Энн Пэтчетт
Прощальный фокус
Люси Грили и Элизабет Маккракен посвящается
Ann Patchett
THE MAGICIAN’S ASSISTANT
Copyright © 1997 by Ann Patchett
Published in the Russian language by arrangement with ICM Partners and Curtis Brown Group Limited
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019
Перевод с английского Елены Осеневой
Правовую поддержку издательства осуществляет юридическая фирма «Корпус Права»
На перекрестке Джордж-Бернс и Грейси-Аллен
ПАРСИФАЛЬ МЕРТВ. Конец.
Техник-оператор и медбрат выскочили из своей застекленной кабинки. Полная тишина, царившая всего минуту назад, сменилась шумом лихорадочной деятельности двоих мужчин, на которых нежданно-негаданно свалилась тяжелая работа. Техник вклинился между Парсифалем и Сабиной, и ей ничего не оставалось, как выпустить руку Парсифаля. На счет три они сняли его тело с металлического «языка» аппарата МРТ и опустили на каталку, при этом голова Парсифаля запрокинулась, челюсти, уже не оберегаемые рефлексом, мгновенно разомкнулись и рот безвольно и широко открылся, обнажив два безукоризненных ряда зубов и две золотые коронки на задних коренных, сверкнувшие под ярким светом потолочных флуоресцентных ламп. Тяжелое зеленое покрывало, которым его снабдили для тепла, сбилось, и край застрял в стопоре рельса. Медбрат раз-другой дернул покрывало, пытаясь вытащить, но тут же махнул рукой, мол, времени нет, хотя времени у них было в избытке – Парсифаль был мертв и остался бы мертвым, окажи они ему помощь через полминуты, через час или через день. Техник и медбрат торопливо закатили его за угол и помчали дальше по коридору, не сказав Сабине ни слова. Слышались только взвизгивание резиновых колесиков и шорох резиновых подошв, спешивших по линолеуму.
Сабина осталась стоять, опершись спиной на громоздкий аппарат МРТ, ждать, обхватив руками плечи. В каком-то смысле ей тоже пришел конец.
Немного погодя в кабинет вошел нейрорадиолог и сочувственно, но без обиняков сообщил то, что она уже знала. Муж ее мертв. Нейрорадиолог не опускал глаз, не теребил на себе халата, как делали многие доктора, говоря с ней и Парсифалем о Фане. Сообщил, что причина смерти – аневризма, истончение стенки сосуда в мозгу. Объяснил, что аневризма, возможно, была у Парсифаля всю жизнь и со СПИДом его никак не связана. Подобно больному с прогрессирующей лимфомой, которого сталкивает в кювет на автостраде беспечный лихач-подросток, делающий обгон, Парсифалю было отказано в уготованной ему смерти, а Сабине было отказано в обещанных ей и еще остававшихся ему годах жизни. Доктор не сказал, что Парсифалю повезло, что такая смерть – это благословение божье, но Сабина почти что видела, как эти слова крутятся у него на языке. Учитывая диагноз Парсифаля, мгновенную смерть можно было счесть чуть ли не счастливым избавлением. «Ваш муж, – пояснил доктор, – совсем не страдал».
Сабина стиснула в руке серебряный доллар, который дал ей Парсифаль, – ободок монеты больно врезался в ладонь. Но разве не страданий так страшилась она? Не того, что будет как с Фаном – боли, бесконечные и разнообразные, тело, отказывающее в самый неожиданный момент и самым непредставимым образом, разве не надеялась она, что Парсифаль такой участи избегнет? Если уж у него отнимают жизнь, то пусть хоть смерть будет легкой! Ровно так и случилось: Парсифаль умер легко. Однако, осознав, что получение желаемого не утешает, Сабина хотела теперь совершенно другого. Хотела вернуть его. Больного, здорового – все равно! Вернуть!
– Головная боль сегодня утром, – говорил доктор, – была вызвана кровоизлиянием.
Бородка у него была подстрижена неровно, стекла очков грязные, словно захватанные жирными пальцами. Цвет лица – землистый, как у большинства нейрорадиологов.
Сабина сказала, что хотела бы посмотреть снимки.
Кивнув, доктор вышел и через минуту вернулся с большим бумажным конвертом, на котором значилось: НЕ СГИБАТЬ. Следом за ним Сабина прошла в тесную, похожую на чулан комнату, и доктор высветил на экране восемь больших мутно-серых листов с пятнадцатью отдельными снимками на каждом. Доли мозга Парсифаля были запечатлены здесь во всевозможных ракурсах. Озаренная синевато-белым светом Сабина вгляделась в снимки. Она смотрела на изгибы черепа Парсифаля, на глубокие извилистые борозды его мозга. На некоторых снимках можно было различить знакомые черты: решительную линию подбородка, впадины глазниц. Но большинство изображений были не более чем набором линий, аэроснимками взрыва в темноте. И на всех – затемнение, черный плотный сгусток величиной с фасолину. Даже ей было понятно, где все произошло.
Кончиком карандаша доктор постучал по экрану, указывая на и без того очевидное.
– Вот здесь. – Он стоял лицом к свету, и снимки мозга Парсифаля отражались в стеклах очков. – У некоторых эта штука может оставаться в таком виде сколько угодно. А у других – сосуд лопается.
Сабина попросила дать ей побыть минутку в одиночестве, и доктор, кивнув, попятился к двери и вышел. Когда делались эти снимки, всего лишь час назад, Парсифаль был жив. Потянувшись к экрану, она коснулась рукой изображения, провела пальцем вдоль верхушки черепа. Какую красивую голову она обнимала еще так недавно! В ту ночь, когда умер Фан, Сабина думала, что суть трагедии – в осознании того, что однажды умрет и Парсифаль, и потому продлится трагедия лишь какое-то время. Но теперь она начинала понимать, что суть трагедии – в оставшейся ей жизни, что впереди ждут годы и годы одиночества. Она сняла с экрана снимки, сложила их обратно в конверт, сунула конверт под мышку и стала вспоминать, как добраться до лифтов.
Больничный городок «Седарс-Синай» захватывал окраинные кварталы Лос-Анджелеса в том самом месте, где Лос-Анджелес переходил в Беверли-Хиллз. Корпуса соединялись крытыми надземными переходами, так называемыми «воздушными путями». Комнаты ожидания были специально распределены в зависимости от продолжительности ожидания. Украшавшие стены коридоров картины были слишком хороши для больницы. Порою казалось, что все до единого состоятельные жители Лос-Анджелеса либо сами умерли в «Седарс-Синае», либо потеряли здесь своих родных и вместо горя и ужаса преисполнились желанием добиться, чтобы над какой-нибудь из местных дверей повесили памятную табличку с их фамилией. Денежные вливания уничтожили большую часть характерных больничных примет: тошнотворно-бледную зелень стен, обшарпанные полы, едкий запах дезинфекции. Раньше Сабине случалось бродить по этим коридорам ночами столь бессонными, что больница преображалась в ее сознании в гигантский отель вроде «Сахары» или «Дезерт-Сэндс» в Лас-Вегасе, где в свое время они с Парсифалем давали представления. Теперь же, когда она шла к сестринскому посту, чтобы позвонить оттуда в похоронную службу, было даже и не поздно, последние солнечные лучи еще играли в небе над Беверли-Хиллз, а те, кого однажды отправят сюда умирать, пока даже не собирались ложиться спать.
Сабина знала, что и как надо делать. Опыт у нее был. Год и два месяца назад умер Фан. За такой срок ничего не забудешь. Но с Фаном было все иначе. Он шел к смерти так уверенно и неуклонно, что приход ее был вычислен и ожидаем. В последний свой визит к ним домой врач сказал, что жить больному осталось день, от силы – два. Наутро Фана не стало. А у Парсифаля и была-то лишь головная боль.
– Мне Фан снился, – сказал ей утром Парсифаль.
Сабина подала ему кофе и присела на край его постели. Раньше это была постель Фана. И дом был – Фана. Парсифаль и Фан пять лет прожили вместе. А с тех пор как Фан умер, он то и дело снился Парсифалю, и сны эти тот с дотошной обязательностью пересказывал Сабине, словно письма уехавшего в дальние края любовника.
– И как там Фан?
Парсифаль мгновенно оживился, стряхнул с себя сон. Взял из ее рук чашку.
– Он сидел у бассейна. В моем костюме – сером, с люрексом – и белой рубашке. Ворот – нараспашку. – Парсифаль прикрыл веки, вспоминая подробности. Ведь для Фана подробности значили очень многое. – В руке высокий коктейльный стакан с чем-то розовым, вроде майтая, что ли… С фруктами наверху… А выглядел он таким отдохнувшим, спокойным… Таким красивым…
– Бассейн был наш?
– О нет! Бассейн был роскошный! С фонтанами в виде дельфинов… С позолотой…
Сабина кивнула. Представила себе картину – голубое небо, ряды пальм…
– Он говорил что-то?
– Сказал: «Вода просто идеальная. Думаю поплавать».
Парсифаль отлично умел изображать Фана, его речь, в которой безупречный английский, точно в сэндвиче, был зажат между ломтями французского и вьетнамского. Сейчас от этого фокуса Сабину пробрала дрожь.
Фан плавать не умел. Бассейн у него был, но в Южной Калифорнии хочешь ты того или нет, позади твоего дома будет бассейн. Иногда, правда, Фан закатывал брюки и, сидя на бортике у мелкого края, опускал ноги в воду.
– Что, думаешь, это значит? – спросил Парсифаль.
Сабина погладила его по макушке – полысевшей от бог весть каких сочетаний лекарств. Снам она значения не придавала. Считала их чем-то вроде шума невыключенного телевизора, доносящегося из соседней комнаты.
– Думаю, это значит, что ему хорошо.
– Да, – сказал Парсифаль и улыбнулся Сабине. – Я тоже так думаю.
А было время, и не так давно, когда он не рассказывал ей своих снов, за исключением самых уж диковинных. Например, что он входит в гостиную и видит: Кроль сидит в качалке и читает газету. Огромный – фунтов в двести весом, шесть футов ростом, а на носу очки! А может, это и не снилось Парсифалю вовсе, и он просто придумал все шутки ради. Однако смерть Фана обострила его чувства. Парсифалю стала необходима надежда. Он хотел верить сну, говорившему о том, что смерть для Фана – благо, что ему не грустно и не одиноко там, где потом Парсифаль сможет его отыскать. Возле бассейна с баром.
– Ну а тебе? – спросил Парсифаль, накрыв руку Сабины своей ладонью. – Снилось что-нибудь?
Но Сабина снов не помнила, а может быть, ей ничего и не снилось. Она мотнула головой и спросила, как он себя чувствует. Прекрасно, отвечал он, только голова болит немножко. Было восемь часов утра. В тот самый день.
Договорившись об основном, Сабина на лифте спустилась в главный вестибюль, и стеклянные двери, раскрывшись, выпроводили ее в ночь. Был январь, семьдесят два градуса. Легкий ветерок разогнал туман, унеся его в тихоокеанские просторы, оставив вместо него пустоту. А Сабине так хотелось, чтобы пахло цветами из дальних апельсиновых рощ и лимонными деревьями в цвету и чтобы запах этот окутал ее, как бывало еще совсем недавно, в мае, пропитал одежду и волосы, словно мельчайшая пыль. Хорошо бы кто-нибудь из больницы нагнал ее, спросил: «Куда вы теперь?» – и обнял: «Нет, нет, вы не в том состоянии, чтоб уходить так, одна!» Медбрат поинтересовался, есть ли кто-нибудь, кому она могла бы позвонить. И Сабина ответила, что нет. На самом деле, нашлась бы добрая сотня человек, кому она могла бы позвонить, но все это были не те люди. Родных у Парсифаля не осталось никого, кроме Сабины, и ее всегда охватывало волнение, когда в его медицинской карточке она видела свою фамилию в графе «ближайшие родственники». А своим родителям она позвонит, когда доедет, иначе те захотят непременно забрать ее из больницы к себе. А Сабине хотелось провести этот вечер в своем доме. В доме Фана, ставшем домом Парсифаля, а теперь и ее тоже.
Ноги подкашивались от шока, подкашивались и заплетались, как у пьяной, а это ведь только начало горя. Приходилось сосредоточиться, чтобы не угодить в заросли ледяника на обочине, не наступить на скользкие зеленые стебли. Сабина забыла, где оставила машину. Выйдя из больницы, она прошла вдоль Грейси-Аллен-драйв до пересечения ее с Джордж-Бернс-роуд и остановилась. Пусть в больничном городке все корпуса, этажи и палаты были увешаны памятными табличками – в честь Грейси Аллен назвали целую улицу, а такое за деньги не купишь. Утица не напоминала прохожим о жизни знаменитой актрисы, но заставляла помнить о ее смерти, так как тянулась вдоль больничных корпусов – от Флигеля Семейства Бройди и Флигеля Теодора Е. Каммингса до Башни Макса Фактора с Семьей. Каждый раз, проходя здесь, Сабина думала о страданиях, видимо выпавших на долю Грейси Аллен под конец ее земного пути, о том, что, может быть, за эти страдания город и оказал ей такую честь. Что, может быть, вечерами ее муж тоже бродил здесь. Может быть, когда тоска по умершей становилась особенно нестерпимой, он приезжал в «Седарс-Синай», чтобы походить по улице, названной именем жены, пошагать взад-вперед мимо фикусов, африканских лилий и кружевной зелени плюща на обочинах. Ну а после, состарившись и ослабев, обратился к друзьям с просьбой: нельзя ли назвать соседнюю улицу в честь него? Не ради тщеславия, а чтобы увековечить его любовь к супруге. Хорошо бы, думала Сабина, названия улиц продавались, как названия корпусов в больничном городке. Тогда она могла бы купить улицу для Парсифаля, где-нибудь подальше от «Седарс-Синая». Сделала бы ему такой подарок, отлично зная, что с улицей Сабины улица Парсифаля никогда не пересечется.
Было почти девять вечера, когда она наконец нашла свою машину на парковке возле входа в отделение неотложной помощи. По пути домой Сабина думала, что созвать людей на похороны можно по списку гостей, которых они приглашали на свою свадьбу. «Не только из соображений налоговой выгоды, – объяснил ей тогда Парсифаль в присутствии раввина. – Я люблю тебя!» Он сказал, что хочет, чтоб она стала его вдовой. И Сабина заслужила этот брак. Она любила Парсифаля с девятнадцати лет, с того первого его представления в «Волшебной шляпе», когда он показал свой фокус с кроликами, когда они так и вылетали у него из рукавов, из-за пазухи, из-под кушака, точно голуби у Чаннинга Поллака. Сабина служила в «Шляпе» официанткой, но в тот вечер стала его ассистенткой – когда он протянул руку, оставила свой поднос с напитками и поднялась на эстраду, хотя хозяин ясно дал понять, что участие в фокусах – это богоданное право гостей, заплативших за выпивку, и обслуге оно не даровано. Тогда же она и влюбилась в Парсифаля – двадцатичетырехлетнего, стоявшего на эстраде в смокинге, залитого розовым светом софитов. И все эти двадцать два года любила его – позволяя делать с собой что угодно: разрезать надвое, заставлять растворяться в воздухе; любила, даже узнав, что сам он любить предпочитает мужчин. «Не всегда же получаешь все, чего только ни пожелай», – говорила она родителям.
Услышав, как поворачивается ключ в замке, Кроль запрыгал по коридору – шлеп-шлеп, как шлепает по ковру небрежно надетая на босу ногу тапка. Поднявшись на задние лапы, он тянул к Сабине передние, подергивая носом в приступе кроличьей радости, оттого что окончились наконец томительные часы одиночества. Сабина подхватила зверька на руки, зарылась лицом в мягкую белую шерстку и вдруг – никогда раньше такого не случалось – вспомнила белую кроличью муфту, которую родители купили ей в детстве. Много кроликов прошло через их с Парсифалем рук, но ни один не мог сравниться с этим ни умом, ни размерами. «Эффектнее, когда исчезает женщина крупная, – объяснял Сабине Парсифаль, – и кролика из шляпы тоже лучше вытаскивать увесистого». Рост Сабины был пять футов и десять дюймов, а Кроль, здоровяк породы «бельгийский великан», весил под двадцать фунтов. Как и Сабина, он в свое время участвовал в представлениях. Кроль знал немало трюков. Третий по очередности из белых кроликов-артистов Парсифаля, он оказался самым сообразительным и послушным. Кроль был трудолюбив. Однако, уйдя на покой, разжирел и теперь скакал по комнатам, жуя электропроводку и коротая время в бесцельном ожидании.
Сабина понесла Кроля в спальню Парсифаля. Ее спальня находилась наверху. Сабина обосновалась здесь еще до кончины Фана, поскольку помощь требовалась постоянно и уезжать на ночь к себе все равно не получалось. И потом – дом ведь был такой большой. Она сменила четыре комнаты, прежде чем облюбовала себе эту. А в другой устроила мастерскую. Перетащила туда рабочий стол и архитектурные макеты. Поздним вечером, обиходив и уложив обоих мужчин, Сабина, сидя на полу, клеила крошечные ясеневые деревца, изображавшие аллею, которая в свое время потянется к комплексу офисных зданий.
Света Сабина не включила и шла на ощупь, трогая стены рукой.
– Когда будете меня хоронить… – завел однажды разговор Парсифаль. Это было за завтраком, наутро после их свадьбы. Он ел яйцо в мешочек.
Сабина попыталась его прервать:
– Конечно, это добрый знак, что ты можешь так спокойно об этом говорить. Внушает оптимизм. Но сейчас – рановато как-то. У нас еще полно времени.
– Я бы хотел, чтобы хоронили меня, как это принято у евреев, – в тот же день до заката. Твои соплеменники – народ более практичный, нежели мой. Католики выставят тебя в гостиной и лежи там неделю, пока все соседи не налюбуются!
– Перестань!
– И не хочу, чтобы все швыряли на мой гроб комья грязи. По мне, так это гадость!
– Хорошо, комья швырять не будем.
– Не думаю, правда, что евреи так уж одобряют кремацию…
– Ты не еврей, так что какая разница?
– Мне просто не хотелось бы оскорбить чувства твоих родителей. – Парсифаль зажмурился, потянулся. – Как думаешь, придет Джонни Карсон на мои похороны? Было бы шикарно. Интересно, правда, помнит ли он меня вообще.
– Должен помнить…
– Серьезно? – просиял Парсифаль. – Я был страшно влюблен в Джонни Карсона.
– Ты был влюблен в Джонни Карсона?
– Раньше я стеснялся в этом тебе признаться, – разоткровенничался Парсифаль. – А теперь, видишь, раз мы муж и жена, я рассказываю тебе буквально все!
Спустив на пол кролика, Сабина зажгла свет. Кровать была не застелена. Утром Парсифаль лежал в постели до тех пор, пока мог терпеть головную боль, а потом они уезжали в спешке. Парсифаль был в темных очках и опирался на ее руку.
Сейчас ей предстояло выбрать одежду. Год и два месяца прошло, а белье Фана все еще лежало неразобранным в ящиках комода. Одежда Фана и Парсифаля занимала два больших шкафа-купе: костюмы, пиджаки, на проволочных вешалках – галстуки. (Распространялось ли на галстуки право собственности – или они были у них общие?) Белые рубашки наверху, под ними – светло-голубые, еще ниже – темно-голубые. Опустившись на колени, Сабина погладила разноцветные рукава.
Распорки для обуви все еще сохраняли форму ботинок. Свитера, рассортированные по составу ткани, были разложены по прозрачным акриловым коробкам.
Парсифаля нужно было во что-то одеть для кремации. В чем будут кремировать Фана, мужчины обсудили заранее. Выбранный костюм Парсифаль отнес к своему портному – ушить под размер Фана. Тот всегда говорил, что по ночам одежда растет.
– Какая разница, – тихо и сдавленно сказал потом Парсифаль Сабине. – Так ли, эдак ли – все равно сожгут.
Сабина закрыла шкаф и позвонила родителям.
– Шел! – вскричала мать, когда Сабина сообщила ей новость. – Парсифаль!
Сабина услышала, как отец спешит в спальню. До нее донеслись слова матери: «Бедная моя девочка!» – а может быть, только почудилось – мать отвела от лица трубку.
В телефоне что-то щелкнуло, и раздался голос отца:
– Ой, Парсифаль, Парсифаль… Он ведь еще ничего был…
– У него была аневризма, – сказала Сабина. – Это совсем другое.
– Ты в больнице? – спросила мать. – Мы сейчас приедем!
Отец уже плакал, а Сабина еще и не начинала.
– Я уже дома, – присев на край постели, она усадила на колени Кроля.
– Тогда мы едем к тебе, – заявила мать.
Сабина ответила, что уже поздно, она устала, а завтра предстоит масса дел. Кролик соскочил с нее и зарылся в простыни.
– Мы его любили, – сказал отец. – Ты и сама знаешь, Сабина. Он был славный мальчик.
– Без Парсифаля все теперь изменится, – добавила мать.
Пожелав родителям спокойной ночи, Сабина дала отбой.
Спальня мужчин располагалась в глубине дома – такая огромная, что могла бы служить гостиной. После смерти Фана Сабина с Парсифалем проводили здесь чуть ли не весь день: смотрели телевизор, ели китайскую еду из коробок, иногда даже репетировали фокусы перед зеркалом-псише, хотя к тому времени уже и не выступали. На прикроватной тумбочке – фотографии в рамках: Парсифаль властным жестом собственника обнимает Фана за плечи, оба улыбаются Сабине, которая держит камеру; Парсифаль и Сабина с Кролем позируют для рекламы; Парсифаль и Сабина на свадебной церемонии, рядом – родители Сабины. Было там и семейное фото Фана: его отец-француз и мать-вьетнамка; Фан в коротких штанишках и три крохотные девочки с круглыми черными глазенками – одна еще на руках у матери. Семейный портрет был парадным, постановочным. На лицах – лишь тень улыбки. Сабина забралась в постель с ногами, взяв с собой фото. Откинувшись на спинку кровати, принялась изучать лица на портрете, каждое по очереди. Все дети – вылитая мать, ни малейшего сходства с высоким светловолосым отцом, и вид у того – взволнованный, будто его лишь минуту назад познакомили со всей этой компанией. Сабина редко разговаривала с Фаном о его родных и даже не знала имен людей на фотографии. И вряд ли эти имена где-то записаны.
А вот Парсифаль наверняка их знал. Похоже, все, изображенные на этом снимке, умерли, хотя кто знает… Сабина ни в чем не была уверена. Она свернулась калачиком, прижавшись к мохнатой спинке кролика, и лежала так, чувствуя, как быстро-быстро бьется маленькое сердце зверька.
После похорон она переехала вниз, заняв спальню Фана и Парсифаля. Она спала в их постели, зарывалась головой в их перьевые подушки. Спала она, как спал и Парсифаль – почти круглые сутки, а когда не спалось, валялась в постели. В ванной она пользовалась их шампунем, их темно-зеленым мылом. Их громадными, точно скатерти, полотенцами. В комнате стоял мужской дух. Расчески, зубные щетки, крем для обуви – все это отныне несло на себе груз памяти. Только теперь Сабина осознала, как полон вещами этот дом, как велико доставшееся ей имущество. Она теперь ответственна за два принадлежавших Парсифалю магазина ковров, и за бессчетные свитера в шкафу, и за игрушечную мышь Фана – единственную игрушку, сохраненную со времен его вьетнамского детства, – мышь, глядевшую на Сабину с комода своими нарисованными глазами. В ее распоряжение перешли банковские счета, страховые полисы, акции, квартальные налоговые декларации и извещения, любовные письма, адресованные не ей, детективы в бумажных обложках, записные книжки с адресами. Сабина стала последним причалом, гаванью для всего накопленного и памятного, всех достижений и итогов, всего пережитого этими двумя, при том что к жизни одного из них она была причастна лишь косвенно. Но куда деть коллекцию открыток Фана, журналы с выкройками подвенечных платьев? Что делать с пятью картотечными шкафами, битком набитыми всевозможными компьютерными заметками на вьетнамском языке? Закрыв глаза, она представила себе, что умерли ее родители. Представила, как одиночество воплощается в бесконечных ящиках и коробках, хранящих достояние ушедших, как высится перед ней могильный холм из вещей – вечное напоминание о потере. Сабина теперь была накрепко связана с этим местом, неотделима от часа, когда умер Парсифаль. Но что будет, когда умрет она? Кто станет глядеть на семейное фото Фана и гадать, кем были все эти люди? А может быть, гадать и насчет нее, Сабины?
Телефон трезвонил не переставая. Чаще всего звонили родители, проверяли, как она там. Звонили друзья, прочитавшие некролог. Звонили вежливые и предупредительные управляющие магазинов Парсифаля – у них накопились вопросы. Случались звонки и от ничего не ведающих посторонних – спрашивали Парсифаля. Какое-то время продолжались звонки из больницы, из похоронного бюро, от директора Форест-Лоун, где рядом с останками Фана она захоронила и прах Парсифаля. Звонок, раздавшийся на четвертый день после его смерти, в десять часов утра, застал Сабину в постели, хоть она и не спала. Это был адвокат. Приглашал на ланч.
– Понимаю, что у вас ко мне много вопросов, – сказала Сабина, кутаясь в шерстяной плед, – но не сегодня, Роджер. Обещаю, что скоро заеду.
– Нет, сегодня, – возразил он.
– Но сегодня я не собиралась выходить!
– Мне надо сообщить вам кое-что. Не по телефону и срочно. Если вы отказываетесь приехать, я приеду к вам.
Прикрыв рукой микрофон, Сабина зевнула. Конечно, Рождер был другом Парсифаля, но вел он себя все-таки бесцеремонно.
– Ко мне нельзя. Я еще не прибралась в доме.
– Тогда вы ко мне.
Зажмурившись, Сабина согласилась приехать – только чтобы закончить этот разговор. Особым любопытством она никогда не отличалась и никакого желания выслушивать адвоката не испытывала. Худшим, что он мог бы поведать, стало бы известие, что Сабину оставили в дураках и Парсифаль ей ничего не завещал. Такой новости, она, строго говоря, была бы только рада.
Окажись на ее месте Парсифаль, она бы сказала ему, что выйти из дома – необходимо. После смерти Фана даже пойти взять с порога газету его приходилось уговаривать. Сабина садилась на краешек постели с халатом в руках, убеждала, что, встав, приняв душ и одевшись, он почувствует себя гораздо лучше, что и Фана огорчило бы такое его состояние. Вот только теперь на краешке постели не сидел никто. Кроль и тот куда-то ускакал. Сабина встала, отыскала халат, но потом бросила его на пол, вернулась в прежнее теплое гнездышко и, накрывшись пледом, вновь погрузилась в сон.
Фан плавает в бассейне.
– Ты же не умеешь плавать! – говорит Сабина, хотя ясно видит, что он плавает.
Он плывет, широко раскрыв глаза и рот. Тело его лоснится и золотисто поблескивает, как у тюленя на ярком солнце. Перевернувшись на спину, он устремляется к ней.
– Научился! – кричит он. – Вот счастье-то!
Серый пиджак Парсифаля аккуратно повешен на спинку покрашенного в белый цвет стула из кованого железа. Погода жаркая, но приятная. Когда Фан оказывается у бортика, Сабина протягивает руки, и он скользит из бассейна в ее объятия; прохладная вода стекает с него ручьями и мочит блузку Сабины. Кожа его вновь приобрела золотистый оттенок и источает тонкий цветочный аромат – не то жасмина, не то лилии, даже не хочется выпускать Фана из рук. Смерть явно пошла ему на пользу. Даже в лучшие свои дни с Парсифалем он не казался таким довольным. При жизни Фан был слишком робким, слишком услужливым и чем-то напоминал побитую собаку. Энергичная Сабина ревновала Парсифаля к Фану, ей было неприятно, что Парсифаль может так сильно любить еще кого-то. Ревновала, считая любовь исключительной привилегией и ни с кем не желая этой привилегией делиться. А в конечном счете кем была тогда Сабина? Всего лишь ассистенткой, затянутой в неизменное шелковое трико с блестками. Женщиной с кроликом и шляпой. Однако Фан был с ней неизменно любезен. Он прекрасно знал, что это такое – быть лишенным привилегий.
Сабина улыбается и садится рядом с Фаном на бортик. Болтает ногами в воде. Дельфины увиты цветами. Вода в бассейне синяя, как спинка у горной сиалии, которую она однажды видела возле Тахо.
– А чем ты занят теперь?
Фан берет ее руку в свои. Экзема, от которой он годами не мог избавиться, теперь прошла.
– По большей части я здесь. С тобой. – Сказал и замолчал. Фан никогда особо не любил говорить о себе. – А иногда возвращаюсь во Вьетнам.
– Серьезно? – удивляется Сабина. О Вьетнаме он вообще почти не вспоминал.
– Это очень красивая страна, – говорит он. – Там столько всего памятного мне с детства, о чем я за тридцать лет и думать забыл: зеленые луга, рисовые поля весной, когда только-только пробиваются первые ростки. Обо всем не расскажешь. И такое счастье, когда вокруг столько людей говорит по-вьетнамски. Иной раз стоишь посреди базарной площади, а слезы так и льются. Ты поймешь это когда-нибудь потом, когда окажешься дома.
– Мой дом – здесь.
– Я про Израиль, – говорит Фан.
– Ну, у меня не так, – возражает она. – Мы уехали оттуда, когда я была совсем маленькая, я даже и не помню ничего.
Фан качает головой.
– Это не наша страна, – говорит он.
Но для Сабины Лос-Анджелес – это дом, единственный и любимый.
– Как думаешь, где теперь Парсифаль? – спрашивает она.
Фан смотрит на нее с огромной нежностью. Ветер развевает ее волосы, почти такие же черные и прямые, как у него. За бассейном подает голос пересмешник.
– Обычно он со мной. И к тебе мы приходим вместе. И во Вьетнам отправляемся тоже вместе.
Сабина, порывисто выпрямившись, оглядывается на длинную, ведущую к беседке дорожку.
– Он сейчас здесь?
– Он не захотел прийти.
– Не захотел? – повторяет она упавшим голосом.
– Ему стыдно. Еще бы – оставить тебя с такой кучей проблем…
Сабина глядит по сторонам, надеясь, что Парсифаль все-таки где-то поблизости, увидит ее, подойдет. Ей трудно дышать – так не хватает его.
– Но что он мог поделать? Он же старался облегчить мне жизнь, потому и женился на мне!
Фан отводит от лица мокрые пряди. Ему не терпится объяснить, что он имеет в виду.
– Не только ты оставалась в неведении. Я тоже ничего не знал. Вот что я хотел тебе сказать. Парсифаль скрывал это. Так он решил много лет назад, а уж если он чего решал, то не отступал от задуманного. Никогда! Так что он не желал обидеть ни тебя, ни меня. И не от плохого отношения к нам он это делал. – Фан проводит ногой по воде, баламутя поверхность. Видно, собирается опять нырнуть. – Тебе теперь труднее придется. Он говорит, что хотел тебе сказать, но не знал, что времени у него так мало. Аневризма застала его врасплох. Наверное, это моя вина.
Сабина не могла понять, о чем Фан толкует.
– Твоя вина?
– Аневризма, она такая… – И Фан щелкает мокрыми пальцами. – Раз, и все!
Сабине вспоминается что-то очень давнее, но каким-то образом связанное с ней. Загораживаясь рукой от солнца и щурясь, она глядит на Фана.
– Ты убил его? – спрашивает она, уверенная, что он ответит «нет».
Но внезапно Фан преображается. Склоняет голову, как прежде, по-собачьи. Без рубашки он словно голый.
– Пожалуйста, не говори так, – мягко просит он.
– Тогда объясни мне… – Сабина чувствует, как у нее перехватывает горло.
– Ты же просила…
– Просила?
– Чтобы не страдал…
Минута, и она вспоминает – как надеялась, что Парсифаль не будет слишком мучиться, как, возвращаясь с ним от докторов, думала об этом в машине. Но одно дело – думать и надеяться, а совсем другое – просить.
Резким движением она вынимает ноги из воды. Встает. Мысли ее четки и ясны.
– Господи, – говорит она, – я же не хотела, чтобы ты убил его. Хотела, чтоб помог, утешил. Утешил. А если ты не понял, надо было спросить.
– Разница во времени – это такая малость.
– Малость? – кричит Сабина. – Это малость? Что ты называешь малостью?
Опустив голову, Фан разглядывает свои ноги. Упирает большие пальцы в цементную внутреннюю стену бассейна.
– Два года. – Он беспомощно пожимает плечами. – Ну, чуть больше, чем два.
Сабина чувствует дурноту. Руки невольно тянутся к голове. Впервые в жизни ей кажется, что голова вот-вот оторвется от тела и, перелетев через ограду, увитую тяжелыми лиловыми гроздьями винограда, поплывет куда-то по воздуху.
– Да как ты можешь говорить, что два года – это мало!
– Мало, – упорствует Фан. – Может быть, сейчас тебе этого не понять. А вот умрешь – увидишь. Такой срок – это ничто.
– Но я же еще не умерла! – Ее голос звенит и срывается. – И время это мне было нужно!
Теперь ее душат слезы – горькие, безутешные. Парсифаль бы мог еще быть здесь, лежать в собственной постели. А все из-за нее, из-за каких-то ее слов. Сама накликала беду – призвала собственное одиночество!
Порыв сухого ветра, повеявшего с океана, несет приятное успокоение. Стоит ясный южнокалифорнийский денек. В свой черед плачет теперь и Фан. Хоть его лицо и так мокрое после плаванья, Сабина различает на нем слезы. И плечи трясутся. «Я хотел, чтобы тебе стало полегче», – говорит он. Соскальзывает с бортика вниз и погружается в воду. А синева в бассейне – вовсе не от синей воды и не оттого, что в ней отражается небо. Просто стенки бассейна изнутри покрашены синей краской. Сабина провожает Фана взглядом, изо всех сил стараясь не плакать.
– Выплыви, – просит она. Но Фан скользит вдоль дна. Делает круги. Глубина искажает пропорции его тела, и оно кажется длинным, призрачным. Фан не всплывает, потому что всплывать ему незачем. Все, что ему нужно, – это плыть, плыть. Сабина понимает, что Фан может не вынырнуть до вечера.
– Прости меня, – шепчет она. – Вернись!
Она ломает руки. Как же она устала! Как давно сон не приносит ей отдыха! Она все ждет и ждет, но с тем же успехом можно ждать на берегу рыбу. И в конце концов ничего не остается, как встать и уйти. Сабина идет к воротам, и уже у выхода из сада, вдруг вспомнив что-то, возвращается к бассейну.
– Фан, – говорит она, – а как насчет того, другого? Что ты собирался мне сказать?
Но тот все плавает и плавает, наворачивая круги. Наверное, даже и не слышит ее. Сабина знает, что, будь она на его месте, под водой, она бы ничего не слышала.
Когда раздался телефонный звонок, Сабина вскрикнула от неожиданности.
– Я жду вас уже полчаса, – заявил Роджер. – Как это понимать? Вы не приедете?
– Что?
– Сабина? Вы что, не совсем проснулись?
Она сглотнула комок в горле. Сердце билось часто, как у Кроля.
– Я забыла, – еле слышно проговорила она.
– Не надо никаких уборок, – сказал он. – Я уже еду.
Разобраться в переполнивших сознание обрывочных мыслях казалось совершенно невозможным. Сабина вязла в них, точно в какой-то чудовищной трясине. Она надела халат Парсифаля, несколько раз ополоснула холодной водой лицо и уже кончала чистить зубы, когда в дверь позвонили.
Хорошая ассистентка фокусника должна уметь отвлекать внимание зрителей, брать его на себя. И Сабина относилась к своим обязанностям серьезно. Даже к завтраку выходила с накрашенными губами. На ее запястьях неизменно красовались тяжелые браслеты, на ногах – вызывающие туфли с ремешками и на высоченных каблуках. Она умела собраться и быть во всеоружии. Так было раньше, будет и теперь, думала она, идя к двери.
– Я собиралась приехать, – сказала она.
Роджер чмокнул Сабину в щеку и заправил ей за ухо прядь волос.
– Там у них в заведении дресс-код, – сказал он. – Вас бы не пустили.
– Пойду кофе сварю. – Сабина шмыгнула на кухню. Роджер последовал за ней. Дом так и плавал в солнечных лучах, но даже самое яркое солнце в те дни не могло помешать Сабине погружаться в спячку.
Роджер оторопело глянул на прикрепленный к холодильнику снимок мозга.
– Это еще что за чертовщина?
– Это Парсифаль, – бросила она, занятая поисками фильтров.
Роджер сел за стол и зажег сигарету. Он был одним из немногих лос-анджелесских знакомых Сабины, еще не бросивших курить, и единственным, кто закуривал в чужом доме без разрешения. В другое время подобная неучтивость сильно бы ее задела.
– Что вам известно о родных Парсифаля? – спросил он.
Сабина пожала плечами и включила кофеварку.
– Известно, что жили они в Коннектикуте. Известно, что умерли. Известно, что настоящая фамилия Парсифаля – Петри. Если вы приехали сообщить мне, что за его деньгами охотятся какие-то нежданно объявившиеся кузены, то обещаю воспринять это известие хладнокровно.
Обрывки сна ускользали прочь. Фан. Бассейн. Хорошо бы извиниться и на минутку отойти – посидеть, подумать.
– Я всегда считал, что знаю Парсифаля достаточно хорошо. – Роджер стряхнул пепел в стоящий на столе горшочек с темно-лиловой фиалкой. – Но обнаружилось кое-что, о чем я понятия не имел. Как, думаю, не имели понятия и вы.
«Я тоже ничего не знал, – произнес Фан. – Вот что я хотел тебе сказать». Эти слова она помнила точно. Ожидая, пока сварится кофе, Сабина застыла между двух миров. И не желала ни спать, ни просыпаться.
– Итак, – сказал Роджер, сплетая пальцы шалашиком, точно член правления некой компании. – Дело заключается в следующем. – Он помолчал, выждав минуту, давая Сабине время хотя бы повернуться к нему лицом. Но поворачиваться она явно не собиралась, и Роджер продолжил: – Фамилия Парсифаля вовсе не Петри. Его звали Гай Феттерс. У Гая Феттерса в Небраске имеются мать и две сестры. Насколько я могу судить, отец тут вне игры – не то умер, не то пропадает неизвестно где. Сказать точно я не могу.
Сабина достала и поставила на стол две желтые чашки. Налила кофе. Как ей помнилось, ни молока, ни сахара в доме не было.
– Не может быть, – сказала она.
– Боюсь, что может.
– Двадцать два года мы были вместе. – Сабина села за стол, вытянула из пачки Роджера сигарету и зажгла. Самое время курнуть. – Так что, думаю, я знаю его лучше, чем знали вы. Двадцать два года совместной жизни со счетов не сбросишь.
– Ну, – задумчиво протянул Роджер, – возможно, данный случай представляет исключение.
Сигарета была отвратительной, но вкус ее Сабине нравился. Затянувшись, она выпустила струйку дыма в потолок. Был бассейн. В нем плавал Фан. Он сказал, что тоже ничего не знал об этом. Об этом? Сабина вскинула глаза на Роджера.
– Там, в его завещании, было письмо. Он хотел, чтобы я сообщил семье о его смерти. Он основал для них фонд – для матери и сестер. Но вы деньги не потеряете. Основная их часть – ваша.
– Деньги я не потеряю, – повторила Сабина. К ней перешли не только деньги Парсифаля, но и деньги Фана. Авторские права на бесчисленное количество компьютерных программ, на игру «Безделушка» – все это теперь принадлежало Сабине.
Роджер вдавил сигаретный окурок в мягкую черную землю у стебля фиалки.
– Должен сказать вам, что очень сожалею. Чертовски скверно с его стороны ничего вам не сказать. На все имеются свои причины, однако не думаю, что вам сейчас хочется в них копаться.
– Вы правы, – сказала Сабина.
– Ну а мое дело спросить вас, не хотите ли вы с ними связаться. Я, разумеется, и сам собираюсь это сделать, но вдруг вы желаете вступить с ними в контакт самолично.
Он ждал ее ответа. Но Сабине было трудно даже глаза держать открытыми.
– Можете все обдумать, – сказал Роджер, прикидывая, задержится ли в этом доме настолько, чтобы успеть выкурить еще одну сигарету. И пришел к выводу, что не задержится. – Позвоните мне завтра.
Сабина кивнула. Роджер вытащил из портфеля и положил на стол папку.
– Здесь имена, адреса, телефоны и копия просьбы Парсифаля. – Он встал. – Значит, позвоните.
– Позвоню.
Она не встала, чтобы проводить его, даже не предложила проводить, даже не заметила его замешательства. И окликнула, когда Роджер был уже возле входной двери.
– Да?
– Оставьте мне сигаретку, хорошо?
Роджер вытряс из пачки пару сигарет – на дорогу до офиса, – а пачку с оставшимися положил на столик в прихожей.
Прежде чем открыть папку, Сабина закурила.
Миссис Альберт Феттерс (Дороти). Аллайанс, Небраска.
Мисс Альбертина Феттерс. Аллайанс, Небраска.
Миссис Говард Плейт (Китти). Аллайанс, Небраска.
Там же находились адреса, номера телефонов, номера страховок. Мисс Альбертина Феттерс проживала с миссис Альберт Феттерс. Миссис Говард Плейт жила отдельно. Сабина прочла письмо Парсифаля, но узнала лишь его соображения касательно структуры фонда. И задумалась: уж не подделка ли это? Какой сценарий правдоподобнее? Три женщины из какого-то захолустья, Аллайанса в Небраске, сфабриковали документы о родстве с совершенно незнакомым им человеком с целью получить, заметим, не бог весть какую сумму? Или же выходит, что человека, которого она любила и бок о бок с которым проработала всю свою взрослую жизнь, она на самом деле не знала? Сабина водила пальцем по именам, точно они были написаны шрифтом Брайля. Альберт. Альбертина. Она выпростала руки из рукавов халата, и тот повис на спинке стула.
Биографию Парсифаля она представляла себе четко. Они успели поработать вместе недели две, когда Сабина поинтересовалась, откуда он родом. Парсифаль ответил, что из Уэстпорта. В другой раз посреди репетиций во время перерыва на ланч она попробовала расспросить о его родных. Парсифаль, в то время еще не растерявший юношескую склонность к мелодраматизму, выпустил из рук сэндвич и, взглянув ей в глаза, заявил:
– У меня нет родных.
Жизнь без родных, без родителей – это же какая-то бездонная пропасть горя, Сабина такого даже представить себе не могла. И влюбилась в Парсифаля еще сильнее. Подробности высветились постепенно, в течение следующего года. Спрашивать надо было осторожно, улучив подходящий момент, не перебарщивая, не выводя один вопрос из другого. Действеннее всего были вопросы невзначай. Как зовут твою сестру? «Хелен». Излишняя настойчивость повергала Парсифаля в уныние. В конце концов Сабина поняла, что он вовсе не кокетничает, когда заявляет, что не хочет говорить на эту тему. Но кто-то еще из родных у тебя есть – дядья, кузены? «Есть кое-кто, но близки мы никогда не были, а после смерти моих родителей они даже не пытались мне помочь. Ну их».
Постепенно иссяк и этот жалкий ручеек информации. Все было сказано, раскрыто, и Сабина так и не узнала ничего, кроме туманных намеков на какие-то печальные обстоятельства, о которых лучше не вспоминать. Однажды, уже спустя много лет, во время гастролей в Нью-Йорке она предложила съездить на поезде в Уэстпорт – хотелось увидеть место, где он вырос, может быть, даже посетить с ним вместе кладбище, положить цветы…
Но Парсифаль посмотрел на нее таким взглядом, будто Сабина задумала, приехав в Уэстпорт, выкопать его родителей из могилы.
– Ты, должно быть, шутишь, – сказал он.
Она не шутила, однако больше об этом не заговаривала. Впрочем, как бы цинично такое ни звучало, была в сложившейся ситуации и своя выгода. Единственной родней Парсифаля осталась теперь Сабина, чему доказательством служила фотография в рамочке возле его кровати. Сабина была Парсифалю подругой юности, матерью, сестрой и, наконец, женой. История его жизни начиналась с момента их знакомства. Грех жаловаться.
Сабина захлопнула папку и шлепнула ее на стол. Как же плохо без Парсифаля! Будь он здесь, рядом, он бы все объяснил. Она прокручивала в голове события утра, пока голова не стала раскалываться от боли. Тогда она позвонила родителям.
Конечно же, они с удовольствием с ней встретятся, выслушают, что там с ней приключилось. Родители назначили встречу в ресторане «У Кантера». Ради Сабины они сделали бы что угодно и с радостью.
Когда Сабина жила с родителями, они каждое воскресенье отправлялись на ланч в ресторан «У Кантера». Традиция сохранилась и после того, как Сабина съехала.
Заказывали они неизменно одно и то же: два сэндвича «А-ля Дэнни Томас», один – «А-ля Эдди Кантор». В середине восьмидесятых к излюбленным блюдам прибавились кесадилья и паста. Бывало, когда мать занималась с учеником, которому требовалась дополнительная математика, и не успевала приготовить ужин, они и на неделе ужинали в ресторане. Но чтобы явиться туда в три часа дня во вторник – такого на памяти Сабины не случалось. Едва она вошла, в нос шибанул, чуть не сбив с ног, запах солонины и копченого лосося. Она уже бог знает сколько времени не ела и невольно потянулась к стеклянной полусфере, наполненной всевозможными десертами, как завороженная уставившись на кугель.
– Съешь сначала ланч, – сказала мать, вставая из-за стола в уютном углу. Сабина поцеловала ее и села.
– Сабина, – произнесла официантка, коснувшись ее руки. – Я слышала о вашем горе.
Сабина кивнула.
– Я принесу вам что-нибудь очень вкусное, – продолжала официантка. – Что-нибудь самое лучшее, что-нибудь из ряда вон. Согласны?
Сабина согласилась. Самым лучшим сейчас было оставить ее в покое и не заставлять ничего выбирать самой.
Как только официантка удалилась, Сабина сказала родителям, что узнала новость, которую ей необходимо с ними обсудить, и вытащила папку. Отец и мать по ту сторону стола затаили дыхание.
– Только бы не по поводу твоего здоровья! – воскликнула мать, пальцем тронув папку.
– О господи, нет, нет, – сказала Сабина. – Ничего такого!
Хоть она и мучительно нуждалась в совете, рассказывать родителям о случившемся чудовищно не хотелось. Они так не сразу приняли Парсифаля, столько времени потребовалось им, чтобы его полюбить, что даже и теперь, после его смерти, Сабина проявляла осторожность. Однако поведала все без утайки: про адвоката Роджера, про Гая Феттерса, про Аллайанс в Небраске, про мать и двух сестер. Отец заглянул в папку и принялся изучать ее содержимое с таким тщанием, что Сабина подумала, уж не упустила ли она чего из содержащихся там сведений.
Но мать лишь покачала головой.
– Бедный Парсифаль! – сказала она.
Отец вздохнул и закрыл папку.
– Почему это «бедный Парсифаль»? – спросила Сабина, уже точно уверенная, что все-таки что-то упустила.
Ресторан был огромный, величиной с каток или даже больше, но в три часа дня здесь было пусто – лишь несколько пожилых пар в дальнем конце зала пили кофе. Мужчины склонялись над своими чашками, сверкая веснушчатыми лысинами. Тем не менее мать Сабины понизила голос:
– А ты не думаешь, что, может быть, это потому, что с ним… – Она помолчала, разжала пальцы. В руках ее ничего не было. – Произошло что-то нехорошее?
– Что именно?
– Ну, не знаю, – сказала мать, – Но он был всегда таким душевным мальчиком, так хотел любви и тепла. А что если эти Феттерсы отвергли его? Выгнали его из дома за то, что он был гомосексуалистом. Вряд ли жители Аллайанса в Небраске отличаются особой терпимостью.
Подобное Сабине в голову не приходило. Откинувшись на спинку кресла, она глядела, как официантка ставит перед ней тарелку перлового супа с грибами и два кнедлика, с виду очень аппетитных – в мягком золотистом свете, падавшем через стекла искусственного витража на потолке, они так и сияли. Сабина поблагодарила официантку, но есть что-то расхотелось.
– Вот он и постарался забыть прошлое, – говорила мать. – Потому и врал – да, это было, конечно, нехорошо. Но эти люди, как я думаю, плохо обошлись с ним, иначе он никогда не вычеркнул бы их из своей жизни. На мой взгляд, весьма примечательно, что деньги, он им все же оставил, деньги, которые по праву должны были бы перейти к тебе.
– Перестань, пожалуйста! – Сабина замахала руками. – Он мне и так завещал столько, что истратить невозможно.
Отец Сабины глубоко, печально вздохнул:
– А может, тут дело и в другом.
Он долгие годы работал на Си-би-эс редактором новостей и много мог рассказать о том, как пара-другая перестановок в сюжете способны изменить финал.
– Возможно, это последствия какой-то травмы.
– Травмы? – удивилась Сабина.
– Ну да, такое случается, – нехотя пояснил отец, потирая затылок. – Может, что-то произошло, когда он был еще мальчишкой.
Господи, как бы возмутился Парсифаль подобным предположениям, подумала Сабина. «Ты и твои родители сидите в уютном ресторане и гадаете, запускал кто-нибудь руку мне в штаны, когда я был ребенком, или не запускал?!»
Сабина вновь заглянула в текст, который и без того уже выучила наизусть: миссис Альберт и Альбертина, но никакого Альберта.
– Даже подумать страшно, – сказала мать.
Сабине стало стыдно от того, что она не вступилась за Парсифаля, не кинулась на его защиту. Она не разделяла родительскую версию событий – по их мнению, достаточно достоверную, хоть и ужасную. Сабине казалось, что отец и мать лишь подобрались к правде, уловили ее общие очертания. Кто-то в Небраске сделал Парсифалю что-то дурное. Настолько дурное, что тот даже говорить об этом не мог.
– Так что вы думаете? Стоит мне им позвонить? – спросила она.
– Но разве не для этого ты платишь адвокату? – сказала мать. – Зачем тебе тратить свое время на таких людей? Совершенно ясно, что Парсифаль не хотел, чтобы ты с ними общалась, а желания его следует уважать. Не надо тебе с ними знаться.
Отец согласно кивнул и подцепил с тарелки дочери стынущий картофельный кнедлик.
Сабина была благодарна родителям. В который раз она заставляла их разбираться в вопросах, в которых и сама-то разобраться не могла. Они хотели, чтобы она стала архитектором, а вместо этого она клеила макеты для девелоперов, осваивающих участки за городом. Они думали, что с ее внешностью она сумеет заключить выгодный брак, а вместо этого она посвятила жизнь мужчине-гомосексуалисту.
Сколько лет они воевали с ней, страдали, не разговаривали, но теперь все это отошло далеко в прошлое, все резкие слова были прощены и забыты. Парсифаль приходил к ним на каждый шабат, на каждый Песах и День благодарения. У него было свое место за столом, и на столе всегда были печенья макарон, потому что однажды он обронил, что обожает их. Парсифаль помогал матери Сабины клеить обои на кухне и научил ее отца крайне хитроумному карточному фокусу, которым тот потом восхищал и озадачивал друзей. На свадьбе родители Сабины стояли вместе с ними под хупой и плакали, если и не от счастья, то уж от любви наверняка. Обстоятельств их брака, твердила мать, они не одобряют, но избранник дочери им нравился всегда.
– Мы не уйдем отсюда, пока ты что-нибудь не съешь, – сказала мать Сабине. – Если будешь продолжать так себя вести, ты попросту растаешь.
Мимо скользили официантки с кофейниками. Дарили старикам отраду и счастье. Метрдотель принес Сабине кусок шоколадного торта, который она не просила, и дал понять, что она может оставаться за столом хоть до скончания века.
Вечером Роджер заверил ее по телефону, что он согласен – никаких проблем, пообщаться с родными Парсифаля с тем же успехом может и он.
– Но что если они пожелают связаться с вами?
– Не пожелают, – сказала Сабина. – Кому охота бередить старые раны!
– Но я должен знать, как себя вести, если они попросят меня об этом.
На задней обложке телефонной книги Сабина рисовала черный цилиндр. Немного подумав, она поместила туда Кроля.