именно они ускорили мою кончину.
Сифилис иногда называют болезнью гениев – ведь столько замечательных людей, в том числе моих современников, умерли от него или были раньше времени сведены в могилу какой-нибудь хворью, в основе которой лежал все тот же сифилис. Согласился бы я пожертвовать своим даром, чтобы избавиться от боли и распада заживо? К счастью, мне не нужно отвечать на этот вопрос.
V
1
– Ой, мне так нравится в Канаде! То есть то, что я видела. Конечно, это не вся Канада. На самом деле я видела только Торонто и Королевскую зимнюю ярмарку. Я хочу по дороге домой задержаться на пару дней в Монреале – опробовать свой французский. Но, может быть, у меня времени не будет. Конюшня не ждет, сами понимаете. В это время года столько работы!
– Я рад, что мы вам понравились, – сказал Даркур. – Давайте поговорим про вашего отца…
– А, да. Про папочку. Мы ведь об этом собирались говорить, правда? За этим вы привели меня обедать в этот замечательно суперский ресторан. Потому что вы пишете книгу про папочку, верно? Я и сама немножко балуюсь писательством, знаете ли. Книжки про пони, для детей. Они расходятся тиражом под сотню тысяч, я сама удивлена. Но до того как мы займемся папочкой, я вам скажу про одну вещь – это большой секрет, но я знаю, что вы никому не расскажете, – про одну вещь, с которой в Канаде не очень, и если с этим что-нибудь не сделать, пока не зашло слишком далеко, то все будет совсем ужасно. Речь идет о международном престиже, вы же понимаете.
А, политика, подумал Даркур. Политика бушует, как лихорадка, в жилах каждого канадца и мгновенно заражает гостей страны – вот и Малютку Чарли, она же мисс Чарлотта Корниш, не миновала эта участь. Малютка Чарли сидела напротив, вонзая вилку в припущенную лососину.
– И что же это? – неохотно спросил он.
Малютка Чарли заговорщически склонилась к нему, воздев вилку с куском лососины, как фея – волшебную палочку; к нижней губе Малютки Чарли прилипло рыбное волоконце.
– Ваши коноводы, – прошептала она.
От шепота волоконце лососины отклеилось и полетело через стол по направлению к тарелке Даркура. Малютка Чарли принадлежала к тому типу женщин, у которых приемлемые манеры за столом сочетаются с очевидной жадностью в еде; лацканы прекрасного твидового жакета уже покрылись следами торопливого, радостного обжорства.
– Коноводы? – растерянно повторил Даркур.
Неужели канадские коноводы деградировали, а он и не заметил? Может, у этого слова есть какое-то другое, неизвестное Даркуру значение?
– Не думайте, я не виню ваших ветеринаров, – продолжала Малютка Чарли. – Те, что я видела, просто первый класс. Но беда начинается на одну ступень ниже ветеринаров – с коноводов: это они настоящие спутники и наперсники пони. Да, ветеринар следит за серьезными вещами типа колик, и сапа, и мыта, и всяких ужасных вещей, которые могут погубить прекрасного пони. Но это коновод дает лошадке теплого пойла, если она чуточку закуксилась от простуды или после падения. Это коновод гладит и утешает пони, если на выставке или соревнованиях что-то пошло не так. Я называю коновода няней для пони. Знаете, у меня в конюшне есть замечательная девушка – ну, она моего возраста на самом деле, – ее зовут Стелла, но я всегда зову ее нянюшкой, и, поверьте мне, она оправдывает это имя. Я ей доверяю больше, чем многим ветеринарам, вот что.
– Вам очень повезло с ней. Вернемся к вашему покойному батюшке. Надо думать, вы его помните?
– Да-да, – сказала Малютка Чарли. – Но погодите минутку, я хочу вам рассказать, что случилось вчера. Я судила – точнее, была председателем жюри, – и нам привели совершенно замечательного маленького шетландского жеребчика. Отличный экземпляр! Глаза ясные, блестящие, широко посаженные; прекрасная морда, большие ноздри, широкая грудь и отличная холка, замечательный круп – просто картинка! Я вам скажу, я бы его купила, если бы могла собрать нужную сумму. Не буду говорить его кличку, не хочу распускать слухи – хотя, конечно, я вам доверяю. И его вел этот коновод, совсем не тот человек, какого можно ожидать увидеть с таким лапочкой, и когда пони встряхнул головой – они это часто делают, потому что они, конечно, знают, когда их оценивают, а они ведь гордые, – этот человек со всей силы дернул за уздечку и сказал: «Стой смирно, сволочь!» Он, конечно, вполголоса сказал, но я-то слышала! И у меня чуть сердце не разорвалось от сочувствия к маленькому. Я спросила этого типа, не сердито, но настойчиво: «Вы коновод?» И он мне ответил: «Угу, я за ним смотрю» – почти хамским тоном! И я подумала, что ж, я за эти дни такого насмотрелась и меня уже с души воротит. И тут он как снова дернул за уздечку, а пони хватанул его зубами! А он ударил его по носу! И конечно, пропали всякие надежды этого пони на чемпионство. Потому что если пони кусается, то я вам сразу скажу, что он может понести, а скорее всего, еще и закидывается. И все из-за этой скотины-коновода!
– Да, это ужасно, вы правы, – сказал Даркур; они уже перешли к клубничному торту – он был из безвкусной импортной клубники, но Малютка Чарли захотела именно клубничный торт, а Даркур пытался как-то разбить лед, чтобы выпустить на волю поток ее воспоминаний. – А ваш отец любил животных?
– Не могу сказать, – ответила Малютка Чарли, усиленно работая ложкой. – Как мне рассказывали, он в первую очередь любил короля и родину. Но вы не думайте, что раз я хотела купить того жеребчика, то я прямо обожаю шетландцев. Конечно, их охотно покупают для детей, потому что они такие миленькие. Но они обманчивы, вот что я вам скажу. У них слишком короткий шаг. Передержав девочку на шетландце, можно погубить ее как наездницу. Как только она дорастет, ее нужно обязательно пересадить на хорошего валлийца с примесью арабской крови. Вот у них и стиль, и скорость! Именно ими я зарабатываю себе на хлеб с маслом. Но они не для поло, имейте в виду! Для поло нужны эксмурские и дартмурские, этих я тоже развожу. Кстати сказать – нехорошо болтать про клиентов, но чего уж там, – пару лет назад я продала эксмурского жеребчика в конюшню Его Королевского Высочества, и Е. К. В. сказал, со мной по секрету поделились, что это лучший жеребец, какого он видел в своей жизни.
– Я никому не скажу, честное слово. Так ваш отец…
– Ему было четыре года, то есть он как раз входил в самую пору. Только ради бога, это я сказала человеку из конюшни Е. К. В., не перетруждайте его. Дайте ему время, и он будет каждый год, лет до двадцати, давать вам от двадцати пяти до сорока первоклассных жеребят. Но если вы его сейчас перетрудите… Вы не поверите, я однажды видела прекрасного жеребца, которого заставили обслуживать по триста кобыл за сезон, и после пяти лет он только на собачье мясо годился! У них так же, как у людей. Все дело в качестве, а не количестве. Конечно, они будут стараться. Они замечательно охотливые. Но дело в сперме. У перетруженного жеребца количество сперматозоидов падает и падает. Он, может быть, выглядит как донжуан, но на самом деле он просто замученный дохляк. Как говорит Стелла – она иной раз может сказануть, – морковка бы и хотела, да помидоры уже никуда. И все тут. Никогда, никогда не жадничайте с жеребцом!
– Честное слово, не буду. Но, я думаю, нам надо все-таки поговорить про вашего отца.
– Ой, правда. Простите меня, пожалуйста. Я как сяду на своего конька, так и не слезу. Стелла так и говорит. А что до папочки, так я его никогда не видела.
– Никогда?
– Никогда на моей памяти. Он-то меня, наверно, видел, когда я была маленькая. Но в сознательном возрасте – никогда. Но он обо мне заботился. То есть регулярно посылал деньги, а коноводила меня бабушка. Ну вы знаете, Пруденс Глассон. Вся эта компания между собой родня в разной степени. Понимаете, мою мамочку звали Исмэй Глассон, а ее отец был Родерик Глассон, и он приходился папочке родней по другой линии. Будь то моя конюшня, я бы не стала их так случать, но что сделано, того не воротишь. Помню, когда мне подарили самого первого пони – очень миленького, шетландца, – у него на уздечку была привешена записка: «Малютке Чарли от папочки».
– Но матушку свою вы, конечно, помните?
– Нет, ничуточки. Видите ли – это страшная семейная тайна, – мамочка была норовистая и однажды понесла. Вскоре после того, как я родилась, она вскинулась и понесла, бросила меня на папочку и бабушку с дедушкой. Но имейте в виду, она была не просто норовистая, а вроде как идейная: поехала в Испанию воевать, и я всегда полагала, что ее там и убили, но подробностей мне так никто и не рассказал. Она была, кстати, красавица, но, судя по фото, я бы сказала, ее предков чересчур близко случали: слишком нервная, шарахается, того гляди понесет. И наверняка кусалась, и закидывалась, и все такое.
– Правда? Спасибо, вы мне очень помогли. Я пытался навестить вашего дядю, Родерика Глассона, в министерстве иностранных дел в Лондоне, чтобы расспросить о вашей матушке, но не смог попасть к нему на прием.
– О, дядя Родди с вами ни за что не станет разговаривать. Он – образцовое чучело надутое. Я уже сама потеряла всякую надежду его увидеть, хоть не очень-то и хотелось. Но не думайте, что у меня было несчастное детство или что я бегала без призора. Счастливей детства просто не бывает, хоть Сент-Колумб без конца ветшал и разваливался, пока я в нем росла. Насколько мне известно, папочка все время вливал деньги в это несчастное имение – бог знает почему, – но дедушка был безнадежен в смысле управления хозяйством. За нашими деньгами, которые от папочки, следил поверенный, так что они не пошли в унитаз и сейчас не идут. Моя маленькая конюшня построена благодаря этим деньгам, и с тех пор, как я нашла Стеллу – она бы вам ужасно понравилась, хоть и может сказануть иной раз, а вы все-таки священник, – я счастлива просто невероятно.
– Так, значит, вы на самом деле ничего не знаете об отце? В письме к здешним Корнишам вы упомянули, что он имел отношение к контрразведке.
– На это намекали, но впрямую ничего не говорили. Думаю, что и не знали. Но, видите ли, папочкин отец, сэр Фрэнсис, сотрудничал с контрразведкой – и очень плотно, насколько мне известно. Но как далеко папочка зашел по его стопам, я не знаю. Это из-за шпионской работы папочка не мог меня навещать. Во всяком случае, мне так сказали.
– Шпионской? Так вы думаете, он на самом деле был шпион?
– Бабушка не позволяла произносить это слово. Она говорила, что у нас – разведчики. А шпионы бывают только иностранные. Но вы же знаете, как дети вредничают. Я часто шутила, что папочка – шпион, чтобы чуть расшевелить взрослых. Ну, как дети это обычно делают. Мне запретили болтать, сказали, что это очень большой секрет, но теперь, я думаю, уже все равно.
– А вы знали, что ваш отец был художником, прекрасно разбирался в искусстве, пользовался репутацией знатока?
– Никогда ни слова об этом не слышала. Хотя я чуть со стула не упала, когда мне сказали, что он оставил огромное состояние! Мне приходило в голову спросить Корнишей, не хотят ли они вложить часть этих денег в разведение суперских пони – ну знаете, самых лучших. Но потом я сказала себе: заткнись, Чарли, это жадность, а папочка с тобой и без того по-честному обошелся. Так что заткнись! И заткнулась. Ой, блин, мне надо бежать! У меня очень плотное расписание на остаток дня. Спасибо за обед, он был просто супер. Я вас больше не увижу, да? И Артура с Марией тоже. Я улетаю в пятницу. Они просто суперпарочка. Особенно Мария. Кстати, вы же большой друг семьи; вы что-нибудь слыхали про то, что она жеребая?
– Жеребая? А, понял. Нет, ни слова. А вы?
– Нет. Но у меня глаз наметанный, я же заводчица. В кобыле сразу что-то такое появляется. В смысле, когда жеребец сработал. Все, я упорхнула!
И она упорхнула, насколько это возможно для женщины солидного телосложения.
2
Артур рыдал. Последний раз он плакал в четырнадцать лет, когда его родители погибли в автомобильной катастрофе. Но сейчас горе оказалось сильней его. Он сидел в кабинете Даркура, тесном, заваленном книгами, а в окно робко заглядывало маленькое водянистое ноябрьское солнце, словно сомневаясь, рады ли ему тут. Артур рыдал. Его плечи тряслись. Ему казалось, что он воет, хотя Даркур, стоя у окна и глядя во внутренний двор колледжа, слышал только рыдания, идущие словно из самой глубины груди. Из глаз Артура лились слезы, а из носа – соленые струи соплей. Один платок уже промок насквозь, да и второму – Артур всегда носил при себе два платка – уже явно недолго оставалось. Даркур был не из тех, кто держит в кабинете коробки бумажных салфеток. Артуру казалось, что приступ плача никогда не прекратится: стоило ему выплакаться немного, как на сердце валилась новая лавина горя. Но наконец он откинулся на спинку кресла. Нос у него покраснел, глаза опухли, и он остро сознавал, что по дорогому галстуку размазалась сопля.
– У тебя есть платок? – спросил он.
Даркур бросил ему платок:
– Ну что, немножко полегчало?
– Я чувствую себя полным рогоносцем.
– О да. Рогоносцем. Или, как говорит доктор Даль-Сут, рогогосцем. Привыкай.
– Мог бы и посочувствовать. Хреновый из тебя друг. И священник тоже хреновый.
– Вовсе нет. Мне очень жаль тебя, и Марию тоже, но что толку, если я начну вместе с тобой заливаться слезами сирен? Моя работа – сохранять хладнокровие и смотреть на вещи со стороны. А что Пауэлл?
– Я его еще не видел. Что мне делать? Избить его?
– Чтобы весь мир узнал, что у вас случилось? Нет, бить ни в коем случае не следует. И вообще, вы по уши увязли в этом оперном проекте, и Пауэлл незаменим.
– Черт побери, он мой лучший друг!
– Кукушат часто подсовывают лучшим друзьям. Пауэлл тебя любит как друг. И я тебя люблю, кстати, хотя и не демонстрирую этого так явно.
– Ну, это такая любовь. Ты как священник обязан всех любить. Тебе, как Христу, это по должности положено.
– Ты ничего не знаешь о священниках. Да, я знаю, нам положено любить все человечество, но я этого не могу. Потому я перестал работать на приходе и начал преподавать. Моя вера требует, чтобы я любил ближнего своего, но я не могу, а притворяться, пуская сладкие слюни – так, как это делают профессиональные любители всего человечества, профессиональные благотворители, газетные сестры-плакальщицы, политики, – не хочу. Понимаешь, Артур, я не Христос и не могу любить так, как Он. Я стараюсь быть вежливым, внимательным к людям, порядочным человеком – и делаю что могу для тех, кого действительно люблю. Ты – один из них. Я уважаю твои слезы, но не помогу тебе, рыдая вместе с тобой. Лучшее, что я могу сделать, – это помочь тебе взглянуть на ситуацию, сохраняя ясность ума и незамыленный взгляд. Я ведь и Марию тоже люблю, знаешь ли.
– Да уж знаю. Ты ведь ей делал предложение, да?
– Да, и она мне отказала – в добрейшей, деликатнейшей манере. И за это я люблю ее еще больше, потому что семья у нас с ней вышла бы чертовски плохая.
– Понятно, ясный ум и незамыленный взгляд. Тогда зачем ты делал предложение?
– Потому что я был охвачен страстью. У меня были тысячи причин любить Марию и, как я теперь вижу, миллион причин, чтобы на ней не жениться. Я до сих пор люблю ее, но не беспокойся – у меня нет ни малейшего желания играть ту роль, которую в вашем браке сыграл Пауэлл.
– Да, она однажды упомянула, что когда-то была неравнодушна к Холлиеру и что ты делал ей предложение. И более того – выставил себя полным идиотом. У каждой женщины в прошлом найдется подобный эпизод. Но вышла она за меня. А теперь – все губит.
– Чушь! Это ты хочешь все погубить.
– Я?! Это она беременна, будь оно все проклято.
– И ты уверен, что это не твой ребенок?
– Да.
– Почему ты уверен? Вы предохраняетесь? Презервативами, по теперешней моде?
– Я ненавижу эти штуки. Утром проснешься, а они валяются вокруг, на тумбочке у кровати и на ковре, влажно ухмыляясь, – прямо Призраки Былого Непотребства
[344].
– Так что, Мария чем-то пользуется?
– Нет. Мы хотели ребенка.
– И?..
– Ты же помнишь – у меня была свинка. В тяжелой форме. Врачи мне очень тактично сообщили, что отныне я бесплоден. Не импотент, просто бесплоден. И ничего нельзя сделать.
– Ты, конечно, сказал Марии?
– Я не успел.
– Значит, отец ребенка – кто-то другой?
– Гениально, Холмс!
– И это не может быть никто другой, кроме Пауэлла?
– А кто еще? Понимаешь… мне очень неприятно об этом говорить… ко мне приходил один человек.
– И рассказал?
– Да. Ночной охранник из нашего здания.
– Некий Уолли Кроттель?
– Да. И он сказал, что, когда меня не было, мистер Пауэлл порой оставался у нас в квартире допоздна, а иногда и на ночь, и, может быть, я хочу, чтобы мистеру Пауэллу дали ключ для проезда на стоянку?
– И ты сказал, что нет.
– Я сказал, что нет. Это был просто намек, ты же понимаешь. Но его хватило.
– Да, не следовало недооценивать Уолли. Значит…
– Из-за этой истории с оперой Пауэлл к нам все время приходит, а если засиживается допоздна, то остается ночевать. В комнате для гостей. Я не знал, что он ею пользовался в мое отсутствие.
– Да, Пауэлл – большой любитель попользоваться.
– Похоже на то.
– А теперь ты сказал Марии? В смысле, что ты бесплоден?
– Да – когда она сказала, что беременна. Мне показалось, она не так уж и счастлива, но я решил, что она просто стесняется. И наверно, у меня был дико ошарашенный вид – это еще мягко сказано – и я не мог выговорить ни слова. Мария спросила, что не так. И я ей сказал.
– И?..
– Прошло несколько минут, и все это время намек Кроттеля вроде как рос, разбухал у меня в голове, и наконец я все выложил. Так прямо и ляпнул: «Это от Пауэлла?» А она не сказала ни слова.
– Очень не похоже на Марию. Чтобы она не нашла что сказать?
– Она только закрыла рот и стала на меня смотреть. Я никогда не видел у нее такого лица. Очень большие глаза и плотно сжатые губы. Но она улыбалась. Этого хватило, чтобы я взбесился.
– А чего ты ждал? Чтобы она пала на колени и омыла слезами твои сшитые на заказ туфли, а потом вытерла их своими волосами? Дорогой, ты плохо знаешь собственную жену.
– Ты чертовски прав. Совсем не знаю. Но это меня взбесило, и я бесился все сильнее, а она только улыбалась этой чертовой улыбочкой и упорно молчала. Наконец я сказал, что молчание – знак согласия. А она ответила: «Ну, если ты так хочешь думать, то да». И все.
– И с тех пор вы не разговаривали?
– Симон, мы не дикари. Конечно, мы разговариваем. Очень вежливо, на нейтральные темы. Но это ад, и я не знаю, что делать.
– И ты пришел ко мне за советом. Весьма разумно.
– Ты отвратительно самодоволен.
– Неправда. Не забывай, мне в жизни приходилось разбираться с такими делами. Так что, начнем?
– Ну, если хочешь.
– Нет-нет: только если ты хочешь.
– Ну хорошо.
– Так. Во-первых, имей в виду: я прекрасно понимаю, что тебе больно. Когда тебе заявляют, что ты не в полной мере мужчина, – это невесело. Но ты не первый. Взять хоть Джорджа Вашингтона. По-видимому, еще одна жертва свинки. Записной дамский угодник, а вот детей у него не было. Но все же он прожил жизнь не совсем зря. Отец отечества и все такое.
– Не остри.
– Даже не думал об этом. Но вставать в трагическую позу я тоже не буду. Способность зачинать детей – важное биологическое качество мужчины, но с развитием цивилизации на передний план выходят другие, по меньшей мере столь же важные качества. Ты не какой-нибудь кочевник-пастух или средневековый крестьянин, для которого дети – нечто вроде примитивной системы социальной защиты. Всю эту бодягу с зачатием сильно переоценивают. В природе производить потомство умеют все, и человек далеко не чемпион. Если бы не свинка, ты бы выстреливал по нескольку миллионов живых спермиев зараз, и один из них, может быть, попал бы в цель. Но любимому жеребцу твоей кузины Малютки Чарли ты и в подметки не годишься – он производит в среднем десять миллиардов потенциальных маленьких жеребят каждый раз, как покрывает кобылу. В этом его предназначение. Впрочем, настоящий чемпион в этом – кабан: восемьдесят пять миллиардов – а потом он забывает о своей самке и невозмутимо трусит прочь в поисках желудей, а она продолжает валяться в грязи. Но Человек, гордый Человек – нечто совершенно иное. Даже у самого жалкого человека есть душа, то есть живое сознание своего «я», а ты, Артур, человек незаурядный. К сожалению, человек также и единственное существо, которое сделало из секса хобби и фетиш. Кровать – это великая игровая площадка мира сего. А теперь слушай…
– Я слушаю.
– Ты пришел ко мне как к священнику, верно? Ты надо мной шутил и называл меня аббатом Даркуром. Ручной клирик. Ученый-богослов у тебя на жалованье. Я англиканский священник, и даже Римско-католическая церковь наконец признала, что мое священство не хуже любого другого. Когда я венчал вас с Марией, у тебя случился приступ ортодоксии и ты хотел, чтобы все было строго как положено. Ну так будь и сейчас ортодоксален. Может быть, Бог уготовал для тебя какое-то другое занятие – и это важнее, чем делать детей. Пускай их делают любители, ходоки, которые ничего другого не умеют. А ты лучше спроси Бога, чего Он от тебя хочет.
– Вот только не надо читать мне проповеди. И совершенно напрасно ты тащишь в эту историю Бога.
– Дурак ты! Думаешь, у меня хватило бы могущества вытащить Его из этой истории? Или откуда бы то ни было еще? Ну хорошо, раз ты такой глупый, можешь не говорить «Бог». В любом случае это слово – лишь обозначение. Говори «Судьба», или «Предопределение», или «Кисмет», или «Жизненная сила», или «Оно», да называй его как хочешь, только не делай вид, что его не существует! И что бы ты ни делал, это «Называй-как-хочешь» вершит часть – очень крохотную часть – своего замысла через тебя, и как бы ты ни притворялся, что живешь свою собственную жизнь под диктовку своего разума, это полная чушь, самообман для идиотов.
– Значит, о свободе воли можно забыть?
– О да. У тебя есть свобода делать то, что велит «Называй-как-хочешь», и свобода выполнить его повеление хорошо – или из рук вон плохо, как тебе будет угодно. Короче, свобода играть теми картами, которые тебе розданы.
– Опять проповедуешь!
– И буду проповедовать! Не думай, что сможешь вывернуться. Если ты не спросишь Бога – это мой профессиональный термин для обозначения той силы, о которой мы говорим, – если ты не спросишь Его, чего Он от тебя хочет, Он сам тебе объяснит, совершенно недвусмысленно, а если ты не послушаешь, то тебе будет так плохо, что теперешнее горе покажется детской истерикой из-за конфетки. Тебе нравилось быть ортодоксальным, когда это выглядело красиво. Сейчас это совсем некрасиво, и я советую тебе помнить, что ты мужчина, а не воображать себя конкурентом жеребца Малютки Чарли или какого-нибудь кабана, который кончит свои дни дежурным блюдом в баварском ресторане.
– Так что мне делать?
– Примирись со своим горем и хорошенько, внимательно пересчитай свои удачи.
– Проглотить неверность, измену? Измену Марии, которую я люблю больше жизни?
– Чушь! Люди так говорят, но это чушь. Больше всего на свете ты любишь Артура Корниша, потому что именно его вручил тебе Бог и о нем велел заботиться как следует. Если ты не будешь любить Артура Корниша истинной, глубокой любовью, ты не годишься в мужья Марии. Она ведь тоже живая душа, а не просто филиал твоей, как какой-нибудь филиал твоего Корниш-треста. Может быть, у нее есть своя судьба и этой судьбе нужен факт, который ты называешь неверностью. Ты когда-нибудь думал об этом? Артур, я серьезно. Твоей первой и главной заботой должен быть Артур Корниш. Твоя ценность для Марии и всего остального мира зависит от того, как ты будешь обращаться с Артуром.
– Мария украсила Артура Корниша рогами.
– Тогда решайся, у тебя два выхода. Первый: ты избиваешь Пауэлла – может быть, убиваешь его – и тем создаешь такое количество несчастья, которого хватит на несколько поколений. Второй: ты берешь пример с героя той самой оперы, из-за которой все получилось, и становишься Великодушным Рогоносцем. К чему это приведет, знает только Бог, но в истории великого Артура Британского это помогло создать духовный капитал, которым уже много веков живет лучшая часть человечества.
Артур молчал. Даркур опять подошел к окну и посмотрел, какая на улице погода, – солнце уже сменилось унылым осенним дождем. Подобные паузы кажутся длинными тому, кто их держит, но на самом деле прошло не больше четырех-пяти минут.
– Почему она так странно улыбалась? – спросил наконец Артур.
– Когда женщины так улыбаются, этим не следует пренебрегать, – ответил Даркур. – Это значит, что они ушли очень глубоко в себя, погрузились намного глубже уровня повседневности, в безжалостный ум Природы, которая видит правду, но не обязательно открывает все, что видит.
– А что же она видит?
– Надо полагать, она видит, что собирается родить этого ребенка независимо от твоего мнения по этому поводу и заботиться о нем, даже если из-за этого ей придется расстаться с тобой, потому что эту работу поручило ей «Называй-как-хочешь» и она знает, что приказ надо выполнять. Она знает, что в следующие пять-шесть лет это будет ее ребенок – в той мере, в какой он никогда не будет ребенком ни одного мужчины. Потом мужчины, конечно, поставят на нем свою печать – но только на поверхности, а воск, принимающий форму печати, все равно сотворен матерью. Мария улыбается, потому что знает свои намерения, и еще она смеется над тобой, потому что ты – не знаешь.
– Так что мне с ней делать? – спросил Артур.
– Веди себя так, словно по-настоящему ее любишь. Что она делала, когда ты последний раз ее видел?
– Не очень похоже на самодостаточного индивидуума, честно говоря. Расставалась со своим завтраком, склонившись над унитазом.
– Очень хорошо и правильно, так и подобает молодой матери. Ну так вот мой совет: люби ее и оставь в покое.
– Может, предложить ей зайти к тебе?
– Не вздумай! Но она придет – либо ко мне, либо к своей матери, и я готов биться об заклад, что она выберет меня. Мы с ее матерью более или менее коллеги, но я с виду цивилизованней, а Марию все еще сильно тянет к цивилизации.
3
Даркур не привык к тому, чтобы его развлекали женщины; точнее, к тому, чтобы женщины водили его в рестораны и платили по счету. Он знал, что это смешно: несомненно, счет за сегодняшний прекрасный ужин доктор Гунилла Даль-Сут предъявит Корниш-тресту. Доктор поглощала еду быстро и эффективно, а вот Даркур относился к категории терпеливых, неторопливых жевунов. Но все равно доктор в роли хозяйки была совершенно другим человеком, разительно отличным от строптивой гостьи на артуровском ужине. Она была внимательна, добра, прекрасно вела беседу, но не отличалась особой женственностью. Если в двух словах, подумал Даркур, она держится как свой парень. Но она проявила себя необычной собеседницей.
– Какие грехи вы хотели бы совершить? – спросила она.
– Почему вы спрашиваете?
– Это ключ к характеру, а я хочу узнать вас получше. Конечно, вы священник, поэтому, надо думать, изо всех сил изгоняете греховные мысли. Но я уверена, что они у вас бывают. Как у всех. Какие же? О сексе? Вы не женаты. Может быть, мужчины?
– О нет. Я очень люблю женщин. У меня много друзей-женщин, но зов плоти меня не мучает, если вы об этом. Во всяком случае, не часто. Если бы Дон Жуан был университетским преподавателем, заместителем декана своего колледжа, секретарем крупного благотворительного фонда и писателем-биографом, он не снискал бы славы великого соблазнителя. Для любовных побед нужна куча свободного времени, даже не сомневайтесь. И большая целеустремленность. Думаю, когда Дон Жуан не шел по следу очередной женщины, он был довольно скучным собеседником.
– Фрейдисты думают, что Дон Жуан на самом деле ненавидел женщин.
– Тогда у него это очень странно проявлялось. Мне трудно представить себе секс с человеком, которого ненавидишь.
– Иногда не догадываешься, что ненавидишь человека, пока не попробуешь его в деле. Я выражаюсь идиоматически, а не по́шло. Надеюсь, вы понимаете.
– О, конечно.
– Я тоже однажды была замужем. Меньше недели. Фу!
– Мои соболезнования.
– Почему? На ошибках учатся. Я научилась быстро. Решила, что быть фру Бергграв – не мое призвание. Так что – развод, и я вернулась к своей жизни и своему собственному имени. Которым, кстати говоря, я очень горжусь.
– Конечно-конечно.
– Здесь многие смеются, когда его слышат.
– Некоторые имена плохо поддаются переносу на другую почву.
– Сут – очень почтенный род в Норвегии, откуда происходят мои Суты. В прошлом веке жил один очень хороший художник, носивший эту фамилию.
– В самом деле?
– Над моей фамилией могут смеяться только люди, которые мало бывали в свете.
– Да-да.