Он придет
Джонатан Келлерман
Jonathan Kellerman
When the Bough Breaks
2010 by Jonathan Kellerman. This translation is published by arrangement with Ballantine Books, an imprint of Random House, a division of Penguin Random House LLC
© Артём Лисочкин, перевод на русский язык, 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *
Глава 1
Утречко намечалось – лучше не придумаешь. В подобное утро меньше всего хочется слышать о таких вещах, как убийство.
Прохладный тихоокеанский бриз вот уже второй день подряд тянул через побережье на материк, сдувая всю скопившуюся в воздухе дрянь куда-то в сторону Пасадены. Мой дом уютно устроился в предгорье чуть северней Бель-Эйр, почти в самой высшей точке старой конной тропы, змеящейся вокруг Беверли-Глен, где бьющие в глаза изобилие и богатство уступают место сонной сельской одури. Это район «Порше» и койотов, дурно работающей канализации и потайных чистых ручейков.
Собственно мои владения – это восемнадцать сотен квадратных футов красного дерева с металлизированной пропиткой, серой от времени кровельной дранки и тонированного стекла. Где-нибудь поближе к городу такое сооружение считалось бы убогой лачугой; здесь же, в горах, это уже вполне пристойное «деревенское гнездышко», тихое прибежище от городского шума и суеты – ничего пафосного, зато куча всяких террас и веранд, неожиданных ракурсов и приятных визуальных сюрпризов. Проект в свое время разработал для себя любимого один венгерский художник, чьи попытки забросать «галерейные ряды» на бульваре Ла-Синега невероятных размеров полотнами с треугольниками всех цветов радуги завершились полным финансовым крахом. Потеря для искусства обернулась выгодой для меня – благодаря решению лос-анджелесского суда по делам о банкротстве. В хороший денек вроде нынешнего в комплекте с домом идет еще и вид на океан – смутная лазурная полоска, робко выглядывающая над прибрежным районом под названием Палисады.
Я спал один с открытыми окнами – к черту грабителей и нынешних последователей Мэнсона! – и проснулся в десять, голый, в окружении свалившихся на пол простыней, в самый разгар какого-то тут же забытого сновидения. Чувствуя себя расслабленно и умиротворенно, приподнялся на локтях, кое-как подобрал обратно простыни и бездумно уставился на карамельные полоски солнечного света, просачивающиеся сквозь высокие французские окна. Вытащило меня из постели лишь вторжение обычной комнатной мухи, которая то пытливо исследовала складки простыней – мертвечину искала, что ли? – то вдруг кидалась мне на голову на манер пикирующего бомбардировщика.
Прошаркал в ванную, открыл краны, чтобы наполнить джакузи, после чего в сопровождении мухи направился в кухню на предмет поисков чего-нибудь съедобного. Сделал себе кофе, и мы с мухой по-братски разделили рогалик с луком. Двадцать минут одиннадцатого утра, понедельник – и никакой необходимости куда-то ехать или что-нибудь делать. Блаженный декаданс…
С того момента, как мне преждевременно пришлось оставить врачебную практику, прошло уже почти полгода, но меня до сих пор изумляло, насколько прост оказался переход от маниакального трудоголика к тормозному лодырю, озабоченному только собственной персоной. Наверное, такова и была моя истинная суть с самого начала.
Вернулся к бурлящей ванне, присел на краешек, дожевывая рогалик. В голове понемногу рождались планы на предстоящий день: понежусь как следует в горячей водичке; прогляжу утреннюю газетку; может, пробегусь трусцой до каньона и обратно; приму душ; потом, пожалуй, скатаюсь в… Но тут все эти приятные размышления грубо прервал звонок в дверь.
Обмотавшись полотенцем, я подошел ко входной двери в тот самый момент, когда в нее уже входил Майло Стёрджис.
– Было незаперто, – объяснил он, крепко прихлопывая за собой дверь и швыряя на диван экземпляр «Таймс»
[1]. Уставился на меня, и я потуже затянул вокруг себя полотенце. – Ну, с добрым утром, дитя природы!
Я махнул ему, чтобы проходил внутрь.
– Вообще-то неплохо бы запираться, дружище! Иначе знаешь, как бывает? Если нужна наглядная иллюстрация, то изволь – у меня в отделе таких протоколов что грязи.
– Доброе утро, Майло.
Дотащившись до кухни, я налил две чашки кофе. Майло, который здоровенной неуклюжей тенью следовал за мной по пятам, тут же открыл холодильник и вытащил оттуда тарелку с холодной пиццей, которую я, убей бог, не помню, чтобы когда-нибудь покупал. Вернувшись вслед за мной в гостиную, он рухнул на мой старый кожаный диван – артефакт из брошенного офиса в Уилшире, – пристроил тарелку на бедре и вытянул ноги.
Я сходил в ванную закрыть краны и устроился напротив него на бежевой оттоманке.
Майло мужик крупный – шесть футов два дюйма, двести двадцать фунтов
[2] – и, подобно таким же здоровенным бугаям, сидя словно растекается, как кисель. В то утро, утонув в диванных подушках, он больше походил на огромную тряпичную куклу – куклу с широким приятным лицом, почти мальчишеским, если не считать глубоких оспин на коже и усталых глаз. Глаза у него на удивление зеленые, с красноватыми белками, брови темные и косматые, шевелюра тоже почти черная и густая – причем именно что шевелюра, а не укладочка волосок к волоску, – как говорят в народе, «под Кеннеди». Нос крупный, с довольно заметной горбинкой, губы пухлые и по-детски мягкие. Вниз по рябым щекам спускаются баки, вышедшие из моды как минимум лет пять назад.
Как обычно, на нем была какая-то подделка под «Брукс бразерс» – оливково-зеленый габардиновый костюм, желтая рубашка, ядовитый галстучек в зелено-золотистую полоску, густо-бордовые ботинки… Смотрелся он в этом наряде столь же стильно, как У. К. Филдс
[3] в красных кальсонах.
Не обращая на меня внимания, Майло сосредоточился на пицце.
– Молодец, что нашел время заглянуть на огонек.
Когда тарелка опустела, он наконец опять подал голос:
– Ну, и как у тебя дела, старина?
– Дела у меня просто замечательно. Так чем могу, Майло?
– А кто говорит, что мне от тебя чего-то надо? – Он отряхнул крошки с коленей прямо на ковер. – Может, я просто в гости зашел.
– Хм! Ты врываешься сюда без звонка, да еще с такой перекошенной физиономией – это просто в гости зашел называется?
– Надо же, какая сила интуиции!
Майло с силой провел руками по лицу, словно умываясь без воды.
– Хочу кое о чем попросить, – сдался он наконец.
– Ладно, бери машину. Я часов до четырех все равно никуда не собираюсь.
– Нет, на сей раз я не за этим. Мне нужны твои профессиональные услуги.
Тут уже мне понадобилась пауза.
– Ты не в моей возрастной категории, – произнес я наконец. – А потом, я давно уже завязал с профессией.
– Я не шучу, Алекс. У меня сейчас один из твоих коллег лежит на столе в морге. Некто Мортон Хэндлер.
По фамилии я его знал, в лицо – нет.
– Вообще-то Хэндлер – психиатр.
– Психиатр, психолог… Незначительные смысловые нюансы в данном случае. Чистая семантика… Важнее то, что он мертв. Убит. Глотку от уха до уха раскроили плюс выпотрошили как следует – вся требуха наружу. И еще одна дамочка, знакомая его, – с ней обошлись примерно так же, и даже почище. Значительные повреждения половых органов, нос отрезали напрочь… Дом, где все это случилось, – его дом, – теперь не дом, а натуральная бойня.
«Бойня», «семантика»… Иногда хорошо чувствуется, что у моего друга степень магистра по американской литературе.
Я оставил чашку.
– Хорошо, Майло. Аппетита ты меня уже лишил. А теперь скажи, при чем здесь я?
Он продолжал, будто и не слышал:
– Меня вызвонили туда в пять утра. И с тех пор я по колено в дерьме и кровище. Вонь там – ну просто не передать! Люди плохо пахнут, когда умирают, знаешь ли. Я не про разложение – я про ту вонь, которая еще до разложения. Я-то думал, что уже ко всему привык. Но тут как нюхнешь, так аж досюда пробирает! – Он похлопал себя по животу. – В пять утра! Пришлось бросить дружка в постели – он мне целую сцену закатил. Горы мяса с кишками, и все это в пять утра… Господи!
Майло встал и нацелился взглядом в окно, неотрывно глядя куда-то поверх сосен и эвкалиптов. С моего места мне была видна завивающаяся вдалеке струйка дыма – кто-то затопил камин.
– А у тебя тут и вправду классно, Алекс. Тебе не скучно жить в таком раю и абсолютно ничего не делать?
– Ни капельки не скучно.
– Угу. Тоже думаю, что нет. И про Хэндлера и ту девчонку ты больше и слышать ничего не хочешь.
– Только нечего изображать тут пассивно-агрессивное расстройство, Майло. Выкладывай, зачем пришел.
Он обернулся и посмотрел на меня сверху вниз. Теперь его крупное некрасивое лицо выглядело еще более усталым.
– Я полностью подавлен, Алекс. – Он протянул мне пустую чашку, словно какой-то огромный Оливер Твист, которого только что хлопнули пыльным мешком по голове. – Наверное, только по этой причине я готов вынести еще чашечку этой отвратительной бурды.
Я взял чашку и налил ему добавки. Майло шумно отхлебнул.
– У нас есть возможный свидетель. Ребенок, который живет в том же доме. Девчонка в полном раздрае, сама толком не знает, что видела. Я как глянул на нее, так сразу про тебя подумал. Что ты мог бы с ней поговорить – может, даже загипнотизировать, чтобы встряхнуть ее память.
– А у вас что, нет штатных психологов?
Он полез в карман пальто и вытащил пригоршню полароидных снимков.
– Глянь-ка, какая красота.
Я взял их, присмотрелся. От увиденного меня чуть не вывернуло наизнанку. Быстро сунул ему фотки обратно.
– Убери ради бога и больше мне такого не показывай!
– Небольшой беспорядочек, угу? Говорю же – мясо. – Майло допил чашку, запрокинув ее к самому носу, чтобы стекло все до капли. – А все наши штатные психологи – это всего лишь один-единственный парень, который поставлен следить, чтобы в наши доблестные ряды не пролезли всякие шизики. А задача номер два у него – отлавливать тех шизиков, которые все-таки умудрились к нам просочиться. Вдобавок по детишкам он не спец. А вот ты – да.
– Но я совершенно не спец по убийствам.
– Забудь ты про убийство! Это моя проблема. Просто поговори с девчонкой, которой всего лишь семь лет от роду.
Я по-прежнему колебался. Майло примирительно выставил вперед ладони – совершенно белые, словно он долго оттирал их пемзой.
– Эй, я не имел в виду совсем уж бесплатно! Я готов проставиться. Знаю одно неплохое итальянское местечко, ньокки там – пальчики оближешь. И совсем неподалеку от…
– От этой бойни, как ты изволил выразиться? – Я скривился. – Нет уж, спасибо. А потом, я за тарелку макарон не работаю.
– И чем же тебя тогда можно соблазнить? У тебя ведь и так все уже есть – и дом в горах, и классная тачка, и шмотки от «Ральф Лорен»… Даже кроссовки и те «Ральф Лорен»! Господи, в тридцать три года уже типа как на пенсии, и с рожи загар не сходит… Да меня только от одного перечисления всего этого зло берет!
– Да, но счастлив ли я?
– Думаю, что да.
– И ты абсолютно прав. – Я подумал про жуткие фотографии. – Так что бесплатная контрамарка на фильм ужасов мне тоже не нужна.
– Знаешь, – заметил Майло, – я готов поспорить, что за всей этой твоей деланой зрелостью и умудренностью скрывается обычный молодой оболтус, готовый на стену полезть со скуки.
– Чепуха.
– Нисколько не чепуха. Сколько времени уже прошло – шесть месяцев?
– Пять с половиной.
– Хорошо, пять с половиной. Когда мы с тобой познакомились – поправь меня, если я ошибаюсь, – ты был полон жизни, энергии через край, на все свое суждение. Котелок варил на всю катушку. А теперь я только и слышу, что о пользе гидромассажа, да за сколько ты пробегаешь свою долбаную милю, да какие офигительные закаты видать у тебя с террасы… Выражаясь на твоем жаргоне, это регрессия. Всех забот – натянуть шортики поцветастей, на роликах прокатиться да в водичке поплескаться. Как и половина населения в этом городе, ты функционируешь на уровне шестилетки.
Я расхохотался.
– И ты делаешь мне это предложение – влезть с головой во все это мясо с кишками – исключительно в качестве трудотерапии?
– Алекс, да ты отсидишь себе всю жопу, пытаясь по Фрейду достичь нирваны через инерцию, но у тебя все равно ничего не выйдет! Помнишь, как там у Вуди Аллена: излишняя зрелость – это нехорошо, можно перезреть и испортиться?
[4]
Я хлопнул себя по голой груди.
– Пока никаких признаков порчи не вижу.
– А они изнутри сидят, потом проявятся – вылезут, когда ты меньше всего ожидаешь.
– Спасибо вам, доктор Стёрджис.
Он с отвращением посмотрел на меня, вышел в кухню и вернулся, вонзив зубы в обнаруженную там грушу.
– М-м… Вкуснота!
– Кушай на здоровье.
– Ладно, Алекс, забыли. Я с этим психиатром и этой девицей Гутиэрес как-нибудь сам разберусь. Все, что у меня есть, – это семилетняя девчонка, которая вроде что-то видела или слышала, но слишком напугана, чтобы все это осознать и хоть как-нибудь связно изложить взрослым дядям. Я прошу у тебя всего два часа твоего времени – уж чего-чего, а времени-то у тебя навалом – и вот что получаю: шиш с маслом.
– Не гони лошадей. Я не сказал, что отказываюсь. Дай мне уложить все это в голове. Я только что проснулся, а ты врываешься ко мне таким вот макаром и сразу огорошиваешь каким-то двойным убийством…
Дернув рукой, чтобы оттянуть обшлаг рубашки, Майло присмотрелся к циферблату своего «Таймекса»
[5].
– Десять тридцать семь. Бедное дитя. – И, смерив меня уничижающим взглядом, он опять вгрызся в грушу, отчего сок потек у него по подбородку.
– Во всяком случае, ты наверняка помнишь, что вышло, когда мне пришлось последний раз иметь дело с полицией. Тот опыт оказался для меня довольно травмирующим.
– Да, с Хиклом и впрямь нехорошо вышло. Но ты тогда и сам был потерпевшим – в некотором роде. Я нисколько не заинтересован тебя во все это по полной втягивать. Просто побеседуешь с малышкой часок-другой. Как я уже говорил, может, гипноз попробуешь, если у тебя не будет возражений… И сразу едем есть ньокки. Я вернусь домой и попробую угомонить своего возлюбленного, а ты можешь опять запереться в своей башне из слоновой кости. Конец пьесы. А на недельке можно будет просто так куда-нибудь сползать – к примеру, по сашими в японском квартале вдарим… Ну так как?
– А что этот ребенок в принципе видел или слышал? – спросил я, с тоской наблюдая, как блаженный денек ничегонеделания на глазах вылетает в трубу.
– Тени, голоса каких-то двух человек – может, трех. Но кто там на самом деле знает? Она ведь совсем кроха, да еще такая моральная травма… Мать ее перепугана ничуть не меньше, и у меня сложилось впечатление, что в плане интеллекта она отнюдь не физик-ядерщик, для начала-то. Я просто не представляю, с какой стороны зайти, Алекс. Я уже по-всякому пытался: и утешал, и сюсюкал… Может, если б там оказался инспектор по делам несовершеннолетних, то что-нибудь бы да вышло, но теперь их раз-два и обчелся. Наше начальство лучше еще три дюжины заместителей наберет, которые только бумажки перекладывать умеют.
Грушу он догрыз до самой сердцевины.
– Тени, голоса… Вот и всё. Ты ведь вроде спец по психолингвистике? Знаешь, на каком языке общаться с малолетками. Если сможешь заставить ее открыться, будет здорово. Если она даст хоть что-нибудь похожее на словесный портрет – вообще фантастика. Ну а если нет, то делать нечего – по крайней мере, мы пытались.
Психолингвистика… Давненько я не употреблял этот термин – последний раз это было вскоре после того происшествия с Хиклом, когда я вдруг поймал себя на том, что окончательно потерял над собой контроль, а лица Стюарта Хикла и всех детишек, над которыми он измывался, безостановочно кружились у меня в голове. Майло тогда потащил меня выпить. Где-то часа в два ночи он громогласно вопросил, почему дети так долго держали все это в себе.
«Они ничего не рассказывали, потому что никто не знал, как их слушать, – объяснил я тогда. – Они считали, что сами во всем виноваты».
«Вот как? – Он поднял на меня затуманенный взор, обеими руками вцепившись в большую глиняную кружку с пивом. – Ну да, я вроде уже слышал что-то такое от наших спецов по малолеткам».
«Именно так дети и думают, пока малы и эгоцентричны. Словно они – это центр вселенной. Мама поскальзывается, ломает ногу, а они винят в этом себя».
«И долго это длится?»
«У некоторых это вообще никогда не проходит. У большинства из нас подобная установка со временем ослабевает. Уже лет в восемь-девять мы воспринимаем окружающее гораздо более четко – но в любом возрасте взрослый всегда может манипулировать детьми, убедить их в том, что виноваты они сами».
«Вот скотство, – пробормотал Майло. – И как же ты вправляешь им мозги?»
«Нужно знать, как дети думают в том или ином возрасте. На разных стадиях развития. Начинаешь говорить на их языке – и пополняешь свои знания в области психолингвистики».
«И вот этим ты и занимаешься?»
«И вот этим я и занимаюсь».
Через несколько минут он спросил: «Как ты лично считаешь: чувство вины – это плохо?»
«Вовсе необязательно. Это часть того, что предохраняет человеческое общество от распада. Хотя в избытке может и покалечить».
Майло кивнул. «Угу, мне это нравится. А то мозгоправы вроде только и твердят, что, мол, хуже чувства вины вообще ничего нету. Твой подход меня больше устраивает. Вот что тебе скажу: как раз чувства вины нам частенько и не хватает – в этом мире просто не протолкнуться от всяких долбаных дикарей!»
Никаких возражений на этот счет у меня тогда не нашлось.
Мы поговорили в подобном духе еще немного. Алкоголь окончательно отпустил наши ментальные тормоза, и мы начали смеяться, а потом плакать. Бармен перестал протирать свои стаканы и подозрительно уставился на нас.
* * *
С точки зрения душевного состояния это был очень хреновый – действительно крайне хреновый – период в моей жизни, и я хорошо помнил, кто оказался рядом, чтобы помочь мне его преодолеть.
Я посмотрел, как Майло докусывает серединку груши на удивление мелкими и острыми зубками.
– Два часа? – уточнил я.
– Максимум.
– Тогда дай мне часок, чтобы собраться и кое-что доделать по дому.
То, что Майло все-таки убедил меня помочь ему, его вроде не слишком-то взбодрило. Он лишь кивнул и устало выдохнул.
– Ну, вот и отличненько. А мне нужно пока смотаться в отдел и тоже кое-что уладить. – Еще одна консультация с «Таймексом». – В двенадцать?
– Годится.
Майло подошел к двери, открыл ее, вышел на балкон и швырнул огрызок груши через перила в зелень внизу. Начал было спускаться по ступенькам, но вдруг обернулся и опять посмотрел на меня. Солнечные лучи, упавшие на его искаженное скорбью лицо, превратили его в какую-то бледную маску. На миг мне показалось, что его вот-вот пробьет на слезу.
Зря беспокоился.
– Слышь, Алекс, раз уж тебе все равно никуда не надо, можно я возьму «Кэдди»? Эта, – он обвиняющее ткнул пальцем в древний «Фиат», – уже на последнем издыхании. Теперь вот стартер…
– Блин, да ты просто влюбился в мою тачку!
Я зашел в дом, взял запасные ключи и бросил ему. Майло перехватил их на лету, словно Дасти Бейкер
[6], отпер мой «Севиль» и ввинтился внутрь, сразу отодвинув назад сиденье, чтобы уместить свои длинные ноги. Мотор завелся с полтычка, энергично рыкнув. Будто шестнадцатилетний юнец, отправляющийся на свой первый школьный бал на папашиных «колесах», Майло лихо погнал под уклон к городу.
Глава 2
Что значит жить в лихорадочном темпе, я знаю с самых юных лет. Окончив школу круглым отличником, шестнадцати лет от роду поступил в колледж – чтобы оплачивать учебу, пришлось подрабатывать гитаристом на танцах, а сразу после выпуска – в докторантуру по специальности «Клиническая психология» в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, в результате чего уже в двадцать четыре года обзавелся докторской степенью. Потом поработал в интернатуре – для этого пришлось отъехать на Север, в психиатрический институт имени Лэнгли Портера, и вернулся в Эл-Эй
[7], чтобы закончить аспирантуру для обладателей докторской степени в Западном педиатрическом центре. Покончив на этом с учебой, получил штатную должность врача в клинике и одновременно преподавателя медицинской школы при упомянутом центре. Одного за другим принимал пациентов и успевал еще в огромном количестве плодить научные статьи.
В двадцать девять стал уже адъюнкт-профессором по педиатрии и психологии, а также директором программы поддержки детей, страдающих физическими заболеваниями. Титул к тому времени был у меня уже такой длинный, что мои секретарши просто не могли запомнить его целиком, но я все продолжал усиленно публиковаться, воздвигая себе бумажную башню, в которой в основном и обитал: тематические и статистические исследования, контролируемые эксперименты, монографии, главы для учебников… Выпустил даже отдельным томом собственный научный труд касательно психологических последствий хронических заболеваний у детей.
Статус был хоть куда, а вот оплата труда – не очень. В общем, пришлось взять совместительство – стал принимать пациентов еще и частным порядком, для чего арендовал кабинет у одного пафосного психоаналитика с Беверли-Хиллз. Количество приемов возросло настолько, что я работал по семьдесят часов в неделю и метался между клиникой и кабинетом, словно обезумевший рабочий муравей.
Вдобавок сразу возник вопрос подоходного налога. Начав более или менее прилично зарабатывать, я с изумлением узнал, что ежегодно должен выкладывать государству такую сумму, на которую буквально недавно этот самый год совершенно безбедно существовал. Выяснилось, что есть вполне законные способы если и не избежать налогов, то по крайней мере весьма существенно их уменьшить, и среди них – инвестиции в определенные отрасли. Я нанимал и увольнял бухгалтеров, накупил в Калифорнии недвижимости – еще до покупательского бума, – продал ее с совершенно астрономической прибылью и тут же купил еще. Вписался даже в управляющие одного многоквартирного жилого комплекса – вот вам еще пять-десять рабочих часов в неделю. Содержал целый батальон обслуживающего персонала – садовников, водопроводчиков, маляров, электриков… На Рождество получал столько подарочных календарей, что вешать было некуда.
К тридцати двум годам пахал уже буквально на пределе человеческих возможностей – не помню, когда и выспаться-то нормально удавалось. Только встал – и сразу опять на работу. Даже бороду отпустил, чтобы сэкономить пять минут, которые требовались на бритье! Когда вспоминал, что надо бы поесть, то хватал первое попавшееся из торгового автомата и заглатывал прямо на ходу, мчась по больничному коридору с блокнотом в руке и во вздувшемся белом халате, словно какой-то безумный профессор из кино. Я был «человеком высокой миссии» – хотя, по зрелому размышлению, не такой уж высокой и в чем-то даже сомнительной.
Я преуспевал.
На какие-то романы при таком образе жизни времени практически не оставалось. Приходилось довольствоваться случайными связями – скоротечными, бессмысленными и ни к чему не обязывающими перепихонами с медсестрами, врачихами, студентками и социальными работницами. До сих пор не могу забыть ту секретаршу, длинноногую блондинку лет сорока с небольшим, которая в больничной канцелярии затащила меня за уставленные историями болезни шкафы и добрых двадцать минут выжимала из меня все соки.
Днем я заседал на больничных совещаниях, корпел над бумагами, подавлял бунты младшего медперсонала, тушил то и дело возникающие в трудовом коллективе скандалы и свары, а после вновь усаживался за бумаги. Вечерами с головой окунался в поток родительских жалоб, к которому в конце концов привыкает любой детский психотерапевт, и параллельно с увещеванием родителей в меру сил вправлял мозги их юным отпрыскам.
В свободное время опять разбирался с жалобами – на сей раз от собственных жильцов, проглядывал «Уолл-стрит джорнал», дабы оценить собственные приобретения и потери, и разбирал гору поступившей корреспонденции – писали мне, похоже, в основном всякие беловоротничковые и белозубые проныры, каждый из которых знал абсолютно стопроцентный способ озолотить меня с ног до головы. В один прекрасный день я с изумлением узнал, что номинирован на звание «Выдающегося молодого бизнесмена» – какая-то непонятная контора осчастливила меня этим известием в надежде, что всего за сто долларов я куплю у нее облаченный в кожаный переплет алфавитный указатель счастливчиков, тоже удостоившихся подобной чести. Временами прямо посреди белого дня я вдруг чувствовал удушье – но тут же встряхивался, мотал головой и старался не обращать на это внимания. Копаться в себе просто не было времени.
В самую гущу всего этого безумного водоворота и занесло Стюарта Хикла.
Хикл был человечек тихий и незаметный – бывший лаборант на пенсии. Такому бы в каком-нибудь ситкоме простака-соседа играть – высокий, сутулый, хорошо за пятьдесят, вязаная кофта, старая трубка в зубах… За очками в черепаховой оправе, сидящими на тонком, слегка вздернутом носу, – белесые глаза, цветом похожие на воду после мытья посуды. Добрая улыбка, мягкие манеры…
А еще – нездоровое стремление лезть руками в интимные места маленьких детей.
Когда полиция в конце концов до него добралась, у него конфисковали больше пятисот цветных фотографий, на которых Хикл развлекался подобным образом со множеством малышей двух- трех- четырех- и пятилетнего возраста – с мальчиками и девочками, белыми и черными. В плане пола и расы он не отличался особой разборчивостью. Заботили его лишь возраст и полная беззащитность.
Когда я впервые увидел эти фото, заставила меня вздрогнуть даже не клиническая прямота сюжетов, пусть и сама по себе весьма тошнотворная. Нет, это было то, что таилось в глазах всех этих детей, – ранимость, испуг, но при этом и понимание. Их взгляды словно бы говорили: «Я знаю, что так нельзя. Почему это происходит со мной?» Это проглядывало на каждом из кадров, в лице даже самой крошечной из жертв.
Я увидел перед собой не каких-то абстрактных жертв насилия, а живых маленьких людей. Осквернению подверглись не только тела – осквернены были в первую очередь души.
Мне стали сниться кошмары.
Доступ к маленьким детям имелся у Хикла попросту уникальный. Его жена, сирота-кореянка, с которой он познакомился во время военной службы в Сеуле, содержала преуспевающий частный детский садик в богатом и престижном Брентвуде.
«Уголок Ким» пользовался незыблемой репутацией одного из лучших мест, где можно спокойно оставить своих малолетних отпрысков – когда нужно поработать, сходить куда-нибудь поразвлечься или просто побыть в одиночестве. Когда разразился скандал, садик работал уже лет десять, и, несмотря на неопровержимые свидетельства, множество людей по-прежнему отказывались верить, что все это время «Уголок» служил настоящей кормушкой для педофила, отправляющего там свои гнусные ритуалы.
Это было жизнерадостного и приветливого вида заведение, целиком занимавшее большой двухэтажный дом на тихой жилой улочке неподалеку от университета. В последний год своего существования садик ежедневно принимал более сорока детишек – в основном из зажиточных семей. Подавляющее большинство воспитанников Ким Хикл составляли совершеннейшие малыши, поскольку возглавляемое ею учреждение относилось к тем очень немногим, куда принимали детишек, еще не приученных пользоваться туалетом.
В доме имелся подвал – большая редкость в наших подверженных регулярным землетрясениям краях, – и как раз в этом сыром и мрачном помещении со множеством закоулков полиция и провела большую часть времени. Здесь нашли старую армейскую раскладушку, холодильник, ржавый умывальник и тысяч на пять долларов разнообразной фототехники. Особо тщательному исследованию подверглась раскладушка, поскольку именно она и оказалась основным источником ключевых улик – волос, крови, пота и семени.
Журналисты набросились на дело Хикла со вполне ожидаемым пылом. История была сочная, затрагивающая первобытные чувства и вызывающая в памяти детские страшилки в духе «Черной Руки» и прочих чудищ, скрывающихся под кроватью. В вечерних новостях показывали, как Ким Хикл убегает от толпы репортеров, закрыв лицо руками. Она стояла на том, что абсолютно ничего не знала. Доказательств ее причастности не отыскалось, так что садик просто закрыли, отобрали у нее лицензию и на этом успокоились. Ким быстро оформила развод и скрылась в неизвестном направлении.
Лично у меня имелись большие сомнения касательно ее невиновности. Я достаточно насмотрелся подобных случаев, чтобы знать: жены растлителей малолетних часто тоже не остаются в стороне, прямо или опосредованно потворствуя их грязным занятиям. Обычно это те женщины, которые испытывают отвращение к сексу и физической близости и, дабы уклониться от исполнения супружеских обязанностей, подыскивают своим мужчинам замещающих партнеров. Старый анекдот про гарем в самом своем холодном и жестоком варианте: раз мне довелось столкнуться со случаем, когда отец по очереди, строго по расписанию спал с тремя своими дочерьми, и за соблюдением этого расписания следила как раз их мамаша.
Вот и тут мне было трудно поверить, что Ким Хикл просто играла с малышами в кубики, пока Стюарт измывался над очередным ребенком в подвале. Тем не менее ее отпустили на все четыре стороны.
Самого же Хикла бросили на растерзание волкам. Телекамеры работали на износ. Каждая мелочь тут же выдавалась в эфир – с комментариями наиболее словоохотливых моих коллег, – газеты разразились передовицами на тему защиты прав детей…
Весь этот шабаш длился две недели, после чего история потеряла остроту, вытесненная с телеэкрана и газетных страниц репортажами о прочих мерзостях. К несчастью, в Лос-Анджелесе нет недостатка в зловещих сюжетах. Город постоянно изрыгает из себя всякую дрянь, словно какое-то хищное насекомое – свои кровожадные личинки.
* * *
Через три недели после ареста Хикла к громкому делу привлекли и меня. Ажиотаж вокруг него давно спал, и кому-то наконец-то пришло в голову уделить внимание и жертвам.
Для жертв же самый ад тем временем только начинался.
Дети просыпались среди ночи от собственного крика. Малыши, уже умеющие пользоваться туалетом, начинали опять справлять нужду в постель. Совсем недавно тихие, хорошо воспитанные детки вдруг начинали драться, лягаться и кусаться без всяких провокаций со стороны. Сообщалось о многочисленных жалобах на боли в животе и о прочих необъяснимых физических симптомах, равно как и классических признаках депрессии – потере аппетита, апатии, отказе от общения…
Родители, охваченные чувством вины и стыда, постоянно натыкались на обвиняющие взгляды родственников и знакомых – на самом деле или только в собственном воображении. Мужья и жены отворачивались друг от друга. Некоторые из них принялись безбожно баловать пострадавших отпрысков, лишь усугубляя ситуацию и вызывая ревность среди других детей в семье. Позже некоторые из таких братьев и сестер признались, что и сами были бы не прочь подвергнуться растлению, чтобы с ними тоже нянчились подобным образом, – после чего терзались чувством вины за подобные мысли.
Разваливались целые семьи, страдания которых совершенно затерялись на фоне благородного негодования общественности, жаждавшей крови Хикла. Наверное, все это так и было бы предано забвению, а семьи пострадавших детей навсегда остались бы наедине со своим горем, виной и страхами, если б не тот факт, что среди филантропов, входящих в совет директоров Западного педиатрического центра, оказалась могущественная тетя одной из жертв, которая на очередном заседании громогласно вопросила, какого же черта центр сидит на жопе ровно и как тут вообще с чувством общественного долга. Председатель совета сразу взял под козырек, тем более что заодно увидел шанс получить хорошую прессу. Последняя публикация с упоминанием Западного педиатрического касалась сальмонеллы в капустном салате, обнаруженной в больничной столовке, так что положительный пиар оказался бы весьма кстати.
Главврач тут же выпустил пресс-релиз, анонсирующий программу психологической реабилитации жертв Стюарта Хикла – со мной в качестве ведущего психотерапевта. Сам я был об этом ни сном ни духом, пока не открыл свежую «Таймс».
Когда я на следующее утро пришел к нему, меня немедленно препроводили в кабинет. Главврач, хирург-педиатр, не оперировавший уже лет двадцать и давно обзаведшийся покровительственными замашками раскормленного бюрократа, восседал за сверкающим письменным столом размером с хоккейное поле и улыбался во всю ширь.
– Что за дела, Генри? – Я протянул ему газету.
– Присаживайся, Алекс. Я как раз собирался тебе звонить. Совет решил, что ты идеально – ну просто лучше всех – подходишь для этого дела.
– Весьма польщен.
– Все помнят твою великолепную работу с Броунингами.
– Броунеллами.
– Ну да, не суть.
Пятеро юных Броунеллов выжили в катастрофе легкого самолета в горах Сьерра-Невада, унесшей жизни их родителей. Дети были травмированы и физически, и психологически – солнечные ожоги, крайнее истощение, амнезия, потеря речевых функций… Я не покладая рук работал с ними два месяца, и это попало в газеты.
– Знаешь, Алекс, – продолжал главврач, – в попытках совместить высокие технологии и самопожертвование, которые и лежат в основе современной медицины, мы зачастую совершенно упускаем из виду как раз человеческий фактор.
Круто загнул, прямо как с трибуны. Я очень надеялся, что он не забудет эти слова при планировании очередного ежегодного бюджета.
Главврач еще какое-то время гладил меня по шерстке, разглагольствуя о «передовом крае гуманистических устремлений», на котором должна располагаться наша больница, после чего улыбнулся и подался ко мне всем телом.
– А кроме того, я вижу во всем этом немалый исследовательский потенциал, так что как минимум две-три публикации к июню тебе обеспечены.
В июне мне, адъюнкту, предстояло получение полноценного профессорского звания, а главврач был членом квалификационной комиссии.
– Генри, по-моему, вы взываете к моим низменным инстинктам.
– Боже упаси! – Он лукаво подмигнул. – Наша главная задача – просто помочь всем этим несчастным детишкам, ставшим жертвами гнусного насилия.
И, покачав головой, добавил:
– Какая мерзость… Этого типа надо попросту кастрировать.
Чисто хирургический подход к делу.
* * *
Я с обычной для себя одержимостью с головой ушел в разработку программы реабилитации. Терапевтические сеансы мне разрешили проводить в моем частном кабинете – при условии, что вся слава достанется Западному педиатрическому.
Главной моей задачей было помочь членам семей высказать чувства, которые они прятали где-то глубоко в себе с тех самых пор, как подпольные обряды Хикла оказались выставленными на всеобщее обозрение, подвигнуть их поделиться этими чувствами с товарищами по несчастью и понять, что они не одиноки. Для этого я разработал интенсивную шестинедельную программу терапии, в основном групповой – для детей, родителей, братьев и сестер, полных семей – с проведением при необходимости индивидуальных сеансов. Подписались на нее восемьдесят процентов семей, и никто в итоге не соскочил. Собирались мы по вечерам в моем офисе в Уилшире, когда в опустевшем здании воцарялась гулкая звенящая тишина.
Бывали вечера, когда после таких сеансов, на которых людское несчастье изливалось на меня, словно кровь из разверстой раны, я чувствовал себя совершенно опустошенным – и физически, и эмоционально. Пусть никто не пытается убедить вас в обратном: более изматывающее тело и душу занятие, чем психотерапия, трудно себе и представить. Чем мне только не доводилось заниматься в жизни – от сбора морковки под палящим солнцем до заседаний в шикарных начальственных кабинетах, – но ничто не сравнится с грузом человеческого горя, которому вы пытаетесь противостоять час за часом, и ответственности за то, чтобы облегчить это горе при помощи только собственного разума и речей. В лучшем случае вас ждет невероятный душевный подъем – когда вы видите, что пациент наконец открылся, задышал полной грудью, освободился от боли. В худшем – это все равно как барахтаться в выгребной яме, отчаянно пытаясь устоять на ногах, когда вам на голову один за другим обрушиваются все новые и новые потоки нечистот.
Лечение оправдывало себя. У детишек опять заблестели глазенки. Их семьи постепенно вылезли из своей скорлупы, стали помогать друг другу. Со временем мое участие свелось к роли молчаливого наблюдателя.
За несколько дней до последнего сеанса мне позвонил репортер из «Новостей национальной медицины» – не слишком-то известного листка для врачей. Звали его Билл Робертс, он как раз оказался у нас в городе и желал взять у меня интервью. Давно пора, мол, привлечь внимание практикующих педиатров к вопросам последствий растления малолетних. Дело было вроде стоящее, и я согласился на встречу.
В половине восьмого вечера я выехал с больничной автостоянки и направился к западу. Пробки уже рассосались, и до черной башни из стекла и гранита, в которой располагался мой офис, я добрался уже к восьми. Оставил машину на подземной парковке, прошел через двойные стеклянные двери в тихий вестибюль, где лишь негромко наигрывала фоновая музыка, и поднялся в лифте на шестой этаж. Двери разъехались по сторонам, я вышел в коридор, свернул за угол – и непроизвольно остановился.
Никто меня не ждал – что выглядело странно, поскольку большинство репортеров, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, отличались пунктуальностью.
Приближаясь к двери своего офиса, я увидел острый треугольник света, косо пересекающий коридор. Дверь была приоткрыта где-то на дюйм. Интересно, подумалось мне, уж не впустил ли Робертса кто-нибудь из уборщиков, работающих в ночную смену? Если так, то придется серьезно поговорить с управляющим, напомнить ему о правилах безопасности в здании.
Подойдя к двери вплотную, я сразу понял: что-то тут не так. Вокруг дверной ручки – царапины, на ковре под ней – металлические опилки. И все же, словно следуя какому-то сценарию, вошел внутрь.
– Мистер Робертс?
Приемная была пуста. Я прошел из нее в кабинет. Человек на диване не был Биллом Робертсом. Я никогда с ним не встречался, но сразу его узнал.
На мягких подушках, как кукла, раскинулся Стюарт Хикл. Голова – вернее, то, что от нее осталось, – привалилась к стене, глаза отсутствующе уставились в потолок. Одна рука покоилась возле влажного пятна у паха. У него была эрекция. На шее рельефно выдавались вздувшиеся вены. Другая рука безвольно прикрывала грудь. Палец застыл на спусковом крючке маленького вороненого пистолета, который висел на нем рукояткой вниз – дуло в дюйме от полуоткрытого рта Хикла. На стене за головой – ошметки мозгов, крови и кости. Алые росчерки выделялись на бледно-зеленом рисунке обоев, будто накаляканные рукой младенца. Густые струйки того же цвета вытекали из носа, ушей и рта. В кабинете стоял запах фейерверка и человеческих испражнений.
Я бросился к телефону.
* * *
Заключение коронера оказалось коротким: смерть в результате самоубийства. В окончательном варианте оно звучало примерно так: с момента задержания Хикл испытывал сильную депрессию и, словно японский самурай, в преддверии суда предпочел смерть публичному унижению. Это он, представившись Биллом Робертсом, назначил мне встречу, это он взломал замок и сам вышиб себе мозги. Когда в полиции мне проиграли магнитофонную запись его признания, я действительно уловил определенную схожесть голоса Хикла с тем, что я слышал по телефону во время разговора с «Робертсом», – по крайней мере, достаточную схожесть, чтобы с ходу ее не отрицать.
Что же касается причин, по которым он избрал для своей лебединой песни именно мой кабинет, то и на это у моих коллег-мозгоправов сразу нашелся простой ответ: исцеляя его жертв, я стал для него символической фигурой отца, устраняющего причиненный им ущерб. Его смерть стала столь же символическим жестом покаяния.
Конец пьесы.
Но даже самоубийства – а тем более связанные с уголовными делами по тяжким статьям – необходимо расследовать, подчистив все возможные хвосты. И тут началось обычное бодание между двумя полицейскими департаментами – Беверли-Хиллз и города Лос-Анджелеса. Стороны старательно пытались спихнуть дело друг другу, оперируя обычными в таких случаях формальными резонами. В Беверли-Хиллз признавали, что самоубийство имело место на их «земле», но ссылались на то, что оно вторично по отношению к первоначальным преступлениям, совершенным на территории дивизиона Западного Лос-Анджелеса. Там и рады были бы перекинуть его обратно, но дело по-прежнему светилось в газетах, и департаменту меньше всего хотелось обвинений в отлынивании от исполнения своих обязанностей и бюрократизме.
Западному Лос-Анджелесу этот подарочек в итоге и достался. А если точнее, достался он детективу отдела убийств Майло Бернарду Стёрджису.
* * *
Проблемы начались у меня лишь где-то через неделю после обнаружения тела Хикла – нормальная задержка, поскольку первое время мозг просто отказывался воспринимать случившееся и пребывал в некотором оцепенении, тем более после всего того негатива, что вывалился на меня в ходе работы. Поскольку как профессиональному психологу с подобными вещами мне и полагалось управляться, никому и в голову не приходило справляться о моем собственном самочувствии.
Перед лицом детей и их родственников я прекрасно держал себя в руках, воздвигнув перед ними фасад спокойствия, профессиональной компетентности и открытости. Полностью владел ситуацией – по крайней мере, на вид. На одном из сеансов мы поговорили и о смерти Хикла – с акцентом не на самом насильнике, а на его жертвах, на их собственном восприятии случившегося.
Последний сеанс, по сути, превратился в вечеринку, на которой все меня благодарили, обнимали и даже подарили мне репродукцию «Психолога» Брэгга
[8] в рамке. И дети, и взрослые отлично повеселились, посмеялись и повалялись на ковре, ликуя по поводу своего выздоровления и – частично – по поводу смерти своего мучителя.
Домой я добрался только около полуночи и, закутавшись в одеяла, вдруг ощутил пустоту, холод и беспомощность, словно брошенный всеми сиротка на пустынной дороге. На следующее утро эти тревожные симптомы проявились в полную силу.
Я стал суетлив, никак не мог как следует сосредоточиться. Эпизоды затрудненного дыхания участились и усилились. Постоянно накатывала тревога, тошнотворно крутило в животе, охватывало предчувствие смерти.
Пациенты начали спрашивать меня, всё ли со мной в порядке. Я, наверное, просто-таки источал тревогу, поскольку все труднее становилось отвлечь их от меня самого и заставить сосредоточиться на собственных проблемах.
У меня хватало знаний понять, что происходит, но недоставало проницательности, чтобы сделать правильные выводы.
Дело было не в том, что я нашел труп – ко всяким шокирующим событиям я уже вроде давно привык, – но обнаружение тела Хикла стало тем катализатором, который и загнал меня в широкомасштабный кризис. Теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что лечение его жертв отсрочило мое попадание в жернова на шесть недель, и по окончании процесса у меня образовалось порядочно времени, чтобы наконец покопаться в себе – весьма опасное занятие. И мне очень не понравилось то, что я в себе накопал.
Мне открылось, что на самом-то деле я один как перст, что живу в практически полной изоляции, что во всем мире у меня нет ни одного настоящего друга. Почти десять лет единственными живыми людьми, с которыми я общался, были мои пациенты, а от пациентов по определению ничего не получишь – они могут только брать.
Чувство одиночества становилось все более болезненным. Я еще глубже ушел в себя, погрузившись в глубочайшую депрессию. На работе сказался больным, отменил прием частных пациентов и целыми днями не вылезал из постели, смотря какие-то бесконечные сериалы.
Звук и свечение телевизора омывали меня, словно какой-то мерзкий парализующий наркотик, – отупляя, но не исцеляя.
Я почти ничего не ел и очень много спал, чувствуя себя тяжелым, слабым и бесполезным. Снял телефонную трубку с аппарата и выходил из дому только для того, чтобы протолкнуть скопившуюся почту – в основном всякий рекламный хлам – через щель в двери и вновь спрятаться в своем убежище.
На восьмой день такого кладбищенского существования у моей двери появился Майло, чтобы задать мне вопросы. В руках у него был большой блокнот, прямо как у психоаналитика. Только вот на психоаналитика он ничуть не походил – крупный, обрюзгший, лохматый малый в такой одежде, будто он в ней же и спал.
– Доктор Алекс Делавэр? – Майло показал мне свой значок.
– Угу.
Он представился и уставился на меня. На мне был обтрепанный купальный халат. Давно не стриженная бородка достигла раввинских пропорций, а прическа походила на наэлектризованную посудную мочалку.
– Надеюсь, ничему не помешал, доктор. У вас на работе мне дали ваш домашний номер, но телефон вроде как не работает.
Я впустил его, и он уселся, обозревая мои владения. На обеденном столе громоздились футовые стопки неоткрытых писем. В доме было темно, занавески задернуты, и воняло затхлостью. На телеэкране мерцали «Дни нашей жизни»
[9].
Майло положил свой планшет на колено и сообщил, что опрос чисто формальный – для коронерского дознания. А потом принялся расспрашивать меня про тот вечер, когда я обнаружил тело, иногда перебивая, чтобы прояснить какой-то момент, почесываясь, делая пометки в блокноте и озираясь по сторонам. В ходе этой процедуры я маялся, отвечал невпопад, так что ему приходилось повторять свои вопросы. А иногда я говорил так тихо, что Майло просил меня повторить мои ответы.
Минут через двадцать он спросил:
– Доктор, как вы себя чувствуете?
– Отлично.
Прозвучало это без особой убежденности.
– Ну хорошо-о… – протянул детектив, покачав головой, задал еще несколько вопросов, после чего отложил карандаш и нервно хохотнул. – Знаете, как-то непривычно спрашивать у доктора, как он себя чувствует.
– Пусть это вас не беспокоит.
Он продолжил меня опрашивать, и даже сквозь окутавший мозги туман я уловил, какая любопытная у него техника. Майло перескакивал с темы на тему, не придерживаясь какой-либо четкой линии опроса. Это выбило меня из равновесия и заставило насторожиться.
– Вы помощник профессора в мединституте?
– Адьюнкт-профессор.
– Надо же, а по возрасту и не скажешь…
– Мне тридцать два. Рано начал.
– Угу… Сколько у вас детей в программе?
– Около тридцати.
– А родителей?
– Где-то десять-одиннадцать семейных пар и еще с полдюжины родителей-одиночек.
– Приходилось говорить про мистера Хикла в ходе лечения?
– Это конфиденциальная информация.
– Конечно, сэр. И лечением вы занимаетесь в рамках вашей работы в… – он сверился со своими записями, – Западной педиатрической больнице?
– Это была добровольная работа, связанная с больницей.
– То есть вам за нее не заплатили?
– Я продолжаю получать зарплату, и в больнице меня освободили от прочих обязанностей.
– И отцы в ваши группы тоже входили.
– Да.
По-моему, я уже упоминал про семейные пары!
– Насколько я понимаю, кое-кто из этих ребят довольно зол на мистера Хикла.
Мистера Хикла. Только полицейские могут быть настолько изысканно вежливы, что даже мертвый извращенец для них тоже «сэр». Можно предположить, что между собой они все-таки используют другие термины. Подобный невыносимый этикет – способ воздвигнуть барьер между копом и гражданским лицом.
– Это тоже конфиденциально, детектив.
Майло ухмыльнулся – типа за спрос денег не берут – и что-то нацарапал в блокноте.
– А почему так много вопросов про это самоубийство?
– Таков порядок, – автоматически ответил он, не поднимая взгляда. – Не хотелось бы что-нибудь упустить. – Отсутствующе уставился на меня, после чего спросил: – Вам с этими группами кто-нибудь помогал?
– Я поощрял участие членов семей – чтобы они помогли сами себе. Из профессионалов был только я один.
– Взаимное консультирование? «Равный – равному»?
[10]
– Совершенно верно.
– У нас в департаменте тоже такое завели, – заметил Майло без особого одобрения в голосе. – Короче, они там сами рулили.
– Начали со временем. Но я всегда при этом присутствовал.
– У кого-нибудь из них имелся ключ от вашего офиса?
Ага!
– Это совершенно исключено. Так вы считаете, что кто-то из этих людей убил Хикла и представил все как самоубийство?
Еще бы он так не считал! Такое же подозрение возникало и у меня.
– Я не делаю поспешных выводов. Пока что только собираю информацию.
Этот малый был достаточно уклончив, чтобы самому быть психоаналитиком.
– Понятно.
Внезапно Майло встал, захлопнул блокнот и убрал карандаш.
Я поднялся, чтобы проводить его к выходу, но вдруг покачнулся. В глазах у меня потемнело.
* * *
Первым, что я увидел, когда окружающий мир вновь обрел ясность, была нависшая надо мной его огромная уродливая физиономия. Я почувствовал сырость и холод. В руках Майло держал посудную губку, с которой на лицо мне капала вода.
– У вас был обморок. Как вы?
– Отлично.
Я был далек от «отлично» как никогда.
– Видок у вас не из лучших. Может, позвать доктора, доктор?
– Нет.