Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Доктор фон Галлер: Значит, вы тогда ничего не знали о сексе?

Я: Так, кое-что, по мелочи. Скажем, все эти настояния Нетти «помыть там» — был в этом явный намек на что-то особое. А в кабинете дедушки Стонтона я обнаружил странное пособие для студентов, называвшееся «Филипсовская популярная модель человеческого тела»: картонная фигура, которая раскрывалась, показывая все внутренности. У этой фигуры были и довольно скромных размеров гениталии, похожие на мои собственные. Нашлась в кабинете и еще одна «популярная модель» (женского пола) с частично содранной кожей, поэтому о грудях можно было только догадываться, но зато в том месте, где у мужской модели висело украшение, у нее находился гладенький, лишенный покрова треугольничек. Осторожно подглядывая, когда одевали Каролину, я выяснил, что Филипс сказал только часть правды, а уже в школе я чуть не утонул в море всевозможной информации, причудливой и отвратительной. Ответа на мои вопросы она почти не давала, я и подумать не мог связать ее с матерью. Думаю, что секс волновал меня меньше, чем большинство других мальчиков. Я хотел, чтобы всё (под этим я имел в виду собственные познания) оставалось на прежнем уровне. Наверное, интуитивно я чувствовал, что чем больше буду знать, тем сложнее мне придется в жизни.

Доктор фон Галлер: А в школе вы были счастливы?



Это была хорошая школа, и в целом мне там нравилось. Счастье я с ней никак не связывал, потому что моя настоящая жизнь проходила дома, в семье. Успевал я неплохо, спорт давался мне тоже вполне сносно, так что особых неприятностей у меня не было, хотя и в отличниках я никогда не ходил. До двенадцати лет я учился в приготовительной школе, но когда мне исполнилось двенадцать, отец решил, что я должен учиться в интернате и домой приходить только на выходные. Это было в 1940 году, война набирала силу, ему нужно было надолго уезжать из дома, и он полагал, что мне полезно мужское влияние, которого не приходилось ждать от Нетти и о котором моя увядающая мать не имела представления.

Отец во время войны стал очень важной фигурой, потому что одна из задач Канады состояла в том, чтобы поставлять в Британию продукты в таком количестве, в каком их только можно произвести. Доставкой их на место занимался военно-морской флот, но производство качественных продуктов в максимально возможных количествах ставило труднейшие организационные и управленческие задачи, и вот в этом-то отец и проявил себя в полной мере. Вскоре ему предложили занять пост министра продовольствия, и после теплых заверений (данных ненавистным премьер-министром) в том, что у него будет полная свобода рук, отец решил, что у мистера Кинга великолепные административные способности, а все личные разногласия в чрезвычайных обстоятельствах должны отойти на второй план. Поэтому он тогда отсутствовал месяцами, уезжая в Оттаву и даже за границу, а в доме нашем царила очень женская атмосфера.

Теперь я понимаю, что, например, вследствие этого Данстан Рамзи стал для меня значительно более важной фигурой, чем прежде. Он был старшим учителем истории в моей школе, Колборнской, а поскольку оставался холостяком и вел странный, замкнутый образ жизни, то входил в число преподавателей, которые жили при школе и были нашими воспитателями. Собственно, почти всю войну он исполнял обязанности директора, потому что настоящий директор ушел работать на курсы армейской подготовки. Но Рамзи продолжал вести довольно много занятий и всегда преподавал историю новичкам, только что пришедшим из приготовительной школы, так как хотел заложить у них хорошее базовое представление о том, что такое история. Он возвращался к ним впоследствии, в выпускном классе, чтобы навести глянец на их знания и подготовить к поступлению в университет. Поэтому я видел Рамзи почти каждый день.

Как и многие хорошие учителя, он был не без странностей, и мальчишки любили его, побаивались и посмеивались над ним. У него было прозвище Старая Уховертка, потому что он имел привычку засунуть мизинец в ухо и покопаться там, словно у него мозги чесались. Другие учителя называли его Пробка, из-за протеза, и думали, что мы зовем его так же, но за глаза мы звали его Уховерткой.

У него был пунктик: он полагал, что история и миф представляют собой две стороны некоего основополагающего начала в судьбе человечества: история — это совокупность наблюдаемых или зафиксированных фактов, а миф — их главное содержание, сущность. Он выкапывал редкие мифы, о которых никто из нас никогда не слышал, и доказывал (должен признать, делал он это очень увлекательно), что они содержат некую истину, применимую к самым разнообразным историческим ситуациям.

Был у него еще один пунктик, делавший его подозрительной фигурой в глазах многих родителей, а следовательно, и их сыновей (достаточно большое число мальчишек в школе принадлежало к партии антирамзиистов). А именно — его интерес к святым. Изучение истории, говорил он, это частично и изучение мифов и легенд, которые человечество сплело вокруг таких выдающихся личностей, как Александр Македонский, Юлий Цезарь, Карл Великий, Наполеон. Они были смертными, а когда факт можно соотнести с легендой, крайне любопытно узнать, что почитатели героев приписали своим кумирам. Он нередко показывал нам известную картину девятнадцатого века, изображающую отступление Наполеона из Москвы: император трагически поник в санях, на его лице и на лицах окружающих офицеров печать поражения, романтической обреченности. А потом он зачитывал нам из дневника Стендаля об этом отступлении, где говорилось, каким жизнерадостным был тогда Наполеон, как он выглядывал из окон кареты — в открытых санях он не ездил, можете не сомневаться, — и приговаривал: «То-то они все удивились бы, если б узнали, кто с ними рядом!» Наполеон был одним из любимых примеров у Рамзи. Он показывал нам знаменитую картину, изображающую Наполеона на Эльбе, — тот сидит на скале, при всех регалиях и размышляет о былом своем величии. А потом он зачитывал из ежедневных докладов коменданта острова, и главной заботой, согласно докладам, было состояние желудочного тракта великого изгнанника, а наилучшей возможной новостью являлся врачебный бюллетень, гласящий: «Сегодня утром в 11 часов 22 минуты у императора был нормальный стул».

Но почему, спрашивал Рамзи, ограничиваем мы изучение истории выдающимися военными и политическими деятелями, которым приписываются необычайные, почти сверхъестественные качества, и не обращаем внимания на целый мир святых, которым человечество приписывало феноменальные добродетели? Тривиальна мысль о том, что власть и даже порок интереснее, чем добродетель, но те, кто это говорит, просто не дали себе труда рассмотреть добродетель и увидеть, насколько она в самом деле удивительна, а подчас даже бесчеловечна и невыносима. Святые тоже принадлежат к разряду героев, и, в противовес тому, что думают несведущие люди, дух Игнатия Лойолы[37] сродни духу Наполеона.

Рамзи был крупным авторитетом по святым и написал о них несколько книг, хотя мне они и не попадались. Можете себе представить, какой неудобной фигурой был он в школе, куда принимались мальчики из любых семей, но главным образом воспитанные в духе слегка модернизированного протестантизма девятнадцатого века. И, конечно, наших родителей смущал неподдельный интерес к вещам духовным, они подозрительно относились к любому, кто воспринимал дух как неизбывную реальность, а именно так относился к духу Рамзи. Он любил ставить нас в положение интеллектуального неуюта, побуждал отыскивать в его речах противоречия или нелогичности.

— Логика похожа на крикет, — предупреждал он. — Все очень хорошо, пока вы играете по правилам. Но что будет с вашей крикетной партией, если кто-нибудь вдруг решит вынести на поле футбольный мяч или возьмется за хоккейную клюшку? А ведь именно это постоянно случается в жизни.

Война предоставила Рамзи как историку счастливую возможность. Легенды, которыми обрастали фигуры Гитлера и Муссолини, были для него хлебом насущным.

— Фюрера ведут голоса — как и Жанну д’Арк. Дуче не чувствует боли в кресле у стоматолога — не чувствовала и святая Аполлония Тьянская,[38] когда язычники выбивали ей зубы. Эти свойства присущи великим, но присваиваем героям сверхъестественные качества именно мы. Только после смерти Наполеона стало известно, что он боялся котов.

Тогда Рамзи мне нравился. Он не давал нам спуску, но был неистощим на всякие выдумки и отпускал в классе презабавные шутки. За стенами школы их повторяли как «Уховерткины остроты».

Мои чувства к нему претерпели мучительную перемену, когда умерла мама.

4

Это случилось поздней осенью 1942 года, когда мне шел пятнадцатый год. У нее было воспаление легких, и она уже выздоравливала, но, думаю, у нее почти не осталось желания жить. Как бы то ни было, но она шла на поправку, и каждый день ей следовало отдыхать. Доктор строго предупредил, что простужаться ей ни в коем случае нельзя, но она не любила тяжелых одеял и лежала на своей кровати под легким пледом. Однажды была натуральная буря, со снегом, а окна ее спальни оказались распахнутыми, хотя им положено было быть закрытыми. Мы решили, что она сама их открыла. Она простудилась и через несколько дней умерла.

Рамзи вызвал меня в свой кабинет в школе и там сообщил о ее смерти. Он был сердечен именно в той мере, в какой требовалось. Не перебарщивал с сочувствием и не говорил ничего такого, из-за чего я мог бы расплакаться. Но в течение следующих двух или трех дней он не отпускал меня от себя. Похороны организовывал он, потому что отцу было не вырваться из Лондона, и он прислал Рамзи телеграмму, в которой просил его обо всем позаботиться. Похороны были ужасны. Каролина отсутствовала, потому что директриса школы, где она училась, и Нетти считали, что девочки не должны ходить на похороны, а поэтому я был с Рамзи. Пришло совсем немного людей, но «те, у ручья» присутствовали, и я попытался заговорить с ними. Они, конечно, едва знали меня, да и что тут можно было сказать? И бабушка, и дедушка Стонтоны были уже мертвы, а потому, думаю, самым близким из присутствующих родственником покойной — люди из похоронной конторы спросили, кто это лицо, но Рамзи тактично ушел от ответа — был я. Чувствовал я лишь какое-то безутешное облегчение, поскольку (хотя я так и не облек эту мысль в слова) знал, что в течение нескольких лет моя мать была несчастна, и, как я думал, из-за того, что она ощущала: в чем-то она не оправдала надежд отца.

Я вспоминаю, как сказал Рамзи, что матери, возможно, теперь лучше, потому что она была так несчастна в последнее время. Я таким образом пытался поддержать взрослый разговор, но Рамзи посмотрел на меня как-то очень странно…

Гораздо важнее для меня, чем собственно смерть матери и похороны (потому что она, такое впечатление, прощалась с нами уже довольно давно), был субботний семейный обед на следующий вечер. Каролина всю неделю провела дома под присмотром Нетти, а я приехал домой из школы на выходные. В воздухе явно витало чувство облегчения, и в доме была необычная атмосфера, потому что отец находился далеко и мы с Каролиной ощущали себя свободно как никогда. Не знаю, как бы я распорядился этой свободой. Может, расхаживал бы чванливо по дому и, наверное, выпил бы стакан пива, чтобы показать, какой я взрослый. Но Каролина была иного мнения.

Из нас двоих она была отважней. Когда ей было восемь, а мне — десять, она разрезала пополам одну из отцовских сигар и сказала, что я ни за что не выкурю половинку, а она — выкурит. Мы устроились на качелях и дымили в такт их раскачиванию, по очереди. Каролина выиграла. В школе имени епископа Кэрнкросса, где она училась, у нее была репутация любителя розыгрышей. Однажды она поймала жука, ярко раскрасила и попросила биологиню его идентифицировать. Биологиня быстро нашлась:

— Это нонсенсикус нахалиус, или чепухенция членистоногая, — сказала она Каролине и прослыла среди учениц записным острословом.

Но когда умерла мама, Каролине было двенадцать — она находилась в том странном возрасте между детством и половозрелостью, когда некоторые девочки знают, можно подумать, все (хотя, казалось бы, с чего?), а мыслить так же ясно они будут, пожалуй, лишь после менопаузы. В эту субботу Каролина напустила на себя важный вид и сказала, чтобы во время трапезы я вел себя как нельзя лучше.

Херес до обеда! Раньше нам этого никогда не позволяли, но Каролина выставила бутылку в гостиной, застав врасплох Нетти, которая начала протестовать, лишь когда мы уже взялись за бокалы. Сама Нетти не пила — она была убежденной трезвенницей. Но Каролина попросила ее отобедать с нами, и Нетти, вероятно, была потрясена, ей и в голову не пришло, что она могла бы отказаться. Она надела какое-то парадное платье вместо повседневного одеяния, и Каролина разоделась в лучшее и даже помадой прошлась по губам. Но все это было лишь тихой прелюдией к дальнейшему.

Накрыто было на троих, и мне явно полагалось занять стул отца, но когда Каролина подвела Нетти к другому исполненному значения месту — маминому, — я подумал, что это неспроста. Нетти пыталась протестовать, но Каролина настояла, чтобы Нетти заняла это почетное место, сама же она уселась справа от меня. Я и не догадывался, что Каролина таким образом хочет лишить Нетти власти: она обращалась с Нетти как с высокой гостьей только для того, чтобы исподволь перехватить у нее бразды правления. Нетти совсем потерялась и вовремя не отреагировала, когда слуга принес вино и налил мне глоток на пробу. Она едва успела прийти в себя и вовремя перевернула свой бокал вверх дном. Мы уже пили вино прежде. По большим праздникам отец давал нам вино, разведенное водой, что, как он говорил, было правильным способом познакомить детей с одним из величайших удовольствий в жизни. Но в тот день вино было неразведенным, и одобрительно кивнул слуге не отец, а я, и бокалы наполнялись, а глаза Нетти вылезали из орбит — это все было внове и головокружительно.

«Головокружительно» — самое подходящее слово, потому что вино после хереса оказалось для меня чересчур крепким, и я понимал, что говорю слишком громко и авторитетно киваю, когда никакого разрешения не требуется.

Ничего подобного с Каролиной. К вину она едва прикоснулась, — хитрюга! — но всецело сосредоточилась на том, чтобы направить разговор в нужное русло. Мы все бесконечно тоскуем по маме, но нам нужно держаться и жить дальше. Именно этого и хотела бы мама. Она была таким жизнерадостным человеком — и категорически возражала бы против длительного траура. Да, она все время была жизнерадостна — кроме последних лет пяти-шести. Что же тогда произошло? Известно ли об этом Нетти? Мама так доверяла Нетти, и не может быть, чтобы Нетти не знала того, что нам по молодости лет знать не полагалось, — конечно, мы ведь были тогда совсем маленькими. Но прошло столько времени. Теперь мы стали старше.

Нетти не поддавалась.

Папа много отсутствовал. Он с этим ничего не мог поделать, к тому же он был нужен стране. Мама, вероятно, чувствовала себя одинокой. Странно, что в последние два или три года она, кажется, почти не встречалась со своими друзьями. В доме было так мрачно. Нетти не могла этого не чувствовать. На самом деле, у нас вообще никто не появлялся, кроме Данстана Рамзи. Но он был очень старым другом, верно? Разве мама и папа не знали его еще до того, как поженились?

Нетти стала чуточку общительнее. Да, мистер Рамзи тоже из Дептфорда. Конечно, он много старше Нетти, но кое-что она о нем слышала, пока росла. Всегда что-нибудь необычное.

Да? В каком смысле необычное? Мы с детства видели его в доме, может быть, поэтому и не замечали ничего необычного. Папа всегда говорил, что он умный и понимающий.

Я чувствовал, что как хозяин должен поучаствовать в разговоре, который на самом деле больше был похож на монолог Каролины, изредка разбавляемый бормотанием Нетти. Поэтому я рассказал несколько историй о Рамзи — директоре школы и поведал, что он получил прозвище Уховертка.

Нетти сказала, что мне должно быть стыдно употреблять такие словечки в присутствии сестры.

Каролина изобразила скромницу, а потом сказала, что мистер Рамзи симпатичный, хотя и страшноват, как мистер Рочестер из «Джейн Эйр»,[39] и еще она никогда не могла понять, почему мистер Рамзи так и не женился.

Может быть, он не смог заполучить девушку, которую любил, сказала Нетти.

Правда? Каролина никогда об этом не думала. Может быть, Нетти еще что-нибудь известно? Это так романтично.

Нетти ответила, что это казалось романтичным тем, кому делать больше было нечего, как только сплетничать.

Ну, Нетти, не дразни! Кто это был?

Нетти явно боролась с собой, а потом сказала, что если бы кто захотел узнать, достаточно было бы только открыть глаза.

Все это должно было быть ужасно романтично, решила Каролина: папа такой молодой и только что вернулся с войны, а мама такая очаровательная и папа такой красивый — ведь он и до сих пор красив, разве Нетти не согласна?

В жизни не видела никого краше, горячо сказала Нетти.

А Нетти доводилось его видеть в те дни?

Ну, сказала Нетти, когда война кончилась, она еще была слишком мала, чтобы обращать внимание на такие вещи. Ведь не Мафусаил же она[40] в самом деле. Когда Бой Стонтон женился на Леоле Крукшанк в 1924 году, Нетти было десять, и все вокруг знали, что между этими двумя великая любовь и что такой красивой пары Дептфорд не видел никогда прежде и, вероятно, никогда больше не увидит. С невесты все глаз не сводили, и Рамзи в том числе. В конечном счете, он же был у отца шафером.

Тут вмешалась Каролина. Уж не хочет ли Нетти сказать, что мистер Рамзи был влюблен в маму?

Нетти разрывалась между своей естественной скрытностью и не менее естественным желанием рассказать то, что ей известно. Ну да, были и такие разговоры.

Вот, значит, почему он все время к нам захаживал! И почему он так вертелся около мамы, когда отцу нужно было уезжать по военным делам. Хотя сердце у него и было разбито, он демонстрировал рыцарскую верность. Каролина никогда не слышала ничего романтичнее. По ее мнению, мистер Рамзи такой душка.

Это слово по-разному подействовало на меня и на Нетти. Старая Уховертка — душка?! Я смеялся значительно громче и дольше, чем если бы до этого не выпил два бокала бургундского. А вот Нетти фыркнула презрительно, и ее горящий взгляд красноречиво свидетельствовал, что она думает об этом словечке применительно к Рамзи.

— Ну, ты никогда не признаешь, что кроме папы есть и другие привлекательные мужчины, — сказала Каролина. И даже чуть подалась к Нетти, положила ей ладонь на запястье.

Что такое Каролина хочет этим сказать, вскинулась Нетти.

— Это видно невооруженным глазом. Ты без ума от папы.

Ей всегда казалось, ответила Нетти, что она знает свое место. Незамысловатая, казалось бы, реплика, но для 1942 года чрезвычайно старомодная. И даже я заметил, до чего Нетти выбита из душевного равновесия, до чего потрясена.

Каролина спустила это дело на тормозах. Конечно же, от папы все без ума. Это неизбежно. Он такой красивый, привлекательный, умный и во всех отношениях замечательный — ну какая женщина устоит? Разве Нетти не согласна?

Нетти высказалась в том духе, что, пожалуй, так оно и есть.

Попозже Каролина подняла другую тему. Ну разве не странно, что мама простудилась, тогда как все знали, что именно от этого ей надо всеми силами беречься? Как случилось, что окна были открыты в такую жуткую непогоду?

Нетти сказала, что этого никто не узнает.

Уж не хочет ли Нетти сказать, что мама сама открыла окна, невинно поинтересовалась Каролина. Но ведь это — она отложила нож и вилку на стол — самоубийство! А самоубийство — это смертный грех! В школе имени епископа Кэрнкросса, да и в нашей церкви, Святом Симоне Зилоте, все в этом уверены. Если мама совершила смертный грех, то разве она сейчас не в?.. Это было бы ужасно!

Могу поклясться, что в глазах Каролины стояли слезы.

Нетти разволновалась. Да нет же, она ничего такого не имела в виду. И вообще, все эти россказни о смертных грехах — англиканское пустозвонство, и она никогда в это не верила. Никогда.

Но как же тогда окна в маминой комнате оказались открытыми?

Наверно, кто-то открыл их по ошибке, сказала Нетти. Мы никогда не узнаем. Что толку теперь копаться во всем этом. Но ее дочурка не должна думать о таких ужасных вещах, как самоубийство.

Каролина сказала, что она с ума сойдет, потому что никакое это не англиканское пустозвонство, все знают, что самоубийцы отправляются прямиком в ад. И только подумать, что мамочка…

Нетти никогда не плакала, во всяком случае я этого никогда не видел. Но в редких случаях на ее лице появлялось выражение такого внутреннего страдания, что у любой другой женщины оно сопровождалось бы слезами. Так было и в тот раз.

Каролина вскочила со своего места, подбежала к Нетти и уткнулась лицом в ее плечо. Нетти увела ее из комнаты, и я остался один на руинах пиршества. Подумал, что еще один бокал бургундского — как раз то, что мне надо в эту минуту, но дворецкий уже унес бутылку, а мне не хватило смелости позвонить ему, поэтому я взял еще одно яблоко с тарелки и задумчиво съел его в полном одиночестве. Я никак не мог разобраться в том, что происходит вокруг. Дожевав яблоко, перешел в гостиную и уселся послушать трансляцию хоккейного матча по радио, но вскоре уснул на диване.

Когда я проснулся, игра уже закончилась и передавали какие-то безотрадные сводки с театра военных действий. Голова у меня болела. Поднимаясь к себе по лестнице, я увидел полосу света под дверью в комнату Каролины и вошел. Она сидела в пижаме и сосредоточенно раскрашивала ногти на ногах алым лаком.

— Смотри, чтобы Нетти не застала тебя за этим делом.

— Спасибо за твой бесценный непрошеный совет. Нетти для меня больше не проблема.

— Чего это вы тут замышляли?

— Достигали взаимопонимания. Нетти, в отличие от меня, еще не в полной мере это осознала.

— Взаимопонимания в чем?

— Дурачок! Ты что, за обедом ничего не слышал? Ну, конечно же, не слышал. Ты был слишком занят — набивал пузо и хлестал вино, вот и не видел, что происходит.

— Я видел все, что было. Чего это я не видел? Не строй из себя слишком умную.

— Нетти раскололась и сделала несколько самоубийственных признаний. Вот что было.

— Я не слышал никаких самоубийственных признаний. Что это ты несешь?

— Если ты этого не слышал, то потому, что слишком налегал на вино. Пьянство тебя погубит. Сколько достойных мужей угодило по этой дорожке прямиком в ад, как говорил дедушка. Ты что, не слышал, Нетти призналась, что влюблена в папу?

— Что? Ничего такого она не говорила!

— Ну, может быть, не такими словами. Но это было вполне очевидно.

— Ну и ну! Как только у нее хватило нахальства!

— Любить папу? Овечка ты невинная! Как-нибудь, если напомнишь, могу прочесть тебе маленькую лекцию о взаимоотношениях полов. Все это гораздо сложнее, чем может охватить твой недоразвитый школьный умишко.

— Заткнись! Я старше тебя. Я знаю такое, о чем ты и не догадываешься.

— Это о гомосеках, что ли? Старо как мир, мой бедный мальчик!

— Карол, я тебя сейчас отлуплю.

— Хочешь заткнуть мне рот грубой силой? Ну давай, Тарзан. Тогда ты не узнаешь остального, а это самое интересное.

— Чего остального?

— Ты признаёшь за мной умственное превосходство?

— С какой стати? Что такого превосходного ты знаешь?

— Всего лишь постыдный секрет твоего появления на свет. Только и всего.

— Говори!

— Есть все основания считать, что ты — сын Данстана Рамзи.

— Я?

— Ты. Смотрю вот на тебя после всего и вижу, как вы похожи.

— А вот и нет! Слушай, Карол, или ты сейчас же все объяснишь, или я тебя убью!

— Только пальцем меня тронь, милый братик, и я проглочу язык, а тебя навсегда оставлю в мучительном неведении.

— Это что, Нетти тебе так сказала?

— Не так, но сказала. Вы же знаете мои методы, Ватсон. Дедукция и еще раз дедукция. А теперь слушай меня внимательно. Папа отбил маму у Данстана Рамзи и женился на ней. Данстан Рамзи продолжал посещать наш дом как Доверенный друг. Вот читал бы ты побольше и был бы поумнее — знал бы, какую роль играет Доверенный друг в таких делах. Вспомни-ка, что было шесть лет назад в то ужасное Рождество. Ссора. Папа в бешенстве уходит из дома. Рамзи остается. Нас отсылают наверх. Потом мы видим, как Рамзи выходит из спальни матери, а она там в ночной рубашке. Мы слышим, как она кричит: «Ты меня не любишь!» А несколько часов спустя мама пытается покончить с собой. Помнишь ведь — там все было в крови; ты еще об этом никак не мог не растрепаться. Папа потом долго не появляется дома, а Рамзи продолжает приходить. Очевидный — единственный — вывод состоит в том, что папа узнал о связи Рамзи и мамы и не смог это вынести.

— Карол, ты дерьмо! Из тебя прет злобное, отвратительное, вонючее дерьмо! Как ты можешь говорить такое о маме?

— Думаешь, мне нравится это говорить, олух ты эдакий? Но мама была очень красивой, привлекательной женщиной. А поскольку я пошла в нее, то понимаю ситуацию и мамины чувства так, как тебе не дано. Я знаю, что страсть сводит людей с ума. И принимаю это. Понять значит простить.

— Никогда не поверю.

— Ну и не верь. Мне-то что. Но если ты в это не веришь, всяко уж не поверишь в то, к чему это привело.

— К чему?

— Что толку тебе говорить, если ты не хочешь слышать?

— Ты должна мне сказать. Ты не можешь сказать только часть. Я тоже член этой семьи. Ну, говори же! А если не скажешь, то я улучу момент и, когда отец в следующий раз будет дома, расскажу ему все, что ты мне наговорила.

— Не расскажешь. Вот этого ты никогда не сделаешь. Признать себя сыном Рамзи! Может, папа тогда лишит тебя наследства. Придется тебе съехать и жить с Рамзи. Про тебя все будут говорить: ублюдок, дитя любви, бастард…

— Хватит словарем щеголять. Говори.

— Ну ладно. Я сегодня добрая и не буду тебя мучить. Маму убила Нетти.

Должно быть, вид у меня был такой странный, что Каролина оставила свои прихваты Торквемады[41] и продолжила:

— Ты же понимаешь, это только дедукция, хотя и в самом ее изощренном виде. Подумай: инструкции были очень четкие — маме ни в коем случае нельзя простужаться; значит, либо она сама открыла окна, либо это сделал кто-то другой; а сделать это могла только Нетти. Допустим, окна открыла мама — тогда это называется самоубийство; а если забыть о том, что Нетти справедливо называет англиканским пустозвонством, готов ли ты поверить, что мама покончила с собой?

— Но зачем Нетти стала бы это делать?

— Из любви, олух царя небесного. Это буря страсти, о которой тебе еще ничего не известно. Нетти любит папу. У Нетти очень страстная преданная натура. Мама обманула папу. Слушай, знаешь, что она мне сказала, когда мы оставили тебя одного попивать винишко? Мы долго говорили о маме, и она сказала: «За все про все, я думаю, для твоей мамы так лучше».

— Но это ведь не признание в убийстве.

— Я же не дура. Я поставила вопрос прямо — или настолько прямо, насколько это было возможно в той, довольно эмоциональной, ситуации. Я сказала: «Нетти, скажи мне правду, кто открыл окна. Нетти, дорогая, я никому ни-ни, ни словечка — это ты из преданности папе?» Она посмотрела на меня так странно, как никогда в жизни — а уж она-то по-всякому на меня смотрела, — и сказала: «Каролина, не смей больше никогда говорить такие ужасы, даже намекать на это не смей!»

— Ну так что тебе еще надо? Она сказала, что не делала этого.

— Ничего такого она не сказала! Если не она, то кто? Просто так ничего не бывает, Дейви. Все должно иметь объяснение. А это единственно возможное объяснение. Она не сказала, что не сделала этого. Она очень тщательно подбирала слова.

— Бог ты мой! Ну и бардак.

— Но согласись — увлекательный бардак. Мы — дети дома, преследуемого роком.

— Дерьмо это собачье! Послушай, ты тут столько всего наворотила. С чего это вдруг мы дети Рамзи…

— Не мы, а ты. Мое дело тут сторона.

— Почему я?

— Да посмотри на меня. Я стопроцентная дочь Боя Стонтона. Все так говорят. Я на него очень похожа. А ты?

— Это ничего не доказывает.

— Очень хорошо понимаю, что тебе не хочется так думать.

— Делать тебе нечего, вот и городишь всякую чушь. И, по-моему, все это просто гнусно — обливать грязью маму, а из меня делать незаконнорожденного… Выдумаешь тоже, любовь! Что ты знаешь о любви? Ты всего лишь ребенок! У тебя еще даже месячные не начинались!

— Ну и что с того, Хейвлок Эллис?[42] Зато с головой у меня все в порядке, в отличие от некоторых.

— С головой у нее в порядке! Ты всего лишь дрянная девчонка и интриганка.

— Иди-ка ты, перни в лужу! — сказала моя сестра, которая набралась немало крепких выражений в школе имени епископа Кэрнкросса.

И с головной болью, которая после этого разговора только усилилась, я отправился в свою комнату. Посмотрел на себя в зеркало. Да Каролина просто с ума сошла. Ну ничего общего с Данстаном Рамзи. Или что-то все-таки есть?.. Если скрестить нашу красавицу мать и Старую Уховертку, получится ли что-нибудь вроде меня? Каролина была в этом уверена. Конечно, она глотала книги взахлеб и была романтиком — но уж никак не дурой. Я совершенно не был похож ни на моего отца, ни на Стонтонов, ни на Крукшанков. Но?..

Я улегся в постель обескураженным и никак не мог уснуть. Мне чего-то не хватало, и я не хотел признаваться себе в том, чего именно. Феликса. Ужасно. В моем возрасте спать с игрушечным медвежонком! Наверно, это из-за того, что я выпил. Никогда больше не притронусь к этой гадости.

На следующий день, соблюдая все меры предосторожности, я спросил у Нетти, что стало с Феликсом.

«Я его давно выбросила, — сказала она. — Зачем тебе такое старье? Только моль разводить».



Доктор фон Галлер: Ваша сестра кажется мне очень интересной личностью. Она и сейчас такая?

Я: Да, только теперь по-взрослому. Великий комбинатор. И интриганка.

Доктор фон Галлер: Похоже, она принадлежит к очень продвинутому Чувствующему типу людей.

Я: По-вашему, для этого было нужно Чувство — заронить в мою голову семя неуверенности, которую мне так до сих пор и не удалось искоренить?

Доктор фон Галлер: Конечно. Чувствующий тип понимает чувство. Но это вовсе не значит, что такие люди всегда разделяют чувство или используют его деликатно. Им очень хорошо удается пробуждать чувства у других и манипулировать ими. Как это сделала с вами ваша сестра.

Я: Она вывела меня из равновесия.

Доктор фон Галлер: В четырнадцать вы были никудышным противником для двенадцатилетней девочки, принадлежащей к продвинутому Чувствующему типу. Вы старались с помощью разума выбраться из чрезвычайно эмоциональной ситуации. А ей было нужно только устроить бучу и подмять под себя Нетти. Может, ей и в голову не приходило, что вы так серьезно отнесетесь к ее болтовне о том, кто ваш отец. Она, возможно, посмеялась бы над вами, если б узнала, как вас это задело.

Я: Она посеяла во мне ужасную неуверенность.

Доктор фон Галлер: Да. Но она разбудила вас. Вы должны сказать ей за это спасибо. Она заставила вас задуматься о том, кто вы такой, и взглянуть на вашу красавицу мать под новым углом зрения: как на женщину, из-за которой могут ссориться мужчины и которую может надумать убить другая женщина.

Я: Не вижу в этом ничего хорошего.

Доктор фон Галлер: На это способны очень немногие сыновья. Но нельзя смотреть на женщину только как на мать. Вы, североамериканцы, больше других виноваты, что отводите матерям ущербную, малозначительную роль в жизни. Плохо, если мужчина, бросая взгляд в прошлое, не желает признавать, что его мать была живым человеком — человеком, которого могли любить и даже убить.

Я: Моя мать бывала очень несчастна.

Доктор фон Галлер: Вы это уже много раз говорили. Причем даже о том времени, когда были еще слишком малы и ничего не могли понимать в таких вещах. Это что-то вроде рефрена в вашем рассказе. Такие повторы всегда имеют большое значение. Расскажите-ка мне, пожалуйста, что у вас за основания считать вашу мать несчастной женщиной. Основания, которые Его Честь мистер Стонтон принял бы как улику в своем строгом суде.

Я: Прямые свидетельства? Да какая женщина скажет своему ребенку, что она несчастна? Разве что неврастеничка, которая таким образом пытается добиться от него какой-то особой ответной реакции. Моя мать не была неврастеничкой. На самом деле она была очень простой женщиной.

Доктор фон Галлер: А косвенные свидетельства?

Я: То, как она стала чахнуть после этого ужасного Рождества Отречения. Она, казалось, была растеряна сильнее, чем раньше. Утрачивала всякий интерес к жизни.

Доктор фон Галлер: Значит, она и раньше была растеряна.

Я: У нее были проблемы. Большие надежды моего отца. Он хотел, чтобы у него была блестящая жена, и она пыталась что есть сил, но не годилась для этого.

Доктор фон Галлер: Вы поняли это еще до ее смерти? Или пришли к такому выводу потом? Или, может быть, кто-то вам подсказал?

Я: Вы еще хуже Каролины! Об этом мне сказал отец. Как-то он дал мне один совет: никогда не женись на любви своего детства. Все те причины, по которым ты ее выбираешь, обернутся причинами, по которым ты должен был бы ее отвергнуть.

Доктор фон Галлер: Он говорил о вашей матери?

Я: Вообще-то он говорил о девушке, в которую был влюблен я. Но упомянул и маму. Он сказал, что она так и не повзрослела.

Доктор фон Галлер: А вы как думали — она повзрослела?

Я: Мне и в голову не приходило думать, повзрослела она или нет. Она же была моей матерью.

Доктор фон Галлер: Не приходило — лет до четырнадцати. До этого возраста человек не особенно требователен в интеллектуальном плане. А как вы думаете, будь она жива сегодня, у вас нашлось бы, о чем говорить друг с другом?

Я: Вопросы такого рода не принимаются в суде Его Чести мистера Стонтона.

Доктор фон Галлер: Она получила образование? Она была умной?

Я: Это что, важно? По-моему, не очень.

Доктор фон Галлер: Вы рассердились на отца, когда он сказал вам это?

Я: Я подумал, что нельзя говорить мальчику такие вещи о его матери — и что говорить так о женщине, которая была твоей женой, непростительно.

Доктор фон Галлер: Понимаю… А давайте-ка попробуем немного срезать дорогу. Я вас вот о чем попрошу. В следующие несколько дней постарайтесь разобраться, почему вы считаете, что ваш отец в своих мнениях и поступках всегда должен быть непогрешим, тогда как вашей матери многое должно прощаться.

Я: Она ведь пыталась совершить самоубийство, не забывайте. Разве это не говорит о том, что она была несчастна? Разве это не взывает к жалости?

Доктор фон Галлер: Пока что мы не знаем, почему она предприняла эту попытку. Возможно, ваша сестра права, как вы думаете? Не исключено, что причина была в Рамзи?

Я: Чепуха! Посмотрели бы вы на Рамзи.

Доктор фон Галлер: Пока что я видела его только вашими глазами. Так же, как и ваших родителей. Но я знала многих женщин, у которых были любовники, и уверяю вас, не все они были Венеры и Адонисы. Но давайте оставим эту тему — мы еще проделали недостаточно работы и вам нужно время, чтобы самому разобраться в ваших чувствах к матери. Постарайтесь все-таки сформировать о ней мнение как о женщине, как о человеке, которого вы могли бы встретить… А сейчас я бы хотела ненадолго остановиться на Феликсе. Значит, он стал появляться в ваших снах? И что он там делает?

Я: Ничего не делает. Просто присутствует.

Доктор фон Галлер: Живой?

Я: Да, наверно… такой же, как и всегда. Знаете, у него, казалось, была индивидуальность. Он довольно робкий и вежливый, и говорить приходилось одному мне. А он обычно соглашался. Иногда его одолевали сомнения, и он говорил «нет». Но его присутствие, казалось, добавляло что-то к тому, что я рассказывал или решал. Понятно что-нибудь?

Доктор фон Галлер: О, да. В высшей степени. Дело в том, что личности, которые обитают в глубине нашего «я», умеют проявляться как снаружи, так и внутри. Та, о которой мы говорили раньше — я имею в виду Тень, — была внутренней, правда? И тем не менее во время нашего разговора выяснилось, что вещи, которые вам так сильно в себе не нравятся, присущи и людям, вас окружающим. Особенно вы горячились, говоря о брате Нетти, Мейтланде Куэлче…

Я: Да, но следует добавить, что встречал я его крайне редко. Я просто слышал о нем от Нетти. Он, мол, был таким достойным человеком, а путь в этом мире ему приходилось прокладывать в одиночку, и он был бы очень рад малейшей толике тех возможностей, которых я, казалось, даже не замечал… и все в таком роде. Борьба Мейти за получение диплома бухгалтера рассматривалась в параллель с моими усилиями быть принятым в коллегию адвокатов. Но, конечно же, в глазах Нетти для меня всюду готовили почву, облегчали путь, тогда как ему все давалось кровью и потом. Достойнейший Мейти! Но когда я встречал его, а это случалось так редко, как только позволяли приличия, я всегда думал, что он отвратительный маленький выскочка…

Доктор фон Галлер: Помню. Мы довольно подробно говорили об этом. Но в конце концов, кажется, пришли к выводу, что вы просто привнесли в характер Мейти качества, которые вам не нравились, а качества эти, как выяснилось из нашего дальнейшего исследования, были не вовсе чужды и вашему характеру. Согласны?

Я: Мне трудно быть объективным, когда речь заходит о Мейти. Говоря о нем, я чувствую, как во мне разливается желчь, и ничего не могу с собой поделать: описываю его словно какого-нибудь из диккенсовских уродов. Разве моя вина, что у него влажные ладони и дурное дыхание, что он скалит десны, когда улыбается, и называет меня Тедом, чего не делает больше никто на нашей маленькой зеленой планете, что он демократично прощает мне мое богатство и успех…

Доктор фон Галлер: Да-да, мы уже об этом говорили, и вы наконец признали, что Мейти — ваш козел отпущения, тот человеческий тип, который вы презираете, опасаясь, что он выйдет на поверхность в вас самом… пожалуйста, еще минутку… Так вот, речь ведь не о физических признаках, а о типаже — Достойной личности, не понятой равнодушным миром, заслуживающей большего. «Сиротка бури», дитя в синяках.[43] Не нужно стыдиться, что наиболее потаенное ваше представление о себе скрывает частичку всего этого. Важно отдавать себе отчет в том, что вы делаете. Как вы понимаете, это помогает разрядить ситуацию. В течение этих часов, так нелегко давшихся нам, я вовсе не пыталась уподобить вас Мейти. Я лишь хотела убедить вас исследовать темный закоулок вашего «я».

Я: Это было унизительно — но, вероятно, это правда.

Доктор фон Галлер: Чем дальше, тем правды у нас будет больше. Ее-то мы и ищем. Правду или какую-либо ее часть.

Я: Но хотя я и признаю, что проецировал некоторые свои далеко не лучшие качества на Мейти, — обратили, кстати, внимание, как я набираюсь у вас словечек, вроде «проецировать»? — интуиция подсказывает, что есть в нем что-то подозрительное. Он слишком хорош, а потому это не похоже на правду.

Доктор фон Галлер: Меня это не удивляет. Лишь очень наивные проецируют свои пороки на людей, безупречно достойных. Как я уже говорила, если бы психиатрия работала по правилам, то все полицейские были бы психиатрами. Но давайте вернемся к Феликсу.

Я: Его нынешнее появление не означает, что я в некотором роде впадаю в детство?

Доктор фон Галлер: Скорее это возврат к эмоциям, которые вы испытывали в детстве, а потом, как мне кажется, прочно забыли. Феликс был вашим Другом. Он был любящим Другом — но, ввиду ваших личных склонностей, Другом он был главным образом вдумчивым и внимательным. Так вот, аспект, который мы именуем Другом, возникает в анализе точно так же, как раньше у нас появлялась Тень. Эти несколько недель дались вам очень нелегко, но работали вы усердно, и я рада сообщить вам добрую весть. Появление Друга в вашей внутренней жизни и в ваших снах является хорошим знаком. Из этого следует, что ваш анализ продвигается хорошо.

Я: Вы совершенно правы. Это зондирование, эти воспоминания были не очень приятны. Я часто испытывал раздражение, а то и отвращение. Были моменты, когда я себя спрашивал, а не сошел ли я в самом деле с ума, добровольно отдавшись в руки человека, который мучает меня и постоянно мне противоречит, как это делали вы.

Доктор фон Галлер: Именно. Я это, конечно, видела. И по мере нашего продвижения я буду казаться вам самыми разными людьми. Моя профессиональная обязанность, понимаете ли, в том, среди прочего, и состоит, чтобы быть объектом ваших проекций. Когда мы анализировали Тень, извлекали на поверхность столько вашего низменного «я», то во мне вы видели именно Тень. Теперь мы, кажется, разбудили в ваших воспоминаниях, в вашей душе образ Друга. Это не научные термины, но я обещала не перегружать вас профессиональным жаргоном… и, пожалуй, теперь я не буду столь невыносимой.

Я: Я доволен. И правда, хотелось бы узнать вас поближе.

Доктор фон Галлер: На самом деле вам нужно узнать поближе самого себя. Должна предупредить, что в образе Друга я пробуду не так уж долго. Да, у меня будет много других ролей, прежде чем мы закончим. И даже Друг не всегда будет благосклонен: иногда преданность друзей как раз и проявляется в том, что они ведут себя, казалось бы, враждебно. Любопытно, что вашим Другом является медведь, — то есть Друзья нередко бывают животными, но хищными животными редко. Ну-ка, минуточку… Значит, мы добрались до смерти вашей матери и до того момента, когда Каролина — из озорства, но, вполне вероятно, не так уж безосновательно — высказала ряд предположений, заставивших вас увидеть себя в новом свете. Очень похоже на конец детства.

5

Это и было концом детства. Я стал юношей. Конечно, я уже прекрасно знал, что детей приносит не аист, но вот физическую сторону дела представлял разве что понаслышке. И это начинало изрядно меня беспокоить. Я сегодня с удивлением вижу некоторые популярные книжки, воспевающие мастурбацию. Никогда не думал, что она меня убьет, и никаких других глупых заблуждений на этот счет я не питал, но все равно держался как мог, потому что… потому что это занятие представлялось мне таким убогим. Наверно, мне просто не хватало воображения.

Оглядываясь назад, я понимаю теперь, что, зная о сексе довольно много, в то же время сохранял удивительную для своего возраста невинность; объяснялось это, вероятно, деньгами моего отца и тем чувством изолированности, которое они давали.

Я уже пересказывал, что говорила Нетти об «англиканском пустозвонстве». Другой ее презрительный термин был «блинное христианство» — перед Великим постом мы ели блины. Она возмущенно фыркала, когда по пятницам в Пост мои родители ели салат из омаров, и каждый раз требовала, чтобы ей подавали мясное. Думаю, она так и не простила моих родителей за то, что они оставили благотворное лоно евангелического протестантизма. Церковные вопросы — не хочу называть это религией — играли в моем детстве большую роль. Мы ходили в церковь Святого Симона Зилота, как то подобало богатым. Это была не самая модная в городе англиканская церковь, но со своей особой атмосферой. Модной была, наверно, церковь Святого Павла, но она принадлежала «широкой» церкви. Вы в этих тонкостях разбираетесь? А к «высокой» принадлежала церковь Марии Магдалины, но она была бедной. Святой Симон Зилот был не так «высок», как Мария, и не так богат, как Павел. Приход возглавлял каноник Вудиуисс, талантливый ревнитель интересов богатых; позднее он стал архидиаконом, а в конце концов и епископом. Я говорю это без иронии. Кажется, во все времена бытует представление, что богатые не могут быть благочестивыми и Господь не любит их так, как любит бедных. Есть много христиан, которые не скупятся на сострадание и деньги, когда речь идет о несчастных и отверженных, но считают своим духовным долгом при любом удобном случае щелкнуть богатого по носу. Поэтому для такой церкви, как Симон Зилот, Вудиуисс был настоящей находкой.

Он выжимал из богатых деньги, что было вполне справедливо. Как минимум раз в год он читал свою знаменитую проповедь на тему «удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие».[44] Он объяснял, что Игольные Уши — это название ворот в Иерусалиме, таких узких, что тяжело груженного верблюда приходилось освобождать от части поклажи, чтобы он мог пройти, а обычай требовал передавать все снятое с верблюда в собственность Храма. Так что богатому, очевидно, следует поделиться своим богатством с церковью, и это будет шаг к спасению. Думаю, с точки зрения истории и теологии, Вудиуисс молол вздор — может, он сам все и выдумал, — но его проповедь имела немедленный эффект. Потому что, как зачитывал он по бумажке, «с Богом нет ничего невозможного». И вот он убеждал состоятельных верблюдов сбросить несколько тюков поклажи и предоставить ему, поднаторевшему в этом деле, вести переговоры насчет игольных ушей.

Вудиуисса я видел редко, хотя о его чудодейственных проповедях был, конечно, наслышан. Судя по всему, красноречием его Бог не обделил, отнюдь. Я же подпал под влияние одного из его помощников — Джерваса Нопвуда.

Отец Нопвуд, как он сам просил называть его, обладал редкой — и на первый взгляд достаточно неожиданной — способностью: умел находить общий язык с мальчиками. Он был англичанин и произношение имел смехотворно аристократическое, а выступающие передние зубы придавали ему вид пожилого школьника. Стар он не был — вероятно, в то время ему едва исполнилось сорок, — но успел почти совсем поседеть, и лицо его избороздили морщины. Веселостью он не отличался, рубаху парня из себя не строил и спорт не жаловал, хотя был достаточно крепок, чтобы послужить позднее миссионером в западноканадской глухомани. Но все его уважали, и каждый побаивался его как-то по-особому, потому что требования отца Нопвуда были высоки, спуску он никому не давал, а мысли порой высказывал крайне оригинальные — так мне, по крайней мере, казалось.

Начать с того, что он не пустословил, как другие, насчет искусства, которое в нашем тогдашнем обществе имело статус по меньшей мере священный. Выяснилось это как-то раз, когда мы беседовали в одной из задних комнат церкви, куда приходили учиться помогать при богослужении, готовиться к конфирмации и т. п. На стене там висела репродукция картины, исполненной совершенно ужасно, кричащими красками; изображала она образцово-показательного бойскаута, воплощение отроческой добродетели, за которым, положив ему руку на плечо, стоит Христос. Я издевался над ней как только мог, ко всеобщему веселью, когда вдруг заметил, что в дверях стоит отец Нопвуд и внимательно меня слушает.

— Тебе она не нравится, Дейви?

— Да кому она может понравиться, святой отец? Только посмотрите, как она написана. А эти жуткие краски. А сентиментальность!

— О сентиментальности, пожалуйста, подробней.

— Ну… это же очевидно. Я хочу сказать, Господь стоит, положив руку на плечо этого парня, и все такое.

— Я, кажется, упустил что-то из того, что видишь ты. Почему ты считаешь сентиментальным, если Христос стоит рядом с кем-то, юношей, девушкой, стариком или кем угодно?

— Да нет, это, конечно, не сентиментально. Но посмотрите, как оно подано. Я хочу сказать, замысел такой прямолинейный.

— Значит, по-твоему, замысел обязательно должен быть изощренным, иначе плохо?

— А… что, разве нет?

— Разве техническое мастерство всегда обязано быть на высшем уровне? Если нужно что-то высказать — то непременно красноречиво и со вкусом?

— Именно этому нас и учат в Художественном клубе. Я хочу сказать, если что-то исполнено плохо, оно же никуда не годится, так?

— Не знаю. Никогда не мог решить для себя этот вопрос. Многие современные художники техническое мастерство ни в грош не ставят. Это одна из великих загадок. Может, зайдешь ко мне после занятий, поговорим, вместе что-нибудь надумаем?..

В итоге я стал часто видеться с отцом Нопвудом. Порой он приглашал меня разделить трапезу в его «апартаментах» — так он называл крохотную квартиру неподалеку от церкви, с газовой плиткой в серванте. Он не был так уж беден, просто считал лишним тратить деньги на себя. Он многому меня научил и задал несколько вопросов, на которые я до сих пор не нашел ответа.

Искусство было его коньком. Он знал толк в искусстве и любил его, но не переставал опасаться, что оно может подменять собой религию. В особенности он возражал против того, что искусство — это вещь в себе; что картина — это всего лишь плоское сочетание контуров и растительного пигмента, а тот факт, что вдобавок она кажется нам «Моной Лизой» или «Браком в Кане Галилейской», не имеет никакого значения. Любая картина, утверждал он, что-то изображает или чему-то посвящена. Он интересно рассказывал о самой современной живописи, а однажды пригласил меня на выставку лучших современных мастеров; в их работе он видел поиск, проявление хаоса и отчаяния, которые художник ощущает в окружающем его мире и не может адекватно выразить каким-либо другим способом.

— Настоящий художник никогда ничего не делает беспричинно или просто для того, чтобы показаться загадочным, — говорил он. — И если мы не понимаем чего-то сейчас, то поймем позднее.

Мистер Пульези в Художественном клубе говорил нам совсем другие вещи. Клубов у нас водилось много и разных, но Художественный был особенным, привлекал самых умных ребят. Туда нельзя было просто поступить — туда выбирали. Мистер Пульези всегда призывал нас не искать скрытые послания и смыслы и призывал сосредоточиться на главном — на картине как таковой, на раскрашенном холсте того или иного метража. Скрытые послания и смыслы всегда разыскивал отец Нопвуд, и поэтому мне приходилось тщательно взвешивать свои слова. Из-за скороспелости суждений он и прицепился ко мне, когда я высмеивал картинку с бойскаутом. Он соглашался, что исполнена картина ужасно, однако полагал, что ее смысл искупает это. Смысл этот поймут тысячи мальчиков, которые в жизни не заметят репродукцию Рафаэля, повесь мы ее на ту же стенку.

Убедить меня в своей правоте ему не удалось, а мысль о том, что не каждому для образования нужно искусство, меня просто ужаснула. Благодаря ему я не стал в этом плане снобом; а еще он ужасно смешно говорил о меняющихся художественных вкусах: по прихоти моды лет тридцать все восхищаются Тиссо,[45] потом лет на сорок прочно забывают, а затем тихой сапой вновь возносят на пьедестал.

— Это всего лишь незрелость разума — полагать, что твой дед непременно был глупцом, а потом вдруг хлопать себя по лбу. «Да ведь старый джентльмен ничем мне не уступал!» — сказал как-то он.

Для меня это было важно, потому что дома на передний план выходило иное искусство. Каролина, которую с раннего детства обучали игре на фортепьяно, стала демонстрировать неплохие способности. Мы оба имели определенную музыкальную подготовку и по субботам посещали утренние классы миссис Таттерсол, где пели, стучали в барабаны и не без удовольствия обучались азам музыки. Но я, в отличие от Каролины, никаких музыкальных способностей не проявил. К двенадцати годам она успела проделать массу неблагодарной работы, осваивая тот чрезвычайно трудный инструмент, на котором, по убеждению, кажется, всех немузыкальных родителей, должны играть их дети, и выходило у нее довольно неплохо. Первоклассной пианисткой она так и не стала, но среднего любителя превосходит на голову.

Впрочем, когда ей было двенадцать, она не сомневалась, что станет новой Майрой Гесс,[46] и трудилась не жалея сил. Играла она музыкально, что большая редкость даже для людей, которые получают за исполнение большие деньги. Как и отца Нопвуда, ее интересовало и содержание, и техника, а я никак не мог понять, откуда что взялось, ведь обстановка дома к этому отнюдь не располагала. Она исполняла то, с чего начинают все пианисты, — «Вещую птицу» и «Детские сцены» Шумана и, конечно, много Баха, Скарлатти, Бетховена. «Карнавал» Шумана она могла сыграть необычайно уверенно для девочки двенадцати-тринадцати лет. Маленькая интриганка, казалось, исчезала, а ее место занимал кто-то гораздо более значительный. Мне, пожалуй, нравилось, когда она играла что-нибудь попроще, из того, что выучила давно и хорошо усвоила. Есть, например, один пустячок — вряд ли у него большая музыкальная ценность, — сочинение Стефана Геллера,[47] по-английски называется «Курьезная история», что вводит в заблуждение относительно истинного смысла оригинального «Kuriose Geschichte». Ей и в самом деле удавалось играть это так, что мороз продирал по коже, но делала она это не нарочито, а утонченно, а-ля Ганс Андерсен. Я любил слушать, как она играет, и, хотя в другое время она могла мучительски мучить меня, мы, казалось, достигали взаимопонимания, когда она играла, а я слушал и поблизости не было Нетти.

Каролина была рада видеть меня по выходным, потому что после смерти матери наш дом стал еще мрачнее. Он не был заброшенным, слуги оставались, хотя их число и уменьшилось, и они полировали и натирали все то, что никогда не выглядело захватанным или грязным, потому что к этим вещам никогда никто не прикасался. Но жизнь ушла из дома; она и прежде не была счастливой, но это была хоть какая-то жизнь. Каролина жила здесь, как считалось, под присмотром Нетти, а раз в неделю наведывалась секретарша отца, крайне деловая дама из «Альфы Корпорейшн» — поглядеть, все ли в порядке. Но секретарша относилась к этим своим обязанностям формально, и я не виню ее. Каролина жила дома, а училась в школе имени епископа Кэрнкросса, поэтому все ее друзья и общественная жизнь были там, как у меня — в Колборнской школе.

Мы редко приглашали гостей, а наша первая попытка освоиться в доме полноправными хозяевами вскоре сошла на нет. Отец время от времени присылал письма, и я знаю, он просил Данстана Рамзи присматривать за нами, но в те военные годы Рамзи был по горло занят в школе и не слишком нам досаждал. Я бы даже сказал, что он недолюбливал Карол, а потому ограничил свой присмотр тем, что время от времени справлялся у меня в школе о наших домашних делах.

Если вы думаете, что нас нужно пожалеть, то ошибаетесь: по выходным нам даже нравилось одиночество. Мы в любой момент могли развеять его, отправившись к друзьям, а на всякие мероприятия нас приглашали охотно. Правда, во время войны вечеринки устраивались довольно скромно. Впрочем, я предпочитал оставаться дома, потому что денег у меня не было и я не хотел попадать в неудобные ситуации. Сколько было возможно, я брал в долг у Карол, но не хотел полностью оказаться у нее под каблуком.

Больше всего мы оба любили субботние вечера, когда оставались вдвоем, поскольку у Нетти вошло в привычку посвящать это время своему несносному братцу Мейтланду и его достойнейшей молодой семейке. Карол играла на пианино, а я листал альбомы по искусству, которые мне удавалось взять в школьной библиотеке. Альбомы я приносил обязательно, потому что не хотел, чтобы она думала, будто у меня нет собственных художественных интересов, но, разглядывая репродукции и читая к ним тексты, я на самом деле слушал ее. Лишь в это время в гостиной был какой-то намек на жизнь, но большой холодный камин (секретарша и Нетти решили, что негоже его растапливать во время войны, когда всё, даже топливная древесина, должно служить военным нуждам) напоминал, что жизнь в этой комнате всего лишь теплится, а как только мы уйдем спать, сюда вернется дух запустения.

Помню, однажды Рамзи таки заглянул к нам и рассмеялся.

— Музыка и живопись, — произнес он, — типичные забавы богачей в третьем поколении. Будем надеяться, вы оба станете меценатами со вкусом. Большая, кстати, редкость.

Нам это не понравилось, а Карол особенно обидело его предположение, что как музыкант она ничего не добьется. Но время доказало, что он был прав, как это часто случается с неприятными людьми. Карол и Бисти — щедрые покровители музыкантов, а я собираю картины. Для нас обоих, как и опасался того отец Нопвуд, это стало единственным проявлением духовной жизни, к тому же не очень удовлетворительным, когда жизнь так тяжела.

Нопвуд готовил меня к конфирмации, и подготовка эта, как мне кажется, имела куда большее значение, чем обычно. Как правило, священник пробегает с вами по Катехизису[48] и приглашает задавать вопросы, если вы чего-то не поняли. Большинство людей, конечно, не понимают ни слова, но предпочитают не будить спящую собаку. Как правило, священник в довольно туманных выражениях сообщает вам, что вы должны блюсти чистоту; впрочем, он на это не очень рассчитывает.

Нопвуд был не таким. Он ярко растолковал Символ веры, сделав это совсем в манере К. С. Льюиса.[49] В его изложении христианство было серьезным и требовательным и стоило любых хлопот. Господь здесь, и Христос сейчас. Такова была его линия. А когда речь зашла о чистоте, он сразу взял быка за рога — ему это удавалось как никому другому.

Он не рассчитывал, что вы добьетесь стопроцентного результата, но предполагал, что вы хотя бы попытаетесь; он ожидал от вас понимания того, что вы совершаете, и почему это грех. Если вы поймете, то будете лучше вооружены в следующий раз. Это находило у меня отклик. Церковная догма нравилась мне по той же причине, по какой со временем стала нравиться юриспруденция. Она была понятна, сообщала почву под ногами и была испытана многовековыми прецедентами.

Он очень хорошо объяснял про секс. Да, секс — наслаждение. Да, секс может быть и долгом. Но он неотрывен от остальной жизни, он сродни дружбе и вашему долгу перед другими членами социума. Развратник и разбойник являются плохими людьми по одинаковым причинам. Соблазнитель и форточник — люди одного склада. Секс — не игрушка. Великий грех — вполне возможно, грех против Святого Духа — относиться к себе или к кому-то другому с презрением, как к средству для достижения цели. Я ощущал внутреннюю логику этого и соглашался.

Были и проблемы. Не каждый подходил под все правила. Если вы оказывались в такой ситуации, то должны были делать все, что в ваших силах, помня при этом, что грех против Святого Духа не будет вам прощен и возмездие настигнет вас в этом мире.

Наиболее сообразительные из нас уже догадывались, что он имеет в виду. Было совершенно ясно, что Нопвуд гомосексуалист и понимает это, а работа с мальчиками для него что-то вроде подвижничества. Но он никогда не заводил любимчиков, дружбу предлагал крепкую, чисто мужскую, а если приглашал вас к себе домой, то за этим не крылось никаких сомнительных штучек. Думаю, сотни человек вроде меня вспоминают о Нопвуде с непреходящей любовью, а знакомство с ним считают одним из важнейших событий своей жизни. Он был рядом, когда развивался мой первый роман, и оказал мне поддержку — незабываемую, в буквальном смысле неоценимую.

Жаль, что мы не остались друзьями.

6

Над первой любовью принято посмеиваться, и у людей нелепых она в самом деле нелепа. Но я видел, как жарко пылает огонь любви в людях страстных и какой самозабвенной бывает любовь у тех, кто склонен к идеализму. Она не требует воздаяния, она может быть силой там, где надежд явно никаких. Самая беспощадная драка, какую мне доводилось видеть в школе, возникла, когда один из ребят сказал что-то пренебрежительное о Лоретте Янг.[50] Другой парень, с ума сходивший по этой актрисе, которую видел только в кино, заехал первому в челюсть; никто и глазом не успел моргнуть, а они уже катались по земле — кавалер пытался убить обидчика. Наш преподаватель физкультуры разнял их и настоял, чтобы они выяснили отношения на ринге. Но все без толку — поклонник Лоретты не соблюдал никаких правил, пинался и кусался, словно одержимый бесом. Конечно, никто не мог объяснить толком преподавателю, в чем причина ссоры, но все мы полагали, что это драка из-за любви. Теперь-то я знаю, что дело скорее в чести и идеализме — доктор фон Галлер сказала бы «проекция» — и что это было необходимым этапом духовного развития влюбленного. Возможно, драка что-то дала и тому, кто позволил себе непочтительно высказаться о мисс Янг.

Я влюбился с треском и с первого взгляда. Это случилось вечером в пятницу в начале декабря 1944 года. Я и раньше влюблялся, но то были пустяки. Думаю, многие мальчики влюбляются чуть ли не с пеленок, и я тоже лелеял тайные фантазии и одерживал победы, из которых Жаба Уилсон далеко не лучший пример. Это все были детские увлечения, плод примитивного тщеславия. Но в свои шестнадцать я был серьезным и одиноким юношей, и за какие-то три часа Джудит Вольф заняла в моей жизни центральное место, поглотила мое внимание без остатка.

Школа Каролины была названа в честь епископа Кэрнкросса (видного, по масштабам нашей провинции, деятеля девятнадцатого века) и славилась своими театральными постановками, а также музыкальными классами. Кроме хорошего преподавания каждая школа должна выделяться чем-то еще, и кэрнкросская специализировалась на рождественских пьесах. В год, когда мне исполнилось шестнадцать, тамошним организаторам пришло в голову соединить музыку и драму — в итоге остановились на «Перекрестках» Уолтера Деламара.[51] Каролина мне все уши прожужжала разговорами об этой постановке, потому что там было много музыки и четыре песни и Каролине предстояло аккомпанировать за сценой. Она репетировала дома и говорила о предстоящей премьере так, словно это будет величайшее музыкальное событие с того времени, когда Верди написал «Аиду» для хедива[52] Египта.

Я прочел выданный Каролине сценарий и был довольно среднего мнения о пьесе, написанной отнюдь не «ясным стилем»; я же в то время находился под влиянием Рамзи, который горячо пропагандировал прозу безо всяких украшательств. Пьеса была не из тех, что ставят на Бродвее, и я даже не уверен, что это хорошая пьеса, но то, что автор ее — поэт, сомнений не вызывало; и я был самым очарованным из всех зрителей, которые — каждый по-своему, в меру возраста, умственного развития и родственных связей с актерами — демонстрировали восторг.

Пьеса эта о детях, которые получили наследство и предоставлены сами себе. У них есть тетушка со своими педагогическими теориями, которая убеждена, что без ее неусыпного присмотра дети будут попадать в жуткие переделки. Однако вместо переделок на их долю выпадают славные приключения с интересными незнакомцами, включая сказочных персонажей. Старшую из детей зовут Салли, и это была Джудит Вольф.

Салли — типичная деламаровская героиня, и, пожалуй, я всегда видел Джудит исключительно глазами Деламара. Занавес поднялся (точнее, был раздвинут с проволочным шелестом), и я увидел ее за пианино — точно такой, какой поэт описывает Салли в ремарках к первой сцене: стройная, черноволосая, с живым лицом, голос низкий, чистый, словно размышляет вслух. И почти сразу она должна была петь. Имитация того, будто на пианино она играет сама, получилась так себе — звук явно шел из-за сцены, где сидела Каролина, — да и притворялась Джудит не слишком убедительно. Но все недостатки с лихвой покрывал ее голос. Наверное, просто милый девичий голосок, но я этого уже никогда не узнаю. Мне показалось тогда, что другого такого голоса в мире нет. Любовь нахлынула, поглотила меня с головой, и, думаю, я так до сих пор и влюблен в Джудит. Но не в ту, какой она стала теперь. Изредка я случайно сталкиваюсь с ней. Женщина моих лет, степенная, по-прежнему красивая. Но теперь она миссис Джулиус Мейер, супруга известного профессора-химика. И я знаю, что у нее трое умниц детей и она входит в попечительский совет еврейской больницы. Миссис Джулиус Мейер для меня не Джудит Вольф, а ее призрак, и когда я вижу ее, то стараюсь поскорее откланяться. Тот Дэвид Стонтон, который влюбился в нее, все еще живет во мне, но Джудит Вольф — героиня пьесы Деламара — живет только в моих воспоминаниях.

В «Перекрестках» Джудит исполняла две песни. Играла она, как и пела, — с ненавязчивым природным обаянием, и была неизмеримо, просто неизмеримо талантливее прочих юных актрис.

Не все разделяли мое мнение. Как обычно в таких случаях, находились люди, полагавшие, что самое смешное — это когда девочки исполняют мужские роли. Наверно, это было действительно забавно — когда они отворачивали от нас свои тщательно загримированные личики с приклеенными баками и мы видели их девичьи попки, — если вы любитель такого рода забав. Шквал аплодисментов снискала миниатюрная блондинка, исполнявшая роль королевы фей. Игра ее была приторной, и, на мой взгляд, она нещадно пережимала. Очень красиво смотрелся танец фей с маленькими фонариками на фоне бутафорских сугробов; а в зале сидело много родительских пар, и взгляды каждой были прикованы к одной-единственной фее. Что же до меня, то я видел только Джудит, и нужно отдать справедливость публике, которая в большинстве своем полагала, что Джудит (конечно, после собственного чада) — лучшая. Когда опустился занавес, под аплодисменты вышел кланяться весь актерский состав; также имел место неизбежный шутовской парад дамочек, тем или иным образом способствовавших постановке, и казалось немыслимым, что они, такие большие и неуклюжие, могут иметь что-то общее с творением эфемерной иллюзии. Джудит стояла в середине первого ряда, и мне казалось, что она осознает свой успех и смущается.

Я аплодировал со всем неистовством и заметил, что некоторые родители одобрительно на меня поглядывают. Наверное, они думали, что я как любящий брат аплодирую Каролине. Каролина, разумеется, тоже была на сцене и держала в руках ноты, чтобы все знали о ее роли, но я на нее даже не смотрел. Потом была вечеринка для труппы и друзей (школьный кофе и школьная выпечка), а по пути домой я пытался вызнать у Каролины что-нибудь о Джудит Вольф. После спектакля ее окружали какие-то люди иностранного вида — наверно, родители и их друзья, — и мне так и не удалось хорошенько ее разглядеть. Но Каролина, как всегда, была поглощена лишь собой и требовала все новых уверений в том, что музыка была хорошо слышна и в то же время не оглушала, поддерживала слабоголосых певцов, но не подавляла их; что балетная часть состоялась исключительно благодаря аккомпанементу, поскольку у этих малявок чувства ритма не больше, чем у осла; и что ее рояль звучал как целый оркестр. Словом, эгоистичная чушь, но я вынужден был поддакивать, чтобы вывести разговор на интересующую меня тему.

Разве им не повезло, что на роль Салли они нашли такую хорошую девушку? Кстати, кто она такая?

А, Джуди Вольф. Приятный голос, но слишком глубокий. Она чересчур напрягает заднюю часть гортани. Несколько уроков вокала ей не помешали бы.

Возможно. Но для этой роли она вполне подходит.

Может быть. Правда, на репетициях она все время тормозила, корова коровой. Ее нелегко раскачать.

Я подумал, не прибить ли Каролину и не оставить ли ее изувеченное тело на лужайке перед одним из домов, мимо которых мы проходили.

Каролина уверена, что сам бы я этого никогда не заметил, такие тонкости доступны лишь избранным — но, исполняя во втором акте «Колыбельную», на строчке «Прыгай, лиса, ухай, сова, пой сладко, птичка» Джуди расползлась по всей октаве, а поскольку у Каролины в этом месте была очень сложная последовательность хроматических аккордов, она никак не смогла вернуть Джуди в рамки, и теперь оставалось лишь надеяться, что завтра «Колыбельная» выйдет у нее лучше.

Имея такую сестру, как Каролина, волей-неволей наберешься у нее хитростей. Я спросил, можно ли мне каким-нибудь образом попасть на представление еще раз, в субботу.

— Чтобы ты снова пялился на Джуди? — отозвалась она.

В другую эпоху Каролину сожгли бы на костре как ведьму — она нюхом чуяла, что у вас на уме, в особенности когда вы хотели это скрыть. Мне хотелось сжечь ее не сходя с места, но осуществление этого славного плана я отложил до лучших времен.

— Какая такая Джуди? А, ты об этой Салли? Не говори ерунды. Просто я подумал, что постановка неплоха и не мешает увидеть ее еще раз. И, мне кажется, ты не получила того признания, какое заслужила сегодня. Если бы я пришел завтра, то мог бы послать тебе букет, чтобы его торжественно вручили в конце над огнями рампы, и тогда все узнают, чего ты заслуживаешь.

— Неплохая идея, но где ты возьмешь деньги на букет? Ты же без гроша.

— Я подумал, может, ты сможешь как-нибудь дать мне немного взаймы. Все равно же это для тебя.

— С какой стати? Так я и сама себе могу букет послать. Без всяких посредников.

— Это же просто смешно, неприлично, глупость и дешевка, ни в какие ворота, и если об этом узнает Нетти, а я ей обязательно скажу, она тебе устроит веселую жизнь. Если же букет будет от меня, то никому ничего не нужно будет знать, а если кто и узнает, то скажет, какой я замечательный брат. Или могу пришпилить записку крупными буквами: «С благоговейным трепетом перед Вашими умелыми пальчиками. Ваш Артуро Тосканини».

Каролина поддалась. Я думал купить ей дешевый букет за доллар, но недооценил ее тщеславие, и она вручила мне полновесную купюру в пять долларов как дань трепетного самоуважения. Это было превосходно, потому что в мои хитроумные планы входило удержать некоторую долю из того, что получу от Каролины, и воспользоваться этими деньгами, чтобы купить еще один букет — для Джуди Вольф. На пять долларов можно было неплохо развернуться.

Цветочники оказались более корыстными, чем я предполагал, но, побродив по магазинам в субботу, я приобрел довольно броский букет для Каролины — хризантемы, оттененные большим количеством папоротника, за доллар семьдесят пять центов. Оставшиеся три доллара двадцать пять центов, к которым были добавлены пятьдесят центов, выуженные у Нетти под предлогом, что мне нужно купить пару специальных карандашей для контурных карт, я потратил на розы для Джуди. Это были не лучшие розы — на лучшие у меня не хватило денег, — но все же самые настоящие розы.

Я играл в опасную игру. Понимал это, но ничего не мог с собой поделать. Каролина, чувствовал я, дознается об этих двух букетах и выцарапает из меня денежки каким-нибудь жутким способом, потому что она невыносимая скряга. Но я готов был пойти на любой риск ради того, чтобы Джуди Вольф получила заслуженное признание. Субботний день прошел весь на нервах, но меня поддерживали мысли о предстоящем вечере.

Получилось же все так, как я и предвидеть не мог. Во-первых, на «Перекрестки» решила пойти Нетти, и предполагалось, что сопровождать ее должен я. Есть какое-то особое отчаяние на грани бешенства, охватывающее молодого человека, который весь погружен в свою любовь к идеальной девушке, но вдруг вынужден составить компанию противной безликой женщине средних лет. Доктор фон Галлер познакомила меня с понятием Тени. Какая часть моей Тени — моего нетерпения, высокомерия, неблагодарности — легла в тот вечер на бедную Нетти! Быть вынужденным сидеть рядом с ней и отвечать на ее нелепые вопросы, и выслушивать ее непроходимо глупые реплики, и вдыхать запах ее горячей плоти и стирального крахмала, и стыдиться одежды, так и кричащей о ее социальном положении, — ее шуба из стриженого мутона среди норковых мамаш была для меня пыткой. Будь я Ромео, а она — нянька, я мог бы возвыситься над ней с аристократической непринужденностью и все вокруг знали бы, что она из моей челяди. Но я был Дейви, а она — Нетти, которая мыла у меня под крайней плотью и грозила запороть до смерти, если я буду плохо себя вести, а самое главное — я был готов провалиться под землю при мысли о том, что окружающая публика может счесть ее моей матерью! Но Нетти ничего этого не чувствовала. Она упивалась происходящим. Сейчас она станет свидетелем триумфа ее обожаемой Каролины. Я был всего лишь ее сопровождающим, а она снисходила до меня и пыталась развлечь своим варварским остроумием. Ну как я мог, имея при себе эдакую фурию, оскорбить после спектакля своим вторжением нездешний мир Джудит Вольф?

По этим причинам пьеса доставила мне куда меньшее удовольствие, чем я рассчитывал. Я слышал все огрехи, о которых Каролина нудила почти целый день, и хотя мое преклонение перед Джуди было еще мучительней, чем прежде, волны раздражения и досады раскачивали его. И все это время я не переставал страшиться момента, когда будут вручать букеты.

И здесь я опять не принял в расчет судьбу, которая была расположена избавить меня от последствий моей глупости. Когда в конце актеры вышли кланяться и принимать аплодисменты, девушки-билетеры, нагруженные букетами, ринулись к сцене, как деревья Бирнамского леса на Дунсинан.[53] Джуди получила мои розы и еще один гораздо более изящный букет от другой билетерши. Каролине вручили жалкий пучок хризантем, но к нему прекрасный букет желтых роз — ее любимых. Она изобразила крайнее удивление, прочла карточку и подпрыгнула от радости! Когда аплодисменты стихли и почти каждая девушка на сцене получила цветы в том или ином виде, я вывалился из зала, как смертник, спасенный от расстрела в последнюю минуту.

В школьной столовой было многолюднее и веселее, чем в предыдущий вечер, хотя угощение осталось тем же. Народа было столько, что стоять приходилось группами, а не поодиночке. Нетти ринулась к Каролине и потребовала объяснений — откуда взялись цветы. Каролина же направо и налево демонстрировала розы и вложенную в букет карточку, на которой жирными буквами было написано: «От преданного почитателя, желающего остаться неизвестным». Хризантемы и никудышную карточку, на которой я нацарапал «Поздравляю и желаю удачи», она вручила Нетти. Пребывая на вершине блаженства, любя все человечество, она схватила меня за руку, подтащила к Джуди Вольф и завопила: «Джуди, познакомься с моим грудным братиком. Он считает, что ты — высший класс», чем поставила меня в совершенно дурацкое положение. Она тут же продемонстрировала свои розы Джуди и стала распинаться о том, какая это для нее неразрешимая загадка — происхождение букета. Джуди, подобно любой другой девушке, столкнувшейся с явным обожателем, принялась, не обращая на меня внимания, болтать с Каролиной; она пыталась поведать ей о тайне собственных роз. Моих роз. Безнадежно. Сбить Каролину с мысли было абсолютно нереально. Однако наконец она все же убралась, я остался с Джуди и открыл рот, чтобы произнести тщательно подобранные слова: «Ты пела просто великолепно. У тебя, наверно, отличный преподаватель». (А может быть, это слишком смело? Не решит ли она, что я нахальный приставала? Не решит ли она, что эти же слова я говорю всем своим знакомым девушкам, умеющим петь? Не решит ли она, что я пытаюсь завладеть ею наскоком, как какой-нибудь крутой спортсмен, дабы — Нопвуд упаси! — воспользоваться ею как вещью?) Но рядом с ней были все те же улыбчивые смуглые носатые люди, которых я видел день назад, и они меня окружили, а Джуди (какие манеры, какая уверенность в себе; нет, определенно иностранка) представила меня как брата Каролины. Познакомьтесь — мой отец, доктор Льюис Вольф. Моя мать. Моя тетя Эсфирь. Мой дядя, профессор Бруно Шварц.

Они были добры ко мне, но их глаза словно просвечивали меня рентгеном или какими-то экстрасенсорными лучами, потому что, ни о чем не спрашивая, они поняли, что второй букет роз Джуди послал я. И я был совершенно сбит с панталыку. На тебе, объявился влюбленный — роль, к которой я абсолютно не был готов; а ведь за букетом роз явно предполагалось продолжение, и на том же уровне. Но самое странное: они воспринимали как само собой разумеющееся то, что я восхищаюсь Джуди и шлю ей розы — как повод познакомиться. Я сообразил, что мое родство с Каролиной для них достаточная рекомендация. Как мало знали они Каролину! Они поняли. Они выражали симпатию. Конечно, ничего такого они не говорили, но по их отношению ко мне и по их разговору было ясно: они считают, что я хочу быть принятым как друг, и ничуть против этого не возражают. Я не знал, что делать. Наперекор всем правилам истинная любовь пошла по ровному пути, а я не был к этому готов.

Мои школьные приятели были влюблены в девушек, чьи родители неизменно оказывались смехотворными занудами, жаждущими облить Купидона смолой, обвалять в перьях и выставить идиотом. Или же они были язвительно ироничны, имели вид людей, позабывших о любви все, кроме того, что это какая-то щенячья или телячья радость. Вольфы восприняли меня серьезно — как человеческое существо. Я рассчитывал на тайный роман, о котором будет известно во всем мире лишь нам двоим. А тут миссис Вольф сообщала, что по воскресеньям они всегда дома между четырьмя и шестью и, если мне захочется заглянуть, они будут рады меня видеть. Я спросил, не будет ли это слишком скоро, если я приду завтра. Да нет же, это будет замечательно. Конечно, конечно. Они надеются, мы будем часто встречаться.

Джуди при всем этом почти ничего не говорила, а когда я пожал ей на прощание руку — какая мучительная борьба: принято это или не принято, жмут ли руки девушкам? — она опустила глаза.

Раньше я не видел, чтобы девушки так делали. Подружки Каролины всегда смотрели тебе прямо в глаза, в особенности если собирались сказать что-нибудь неприятное. Этот опущенный взгляд просто убил меня своей скромной красотой.

Но все это на глазах других людей! Неужели мои чувства были так очевидны? По дороге домой даже Нетти сказала, что меня явно покорила это черноволосая девочка, а когда я высокомерно спросил ее, о чем это она, Нетти ответила, что, слава богу, глаза у нее не хуже, чем у других, а я уж так расфуфырился, даже слепой заметил бы.

Нетти была в шутливом настроении. На «Перекрестки» пригласили и Данстана Рамзи, вероятно как директора соседней школы. Немало внимания в этот вечер он уделил Нетти. Очень в духе Уховертки. Он никого не пропускал и, казалось, умел заставить себя быть галантным с женщинами, которых никто другой на дух не выносил. Он представил Нетти директрисе Епископа Кэрнкросса мисс Гостлинг и сказал, что, когда моему отцу приходится уезжать по делам, весь дом держится на Нетти. Мисс Гостлинг вела себя как истинная леди — не стала заноситься. Но хорошо, что это была школа, а не гостиница, потому что кофе у них — только собак травить.

Перед сном Каролина заглянула ко мне поблагодарить за цветы.

— Ну ты дал, — сказала она, — высокий класс. Наверно, немало пришлось побегать, чтобы найти желтые розы за пять долларов. Я знаю, сколько стоят такие вещи. Точно такой букет Уховертка послал Костлявой Гостлинг, и могу поспорить, что ему это обошлось в восемь долларов, ни центом меньше.

Настроение у меня было боевое.

— А кто тебе послал другой букет?

— Скотланд-Ярд подозревает Тигра Макгрегора, — ответила она. — Последние пару месяцев он все ходит кругами. Дешевка. Больше чем на доллар семьдесят пять не потянет, — при этих словах ее ростовщические глаза сверкнули, — а он небось рассчитывает теперь позвать меня на танцы в Колборн. Хотя, может быть, я и пойду… Кстати, нас с тобой пригласили к Джуди Вольф завтра. Это я для тебя устроила, так что можешь вымыться и сказать мне спасибо.

Значит, это Уховертка послал розы и таким образом избавил меня от бог знает каких унижений и рабства у Карол! Мог ли он что-нибудь знать? Вряд ли. Просто он делал что полагалось по отношению к дочери старого друга, а с карточкой не удержался от шутки. Но он в любом случае друг, даже если этого не знает. Или он больше, чем друг?.. Черт бы побрал эту Карол!

На следующий день мы отправились на чай к Вольфам. Подобного рода мероприятие было для меня внове, и я не находил себе места. Но в квартире у Вольфов было полно людей, в том числе и Тигр Макгрегор, который избавил меня от Каролины. Я перекинулся несколькими словами с Джуди, и она дала мне тарелку с сэндвичами, чтобы я раздал собравшимся. Значит, она явно доверяла мне и не считала меня человеком, который хочет воспользоваться ею как вещью. Родители ее были обаятельны и добры, и если с добротой я уже сталкивался, то обаяние было мне в новинку, а потому я сразу же — в соответственно уважительной мере — полюбил всех Вольфов и Шварцев и ощутил, что внезапно оказался в совершенно ином мире.

Так началась любовь, питавшая мою жизнь и укреплявшая мой дух в течение года, а потом уничтоженная актом доброты, который на самом деле был актом убийственной жестокости.