Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Робертсон Дэвис

Что в костях заложено

Что в костях заложено, того из мяса не выбить. Английская пословица (с латыни), 1290
Часть первая

Кто задал вопрос?

Ты должен прекратить работу над книгой.

— Артур, нет!

— Может быть, не насовсем. Но сейчас ты должен остановиться. Мне нужно время подумать.

Трое членов совета сидели в большой гостиной пентхауса. Они уже почти кричали, нарушая деловую атмосферу встречи, — впрочем, атмосфера и с самого начала была не очень деловой. Однако это была деловая встреча, а трое участников представляли собой недавно основанный Фонд Корниша по содействию искусствам и гуманитарным наукам, в полном составе. Артур Корниш, который сейчас бегал взад-вперед по комнате, был, без сомнения, деловым человеком; бизнес-партнеры знали его как председателя совета директоров, но сильно удивились бы разнообразию его интересов, не разделяй он свою жизнь на отдельные аккуратные отсеки. Преподобный Симон Даркур, розовый, пухлый и слегка нетрезвый, выглядел именно тем, кем был, — священником-ученым в неловком положении. Третья фигура меньше всего походила на члена совета чего бы то ни было: жена Артура, Мария, по-цыгански босая, в домашнем платье, которое можно было бы назвать крикливым, не будь оно сшито дорогими кутюрье из дорогих тканей.

Существует ничем не оправданное мнение, что женщины по природе своей миротворцы. Мария попыталась взять на себя эту роль.

— Но Симон уже так давно над ней работает!

— Мы поторопились. В смысле — заказать ему книгу. Надо было сперва посмотреть, что он раскопает.

— То, что он раскопал, не обязательно так ужасно, как ты думаешь. Верно, Симон?

— Понятия не имею. Решать будут специалисты, и это может занять много лет. У меня пока ничего нет, кроме подозрений. Я уже жалею, что о них упомянул.

— Но ты подозреваешь, что дядя Фрэнк подделал рисунки старых мастеров — часть тех, которые он оставил Национальной галерее. Это уже само по себе ужасно.

— Да, это может оказаться неуместно.

— Неуместно! Мне бы твое хладнокровие. Наша семья занимает высокое положение в канадских финансовых кругах, и вдруг одного из нас подозревают в подделке картин!

— Артур, у тебя какая-то паранойя с этим бизнесом.

— Да, Мария, у меня паранойя, и вполне обоснованная. Нет отрасли более мнительной, капризной, пугливой и просто безумной, чем финансы. Если окажется, что один Корниш был жуликом, финансовый мир решит, что никому из Корнишей доверять нельзя. В газетах появятся карикатуры на меня: «Купите ли вы у этого человека старинную гравюру?» — и все такое.

— Но дядя Фрэнк никогда не был связан с семейным бизнесом.

— Не важно. Он — Корниш.

— Лучший из Корнишей.

— Может быть. Но если он окажется жуликом, пострадает вся его родня, работающая в банковской сфере. Простите меня, но книги не будет.

— Артур, ты ведешь себя как тиран.

— Хорошо, я веду себя как тиран.

— Потому что ты трусишь.

— У меня на это есть все основания. Ты что, не слушала? Не слышала, что говорил Симон?

— Боюсь, я не очень ловко преподнес всю эту историю, — сказал Симон Даркур. У него был очень несчастный вид; лицо побелело, почти сравнявшись цветом с пасторским воротничком. — Напрасно я начал со своих подозрений — потому что это именно подозрения, больше ничего. Пожалуйста, послушайте, что меня беспокоит на самом деле. Беда не в том, что ваш дядя Фрэнк чересчур ловко обращался с карандашом. Беда со всей книгой. Я дисциплинированный работник. Я не тяну время, ожидая прилива вдохновения и всякой такой чепухи. Я сажусь за стол, включаюсь в работу и преобразую свои многочисленные записи в прозу. Но эта книга изворачивалась и вырывалась у меня из рук, как прутик лозоходца. Может быть, дух Фрэнсиса Корниша не хочет, чтобы писали его биографию? Корниш был скрытен, как никто. Он почти ничего о себе не рассказывал — никому, за исключением двух-трех человек, последним из которых был Эйлвин Росс. Вы, конечно, знаете, что Фрэнсиса и Росса считали любовниками?

— Боже мой! — воскликнул Артур Корниш. — Сначала ты подозреваешь, что он подделывал картины, а теперь выясняется, что он голубой. Чем еще порадуешь?

— Артур, не говори глупостей и не груби, — заметила Мария. — Ты же знаешь, что теперь в этом не видят ничего такого.

— Только не в банковских кругах!

— Милые мои, — сказал Даркур, — не ссорьтесь, и, если мне позволено будет так выразиться, не ссорьтесь по-глупому из-за пустяков. Я работаю над этой биографией уже полтора года, но никуда не продвинулся. Артур, ты меня не напугаешь обещаниями придушить эту книгу. Я уже сам подумывал ее придушить. Говорю вам, я застрял. Мне элементарно не хватает фактов.

Артуру Корнишу не было чуждо ничто человеческое, в том числе инстинктивное стремление заставлять людей делать то, чего они делать не хотят. Поэтому он сказал:

— Симон, это на тебя совсем не похоже. Ты не из тех, кто легко сдается.

— Да-да, Симон, пожалуйста, не думай об этом, — подхватила Мария. — Выбросить на свалку полтора года работы? Ты просто расстроен. Выпей, а мы тебя развеселим.

Артур уже сходил за напитками для всех троих. Он поставил перед Даркуром стакан шотландского виски, с капелькой содовой для порядка, а сам сел на диван рядом с женой.

— Валяй, — сказал он.

Даркур сделал большой, ободряющий глоток.

— Вы поженились примерно через полгода после смерти Фрэнсиса Корниша. Когда наследственные дела наконец были улажены, оказалось, что сумма наследства гораздо больше, чем все ожидали…

— Ну да, — сказал Артур. — Мы думали, у него только доля от наследства деда и то, что оставил отец, — это могли быть солидные деньги. Он никогда не интересовался семейным бизнесом; родня считала его чудаком — человеком, который возню с пыльными картинками предпочитает банковскому делу. Я единственный из всей семьи хотя бы примерно понимал, что им движет. Банковское дело не сахар, если у тебя нет к нему склонности. К счастью, у меня она есть, поэтому я теперь председатель совета директоров. Состояния дяди Фрэнсиса хватало на безбедную жизнь: у него было несколько миллионов долларов. Но стоило ему умереть, как солидные деньги начали обнаруживаться в самых неожиданных местах. Например, три очень большие суммы на анонимных счетах в швейцарских банках. Откуда они? Мы знаем, что антикварные салоны и частные коллекции хорошо платили ему за установление подлинности работ старых мастеров. Но даже большие гонорары, сложенные вместе, не потянут на несколько лишних миллионов. Чем же он занимался?

— Артур, замолчи наконец, — сказала Мария. — Ты обещал не мешать Симону.

— Прошу прощения. Симон, продолжай. Ты знаешь, откуда взялись эти лишние деньги?

— Нет, но это далеко не самое важное из всего, чего я не знаю. Я просто не знаю, кем он был.

— Но как ты можешь не знать? То есть я хочу сказать, есть же факты, которые можно проверить.

— Да, есть, но они не укладываются в портрет человека, которого мы знали.

— Я его совсем не знала. Даже не видела никогда, — вставила Мария.

— Я его тоже не знал по-настоящему, — сказал Артур. — Видел его несколько раз еще в детстве, на больших семейных сборищах. Он редко на них появлялся и, кажется, не ладил с родней. Он каждый раз давал мне деньги. Не десять долларов, как обычно дядюшки племянникам на карманные расходы: он тайком совал мне конверт, в котором могла оказаться сотня. Целое состояние для школьника, которого воспитывали в духе уважения к деньгам и бережливости. И еще одно мне запомнилось: он никогда не здоровался за руку.

— Я знал его намного лучше, чем вы двое, и он даже со мной никогда не здоровался за руку, — сказал Даркур. — Мы подружились на почве общих интересов — к музыке, рукописям, каллиграфии и все такое. И конечно, я был одним из исполнителей по завещанию. Но никаких рукопожатий! Фрэнк однажды сказал мне, что терпеть не может здороваться за руку. Что стоит ему коснуться чужой руки, и к его руке прилипает запах смерти. Если собеседник совершенно не понимал сигналов и Фрэнку не удавалось отвертеться от рукопожатия, он сразу бежал в ванную и мыл руки. Невроз навязчивых движений.

— Странно, — сказал Артур. — С виду он не выглядел особенно чистоплотным.

— Он редко мылся. У него было три квартиры, с шестью ванными комнатами в общей сложности. Когда мы начали разбирать его вещи, оказалось, что все ванны заполнены горами картин, набросков, книг, рукописей и тому подобным. Я даже не поручусь, что краны в них все еще работали после стольких лет полного бездействия. Но Фрэнк оставил себе один санузел в прихожей размером со стенной шкаф и там бесконечно мыл руки. Ладони у него всегда были белоснежные, хотя в остальном от него попахивало.

— Ты собираешься вставить это в книгу?

— Конечно. Он не вонял. От него пахло, как от старинной книги в кожаном переплете.

— Звучит очень мило, — заметила Мария. — Жулик с ароматом старинной книги. Человек эпохи Возрождения, но без пьянства и дуэлей на мечах.

— Определенно без пьянства, — подтвердил Даркур. — Он вообще не пил — во всяком случае, дома. Но никогда не отказывался пропустить стаканчик или даже несколько, если платил кто-нибудь другой. Он был ужасным скрягой.

— Все лучше и лучше, — сказала Мария. — Жуликоватый скупердяй, пропахший книгами. Симон, я уверена, что у тебя получится отличная биография.

— Помолчи, Мария; я знаю, что ты романтик и тебе симпатичны жулики, но надо себя контролировать. Это все ее цыганская кровь, — объяснил Артур Даркуру.

— Пожалуйста, помолчите оба и дайте мне наконец рассказать! — воскликнул Даркур. — Я не намерен писать авантюрный роман; я собираюсь выполнить твою просьбу почти двухлетней давности, а именно создать солидный труд на научной основе, желательно не смертельно скучный: биографию покойного Фрэнсиса Корниша. Это должно стать первым проектом только что созданного Фонда Корниша по содействию искусствам и гуманитарным наукам, у которого на данный момент ровно два директора: ты и я. И пожалуйста, Артур, не говори, что ты мне заказал эту книгу. Ты не заплатил мне ни единого цента, и у тебя нет ни клочка бумаги, который сошел бы за контракт. Это был вопрос дружбы, а не денег. Ты решил, что хорошая книга про дядю Фрэнка станет неплохим началом деятельности замечательного фонда, созданного для развития всяческих прекрасных вещей, которые, по твоему мнению, любил дядя Фрэнк. Типично канадская история — всё в высшей степени хорошо и мило. Но я не могу найти для этой книги нужных фактов, а те, что я нахожу, сделают книгу скандальной. Опасения Артура совершенно справедливы.

— Эти факты замарают наш фонд и имя Корнишей, — вставил Артур.

— Не знаю насчет имени Корнишей, но если фонд готов раздавать деньги, то, скорее всего, ученые и художники не будут сильно привередничать, — заметил Даркур. — Ученые и художники обычно не испытывают угрызений совести по поводу денег. Они не побрезгуют даже доходами от детской проституции. Вам, двум невинным голубкам, еще предстоит это выяснить.

— Симон, похоже, ты не разбавил виски, — сказала Мария. — Ты начинаешь нас запугивать. Это хорошо.

— Да, почти не разбавлял, и я хочу еще стакан такого же, и еще я хочу, чтобы вы меня больше не перебивали и дали наконец рассказать, что я знаю и чего не знаю!

— Один крепкий виски для профессора-преподобного! — возгласил Артур и пошел наливать. — Симон, давай дальше. Что у тебя на самом деле есть?

— Ну, можно начать с некролога, опубликованного в лондонской «Таймс» в понедельник, следующий за кончиной Фрэнсиса. Там неплохо изложено мнение всего света о вашем покойном родственнике, и источник чрезвычайно авторитетный.

— В самом деле? — спросила Мария.

— Если «Таймс» гарантирует, что некий канадец скончался, значит он действительно что-то собой представлял. Фигура мирового значения.

— Можно подумать, некрологи лондонской «Таймс» — циркуляры из Царствия Небесного и составляет их ангел-регистратор.

— Что ж, это не так далеко от истины. В «Нью-Йорк таймс» был напечатан другой некролог, гораздо длиннее, но это совсем не то. У британцев есть кое-какие необычные таланты, в том числе составлять некрологи. Коротко, стильно, и бьют в полную силу, если есть чем бить. Но они либо не знали кое-каких общеизвестных вещей о Фрэнсисе, либо предпочли о них умолчать. А теперь слушайте. Я буду читать голосом «Таймс».


ФРЭНСИС ЧИГУИДДЕН КОРНИШ
12 сентября, в воскресенье, в свой семьдесят второй день рождения, Фрэнсис Чигуидден Корниш, всемирно известный эксперт по искусству и коллекционер, скончался в своем доме в г. Торонто (Канада). В момент смерти он был один.
Фрэнсис Корниш свыше сорока лет подвизался на поприще искусствоведения, специализируясь на живописи шестнадцатого века и маньеризма. В послужном списке Корниша — многочисленные открытия, опровержение ранее господствовавших мнений, конфликты. Он был известен своими независимыми мнениями и часто эпатировал носителей хорошего вкуса. Его авторитет базировался на выдающихся познаниях в области техники живописи и виртуозном владении приемами иконологии — относительно нового критического подхода. По-видимому, Корниш также многим был обязан замечательно развитой интуиции: он не стеснялся ее демонстрировать, к огорчению многих прославленных экспертов, с которыми неустанно спорил.
Фрэнсис Корниш родился в Блэрлогги, отдаленном поселке, расположенном в провинции Онтарио. Всю жизнь Фрэнсис пользовался свободой, какую предоставляет значительное состояние. Отец Фрэнсиса происходил из старинного знатного корнуолльского рода; мать (урожденная Макрори) — из канадской семьи, составившей капитал сначала торговлей лесом, а затем в финансовой сфере. Корниш никогда не участвовал в семейном бизнесе, но унаследовал его обильные плоды и имел возможность поддерживать все свои начинания с помощью тугого кошелька. Пока не известно, как он распорядился своими выдающимися коллекциями.
Фрэнсис окончил школу в Канаде и получил образование в колледже Тела Христова (Оксфорд), после чего много путешествовал. Много лет он был коллегой и учеником Танкреда Сарацини, уроженца Рима. Существует мнение, что Корниш перенял у Сарацини ряд чудачеств и сделал их частью собственного мизантропического характера. Но, несмотря на эксцентричность Корниша, о нем всегда можно было сказать, что для него искусство обладает всей мудростью поэзии.[1]
Во время и после войны 1939–1945 годов Корниш был членом объединенной группы искусствоведов при антигитлеровской коалиции. Группа, в работу которой Корниш внес чрезвычайно ценный вклад, занималась поиском и возвращением произведений искусства, перемещенных во время военных действий.
В более поздние годы Корниш сделал несколько щедрых пожертвований картин Национальной галерее Канады.
Он никогда не был женат, и у него не осталось прямых наследников. Из надежных источников известно, что в обстоятельствах смерти нет ничего подозрительного.


— Мне не нравится, — сказала Мария. — Это как-то через губу написано.

— Вы просто не знаете, сколько снобизма может быть в некрологах «Таймс». Я подозреваю, что большую часть этого текста написал Эйлвин Росс, который думал, что переживет Фрэнсиса и хорошенько похихикает над последней фразой. В сущности, этот некролог — снисходительный отзыв Росса о человеке, который неизмеримо превосходил его. В некрологе звучит вопрос — это практически фирменное клеймо Росса. На самом деле текст неплохой, если принять во внимание все обстоятельства.

— Какие обстоятельства? — насторожился Артур. — И что значит «нет ничего подозрительного»? Кто-то утверждал обратное?

— Не в этом некрологе, — объяснил Даркур. — Но кое-кто из европейских знакомых Корниша мог заподозрить неладное. Не будьте слишком строги: очевидно, что Росс наложил вето на публикацию кое-каких данных, которых не могло не быть в досье «Таймс».

— Например?

— Ну, например, здесь нет ни слова об ужасном скандале, который убил Жан-Пауля Летцтпфеннига и сделал Фрэнсису имя среди искусствоведов. Репутации валились направо и налево. Даже Беренсон[2] самую чуточку поблек.

— Похоже, ты хорошо осведомлен, — сказал Артур. — Но если дядя Фрэнк в результате оказался на коне, то это все к лучшему. Кто такой Танкред Сарацини?

— Странный тип. Коллекционер, но прославился главным образом как блестящий реставратор картин старых мастеров. Все большие галереи пользовались его услугами или консультировались с ним. Но через его руки прошли и ушли в другие коллекции кое-какие подозрительные вещи. О нем, так же как и о твоем дяде Фрэнке, ходили слухи, что он слишком хорошо рисует. Росс его ненавидел.

— И что, «Таймс» не нашла сказать о Фрэнсисе ничего лучшего? — спросила Мария.

— А вы заметили: он окончил школу в Канаде, но образование получил в Оксфорде? — сказал Артур. — Ох уж эти англичане!

— В редакции «Таймс» поступили великодушно, по их меркам, — сказал Даркур. — Они напечатали письмо, которое я послал им сразу после прочтения некролога. Слушайте: это из газеты от двадцать шестого сентября.


ФРЭНСИС КОРНИШ
Профессор преподобный Симон Даркур пишет:
«Опубликованный вами некролог моего друга Фрэнсиса Корниша (в выпуске от 13 сентября) не искажает фактов, но рисует чрезмерно мрачный портрет человека, который порой бывал резок и труден в общении, но, кроме того, отличался щедростью и добротой к многочисленным окружающим его людям. Насколько я знаю, никто ни на секунду не подозревал, что его смерть могла последовать от каких бы то ни было неестественных причин.
Многие выдающиеся искусствоведы знали Корниша как прекрасного специалиста, охотно помогающего коллегам. Возможно, он вызвал — из-за своей работы с Сарацини — недоверие некоторых людей, ставших мишенью неприязни этого амбициозного деятеля от искусства. Однако авторитет Корниша, основанный на глубочайших познаниях, был полностью заслуженным. Известно, что даже покойный лорд Кларк несколько раз обращался к Корнишу за консультацией. Корниш редко наносил первый удар в ссоре, хотя следует признать, что он не торопился загладить конфликт или забыть обиду.
Его слава как специалиста по живописи затмевала его значительные достижения в области изучения и научной экспертизы книжных иллюстраций и каллиграфии — области, которую не слишком жалуют критики живописи и скульптуры. Корниш, однако, был уверен в важности этой дисциплины как источника полезных сведений. Помимо этого, Корниш был знатоком и собирателем музыкальных рукописей.
В поздний период своей жизни в Канаде, начиная с 1957 года, Корниш всячески поощрял развитие канадской живописи, хотя его презрение к тому, что он считал псевдопсихологической мишурой, характерной для некоторых современных движений, породило немало конфликтов. Его собственный эстетический подход был тщательно продуман и опирался на философские принципы.
Без сомнения, Корниш был эксцентричен. Но, помимо этого, он был замечательно талантливым человеком и избегал шумихи. Когда его коллекции будут изучены, может оказаться, что он был более значительной фигурой в искусстве своего времени, нежели считается сейчас».


— Совсем другое дело, — сказала Мария. — Но все равно не очень-то восторженный отзыв.

— Мое дело не писать восторженные отзывы, а говорить правду — как друг, как ученый и как человек, видящий то, что перед ним.

— Ну так ты и в книге можешь это делать.

— Не может, если это значит обличить дядю Фрэнка в подделке картин.

— Артур, не увлекайся. Самое страшное, что ты можешь сделать, — заявить, что моя книга не получит корнишевских денег, если Фрэнсис не будет представлен в виде ангела. Ты забываешь, что я всегда могу найти стороннего издателя. Я неплохо пишу, а книга, способная вызвать скандал, привлекает издателей, потому что сулит прибыль.

— Симон! Ты не посмеешь!

— Посмею, если будешь на меня давить.

— Я не собирался на тебя давить.

— Именно это ты и делаешь. Вы, богачи, думаете, что все в вашей власти. Если я решу писать эту книгу самостоятельно, ты не сможешь мне помешать.

— Мы можем отказать тебе в информации.

— Могли бы, если бы она у вас была, но у вас ее нет, и вы это прекрасно знаете.

— Мы можем подать на тебя в суд за диффамацию.

— Я буду очень осторожно отзываться о ныне живущих Корнишах, а что до покойников, то ты, конечно, знаешь, что на них законы о диффамации не распространяются.

— Ну-ка хватит говорить глупости и угрожать друг другу! — воскликнула Мария. — Если я правильно поняла Симона, ему мешают именно недостаток информации и невнятные подозрения. Но, Симон, что-то же у тебя должно быть. Жизнь любого человека можно раскопать до определенной степени.

— Да, так поступают дешевые писаки — подпускают многозначительных намеков, и получаются дрянные книжонки. Но я не из таких. У меня есть собственная гордость, даже определенная репутация, хоть и маленькая. Если я не могу написать хорошую книгу о Фрэнке, я вообще ничего писать не буду.

— Но вся эта история с Сарацини и то, что в «Таймс» умолчали про того, другого, который умер, или был убит, или что там, — уж наверное, это можно раскопать и нарастить мяса на костяк. Хотя если в результате дядя Фрэнсис в книге выйдет жуликом, я надеюсь, ты сделаешь что можешь. — Артур, кажется, понемногу успокаивался.

— А, это. Это-то я могу. Но мне нужна подоплека. Как Фрэнсис попал в ту компанию? Какие черты характера привели его в соприкосновение именно с этими людьми, не дали остаться чистеньким, подобно Беренсону и Кларку? Как богатый дилетант — а Фрэнк именно богатый дилетант — затесался среди таких подозрительных типов?

— Наверно, просто повезло, — сказал Артур. — То, что происходит с людьми, очень часто — обычное везение или невезение, как в игре.

— Неправда, — заявил Даркур. — То, что мы называем удачей, — внешнее выражение внутреннего «я». Мы сами причина того, что с нами происходит. Я знаю, это звучит ужасно и жестоко, потому что с людьми случаются всякие ужасы, и это не может объяснять все. Но объясняет многое.

— Как ты можешь такое говорить?! — возмутился Артур. — При рождении судьба сдает человеку карты; если кому-то на раздаче пришли одни двойки и тройки, самое большее пятерка, — что он может сделать против человека с полным флешем? И не говори мне, что все зависит от игрока. Ты не играешь ни в бридж, ни в покер — ты просто не знаешь.

— Да, я не играю в карты, но я богослов, и неплохой. А значит, я лучше представляю себе ставки этой игры, чем ты, банкир ты несчастный. Конечно, каждому приходит своя раздача, но время от времени человеку дается возможность вытянуть новую карту, верно ведь? И вытянутая карта при случае может все изменить. А от чего зависит, какая карта попадется человеку? От рождения Фрэнсису пришли хорошие, надежные карты, но раза два или три ему выпадал шанс вытянуть еще одну, и, похоже, каждый раз ему приходили джокеры. Знаете почему?

— Нет. И ты не знаешь.

— А мне кажется, знаю. В бумагах твоего дяди я нашел пачку гороскопов, которые он заказывал для себя в разные годы. Он был суеверен, знаешь ли, — если астрологию можно считать суеверием.

— А разве нет?

— Я воздерживаюсь от суждения. Важно то, что он в нее верил, до определенной степени. И вот что: судя по его дню рождения, в его гороскопе господствовал Меркурий, причем в этот момент он находился в зените.

— И что?

— Что «что»? Вот Мария меня понимает. Ведь ее мать — прекрасная гадалка. Меркурий! Покровитель жуликов, джокер, высший из козырей, проказник, расстраивающий все расчеты.

— Это не все, — вставила Мария. — Он еще и Гермес, примиритель противоположностей, находящийся за пределами обычных представлений о морали.

— Именно. Если когда на свете и жил истинный сын Гермеса, это был Фрэнсис Корниш.

— Ну раз вы так заговорили, я вас оставлю, — сказал Артур. — Не из отвращения, а по причине своего невежества. Я нахватался кое-каких знаний от Марии, так что примерно понимаю, о чем вы говорите, но сейчас мне пора. У меня самолет в семь утра, а значит, мне надо встать в пять и быть в аэропорту не позже шести — таковы прелесть и удобство современных способов передвижения. Так что, Симон, я налью тебе еще и пожелаю спокойной ночи.

Так он и сделал, а затем нежно поцеловал жену и сказал ей, чтобы даже не смела просыпаться утром и провожать его.

— Да, Артур наливает не скупясь, — заметил Даркур.

— Потому что он видел, что тебе надо выпить, и чего покрепче. Он ужасно добрый и внимательный, хоть и расшумелся, как банкир, из-за этой книги. Ты же понимаешь почему. Его выбивает из колеи любая тень сомнения в респектабельности Корнишей — потому что он сам в глубине души сомневается. Конечно, для менял у Корнишей безупречная репутация, но банковское дело очень похоже на религию: кое-какие сомнительные постулаты приходится принимать на веру, и тогда все остальное потрясающе логично следует из них. Допустим, Фрэнсис был жуликоват — он тень этой семьи банкиров, а им не положено отбрасывать тени. Но был ли он действительно жуликом? Ну, Симон, расскажи, что тебя на самом деле тревожит.

— Ранние годы. Блэрлогги.

— Где это — Блэрлогги?

— Ты заговорила совсем как «Таймс». Я могу примерно рассказать тебе, как это выглядит сегодня. Я совершил паломничество, как подобает хорошему биографу. Это городок, он расположен в долине реки Оттавы, милях в шестидесяти к северо-западу от города Оттавы. Глубинка. Сейчас туда можно отлично доехать на машине, но, когда Фрэнсис только родился, многие считали Блэрлогги дальним полустанком, потому что туда можно было добраться только на очень примитивном поезде. Тогда в городке жило тысяч пять народу, в основном шотландцы… Я встал на главной улице города и осмотрелся в поисках улик, надеясь на озарение. Но я прекрасно понимал: то, что я вижу, не имеет ничего общего с тем, что видел маленький Фрэнсис в начале века. «Сент-Килду», дом его деда,[3] поделили на квартиры. В доме его родителей, «Чигуидден-лодж», теперь располагается «Дивное похоронное бюро Девинни», именно дивное, и это никому не кажется смешным. Лесопильное дело, на котором Корниши сколотили себе состояние, полностью преобразилось. Оперный театр Макрори снесен, и от самих Макрори ничего не осталось, кроме нудных краеведческих заметок, написанных бездарными дилетантами. В нынешнем Блэрлогги уже никто не помнит Фрэнсиса, и жители никак не отреагировали на сообщение, что он знаменит. От Фрэнсисова деда остались кое-какие картины; они попали в местную библиотеку, но хранились в сыром погребе и почти полностью погибли. Викторианский мусор самого низкого пошиба. В общем, моя поездка была почти безрезультатной.

— Неужели детские годы так важны?

— Мария, ты меня удивляешь! Разве твои детские годы не были важны? Они — матрица, на которую нарастает вся остальная жизнь.

— И все это потеряно?

— Да, безвозвратно.

— Разве что тебе удастся поболтать с главным ангелом-регистратором.

— Я думаю, что таких не бывает. Каждый человек сам себе ангел-регистратор.

— Значит, я догматичней тебя. Я верю, что ангел-регистратор существует. Я даже знаю, как его зовут.

— Да ну, у вас, медиевистов, для всего есть имена. Кто-то когда-то их выдумал, вот и все.

— А может, они кому-то когда-то открылись в озарении свыше? Симон, не упрямься. Ангела-регистратора зовут Радвериил, и он не простой писарь: он — ангел поэзии и повелитель муз. И еще у него есть свита.

— Свиток? Покрытый таинственными письменами?

— Да нет же, свита; ему подчиняются другие ангелы. Один из самых важных — ангел биографий, по имени Цадкиил Малый. Именно он вмешался, когда Авраам собрался принести в жертву Исаака. Так что он еще и ангел милосердия — в отличие от большинства биографов. Цадкиил Малый рассказал бы тебе всю подноготную Фрэнсиса Корниша.

Даркур уже очевидно опьянел и впал в лирическое настроение:

— Мария… милая… Прости, я сказал глупость про ангела-регистратора. Конечно, он существует — как метафора безграничной истории человечества, и нечеловечества, и всего неодушевленного, и всего, что когда-либо существовало. Такая история должна где-то быть, иначе вся жизнь сводится к дурацкой конторской папке без начала и без какого-либо внятного конца. Милая! Говорить с тобой — просто наслаждение, потому что ты мыслишь, как средневековый человек. У тебя для всего найдется олицетворение или символ. Ты не разводишь бодягу про этику: ты говоришь о святых, о покрове, который они простирают над людьми, об их влиянии. Ты не опускаешься до водянистых словечек типа «сверхъестественный», а прямо говоришь о небесах и преисподней. Не твердишь как попугай «неврозы», а просто говоришь «демоны».

— Да, я в самом деле выражаюсь не очень научно, — согласилась Мария.

— Ну, наука — это богословие нашего времени, и она — точно такая же каша противоречащих друг другу утверждений. Но что меня больше всего удручает, так это убогий словарь и жалкий набор образов, который наука предлагает нам, скромным мирянам, для просвещения и для выражения веры. Раньше священник в черной рясе открывал нам мир, который, по-видимому, существовал независимо от нас; мы молились Божьей Матери, и кто-то заботливо подсовывал нам Ее образ, который выглядел именно так, как надо. Жрец нового времени — в белом лабораторном халате — не открывает нам ничего, кроме изменчивого набора слов, которые не может толком произнести, поскольку не знает греческого. А от нас ожидают слепого доверия к этому жрецу: подразумевается, что мы слишком тупы, чтобы понять, о чем он говорит. За всю свою письменную историю род человеческий не знал более самонадеянного, надутого священства. Его нищета в том, что касается символов и метафор, его стремление абстрагировать все и вся загоняют голодающее воображение человечества в бесплодную пустыню. Но ты, Мария, изъясняешься древним языком, и твои слова попадают в самое сердце. Ты говоришь об ангеле-регистраторе и о его подчиненных — и мы оба в точности знаем, что ты имеешь в виду. Ты даешь понятные и удобные имена психологическим фактам, и Господь — еще один эффективно поименованный психологический факт — да благословит тебя за это.

— Симон, ты несешь чепуху, и тебе уже пора домой.

— Да-да-да. Конечно. Сию минуту. Сейчас попробую встать… Ой!

— Нет-нет, погоди, я тебя провожу. Но пока ты не ушел, скажи мне, что именно про Фрэнсиса ты пытался искать и не нашел?

— Детские годы! Это ключ ко всему. Не единственный, но первый ключ к загадке человеческого характера. Кто были его воспитатели, что они собой представляли, во что верили? Какую неизгладимую печать оставили, какие усвоенные с детства поверья человек носит в себе, даже когда думает, что уже давно от них избавился? Школы… Школы, Мария! Погляди, что сделал Колборн-колледж с Артуром! Ничего плохого… во всяком случае, не только плохое… но все это до сих пор сидит в нем, от узла, которым он завязывает галстук, до способов чистки обуви и манеры писать юмористические благодарственные записочки людям, у которых он ужинал. И еще тысяча мелочей, скрытых от посторонних глаз, — вот как его мещанская реакция на предположение, что Фрэнсис, возможно, был не совсем добропорядочен. Ну вот… а что собой представляли школы в Блэрлогги? Фрэнсис не выезжал из города до пятнадцати лет. Именно эти школы оставили на нем свои клейма. Конечно, я могу все выдумать. О, будь я бессовестным, как большинство биографов, я бы все выдумал! Не грубо, конечно, — это был бы художественный вымысел, возведенный до уровня искусства! И он был бы правдой… в своем роде. Помнишь, как у Браунинга:



…Таким, как я, один остался способ
Поведать правду. Звать его — Искусство…[4]



Насколько лучше я мог бы послужить Фрэнсису, если бы обладал свободой вымысла.

— О Симон, я и так знаю, что в душе ты художник…

— Да, я художник, но я прикован к биографии, а она должна сохранять хоть какое-то подобие фактов.

— Это зависит от твоих моральных норм.

— И от того, как я вижу свою ответственность перед обществом. Но как же совесть художника? Про нее обычно забывают. Я хочу написать по-настоящему хорошую книгу. Не только правдивую, но и такую, которую будет приятно читать. У каждого человека доминирует определенный тип совести, и вот во мне совесть художника отпихивает в сторону все остальные нормы. Ты знаешь, что я думаю, по-честному?

— Нет, но ты явно хочешь мне признаться.

— Я думаю, что у Фрэнсиса наверняка был даймон. Очень уж сильно на него влиял Меркурий-Гермес. Ты знаешь, что такое даймон?

— Да, но ты все равно расскажи.

— Конечно. Я все время забываю, сколько ты всего знаешь. Правда, ты вышла замуж за богача, и теперь как-то не верится, что ты можешь знать что-нибудь по-настоящему интересное. Но ты же дочь своей матери, восхитительной старой жуликоватой сивиллы! Ты, конечно, знаешь, кого Гесиод называл даймонами: духов золотого века, наставников для простых смертных. Даймоны — не скучное проявление моральных норм, как ангелы-хранители, которым подавай добродетель в духе воскресной школы. Нет, даймоны — олицетворение совести художника, они подпитывают его энергией, когда надо, и шепчут на ухо подсказки, если работа застопорилась. Даймоны идут рука об руку не с добродетелью в ее христианском понимании, но с судьбой. Это — джокер в колоде. Высший козырь, кроющий все остальные!

— Это можно назвать интуицией.

— В жопу интуицию! Она — серый и унылый психологический термин. Концепция даймона мне нравится гораздо больше. Ты не знаешь имен каких-нибудь подходящих даймонов?

— Я только одно знаю. Оно попалось мне на античной гемме. Маймас. Кажется, я тоже слегка опьянела. Вот если бы тебе удалось поговорить с Цадкиилом Малым и с… ладно, будем звать его Маймасом… ты бы узнал про Фрэнсиса абсолютно все.

— Еще бы, клянусь Богом! Тогда у меня было бы все, что нужно. Я бы знал, что заложено в костях старика Фрэнсиса. Ибо что в костях заложено, то из мяса не выбьешь, и мы должны всегда об этом помнить. Ох, мне и правда пора идти.

Даркур опрокинул в рот все, что оставалось на дне стакана, очень символически обозначил поцелуй на лице Марии — где-то возле носа — и, шатаясь, побрел к двери.

Мария встала — тоже не очень твердо держась на ногах — и взяла его под руку. Не предложить ли отвезти его домой на машине? Нет, гораздо лучше, если он доберется сам — заодно и протрезвеет слегка от прохладного воздуха. Но Мария все же вывела его в коридор пентхауса, где они жили с Артуром, и подтолкнула в направлении лифта.

Двери закрылись, лифт поехал вниз, но Мария еще долго слышала крики Даркура:

— Что заложено в костях! О, что же заложено в костях?



Цадкиил Малый и даймон Маймас, привлеченные звуками собственных имен, слетелись послушать и нашли этот разговор забавным.

— Бедный Даркур, — сказал ангел биографии. — Конечно, ему никогда не вызнать всей правды про Фрэнсиса Корниша.

— Даже мы не знаем всей правды, брат, — ответил даймон Маймас. — Воистину, я уж и забыл многое из того, что знал, когда судьба Фрэнсиса меня полностью занимала.

— Быть может, тебя развлечет, если мы повспоминаем эту историю — насколько мы с тобой ее знаем? — спросил ангел.

— Поистине развлечет. Ты весьма заботлив, брат. Запись, или пленка, или как это называется — у тебя. Поставь ее, пожалуйста.

— Нет ничего проще! — воскликнул ангел.

Что же было заложено в костях?

Начнем с того, что когда Фрэнсис родился в Блэрлогги, этот город вовсе не был дальним полустанком, и его жители весьма оскорбились бы, услышав нечто подобное. Они считали Блэрлогги процветающим городком и пупом вселенной. Блэрлогги уверенно шагал в двадцатый век, который великий канадский премьер-министр сэр Уилфрид Лорье объявил веком Канады. То, что со стороны могло показаться недостатками, жители города считали достоинствами. Конечно, в город вели не очень хорошие дороги, но они были такие спокон веку — с тех самых пор, как их проложили, и люди ездили по этим дорогам, принимая их как есть. Если внешнему миру так уж хотелось насладиться обществом Блэрлогги, он вполне мог это сделать, проехав шестьдесят миль по железной дороге, которая местами вгрызалась в твердейший гранит Канадского щита — геологического образования незапамятной древности. Город Блэрлогги не считал нужным облегчать дорогу чужакам.

Как положено, деньги и деловые предприятия города были в основном сосредоточены в руках шотландцев. Ниже шотландцев в иерархии, определяемой деньгами, стояли более многочисленные канадцы французского происхождения, в том числе несколько довольно богатых коммерсантов. В самом низу финансовой и социальной пирамиды находились поляки — рабочие и мелкие фермеры. Из их рядов высшие классы вербовали себе прислугу. Всего в городе жило около пяти тысяч человек, и каждый точно знал, где его место.

Шотландцы исповедовали пресвитерианство, а мы ведем речь о Канаде на рубеже веков, где религиозная принадлежность и политические взгляды человека были важными факторами, определяющими его жизнь. Возможно, эти пресвитерианцы затруднились бы сформулировать доктрину предопределения, лежащую в основе их веры, но они совершенно точно знали, кто входит в число избранных, а чье положение в будущей жизни не столь надежно.

Французы и поляки принадлежали к Римско-католической церкви, тоже совершенно точно знали, где стоят в отношении к Богу, и были вполне довольны своим положением. Еще в городке было несколько ирландцев, тоже католиков, и горстка людей других национальностей, в основном разного рода помесей. Эти ходили в жалкие церквушки, подходящие к их причудливым верованиям, — как правило, временные молельни, устроенные в пустующих лавках. Там царили голосистые бродячие проповедники, которые постоянно менялись, а в витринах вывешивались плакаты, изображающие Апокалиптического Зверя в самых чудовищных подробностях. Евреев, черных и прочих подозрительных элементов в городе не было.

Город можно было бы представить в виде свадебного торта: поляки — нижний слой, самый обширный, несущий на себе самую большую тяжесть; французы — средний слой, поменьше числом, но больше на виду; шотландцы — самый маленький и самый верхний слой, богаче всего украшенный.

Ни один город не бывает абсолютно простым. Любителей совершенства и размеренности во всем немало удивляла игра судьбы, чьей волей сенатор, самый богатый и влиятельный человек в Блэрлогги, не укладывался в предписанные рамки: он был шотландец, но католик, богач, но либерал, и притом женат на француженке.

Это правильно, что мы начали с сенатора, так как он приходился дедом Фрэнсису Чигуиддену Корнишу и с него же началось то богатство, благодаря которому Фрэнсис вел обеспеченную жизнь, пока не обзавелся собственным неизвестно откуда взявшимся капиталом.

Сенатор, достопочтенный Джеймс Игнациус Макрори, родился в 1855 году на острове Барра, на Гебридах. В 1857 году родители привезли его в Канаду. В прекрасной Шотландии они, как и многие другие, голодали. На новой родине они зажили несколько лучше, чем на старой, но так и не выгнали из нутра боль голода и горькой нужды. Однако их сын Джеймс, которого родители называли Хэмиш — по-гэльски, ибо на этом языке они говорили дома, — ненавидел голод и еще ребенком поклялся, что навсегда отгонит от себя бедность. Клятву эту он сдержал. Из нужды он рано начал работать в лесах, составляющих часть богатства Канады. Благодаря честолюбию и смелости в сочетании с врожденной дальновидностью (а также умением драться на кулаках — и ногами, если кулаков оказывалось недостаточно) он довольно рано стал десятником, потом начал брать подряды для компаний, торгующих лесом, и, когда ему не было еще и тридцати, сделался владельцем собственной компании — к этому времени он уже был богатым человеком.

История вполне заурядная, но — как все, что связано с Хэмишем, — не без интересных подробностей. Он не женился по расчету на какой-нибудь дочке лесного магната, а выбрал невесту по любви. Марии-Луизе Тибодо было двадцать лет, а ему — двадцать семь, и после свадьбы он ни разу не взглянул ни на какую другую женщину. Жизнь в лагерях лесорубов не ожесточила его: став работодателем, он по-человечески обращался с рабочими, а разбогатев, щедро жертвовал на благотворительность и на либеральную партию.

И действительно, либеральная партия, наряду с Марией-Луизой и еще одним человеком, стала большой любовью всей его жизни. Он никогда не выдвигал свою кандидатуру в парламент, но поддерживал и финансировал другие кандидатуры. Когда ему уже больше не нужно было жить рядом с лесами, он устроился в Блэрлогги; в той мере, в какой в Блэрлогги существовал партийный механизм, мозгами этого механизма был Хэмиш Макрори. Поэтому никто не удивился, когда Уилфрид Лорье назначил Макрори в сенат. Макрори не было еще и сорока пяти, — таким образом, он стал самым молодым из членов верхней палаты и, несомненно, оказался самым способным из них.

Тогда в канадский сенат назначали пожизненно. Часто сенатор, ступив на красный ковер верхней палаты, полностью терял интерес к политике. Но партийный пыл Хэмиша не угас после нового назначения, и сенатор Хэмиш стал еще более надежной опорой для Лорье в важной географической области — долине Оттавы.



— Скоро мы до моего доберемся? — спросил даймон Маймас, которому не терпелось внести свой вклад в повествование.

— Всему свое время, — ответил Цадкиил Малый. — Фрэнсиса нужно рассматривать на подобающем фоне; мы не можем начать с самого начала, но пренебрегать сенатором не следует. Таков биографический подход.

— Понятно. Ты хочешь рассматривать Фрэнсиса в свете принципа «наследственность против воспитания», а сенатор относится сразу и к тому и к другому.

— Наследственность и воспитание вообще невозможно разделить; иного мнения придерживаются только ученые и психологи, а уж про них-то мы все знаем.

— Еще бы! Мы за ними следим с тех самых пор, когда они были шаманами древних племен и скакали, ухая, вокруг костра. Продолжай. Но я жду своего часа.

— Терпение. Время — это для тех, кто придавлен к земле его игом. А мы с тобой им не связаны.

— Я знаю. Я просто люблю поговорить.



Кроме Марии-Луизы, сенатор пламенно любил, хоть и по-другому, свою дочь, Марию-Джейкобину. Почему ее так назвали? Потому что Мария-Луиза надеялась, что у нее будет сын, и Джейкобина стала производным от Джейкоба, он же Иаков, он же Джеймс, он же Хэмиш. Кроме того, в этом имени слышалась приверженность дому Стюартов — оно вызывало в памяти злосчастного Иакова III и его еще более злосчастного сына, Красавчика принца Чарли.[5] Имя это с безупречной скромностью предложила сестра сенатора, мисс Мария-Бенедетта Макрори, которая жила вместе с братом и его женой. Мисс Макрори, которую домашние называли исключительно Мэри-Бен, была устрашающим существом, спрятанным в теле маленькой, сморщенной старой девы. Она придерживалась романтической уверенности в том, что ее предки, шотландцы-горцы, непременно были сторонниками Стюартов. Авторы прочитанных ею книг забыли упомянуть, что Иаков III и его сын были не только красавцами с романтичной внешностью, но и идиотами-неудачниками. Так что девочку назвали Марией-Джейкобиной, а домашние ласково и сокращенно звали ее Мэри-Джим.

У сенатора была и вторая дочь, Мария-Тереза, которую, конечно, перекрестили в Мэри-Тесс. Но Мэри-Джим была первой по рождению и занимала первое место в сердце отца. В городке же она играла роль наследной принцессы, но это ничуть не испортило ее характера. Сперва ее воспитывали дома — гувернантка, безупречная католичка с безупречными манерами, и мисс Макрори; когда девочка подросла, ее отправили в первоклассную школу при монастыре в Монреале, где настоятельницей была еще одна Макрори, мать Мария-Базиль. В семье Макрори придавали большое значение образованию; тетушка Мэри-Бен когда-то окончила ту же монастырскую школу, которой сейчас правила мать Мария-Базиль. Макрори считали, что рука об руку с деньгами должны идти образованность и утонченность, и даже сенатор, которому почти не довелось ходить в школу, всю жизнь читал хорошие книги в большом количестве.

Семейство Макрори принесло достойную дань и Церкви, ибо, кроме матери Марии-Базиль, был еще дядя, Майкл Макрори, верный кандидат на епископскую кафедру где-нибудь на западе страны, как только там освободится подходящее место. Другие родственники не столь преуспели: Альфонс последний раз мелькнул в Сан-Франциско, и с тех пор о нем никто не слышал; Льюис спивался где-то на северных территориях, а Пол погиб на Англо-бурской войне, ничем особенным не отличившись. Судьба рода была в руках дочерей сенатора, и Мэри-Джим не могла этого не знать.

Возможно, она вообще об этом не думала, а если думала, то ее это не беспокоило: она хорошо училась, была не лишена обаяния и, как одна из самых хорошеньких девочек в школе, считала себя — и все родные ее считали — писаной красавицей. Как приятно быть красавицей!

У сенатора были великие планы на будущее Мэри-Джим. Конечно, прозябание в Блэрлогги не для нее. Она должна удачно выйти замуж, и притом непременно за католика, поэтому ей следует вращаться в более широком кругу подходящих молодых людей, чем при всем желании может выставить Блэрлогги.

Деньги — вода, которая вертит мельницу. При таком богатстве отца Мэри-Джим, несомненно, должна была сделать не просто хорошую, а блестящую партию.

22 января 1901 года, когда Мэри-Джим было шестнадцать лет, умерла королева Виктория и на трон взошел Эдуард VII. Этот принц, любитель удовольствий, не скрывал, что собирается изменить социальный состав королевского двора. Он издал указ, гласящий, что отныне молодые девушки из хороших семей должны представляться своему королю не на унылых послеобеденных приемах, как было заведено при его матери, а на вечерних ассамблеях, по существу — балах. Кроме этого, король приказал открыть доступ ко двору семьям, которые не принадлежали к старой аристократии, но были, как выразился его величество, «на подъеме». Даже дочери магнатов из доминионов могли надеяться на такую честь, если их семья в достаточной степени обладала этим качеством.

Сенатор сколотил состояние тем, что хватался за возможности, упущенные менее способными людьми. Мэри-Джим следовало представить ко двору. Сенатор взялся за дело — не спеша, методично и неостановимо.

Сначала ему повезло. Коронация короля-императора была отложена на год в знак траура по старой королеве. Потом его величество был нездоров, и в результате двор не собирался, пока королевская семья весной 1903 года не переехала в Букингемский дворец. Переезд ознаменовал начало сезона роскошных дворцовых балов. Именно тогда Мэри-Джим и представили ко двору; но все могло сорваться даже в последнюю минуту, и сенатору пришлось употребить все свободное время на достижение цели.

Он начал — вполне разумно — с того, что написал секретарю генерал-губернатора Канады,[6] лорда Минто, с просьбой о совете и, если можно, о помощи. В ответе говорилось, что дело очень тонкое и секретарь представит его на рассмотрение его превосходительства, улучив благоприятный момент. Но момент, похоже, оказался трудноуловимым, и через несколько недель сенатор написал снова. Оказалось, что представить вопрос пред очи его превосходительства не было возможности, так как его превосходительство, разумеется, был сильно занят в связи с церемониями, как предшествовавшими коронации, так и последовавшими за ней. Шел уже август. Секретарь намекнул, что дело не очень срочное, так как возраст юной дамы позволяет подождать. Сенатор задумался: а вдруг в резиденции генерал-губернатора все еще чураются семьи Макрори, памятуя тот несчастный случай двадцатилетней давности? К этому времени сенатор уже научился до определенной степени понимать, как мыслят придворные. Он решил пойти другим путем. И попросил у премьер-министра аудиенции на несколько минут по личному вопросу.

Сэр Уилфрид Лорье всегда готов был уделить несколько минут Хэмишу Макрори. Когда он услышал, что личный вопрос — просьба вежливо поторопить дела в канцелярии генерал-губернатора, он расплылся в улыбке. Лорье и Макрори беседовали между собой по-французски, поскольку дома сенатор постоянно говорил на этом языке, втором языке Канады, с женой. И Лорье, и Макрори были истовыми католиками и ощущали, не слишком подчеркивая, свою отдельность от очень английской группы, окопавшейся в канцелярии генерал-губернатора. Они не намерены были сносить пренебрежение. Сэр Уилфрид, как многие бездетные мужчины, очень любил все семейное, и у него потеплело на сердце при виде отца, желающего устлать ковром дорогу своей дочери в большую жизнь.

— Дорогой мой друг, будьте уверены, я сделаю все, что в моих силах, — сказал Лорье и чрезвычайно сердечно распрощался с Хэмишем.

Не прошло и недели, как Хэмишу сообщили, что он должен снова явиться к сэру Уилфриду. Великий муж был краток:

— Похоже, от его превосходительства мы ничего не добьемся. Напишите нашему представителю в Лондоне и объясните ему, что вам нужно. Я тоже напишу прямо сегодня. Если вообще возможно представить вашу дочь ко двору, мы это устроим.

Они это устроили, но это оказалось не быстро и не просто.

Верховный комиссар Канады в Лондоне носил звучный титул барона Страткона и Маунт-Ройял, но письмо сенатора начиналось словами «Дорогой Дональд», ибо они были знакомы через Монреальский банк, в котором барон, тогда еще просто Дональд Смит, был президентом совета директоров. Он хорошо знал Хэмиша Макрори благодаря своего рода масонскому братству, объединяющему всех богатых людей, независимо от их политической платформы. Ответное письмо от барона пришло с первым же почтовым пароходом: да, это можно сделать, и супруга барона будет счастлива представить Мэри-Джим ко двору. Однако барон предупредил, что понадобится много времени, дипломатических усилий и, может быть, даже отчасти выкручивания рук, ибо семья Макрори далеко не одинока в своем желании.

Несколько месяцев сенатор получал отчеты. Дела идут хорошо: барон шепнул словечко государственному секретарю. Дела застопорились: барон надеется встретить Государственного секретаря в клубе и освежить его память. Дела так себе: Государственный секретарь сказал, что к нему обращались и другие люди, с более вескими притязаниями, а список дебютанток не может быть слишком длинным. Внезапная удача: новозеландский магнат подавился рыбной костью и умер, и его дочь (не слишком охотно) погрузилась в траур. Дело практически верное, но не предпринимайте ничего, пока не получите официального приглашения. Все это время леди Страткона занималась подковерными интригами, к которым она, как дочь бывшего чиновника Торговой компании Гудзонова залива, имела природную склонность.

Наконец в декабре 1902 года пришли роскошные пригласительные билеты, и сенатор, который до тех пор носил тайну в себе, мог поделиться торжеством с Марией-Луизой и Мэри-Джим. Но то, как они встретили новость, его несколько разочаровало. Мария-Луиза немедленно засуетилась, говоря, что им нечего надеть, а Мэри-Джим сказала, что это очень мило, но, кажется, не особенно впечатлилась. Ни жена, ни дочь не осознали всего масштаба одержанной сенатором победы.

Но когда стали приходить письма от леди Страткона, до женщин, кажется, дошла вся важность будущего события. Леди Страткона подробно разъяснила все, что касается нарядов: им понадобятся туалеты не только для дворцового бала, но и для всего открываемого им лондонского сезона балов. Матери и дочери следует, не теряя времени, прибыть в Лондон и отдаться в руки тамошних портных. Им нужно найти подходящее жилье, а пристойные дома на съем в фешенебельных кварталах Лондона уже расхватывают. Какие драгоценности есть у Марии-Луизы? Мэри-Джим должна пройти курс придворного этикета, и леди Страткона уже записала ее в школу светских манер, где престарелая герцогиня за солидную сумму преподаст ей все тонкости нужных ритуалов. Реверанс чрезвычайно важен. Дебютантка ни в коем случае не должна вдруг потерять равновесие.

Лорд Страткона изъяснялся еще прямее. «Захватите с собой чековую книжку потолще и будьте в Лондоне заранее, чтобы вам успели сшить панталоны» — таков был его совет сенатору.

Макрори послушались и в начале января выехали в Лондон с огромным багажом, в числе которого были два огромных сундука с округлыми крышками, прозванные «Ноевыми ковчегами».

Так как снять правильный дом в Лондоне оказалось невозможно, а жить за пределами Вест-Энда было немыслимо, лорд Страткона поселил Макрори в лучшем номере отеля «Сесиль» на Стрэнде. Макрори подумали: если королевский дворец еще величественнее отеля «Сесиль», то, пожалуй, они недостойны туда явиться. В ту пору мужскую прислугу отеля экипировали тремя переменами одежды: на утро — рубашка, жилет и белый «охотничий» галстук, после обеда — синие ливреи с медными пуговицами и белыми галстуками, а вечером — полное великолепие: плюшевые панталоны, сюртуки цвета сливы со стальными пуговицами и пудреные парики. В Блэрлогги такое и не снилось: самые богатые семьи держали у себя горничную, и это считалось верхом роскоши. Но Макрори, гибкие от природы, умели приспособиться; они твердо решили по возможности не выставлять себя неотесанными провинциалами и держаться незаметно, пока не освоятся.

Уроки этикета у престарелой герцогини поначалу представляли некоторую трудность: герцогиня всячески демонстрировала, какую боль причиняет ей неэлегантный канадский выговор Мэри-Джим. «Ах ты стерва», — подумала та. Но она как воспитанница монастырской школы умела поставить на место неприятную учительницу.

— Если вы желаете, ваша светлость, я могу говорить по-французски, — предложила она и разразилась долгой и стремительной тирадой на этом языке, который герцогиня знала не очень хорошо и говорила на нем запинаясь.

Престарелая герцогиня поняла, что дитя Макрори — крепкий орешек, и исправилась. Чуть позже, немного собравшись с мыслями, она заявила, что плохо понимает патуа,[7] но ей никого не удалось обмануть.

Наконец — в мае 1903 года — судьбоносный вечер настал. Мария-Луиза, еще красивая, была великолепна в бледно-голубом шифоне и серебряной ткани, расшитой полосами бриллиантов. Драпировку на корсаже, надетом поверх немилосердно затянутого нового корсета, удерживали заколки с бриллиантами (взятые напрокат у ювелира, который прекрасно зарабатывал на такого рода услугах и держал язык за зубами). Мэри-Джим была одета гораздо скромнее, в платье из тюля и шелкового муслина. Сенатор же облачился выше пояса в привычные белый жилет и фрак, а ниже пояса — в непривычные панталоны рубчатого шелка и плотные черные шелковые чулки. Во всем этом великолепии семья в четыре часа дня сфотографировалась в гостиной своего номера; дам привел в порядок парикмахер, у которого они пробыли с часу до половины третьего. Затем дамы приняли ванну — с великими предосторожностями, чтобы не замочить и не растрепать тщательно уложенные куафюры. Умелая горничная из штата отеля ловко облачила их в роскошные наряды. Когда фотограф ушел, Макрори слегка перекусили у себя в номере. После этого никаких дел у них уже не осталось, и они просидели как на иголках до половины десятого — до прибытия кареты, которая должна была отвезти их во дворец. Пешком они дошли бы за четверть часа, но во дворец направлялось столько народу, что карета ехала сорок пять минут. При каждой остановке их разглядывали толпы зевак, которые собрались поглазеть на расфуфыренных аристократишек.

Макрори нервничали, предвидя, что при дворе не встретят ни одного знакомого лица, — откуда бы? Они будут уныло подпирать стену, делая вид, что таков их собственный выбор. В особо панические минуты они не сомневались, что будут натыкаться на все углы, разобьют какую-нибудь вазу, испачкаются едой. Лорд-камергер ударит посохом об пол и провозгласит: «Выкиньте вон этих колониальных деревенщин!» Но король-император вовсе не так принимал гостей.

Как только они добрались до места и сдали плащи, на них спикировал улыбающийся помощник-распорядитель. Он восклицал:

— А, вот и вы, сенатор! Мадам! Мадемуазель! Господин верховный комиссар и леди Страткона наверху — позвольте, я вас сейчас же провожу туда. Ужасная давка, правда?

Он сыпал этой успокаивающей, бессмысленной болтовней, пока не сдал их на руки лорду и леди Страткона. Мэри-Джим впихнули в не слишком четко обозначенную стайку девиц — сегодняшних дебютанток.

На помосте в конце зала стояли троны, но… как, а где же фанфары?., нет, никаких фанфар… в зал тихо — насколько тихим может быть явление короля и королевы — вошли очень плотный, невысокого роста мужчина в военной форме с кучей орденов и очень красивая дама в платье, осыпанном драгоценными камнями (сенатор подумал, что их хватило бы на постройку целой железной дороги). Дамы нырнули в реверансе, джентльмены поклонились. Король и королева воссели на своих местах.

Без всякой преамбулы дамы из особой группы начали выталкивать вперед своих подопечных. Секретарь, со списком в руке, бормотал имена, обращаясь к голубоглазому мужчине и улыбающейся красивой глухой женщине. Момент настал: леди Страткона взяла Мэри-Джим за руку, подвела ее к ступеням помоста, и обе сделали реверанс; секретарь пробормотал: «Мисс Мэри-Джейкобина Макрори». Все кончилось. Кампания длиной в двадцать два месяца наконец завершилась.

Сенатор пристально смотрел из толпы. Не просветлел ли королевский взгляд самую чуточку при виде Мэри-Джим? Этот король умел ценить красоту — произвела ли Мэри-Джим на него впечатление? Трудно сказать, но, по крайней мере, выпуклые голубые глаза ни разу не закрылись. Мэри-Джим — темноволосая и румяная, в шотландских предков, — была, несомненно, красавицей.

Представления быстро окончились, и королевская чета встала с тронов. Помощник снова налетел на Макрори:

— Хочу вас познакомить кое с кем. Позвольте представить вам майора Фрэнсиса Корниша! Он вместе со мной позаботится о том, чтобы вы ни в чем не нуждались.

Майор Фрэнсис Корниш был не молод и не стар. Не то чтобы красавец, но и не урод. Его внешность можно было назвать изысканной, но лишь из-за монокля, который он носил на правом глазу, и прекрасных усов, которые опровергали все законы природы, ибо росли не вниз, а горизонтально, по концам закручиваясь кверху. Майор был в парадной форме очень хорошего, хоть и не гвардейского, полка. Он поклонился дамам, протянул указательный палец правой руки сенатору и едва слышно произнес: «Здрастикакпоживаете». Но не покинул Макрори, а остался при них; помощник же улетучился, бормоча что-то про других гостей, о которых тоже надо позаботиться.

Послышалась музыка: гвардейский духовой оркестр, дополненный струнными, играл просто прекрасно. Начались танцы, и майор Корниш следил, чтобы у Мэри-Джейкобины не было недостатка в подходящих партнерах. Он и сам вальсировал и с ней, и с Марией-Луизой. Время летело, но Макрори ни разу не почувствовали себя заброшенными. И вдруг — поразительно быстро, как показалось Мэри-Джейкобине, — настало время ужина.

Королевская чета ужинала в отдельной зале с несколькими близкими друзьями, но царственная магия витала в воздухе огромной столовой, где Мария-Луиза восторженно восклицала над снетками а-ля дьябль, пулярками по-норвежски, хамоном по-баскски, жареными ортоланами на канапе и ела все подряд, закончив огромным количеством разнообразных пирожных и двумя сортами мороженого. Роскошь этой трапезы полностью растопила всю холодность, которую Мария-Луиза как французская канадка могла испытывать к британскому королевскому дому. Да, они знают толк в еде! Во время трапезы, размякнув от хереса урожая 1837 года, шампанского 1892 года, шато-лангоа 1874 года и — «О майор, не следовало бы, но это моя слабость…» — бренди 1800 года, она неоднократно признавалась майору, что его король по-настоящему умеет принимать гостей. Она поглощала еду, пока новый корсет не начал жестоко впиваться в тело, ибо не обладала умением модных дам лишь слегка ковырять роскошные яства.

Мэри-Джейкобина ела очень мало: она вдруг осознала, что значит быть представленной ко двору. Раньше она понимала только то, что это очередной шаг в ее жизни, очень важный для ее отца и включающий в себя уроки, которые она должна усвоить. Но здесь она вдруг пробудилась — в настоящем дворце, среди людей, подобных которым она не видала, танцуя под оркестр, подобного которому не слыхала. Дама в роскошных бриллиантах, которая пробиралась в малую столовую, оказалась маркизой Лэнсдаунской. А кто эта дама в черном атласе? Графиня Дандональд. В голубом атласном платье, расшитом бриллиантами? Графиня Поуисс; одна из красавиц-сестер Фокс. Известна своим пристрастием к азартным играм. Майор Корниш охотно поставлял информацию, и, когда Мэри-Джим привыкла к его бормотанию, у них почти получился разговор, хоть и состоящий в основном из ее вопросов и кратких, почти телеграфных ответов майора. Но майор был, несомненно, внимателен, без устали подкладывал еду на тарелку матери и выказывал весьма почтительное, но не раболепное восхищение дочерью.

По зале пробежал шумок. Король и королева собираются удалиться. Снова поклоны и реверансы. «Позвольте проводить вас к экипажу». Видимо, так при дворе намекают, что гостям пора. Мария-Луиза, явно перебравшая еды и выпивки, довольно хлопает себя по животу, и дочери хочется провалиться сквозь землю. Можно ли надеяться, что ни одна герцогиня этого не заметила? Наконец, после некоторого ожидания, которое помощники скрашивают как могут, карета подана, и швейцар очень громко выкрикивает имя сенатора. Майор подсаживает семейство в карету. Надежно усадив Марию-Луизу в экипаж, он склоняется к ней и бормочет что-то вроде «позвольтенанестивизит». «Конечно, майор, как вам угодно». Макрори возвращаются в отель «Сесиль».

Мария-Луиза скидывает тесные туфли. Приходит горничная и высвобождает ее из жестоких тисков корсета. Сенатор погружен в меланхолию и в то же время вне себя от радости. Его малышка сделала первые шаги в мире, к которому принадлежит по праву. Отныне сенатор всю жизнь будет подстригать бороду по тому же фасону, что и король-император. Правда, у сенатора борода черная, а из его мощной фигуры — наследия тех лет, когда он орудовал в лесах топором и пилой, — можно выкроить двух таких, как король, как бы ни был последний толст. Сенатор нежно целует дочь и желает ей спокойной ночи.

Мэри-Джим удалилась к себе в комнату. Как и отец, она была погружена в меланхолию и в то же время парила в небесах от радости. Дворцовый бал, представление королю, графини, молодые люди в роскошных военных мундирах — а теперь все это кончено, и навсегда! Явилась горничная:

— Помочь вам раздеться, мисс?

— Да. А потом скажите кому-нибудь, чтобы мне принесли бутылку шампанского.



— Конечно, вся беда вышла из-за того, что матушка нажралась до отвала, — заметил даймон Маймас.

— Боюсь, что так, — отозвался Цадкиил Малый. — В остальном Макрори держались очень хорошо. Они вовсе не так дичились, как многие другие люди, впервые попавшие на дворцовый бал. Их выручал некий врожденный апломб, и все было бы хорошо, если бы не еда и выпивка. Что скажешь, — может, пора нам взглянуть на майора Корниша?



Майор Корниш был светским человеком своего времени и жил, как полагалось офицеру хорошего полка. В результате он оказался для Макрори чем-то невиданным — его тихий, протяжный голос, незаметность, монокль и такая манера держаться, словно он не совсем живой, были не похожи на все, с чем Макрори сталкивались раньше. Ему, младшему сыну из хорошей семьи, приходилось думать о карьере и фортуне: он не имел никаких доходов, кроме армейского жалованья, которое также должно было вскоре прекратиться. Майор хорошо служил на Бурской войне, но ничем особенным не отличился и был ранен достаточно серьезно, чтобы его комиссовали обратно в Англию. Он знал, что армия не сулит ему особо радужных перспектив, а потому решил выйти в отставку и сделать что-нибудь, найти свое место в мире на следующий отрезок жизни. Он очень скоро понял, что ему нужно жениться, — в женитьбе была его цель и его надежда.

Брак мог сделать карьеру такого человека, как майор. Безденежные англичане уже давно нашли способ продвижения в свете — они женились на богатых американских наследницах, и несколько таких браков получили всеобщую известность. Бывало, состояния в два миллиона фунтов и более пересекали Атлантику, если дочь американского железнодорожного или стального магната выходила замуж за английского дворянина. В глазах света это был вполне равноценный обмен: дворянский титул, с одной стороны, большое богатство — с другой. Воистину союз, заключенный на небесах. Есть ведь разные небеса для самых разных людей, в том числе таких, которые мыслят в основном чинами и богатством. Майор Корниш решил, что в мире богачей найдется скромное местечко и для него.

Майор был неглуп. Он прекрасно знал, что может предложить: безупречную родословную, но без титула; хороший армейский послужной список; умение держаться — как в свете, так и под огнем буров, понятия не имеющих о том, как положено воевать джентльменам; достаточно ума, чтобы быть достойным человеком и хорошим солдатом, хоть и без особого блеска интеллекта или остроумия. Следовательно, он не мог надеяться на одно из огромных американских состояний. Однако у девушек из колоний можно найти и состояние поменьше, но вполне солидное. У майора при дворе были знакомства, братья-офицеры, которые помогали ему, так сказать, держать нос по ветру. За барышней Макрори стояло отцовское богатство — неизвестных размеров, но точно немалое, — а сама она была хорошенькая, хоть и не герцогиня, так что подходила майору. Вот и вся премудрость.

При дворе, конечно, были помощники — джентльмены-прислужники, особые люди, которым поручали заботу о приглашенных на балы; это называлось «ухаживать за гостями». Но всегда находилось место еще для одного презентабельного кавалера, который знал, что к чему, и мог развлечь какую-нибудь скучающую или растерянную барышню — а такие всегда обнаруживались на больших приемах. Майор поговорил с другом, который служил помощником на дворцовых балах; тот — с камергером; так майор получил разрешение присутствовать на нужных приемах и возможность познакомиться с Макрори. Сенатор был не единственным, кто умел строить планы и добиваться своего.

За дворцовым приемом, на котором барышню Макрори представили ко двору, последовал сезон лондонских балов — самый роскошный за многие десятилетия. Макрори не вращались в гуще событий, но все же умудрялись попадать на самые важные приемы. Им помогала леди Страткона: ее наставлял муж, знающий, кто из английских магнатов не прочь поговорить с канадским магнатом, который может дать хороший совет по вложению капитала в богатой колонии. Макрори приглашали то туда, то сюда, то на уик-энд в загородной резиденции. Они попали даже на регату в Хенли и на скачки в Аскот. Мария-Луиза хорошо играла в бридж, и это стало ее пропуском в мир фанатиков бриджа. Ее франкоканадский акцент, которого так стыдилась ее дочь, казался хозяйкам салонов провинциальным, но не отвратительным. Сенатор умел беседовать о деньгах, во всех их многообразных проявлениях, с кем угодно и при этом не быть слишком похожим на банкира. Он был хорош собой и галантен, как положено шотландскому горцу, и тем располагал к себе дам. Макрори вращались не в самых высших кругах общества, но вполне преуспевали.

Что же до Мэри-Джейкобины, она расцвела под солнцем незнакомого мира и стала почти красавицей. Она обрела какое-то новое очарование. Восприимчивая, как все молодые, Мэри-Джим научилась говорить по-другому, чтобы англичане считали ее своей. Теперь она, как и девушки, которых она встречала в свете, называла приятные вещи «дусями», а неприятные — «бяками». Что-то беспокоило ее желудок, воспитанный на монастырской кухне, — видимо, слишком роскошная еда и вино, к которому она не привыкла: иногда ее тошнило по утрам, но, несмотря на это, она выучилась быть приятной собеседницей (это не дается от природы) и очень хорошо танцевала. У нее появились поклонники.

Майор Фрэнсис Корниш был среди них наиболее настойчивым, хоть и пользовался не самой большой благосклонностью. Иногда Мэри-Джим высмеивала его в разговорах с более оживленными партнерами по танцам, и они с бездушием молодых сердцеедов стали называть его прозвищем, придуманным для него Мэри-Джим: Деревянный Солдатик. Корнишу удавалось проникать не всюду, где бывали Макрори, но он к этому и не стремился: чрезмерная навязчивость не подходила к его стратегии. У него было все, что нужно светскому человеку, чтобы жить скромно, но со вкусом: квартирка на Джермин-стрит и членство в трех хороших клубах, куда он смог порекомендовать и сенатора. И как-то после обеда в одном из клубов майор попросил у сенатора разрешения задать его дочери важнейший вопрос.

Удивленный сенатор помялся и сказал, что должен подумать. Это означало поговорить с Марией-Луизой, которая заявила, что ее дочь может рассчитывать на гораздо, гораздо лучшую партию. Сенатор спросил и Мэри-Джим; она засмеялась и сказала, что выйдет замуж только по любви, — а неужели папа думает, что кто-нибудь может полюбить Деревянного Солдатика? Папа решил, что это маловероятно, и сказал майору Корнишу, что его дочери еще рано думать о замужестве. Пожалуй, стоит на время отложить этот вопрос. К тому же здоровье Мэри-Джим, несмотря на ее цветущую внешность, оставляет желать лучшего. Может быть, они поговорят об этом как-нибудь в другой раз?

Наступил август, и, конечно, весь свет уехал из Лондона. Все, кто хоть что-нибудь собой представлял, переместились на север, в сторону Шотландии. Макрори получили приглашения в два-три северных поместья. Но к концу сентября они снова водворились в отеле «Сесиль» и майор Корниш тоже оказался в городе. Он был внимателен, насколько позволяли рамки хорошего тона.

Желудок все чаще беспокоил Мэри-Джим. Мария-Луиза решила, что это уже не просто «желчные приступы», как в Блэрлогги называли несварение желудка, и пригласила врача. Модного врача, конечно. Он вынес вердикт мгновенно и решительно, и диагноз оказался таким, что хуже не придумаешь.

Мария-Луиза открыла мужу новости в постели — их обычном месте для «совещаний на высшем уровне». Она говорила по-французски, дополнительно подчеркивая, что дело серьезное.

— Хэмиш, я должна тебе сказать нечто ужасное. Только не кричи и не делай глупостей. Выслушай меня.

«Наверно, потеряла какие-нибудь прокатные бриллианты, — подумал сенатор. — Страховка все покроет. Мария-Луиза просто никогда не понимала, что такое страховка».

— Мэри-Джим беременна.

Сенатор похолодел, приподнялся на локте и в ужасе воззрился на жену:

— Не может быть!

— Может. Доктор подтвердил.

— Кто отец?

— Она клянется, что не знает.

— Что за чушь! Она не может не знать.

— Ну тогда говори с ней сам. Я не могу добиться от нее толку.

— Да уж поговорю, и прямо сейчас!

— Хэмиш, не смей. Она в ужасном состоянии. Она — милая, невинная девушка. Она ничего не знает о таких вещах. Ты ее застыдишь.

— А она нас опозорила — это ничего?

— Успокойся. Предоставь все мне. А теперь спи.

Сенатор, однако, всю ночь проворочался без сна, словно лежал на раскаленной бороне. Он так сотрясал кровать, что Марии-Луизе казалось, будто она в море, но не сказал больше ни слова.

На следующее утро после завтрака жена оставила сенатора наедине с дочерью. Он начал так, что хуже не придумаешь:

— Что это мне сказала твоя мать?

Слезы. Чем больше сенатор требовал, чтобы дочь перестала реветь и открылась ему, тем сильнее она плакала. Отцу пришлось ее успокаивать, гладить, похлопывать и одолжить ей свой носовой платок (ибо Мэри-Джим столь недавно покинула монастырскую школу, что не привыкла иметь при себе собственный платок). Наконец сенатору удалось добиться чего-то членораздельного.

После дворцового бала Мэри-Джим была одновременно счастлива и подавлена. Это сенатор мог понять, поскольку и сам чувствовал ровно то же. На балу Мэри-Джим впервые попробовала шампанское и просто влюбилась в этот напиток. Легкомыслие, подумал сенатор, но вполне объяснимое. Мэри-Джим ужасно не хотелось ложиться в кровать после веселья на балу, после великолепия двора, внимания помощников, блеска высокородных красавиц. И вот Мэри-Джим попросила горничную принести ей шампанского. Его принесли, но не горничная, а один из лакеев отеля «Сесиль», облаченный в роскошную ливрею. Он показался Мэри-Джим добрым человеком, а ей было так одиноко… она предложила ему выпить с ней бокал шампанского. Одно за другое и… Опять слезы.

Сенатор не то чтобы утешился, но немного приободрился. Его дочь — не шлюха, но дитя, попавшее в затруднительное положение. Он не сомневался, что Мария-Джейкобина — пострадавшая сторона и что он может хоть что-то сделать. Он пошел к управляющему отелем, заявил, что в ночь бала работник отеля нанес его дочери тяжкое оскорбление, и потребовал, чтобы ему предъявили виновного. Разве может приличный отель посылать лакея поздно ночью в комнату к молодой девушке? И так далее, все на повышенных тонах. Управляющий обещал немедленно разобрать дело.