Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Зеталер



Вся жизнь

***

Однажды утром, в феврале 1933 года, Андреас Эггер нашел полумертвого Йоханнеса Калишку – жители долины называли козьего пастуха не иначе как Ханнес-Рогач – на промокшем насквозь и пропахшем кислятиной соломенном тюфяке и потащил его вниз, в деревню, три километра по горной тропе, погребенной под толстым слоем снега.

Повинуясь странному предчувствию, Эггер заглянул в хижину, где и обнаружил Ханнеса-Рогача, съежившегося под грудой старых козьих шкур у давно остывшей печи. Пастух, исхудавший до костей и бледный как призрак, так посмотрел на Эггера из темноты, что тому стало ясно: смерть уже близко. Эггер взял Ханнеса на руки, будто ребенка, и бережно усадил на выложенные сухим мхом деревянные носилки, в которых пастух всю жизнь таскал на спине по горам то дрова, то раненых коз. Эггер обмотал себя веревкой, привязал ее к носилкам да затянул покрепче, даже дерево затрещало. Спросил у пастуха, не больно ли ему, тот отрицательно покачал головой и криво улыбнулся. Эггер знал, что пастух лжет.

Первые недели года выдались необычайно теплыми. В долинах таял снег, в деревне повсюду слышались капель и журчание талой воды. Но за последние дни опять сильно похолодало, и снег, куда ни погляди, валил так густо и мягко, что поглотил всю округу, все живое, заглушил всякий звук. Первые несколько сотен метров Эггер шел молча, и словом не обменявшись с пастухом, дрожавшим у него за спиной. Какие тут разговоры, когда надо следить за тропой, крутым серпантином вьющейся вниз по горе, идти наугад, ведь из-за снегопада она едва заметна в снежном вихре. Он только чувствовал порой, как Ханнес-Рогач шевелится на носилках.

– Не вздумай мне тут помирать, – пробурчал Эггер себе под нос, не ожидая ответа.

Еще почти полчаса он слышал вместо ответа лишь свое тяжелое дыхание, но вдруг сзади раздался голос:

– Умереть – это еще не так плохо.

– Вот только не на моем горбу!

Эггер остановился, чтобы поправить кожаные ремни на плечах, и на миг прислушался к бесшумно падающему снегу. Глухая тишина. Молчание гор, столь хорошо ему знакомое, всегда способно наполнить сердце страхом.

– Не на моем горбу, – повторил он и двинулся дальше.

За каждым поворотом снегопад, казалось, становился все гуще, мягкий снег падал беспрерывно и беззвучно. Ханнес почти не двигался, а потом и вовсе прекратил шевелиться, и тут Эггеру померещилось худшее.

– Ты там помер, что ли? – спросил он.

– Нет, черт ты хромой! – последовал поразительно четкий ответ.

– Да я так, просто спрашиваю. Ты продержись до деревни, потом делай что хочешь.

– А если не продержусь?

– Надо! – отрезал Эггер.

Решил, что хватит разговоров, и на следующие полчаса между ними воцарилось молчание. Не дойдя до деревни метров трехсот по прямой, на Коршуновой гряде, где первые сосенки горбились, словно карлики, с головой укрытые снегом, Эггер сбился с тропы, споткнулся, плюхнулся на зад и заскользил вниз по склону, пока не врезался метров через двадцать в огромный, человеческого роста, валун. Под скалой не чувствовался ветер, и снег как будто падал здесь еще медленнее, еще тише. Эггер сидел на снегу, чуть откинувшись на носилки. В левом колене ощущалась колющая, но все-таки терпимая боль, главное – нога осталась цела. Ханнес долго не шевелился, потом вдруг закашлялся и даже заговорил хриплым и таким тихим, что слов почти не разберешь, голосом:

– Где ты хотел бы лежать, Андреас Эггер?

– Что?!

– В какой земле будет твоя могила?

– Не знаю, – ответил тот.

Эггер никогда о таком не думал, он вообще считал, что подобные вопросы не стоят ни времени, ни размышлений.

– Земля есть земля, где лежишь – неважно.

– Может, оно и неважно, под конец уже все неважно, – послышался шепот Ханнеса. – Но вот холод? Такой холод, что разъедает кости. И душу тоже.

– И душу тоже? – переспросил Эггер. Вдруг его охватила дрожь.

– Душу – прежде всего! – ответил пастух. Насколько мог, он высунул голову из-за края носилок и разглядывал стоящий стеной туман и падающий снег.

– Душу, и кости, и разум, и все, что человек в течение жизни любил и во что верил. Вечный холод пожирает всё. Где-то это написано, как я слышал. Люди говорят, будто из смерти рождается новая жизнь. Но ведь люди глупее, чем самая глупая коза. Послушай меня: из смерти ничего не рождается. Смерть – это Ледяная Дама.

– Ледяная… кто?

– Дама, – повторил Ханнес. – Она является из-за гор, крадется по долинам. Приходит, когда захочет, и берет, что захочет. У нее нет ни лица, ни голоса. Ледяная Дама! Пришла, взяла и ушла прочь. Вот и всё. Схватила тебя мимоходом, уволокла за собой, бросила в какую-то яму. Пока тебя не закопали, ты последний раз в жизни видишь клочок неба, но тут является она, чтобы напоследок обжечь ледяным дыханием. Тебе ничего не остается, только тьма. И холод.

Подняв взгляд в заснеженное небо, Эггер вдруг испугался, что вот-вот увидит перед собой ту самую Даму. И ощутит ледяное дыхание.

– Боже мой, – выдавил он сквозь зубы, – плохо дело.

– Да уж, ничего хорошего, – подтвердил Ханнес срывающимся от страха голосом.

Оба сидели не шелохнувшись. Тишину теперь прерывала лишь тихая песня ветра – касаясь горного хребта, тот увлекал за собою снег, и казалось, будто на вершине развеваются снежные флажки. Вдруг Эггер почувствовал движение и в следующую секунду завалился на спину, прямо на снег. Каким-то образом Ханнес-Рогач смог ослабить узлы и мигом выбраться из носилок. Поднялся на ноги, тощий, в лохмотьях, стоит, слегка пошатываясь на ветру. Эггера вновь проняла дрожь.

– Ну-ка, забирайся обратно, – велел он. – Иначе с тобой опять что-нибудь случится.

Ханнес замер, вытянув шею. На миг показалось, будто он внимает словам Эггера, едва слышным в густом снегопаде. Но он, вдруг тронувшись с места, широким шагом направился прямо вверх. Эггер попытался подняться, поскользнулся и тут же упал, выругался, помог себе руками и все-таки встал на ноги.

– Вернись! – кричал он вслед пастуху, взбирающемуся в гору с поразительной скоростью.

Но Ханнес-Рогач не слышал. Скинув с плеч ремни, Эггер бросил носилки и пустился за ним, но не пробежал и нескольких метров. Остановился, задыхаясь, – склон горы был здесь слишком крут, на каждом шагу Эггер по пояс утопал в снегу. Наверху тощая фигура все уменьшалась и наконец вовсе растворилась в непроницаемой снежной мгле. Сложив ладони рупором, Эггер крикнул что есть силы:

– Стой! Стой, пес паршивый! От смерти еще никто не убежал!

Все напрасно: Ханнес-Рогач скрылся из виду.



Преодолев последнюю пару сотен метров, отделявшую его от деревни, Андреас Эггер зашел в трактир «Золотая серна», желая согреть свою перепуганную душу, и заказал жаренных на сале пышек да самогонку на травах. Уселся возле старой изразцовой печи, положил руки на стол и почувствовал, как постепенно согреваются заледеневшие пальцы. За открытой печной дверцей потрескивали дрова. Эггеру вдруг показалось, будто из печки на него смотрит пастух: вот же его лицо! Он быстро захлопнул печную дверцу и, зажмурившись, махом выпил рюмку самогонки. Открыв глаза, Эггер увидел перед собой девушку. Уперев руки в бока, она стояла и смотрела на него. Короткие волосы льняного цвета, кожа блестит, разрумянившись от тепла печи. Эггеру невольно вспомнились новорожденные поросята – мальчишкой он, бывало, вытаскивал их из соломы и прижимался лицом к мягким, пахнущим землей, молоком и свиным навозом брюшкам. Взгляд его упал на собственные руки: до чего же они чудны́е, тяжелые, какие-то никчемные и дурацкие.

– Повторить? – спросила девушка.

Эггер кивнул. Она принесла еще рюмку и, нагнувшись, чтобы поставить ее на стол, нечаянно задела краем блузки его руку. Едва заметное прикосновение причинило Эггеру острую боль, с каждой секундой все сильнее пронзавшую тело. Взглянул на девушку, а она улыбнулась.

Это мгновение и эту мимолетную улыбку у тихо потрескивающей печи Андреас Эггер вспоминал потом всю жизнь.



Позже, выйдя на улицу, Эггер увидел, что снегопад закончился. Похолодало, воздух стал прозрачным. Обрывки тумана ползли вверх по склонам, вершины гор сияли в солнечных лучах. Пройдя деревню, Эггер побрел домой по глубокому снегу. У горного ручья, неподалеку от старых деревянных мостков, резвились дети. Побросав ранцы в снег, они спустились к самому руслу ручья. Одни скатывались вниз по льду, другие ползали на четвереньках, прислушиваясь к тихому бульканью под толщей льда. Завидев Эггера, дети сбились в кучу и закричали:

– Эй, хромой! Хромой!

Голоса их звенели в прозрачном воздухе отчетливо и ясно, как крики молодых беркутов, которые кружат высоко над долиной, высматривая серн, сорвавшихся в ущелье, и коз на пастбище.

– Эй, хромой! Эй ты, колченогий!

Поставив на землю деревянные носилки, Эггер отколол от нависающего берега кусок льда величиной с кулак, замахнулся хорошенько и швырнул его в сторону мальчишек. Но целился он слишком высоко, и ледяной обломок улетел вдаль выше их голов. Когда льдинка достигла верхней точки полета, на миг показалось, будто она так и останется там – крошечная, сверкающая в закатных лучах звездочка. Но вот она сорвалась вниз и беззвучно пропала в тени утопающих в снегу елей.

***

Три месяца спустя, присев на пенек в том же самом месте, Андреас Эггер наблюдал, как из облака желтоватой пыли, скрывающего вход в долину, появляется, медленно приближаясь к деревне, строительная бригада компании «Биттерман и сыновья»: двести шестьдесят строителей, двенадцать машинистов, четыре инженера, семь поварих из Италии и несколько помощников, чью роль в бригаде на первый взгляд не определишь. Издалека толпа строителей походила на огромное стадо – разглядеть что-либо, например протянутую руку или взваленную на плечо кирку, можно было только сощурившись. Как передовой отряд они шли перед колонной массивных, нагруженных оборудованием, инструментами, стальными балками, цементом и прочими строительными материалами гужевых повозок и грузовых автомобилей, двигавшихся по грунтовой дороге не быстрее пешеходов.

Впервые в долине зазвучало приглушенное тарахтение дизельных двигателей. Местные молча стояли у обочины. Вдруг старый конюх Йозеф Малицер сорвал с головы фетровую шляпу и, ликуя, подбросил ее в воздух. Тут и другие начали восклицать, радостно кричать и улюлюкать. Несколько недель в деревне ожидали наступления весны и вместе с ним – прибытия строителей. В долине построят канатную дорогу! Подвесную канатную дорогу, работающую на постоянном токе, и люди смогут подниматься на гору в ярко-синих деревянных кабинках, чтобы насладиться панорамным видом на долину. План строительства грандиозный. Тросы длиной две тысячи метров и толщиной двадцать пять миллиметров рассекут небо, переплетаясь, как гадюки в брачный период. При строительстве придется преодолеть перепад высот в тысячу триста метров, построить мосты над ущельем и подорвать скалистые выступы.

Вместе с канатной дорогой в долину придет и электричество. Электрический ток будет струиться по жужжащим кабелям в деревню, наполняя теплым светом улицы, дома и конюшни даже ночью. Вот этот-то свет и многое другое представляли себе люди, подбрасывая шляпы в воздух и выкрикивая приветствия в ясное небо. Эггер охотно присоединился бы ко всеобщему ликованию, но почему-то остался сидеть на своем пне. Он чувствовал себя подавленным, но сам не знал отчего. Может, дело в тарахтении моторов и в шуме, который внезапно заполонил долину и теперь исчезнет неведомо когда. Исчезнет ли вообще? Посидев еще немного, Эггер не выдержал: вскочил и побежал вниз, присоединился к жителям деревни, стоявшим на обочине дороги, и стал кричать и ликовать изо всех сил.



А в детстве Андреас Эггер не кричал и не ликовал. Он даже не говорил толком, пока не пошел в школу. С трудом он выучил несколько слов и редко-редко, расставляя их в произвольном порядке, пытался произнести фразу. Заговоришь – привлечешь к себе внимание, а это ничего хорошего не сулит. Летом 1902 года его, маленького мальчика, сняли с повозки, которая приехала из далекого города, располагавшегося по ту сторону гор, и он стоял и смотрел широко распахнутыми глазами на сверкающие белизной вершины. Ему было года четыре, или меньше, или больше – точно никто не знал, да и не интересовался. Возраст мальчика уж совсем не волновал и зажиточного крестьянина Хуберта Кранцштокера, когда тот, неохотно приняв ребенка, сунул кучеру убогие чаевые: два гроша да сухую краюшку хлеба. Андреас Эггер – единственный ребенок одной из его своячениц, та вела легкомысленный образ жизни, за что Бог наказал ее чахоткой и забрал на тот свет. На шее мальчика висел кожаный мешочек с несколькими банкнотами – хоть что-то! Для Кранцштокера эти деньги послужили достаточным основанием, чтобы тотчас не послать ребенка к дьяволу или не подбросить пастору к церковным воротам – особой разницы он, кстати, не видел.

А маленький Эггер все стоял и смотрел на горы. Этот вид стал единственным его воспоминанием из раннего детства, пронесенным через всю жизнь. Более ранних воспоминаний у него не было, да и последующие годы, проведенные в доме Кранцштокера, растворились в тумане прошлого.

Вот следующее воспоминание Андреаса Эггера: ему около восьми лет, голый и тощий, он висит на перекладине. Зимний холод, ноги и голова почти касаются пола, пропахшего лошадиной мочой, а зад его, костлявый и белый, торчит вверх. Один за другим сыплются удары, которые наносит Кранцштокер прутом лещины. Прут он, как всегда, вымочил в воде, а потому тот очень гибок. Вот он рассек воздух с коротким и звонким свистом и тут же с шелестом – будто вздох! – хлестнул Эггера по заду. Мальчик не кричит и своим молчанием вынуждает крестьянина наносить все более сильные удары.

Божественной дланью человек создан и закален для того, чтобы подчинить себе Землю и всех тварей земных. Человек исполняет волю Божью и провозглашает слово Божье. Силой чресл своих человек дарует жизнь, а силой рук – отнимает. Человек – это плоть и почва, он крестьянин, и зовут его Хуберт Кранцштокер. Если ему угодно, он вскопает пашню, взвалит на плечи взрослую свинью, произведет на свет ребенка или бросит того на перекладину, потому что он – человек, слово и дело.

– Господи, прости. – Кранцштокер вновь со свистом ударил Эггера прутом. – Господи, прости.

Поводы для телесного наказания находились всегда: разлитое молоко, заплесневевший хлеб, потерявшаяся корова или вечерняя молитва, произнесенная с запинками. Как-то раз Кранцштокер взял слишком толстый прут, или забыл его вымочить, или же бил яростнее, чем обычно, – точно никто не знает, – но после очередного удара в маленьком тельце ребенка что-то затрещало, а потом он перестал шевелиться.

– Господи, прости… – сказал Кранцштокер, удивленно опуская руку.

Маленького Эггера отнесли в дом и уложили на солому, крестьянка вернула его к жизни чаном воды и чашкой теплого молока. Что-то случилось с правой ногой мальчика, но обследование в больнице стоило слишком дорого, поэтому из соседней деревни вызвали костоправа. Алоис Кламерер оказался дружелюбным человеком, о силе и ловкости его непривычно маленьких, нежно-розовых рук ходили легенды даже среди лесорубов и кузнецов. Много лет назад его вызывали к зажиточному крестьянину Хирцу, чей сын вырос настоящим чудовищем, обладавшим медвежьей силой, и однажды тот, напившись вдрызг, провалился сквозь крышу большого птичника и несколько часов пролежал в курином помете, корчась от боли, извергая нечленораздельные звуки и успешно обороняясь вилами, чтобы никого к себе не подпустить. И вот Алоис Кламерер, с беззаботной улыбкой приблизившись к сыну крестьянина, ловко увернулся от вил и вмиг засунул тому два пальца точно в ноздри, тут же с легкостью поставил его на колени, чтобы сперва образумить упрямую головушку, а потом вправить вывихнутые суставы.

Костоправ Алоис Кламерер сумел собрать и сломанную бедренную кость маленького Эггера. Он наложил на ногу шину из тонких деревянных реек, обработал травяной мазью и обмотал толстой повязкой. Следующие полтора месяца Эггер провел на соломенном тюфяке в мансарде, пользуясь старой кухонной миской в качестве утки. Спустя годы, став взрослым и сильным мужчиной, способным на собственной спине спустить с горы умирающего пастуха, Андреас Эггер вспоминал те ночи на пахнущем травами, крысиным пометом и его собственными испражнениями чердаке. Сквозь половицы он чувствовал тепло находящейся под ним комнаты. Слышал тихие вздохи детей Кранцштокера, его грохочущий храп и загадочные звуки, которые издавала его жена по ночам. Из хлева доносились шорохи: животные чем-то шуршали, шумно дышали, жевали сено и фыркали. Ясными ночами Андреас Эггер порой не мог уснуть, видя в слуховом окошке луну. Он пытался выпрямиться, вытянуться как можно выше, чтобы приблизиться к ней, ведь лунный свет так приветлив и ласков, а собственные пальцы ног в таком свете выглядят как маленькие круглые кусочки сыра.

И вот спустя полтора месяца к Эггеру вновь позвали костоправа, чтобы снять повязку. Нога под ними оказалась тонкой, как куриная косточка. Кроме того, она как-то косо торчала из бедра, казалась то ли кривой, то ли вывернутой.

– Она еще вырастет до нормальных размеров, все ведь растет в этой жизни, – сказал Кламерер, окуная руки в миску с парным молоком.

Преодолевая боль, маленький Эггер поднялся с кровати и поплелся прочь из дома, на лужайку, куда выпускают кур, – там уже зацвели примула и дороникум. Скинув ночную рубаху, он вытянул руки и упал навзничь в траву. Солнце светило прямо в лицо. Эггер впервые подумал о матери, чей образ давно стерся из его памяти. Какой она была? И какой стала, когда пришел конец? Маленькой, исхудавшей и бледной… С одной-единственной крошечной веснушкой на лбу.

Андреас Эггер вновь набрался сил. Правда, нога так и осталась кривой, и с тех пор он шел по жизни прихрамывая. Будто правой ноге при движении всегда требовалось на секунду больше, чем остальному телу, будто она размышляла перед каждым шагом, стоит ли он таких усилий.

О последующих годах детства у Эггера остались лишь потрепанные временем обрывки воспоминаний. Однажды он видел, как гора сдвинулась с места. Словно кто-то толкнул гору с той стороны, что была в тени, а потом весь склон начал сползать вниз с глухим стоном. Скользящий пласт земли унес вниз лесную часовню и несколько стогов сена, погреб под собой шаткие стены давно заброшенных построек на месторождении лимонита. Хромоногого теленка, отделенного от стада, подбросило высоко в воздух вместе с вишневым деревом, к которому он был привязан, теленок лишь на миг взглянул на долину, а потом его накрыло обломками породы. Эггер вспоминал людей, стоявших у своих домов, и как они смотрели на беду с другой стороны долины, разинув рты. Дети держались за руки, мужчины молчали, женщины рыдали, со всех сторон слышалось бормотание стариков, читавших «Отче наш». Два дня спустя теленка нашли на несколько сот метров ниже по склону, в излучине ручья, – он все еще был привязан к вишневому дереву, вода омывала распухший живот и окоченевшие, торчащие кверху ноги.

Эггер делил большую кровать с детьми крестьянина, но одним из таковых не считался. Он навсегда остался в этом доме приезжим, внебрачным сыном свояченицы, которую покарал Бог, заслужившим милость Кранцштокера только благодаря содержимому кожаного мешочка, что висел на его шее. К нему и не относились никогда как к ребенку. Словно создан он для того, чтобы работать, молиться да подставлять зад под лещиновый прут. И только пожилая мать крестьянина, бабушка, время от времени одаривала его ласковым взглядом и добрым словом. Иногда она, положив маленькому Эггеру руку на голову, бормотала: «Храни тебя Господь». Узнав во время сенокоса о ее внезапной смерти – она потеряла сознание, выпекая хлеб, упала лицом в тесто и задохнулась, – мальчик выронил косу, молча поднялся на Коршунову гряду и там, в тени, сел и заплакал.

Три дня бабушка пролежала в чуланчике между домом и хлевом. Там царила непроглядная тьма, окна и стены завесили черной тканью. В руки бабушке вложили деревянные четки, лицо освещали две мерцающие свечи. Летняя жара и духота проникали в чулан сквозь щели, запах тлена быстро распространился по всему дому. Когда прибыл катафалк, запряженный двумя огромными лошадьми-хафлингерами, все домочадцы в последний раз собрались у гроба, чтобы проститься с бабушкой. Окропив ее святой водой, Кранцштокер откашлялся и произнес короткую речь:

– Вот бабушка и ушла. Куда – никто не знает, но все будет хорошо. Там, где умирает старое, появляется место для нового. Так есть, и так будет всегда, аминь!

Гроб поставили на дроги, и похоронная процессия, в которой, как обычно, участвовала вся община, медленно двинулась в путь. Когда она проходила мимо кузницы, покрытая копотью дверь внезапно распахнулась, и наружу вырвался сторожевой пес. Шерсть его была иссиня-черной, а меж лап болтались припухшие ярко-красные гениталии. С хриплым лаем он бросился к повозке. Кучер хлестнул пса кнутом по спине, но тот, казалось, не почувствовал боли. Прыгнув на одну из лошадей, он вцепился ей в заднюю ногу. Встав на дыбы, лошадь лягнула пса, огромное копыто с треском опустилось ему на голову. Взвыв от боли, пес рухнул на землю, словно мешок с костями. Раненая лошадь хромала, шатаясь из стороны в сторону. Вот-вот дроги полетят в отводную канаву! Кучер спрыгнул с козел и схватил лошадей под уздцы – только так ему удалось удержать повозку на дороге, но гроб все равно начал скользить и опасно накренился. Крышка, которую кое-как прикрыли для перевозки, а заколотить гвоздями должны были уже у могилы, сдвинулась, и бабушкина рука вывалилась в щель. В темноте чулана рука казалась белой как снег, но сейчас, при ярком дневном свете, она выглядела желтой, как лепестки маленьких горных фиалок, цветущих на тенистом берегу ручья, и увядающих, стоит солнечным лучам их коснуться.

В последний раз встав на дыбы, лошадь замерла. Только бока ее дрожали. Эггер увидел руку бабушки, свисающую из-под крышки гроба, на миг ему показалось, будто она хочет махнуть ему на прощание и в последний раз его благословить.

Крышку закрыли, гроб установили на место, похоронная процессия двинулась дальше. А пес так и остался лежать на дороге, трясясь в судорогах, крутясь вокруг своей оси, вслепую разевая пасть во все стороны. Клацанье его челюсти слышалось еще долго, но потом кузнец все же добил пса длинным зубилом.



В 1910 году в деревне построили школу. Отныне Андреас Эггер каждое утро, поработав в хлеву, сидел вместе с другими детьми в классной комнате, пропахшей свежей смолой. Он учился читать, писать и считать. Учился медленно, словно что-то внутри него противилось знаниям, а потом все же начал видеть в хаосе точек и тире на школьной доске определенный смысл и наконец смог читать книги без картинок, что дало ему кое-какое представление о мире за пределами долины, но также и пробудило кое-какие страхи.

После смерти двоих младших детей Кранцштокера – однажды долгой зимней ночью их жизнь забрала дифтерия – работа на крестьянском дворе стала еще утомительнее, ведь рук теперь поубавилось. С другой стороны, у Эггера появилось больше места на кровати и не приходилось теперь драться за каждую корку хлеба с оставшимися сводными братьями и сестрами. Хотя и без того до физической борьбы дело доходило редко: Эггер стал слишком силен. Природа словно пыталась загладить перед ним вину за тот перелом ноги. К тринадцати годам его мускулатура могла сравниться с мышцами молодого мужчины, а четырнадцати лет он впервые загрузил в хлебный амбар мешок весом в шестьдесят килограммов. Он был силен, но все делал медленно. Медленно думал, медленно говорил, медленно ходил, хотя каждая его мысль была важна, каждое слово и каждый шаг оставляли след, причем именно там, где и должно, – так он считал.

Однажды, вскоре после восемнадцатилетия Андреаса Эггера (точной даты его рождения никто не знал, бургомистр просто выбрал один из летних дней, а именно 15 августа 1898 года, и выдал ему соответствующее свидетельство), за ужином из рук у него выскользнула глиняная миска с молочным супом, глухо стукнула, ударившись об пол, и разбилась. Весь суп с только что накрошенным в него хлебом разлился по дощатому полу. Кранцштокер, как раз успевший сложить ладони для молитвы, медленно встал из-за стола.

– Замочи лещиновый прут в воде, – приказал он. – Встретимся через полчаса.

Сняв прут со стены, Эггер положил его в поилку для скота, сел на перекладину в хлеву и свесил ноги. А через полчаса появился крестьянин.

– Давай сюда прут! – велел он.

Эггер спрыгнул с перекладины и достал прут из корыта. Кранцштокер размахнулся, прут со свистом рассек воздух. В его руке прут гнулся во все стороны и разбрызгивал блестящие капельки воды.

– Снимай штаны! – скомандовал Кранцштокер.

Но Эггер, скрестив руки на груди, отрицательно помотал головой.

– Только посмотрите, этот мерзавец перечит честному крестьянину! – возмутился Кранцштокер.

– Пусть меня оставят в покое, вот и все, – ответил Эггер.

Кранцштокер стиснул зубы. На бороде его висели засохшие остатки молочного супа, а на шее пульсировала толстая изогнутая вена. Шагнув вперед, он занес руку для удара.

– Если ты меня ударишь, я тебя убью, – сказал Эггер. Кранцштокер застыл на месте.

Впоследствии, когда Эггер вспоминал эту сцену, ему казалось, будто он простоял так целый вечер: руки скрещены на груди, перед ним – Кранцштокер, сжимающий в кулаке прут из лещины. Оба молчат. У обоих в глазах – ледяная ненависть. А на самом деле так они простояли лишь несколько секунд. Капля воды, медленно стекая по пруту, наконец сорвалась и упала на пол. Из хлева доносились приглушенные звуки, коровы жевали сено. Вот в доме засмеялся кто-то из детей. А потом весь двор снова погрузился в тишину.

– Убирайся сейчас же, – едва слышно произнес Кранцштокер, опуская руку.

И Эггер ушел.

***

Андреаса Эггера считали инвалидом – а он был силен. Он брался за дело без промедления, не требовал много и говорил мало, мог снести жару в поле и жгучий мороз в лесу. Cоглашался на любую работу безропотно и выполнял ее на совесть. Умел обращаться с косой и с вилами. Ворочал свежескошенную траву, нагружал повозки навозом, убирал камни и снопы сена с полей. Трудился на пашне как пчела, лазал по скалам в поисках заблудившейся коровы. Знал, какое дерево в каком направлении рубить, как вбить клин, как заострить пилу и наточить топор. В трактир заходил, только чтобы утолить голод, и больше бокала пива или рюмки травяной настойки себе не позволял. Ночью почти не спал в кровати – чаще в сене, на чердаках, в конюшнях и хлевах рядом со скотом. Летними ночами он порой расстилал покрывало на свежескошенном лугу, ложился на спину и смотрел в небо, полное звезд. Он думал о будущем, о том, как оно безгранично простирается перед ним, – именно потому, что от будущего Эггер ничего не ждал. Иногда, пролежав достаточно долго, он ощущал, будто земля под ним поднимается и опускается легко-легко. Эггер думал в эти мгновения, что так дышат горы.

К двадцати девяти годам Андреас Эггер скопил достаточно денег, чтобы арендовать клочок земли да овин для сена в придачу. Граница участка пролегала как раз у края леса, на высоте около пятисот метров над деревней, а добраться до него можно было только по узкой тропе, ведущей к Пастушьей вершине. Участок не представлял ценности, так как лежал на крутом склоне, земля там не отличалась плодородием, кругом валялись бесчисленные валуны, а размером он не превышал выпас для кур на заднем дворе Кранцштокера. Зато в скалах поблизости бил родник с чистой ледяной водой, а солнце у горного хребта по утрам начинало светить на полчаса раньше, чем в деревне, высушивая росу на траве под ногами Эггера. Срубив на окраине леса два дерева, Эггер обработал их прямо на месте и перетащил распиленные балки к своему овину, чтобы подпереть покосившиеся стены. Для укрепления фундамента он вырыл траншею и заполнил ее валунами, которые нашел на участке. Но камней не стало меньше – казалось, из сухой земли каждую ночь вырастает несколько новых.

Собирая камни, он стал от скуки давать им имена. Имена закончились, и тогда Эггер стал давать камням прозвища. Однажды он понял, что знает слов меньше, чем на земле валяется камней, и начал сызнова. Ни в плуге, ни в скотине он не нуждался, ведь участок для полноценного хозяйства был слишком мал, а годился для крохотного огорода. Наконец, Эггер даже поставил низенький забор вокруг своего нового дома и сделал решетчатую калитку, исключительно ради того чтобы оградиться от случайного прохожего.

В общем и целом времена наступили хорошие: Эггер был всем доволен, он смог бы прожить так всю жизнь. Но потом случилась та история с пастухом. Согласно собственным представлениям о вине и справедливости, Эггер не считал себя причастным к исчезновению пастуха, и все же о произошедшем в тот снежный день он не рассказал никому. Ханнес-Рогач считался умершим, в чем Эггер ни на миг не сомневался, пусть тело его так и не нашли. Но позабыть истощенную фигуру, медленно растворяющуюся в тумане, Андреас Эггер не мог.

Впрочем, с того дня Эггер лелеял в глубине души нечто незабываемое: боль, которая возникла от прикосновения края блузки к его плечу, потом растеклась по всей руке, по всей груди и наконец засела в самом сердце. Боль невероятно пронзительная, глубже любой другой боли, испытанной Эггером за всю жизнь, глубже даже ударов лещиновым прутом.

Ее звали Мари. Самое прекрасное имя в мире. Она объявилась в долине месяца два назад, искала работу, обувь у нее прохудилась, а волосы покрывала пыль. Обстоятельства сложились удачно: несколько дней назад хозяин трактира выставил вон служанку из-за непредвиденной беременности.

– Покажи-ка руки! – велел он Мари.

Рассмотрев мозоли на ее ладонях, он удовлетворенно кивнул и предложил ей освободившееся место. С тех пор Мари обслуживала гостей и заправляла постели в тех нескольких комнатах, что трактирщик сдавал сезонным рабочим. Она следила за курами, помогала в саду, на кухне, при забое скота и даже содержала в чистоте уборную для гостей. Никогда не жаловалась и не проявляла ни тщеславия, ни изнеженности.

– Держи руки от нее подальше! – пригрозил трактирщик, ткнув в грудь Эггеру блестящим от свиного жира указательным пальцем. – Мари тут для работы, а не для любви, понял?

– Понял, – ответил Эггер и вновь ощутил ту пронзительную боль в области сердца. «Богу все равно не солжешь, – подумал он, – а вот трактирщику…»

Воскресным днем Эггер поджидал Мари у церкви. Она появилась в белом платье и белой шляпке. Шляпка выглядела очень мило, но Эггеру показалось, что она маловата. Он невольно представил себе выкорчеванный пень посреди леса: черные корни торчат из земли и, словно по волшебству, иногда на них зацветает одинокая белая лилия. А может, шляпка и в самый раз… Эггер в таких вещах ничего не понимал. Его опыт общения с девушками ограничивался воскресными богослужениями, где он, сидя в капелле на последнем ряду, прислушивался к их звонкому пению и одурманивающему запаху вымытых с мылом и натертых лавандой волос.

– Я хочу… – хрипло начал Эггер и прервался на середине фразы, поскольку внезапно позабыл, что именно он хотел сказать.

Несколько мгновений они молчали, стоя в тени капеллы. Мари выглядела уставшей. Словно сумеречная тень церковных сводов наложила отпечаток на ее лицо. К правой брови прилипла и дрожала на ветру крошечная желтая пылинка – цветочная пыльца. Вдруг Мари ему улыбнулась.

– В тени так резко похолодало, – пожаловалась она. – Может, выйдем на солнце?

Бок о бок шли они по лесной тропке, ведущей от капеллы наверх, к Смоляной вершине. В траве журчал ручеек, наверху шелестели кроны деревьев. В подлеске повсюду щебетали малиновки, но стоило им подойти чуть ближе – и птички умолкли. Эггер и Мари остановились на поляне. Высоко-высоко в небе, прямо над ними, парил ястреб. Захлопав крыльями, он вдруг спланировал в сторону, словно упал с неба, и исчез из виду. Мари срывала цветы. Эггер взял да и швырнул камень размером с голову в подлесок. Просто захотелось, да и сил для таких шалостей у него хватало. На обратном пути, переходя прогнивший мостик, Мари взяла его под руку. Рука у нее оказалось грубой и теплой, как нагретая солнцем древесина. Как бы хотелось ему приложить ее руку к своей щеке и просто стоять так! Но Эггер, сделав широкий шаг, пошел быстрее.

– Осторожнее, смотри вниз! – предупредил он, даже не поворачиваясь к Мари. – Тут запросто можно вывихнуть ногу.

Они стали встречаться каждое воскресенье, а потом и среди недели. Как-то раз, в детстве, Мари пыталась перелезть через деревянные ворота в свинарник, но свалилась, не удержавшись, и перепугала свиноматку. Та цапнула зубами девочку, и с тех пор на шее у нее красовался ярко-красный шрам в форме полумесяца, длиной сантиметров двадцать. Эггера он не беспокоил. Шрамы – все равно что годы, сначала появляется один, потом другой, третий, и вместе они делают человека самим собой. Хромая нога Эггера, в свою очередь, не беспокоила Мари. По крайней мере, она и слова об этом не сказала. Они вообще почти не разговаривали. Прогуливаясь бок о бок, наблюдали за собственной тенью на земле или же, сидя на каком-нибудь валуне, смотрели на долину.

Как-то раз, в конце августа, Эггер отвел Мари на свой участок. Наклонившись, открыл решетчатую калитку и пропустил Мари вперед. Тут же объяснил: мол, хижину надо еще покрасить, а не то ветер и влажность могут разъесть древесину так быстро, что и глазом моргнуть не успеешь, ни о каком уюте тогда не будет и речи. Вон там он посадил овощи, сельдерей-то уже почти его самого перерос! Ведь солнце тут светит ярче, чем в долине. И это, мол, не только растениям на пользу, но и человеку – согревает тело и душу.

– И конечно, как не упомянуть про прекрасный вид! – описав рукой широкую дугу, произнес Эггер. – Вся долина как на ладони, а при хорошей погоде видно и то, что за ее пределами.

Эггер рассказывал: мол, и внутри стены надо покрасить, вернее, побелить. И замешивать побелку, мол, надо не с водой, а с парным молоком, тогда продержится дольше. Еще, возможно, стоит обставить кухню, хотя самое необходимое – кастрюли, тарелки, ложки, вилки и все такое – уже есть, осталось почистить наждаком сковородки, когда будет время. Хлев ему незачем, для скотины нет ни места, ни времени, да и не мечтал он никогда о крестьянском хозяйстве. Ведь крестьянином быть – всю жизнь ползать, согнувшись, на своем участке да копать землю, не поднимая взгляд. А мужчине, мол, надо смотреть вдаль, охватывая взором свои угодья, даже если те невелики.

Впоследствии Эггер не мог вспомнить, болтал ли он еще хоть раз в жизни без умолку, как тогда, впервые приведя Мари на свою землю. Слова сами выскакивали из него, летели кувырком, а он удивленно прислушивался к тому, как они, нанизываясь друг на друга, складываются во фразу, и с поразительной ясностью постигал смысл этих фраз, но только после того, как произносил их.

Во время спуска по узкому серпантину обратно в долину Эггер опять молчал. Он чувствовал себя странно и стыдился, сам не зная чего. На одном из поворотов Эггер и Мари остановились, чтобы немного передохнуть. Усевшись на траву, они прислонились к стволу поваленного бука. Дерево накопило в себе теплоту последних летних деньков, пахло сухим мхом и смолой. В ясном небе высились горные вершины. Мари сказала, что они словно сделаны из фарфора, а Эггер, никогда в жизни и не видавший фарфоровой посуды, согласился. Он предупредил, что надо, мол, смотреть под ноги, когда спускаешься, а то оступишься – и по земле, как по чашке из фарфора, тоже трещины пойдут, и вся долина рассыплется на сотни маленьких осколков.

Мари рассмеялась:

– Как смешно звучит!

– Да… – Эггер растерянно опустил голову.

Ему захотелось вскочить, схватить валун и запустить куда-нибудь, подальше да повыше! Но тут он вдруг почувствовал, как плечо Мари коснулось его плеча.

– Больше сдерживаться я не смогу! – произнес он, вскинув голову. А потом повернулся к Мари, обхватил ладонями ее лицо и поцеловал.

– Ого! – воскликнула она. – Силища-то какая!

– Прости меня. – Испугавшись, Эггер отдернул руки.

– Но это было чудесно, – ответила Мари.

– Я ведь сделал тебе больно?

– Неважно, – подтвердила она. – Было чудесно.

Эггер вновь прикоснулся к ее лицу, на этот раз очень осторожно – так берут в руки хрупкое яйцо или только что вылупившегося цыпленка.

– Вот так – хорошо.

И Мари закрыла глаза.



Эггер хотел попросить ее руки в тот же день, в крайнем случае – назавтра. Но он не представлял, как это сделать. А потому просиживал ночи напролет на пороге дома, который смастерил сам, глядя в залитую лунным светом траву у своих ног, снова и снова размышляя о собственной несостоятельности. Он не крестьянин и не хочет им становиться. Он не ремесленник, не лесоруб, не пастух… Эггер был честен перед собой: он зарабатывает на хлеб как подсобный рабочий, как батрак, готовый на любую работу, в зависимости от сезона и условий. Такой мужчина сгодится для чего угодно, только не для семейной жизни. Эггер предполагал, что от будущего женщины ожидают чего-то иного. Сам-то он с удовольствием просидел бы до конца своих дней на обочине горной тропинки, прислонившись к смолистому стволу дерева, рука об руку с Мари.

Но теперь ему нельзя думать только о себе. Теперь его обязанность в этом мире – защищать Мари и заботиться о ней. Мужчине надо смотреть вдаль, охватывая взором свои угодья, даже если те невелики – так он сказал Мари. Этого правила он и хотел придерживаться в жизни.

Эггер отправился в лагерь фирмы «Биттерман и сыновья», который теперь занимал весь склон на другой стороне долины и насчитывал больше жителей, чем сама деревня. Спросив в бараках, где найти ответственного за прием новых работников, он нерешительно, робко переступил порог канцелярии. Боялся испортить грубыми сапогами ковер, покрывающий весь пол и приглушающий шаги, словно ступаешь по мху.

Прокурист – тучный, на голове в обрамлении коротко стриженных волос покрытая шрамами блестящая лысина – сидел за письменным столом из черного дерева в кожаной куртке на овечьем меху, хотя в помещении было тепло. Он низко склонился над стопкой папок и, казалось, даже не замечал Эггера. Но в ту секунду, когда Эггер уже собрался кашлянуть и обратить на себя внимание, прокурист вдруг поднял голову.

– Ты хромаешь, – сказал он. – Нам тут такие не нужны.

– Во всей округе нет работника лучше меня, – ответил Эггер. – Я силен. Я все умею. И берусь за любую работу.

– Но ты хромаешь.

– В долине… да, возможно, – согласился Эггер. – Но в горах равного мне нет!

Прокурист медленно откинулся на спинку стула. В комнате повисло молчание, темной вуалью оно покрыло сердце Андреаса Эггера. Уставившись на выкрашенную в белый стену, он и сам уже не знал, зачем, собственно, сюда явился. Вздохнув, прокурист махнул рукой, словно желал прогнать Эггера.

– Добро пожаловать в «Биттерман и сыновья». Алкоголь, распутство и профсоюзы запрещены. Начинаешь работать завтра в полшестого утра!



Эггер помогал рубить лес и устанавливать гигантские металлические столбы на расстоянии пятидесяти метров друг от друга. Они образовывали совершенно прямую линию, уходящую вверх по горе все дальше и дальше, а размером превышали на несколько метров даже капеллу – самое высокое сооружение в деревне. Эггер таскал железо, древесину и цемент то вверх, то вниз по склону. Он выкапывал в лесной земле котлованы для фундамента, сверлил в скалах отверстия толщиной с руку, куда подрывник закладывал динамит. Взрывы он пережидал вместе с другими рабочими, сидя в безопасном месте на стволах поваленных деревьев, которые лежали по обе стороны от вырубленной просеки. Уши рабочие закрывали руками, но чувствовали, как гора под ними сотрясается от взрывов.

Лучше Андреаса Эггера эту местность никто не знал, к тому же он совершенно не боялся высоты, поэтому чаще всего к месту закладки динамита первым посылали именно его. Он взбирался по осыпающимся обломкам камней меж скал, висел у отвесного склона на тонком тросе и сверлил отверстие, сосредоточенно глядя на образующееся вокруг сверла облачко пыли. Эггеру нравилось работать среди скал. Здесь, наверху, воздух так прохладен и чист, нередко можно услышать крик беркута, увидеть его тень, беззвучно скользящую по склону. Эггер часто думал о Мари. Вспоминал ее теплые, загрубевшие руки и шрам на шее, изогнутые очертания которого то и дело возникали у него в памяти.



Осенью Андреаса Эггера охватило беспокойство. Пришло время просить руки Мари, но он все еще не имел представления, как это осуществить. Целые вечера он просиживал на пороге дома, предаваясь расплывчатым фантазиям и мечтам. Эггер не хотел просто сделать ей предложение, сказать, мол, будь моей женой, и все. Нет, слова эти должны отражать силу его любви к Мари, запечатлеться навсегда в ее памяти и сердце. Хорошо бы написать ей письмо, но писал Эггер даже реже, чем говорил, то есть – практически никогда. К тому же он считал, что в письме многого не скажешь. Как уместить всю полноту чувств и мыслей на одном листке бумаги? Разве что написать о своей любви огромными буквами на горе, чтоб увидел каждый житель долины!

Андреас Эггер поделился своими переживаниями с другим рабочим, Томасом Матлем. Они вместе выкорчевывали из земли неподдающиеся пни на краю лесной просеки. Матль был опытным лесорубом, одним из старейших работников фирмы. Вот уже более тридцати лет он ездил в разные горные регионы то с одной строительной бригадой, то с другой, чтобы во имя прогресса вырубать деревья и сажать на их место металлические каркасы и бетонные столбы. Он быстро и проворно двигался в подлеске, несмотря на возраст и боли, которые, как он говорил, словно свора разъяренных собак, вгрызались в его поясницу.

– Может, оно и получится – написать слова на горе, – начал Матль, поглаживая бороду. – Написать дьявольскими чернилами – огнем!

И он рассказал, что в годы своей молодости провел несколько летних сезонов в северных регионах – рубил лес для строительства мостов. Там ему доводилось присутствовать на празднике Святейшего Сердца Иисуса, когда июньским днем жители поджигали деревянные заготовки, а те, образуя настоящие картины, освещали горы в ночи. Матль натолкнул Эггера на мысль, что коль уж можно рисовать огнем, то и писать им тоже можно. Например, таким образом сделать Мари предложение руки и сердца. Три-четыре слова, больше написать едва ли удастся. «Будешь моей женой?» или «Стань моей, любимая!» Такое, что понравилось бы любой женщине.

– Да, примерно так… – задумчиво добавил Матль.

А потом снял усыпанную почками веточку, которая зацепилась за его воротник, и стал одну за другой откусывать маленькие белые почки, посасывая их, как карамельки.

– Да, – кивнул Эггер, – так, может, и получится.

Две недели спустя, в первое воскресенье октября, под вечер, семнадцать самых надежных рабочих из бригады Эггера взобрались по каменистой осыпи на вершину Коршуновой гряды, чтобы, следуя хриплым указаниям Матля, заложить набитые опилками и пропитанные керосином льняные мешочки общим весом в двести пятьдесят с половиной килограммов в скалу, на расстоянии около двух метров друг от друга, по линии, заранее намеченной пеньковым канатом. Несколько дней назад, закончив работу, Эггер собрал их в палатке, где обустроили столовую, чтобы поделиться своими планами и попросить помощи.

– Получите по семьдесят грошей да четвертинку травяной самогонки, – пообещал Эггер, разглядывая перепачканные лица рабочих.

Вот уже почти месяц он откладывал деньги с получки, собирал монеты в ящик из-под свечек, пряча его в яму у порога дома.

– Хотим восемьдесят грошей и пол-литра! – выпалил черноволосый слесарь-сборщик, всего-то недели две назад приехавший работать на фирму из Ломбардии, но уже заслуживший, благодаря взрывному темпераменту, определенный авторитет в бригаде.

– Девяносто грошей, но без самогона, – ответил Эггер.

– Нет, без самогона никак!

– Тогда шестьдесят грошей и пол-литра.

– По рукам! – выкрикнул черноволосый и треснул кулаком по столу, подтверждая, что сделка состоялась.

Большую часть времени Томас Матль сидел на выступе скалы, руководя действиями рабочих. Мешочки никак не могут располагаться дальше двух метров друг от друга, иначе в буквах будут пробелы.

– Кто же пишет признание в любви дырявыми буквами, дурень ты пустоголовый! – кричал он, швырнув в сторону молодого монтажника, допустившего слишком большие промежутки, камень величиной с кулак.

Рабочие выложили все мешочки точно к закату. Ночь опустилась на горы, Матль перелез со своего выступа к первой букве надписи. Осмотрел склон, по которому равномерно распределилась вся бригада. Затем отряхнул брюки от пыли, выудил из кармана коробок спичек и поджег палку, которая торчала рядом с ним из земли и была обмотана пропитанной керосином тканью. Взяв в руки факел, он стал размахивать им над головой и заорал что есть мочи. Почти в тот же миг на каменистой осыпи вспыхнули еще шестнадцать факелов, рабочие забегали вдоль линий, мигом зажигая один мешочек за другим. Матль тихо усмехнулся. От мысли о самогонке ему стало тепло, но спиной он уже чувствовал прохладное дыхание ночи, все ниже опускающейся на горы.

В ту же минуту внизу, в долине, Андреас Эггер приобнял Мари за плечи. Они договорились встретиться у пня рядом со старым мостиком на закате солнца, Эггер почувствовал облегчение, когда Мари появилась там вовремя. Она была в светлом льняном платье, волосы ее пахли мылом, сеном и самую малость жареной свининой. Постелив пиджак на пень, Эггер предложил ей присесть. Он, дескать, хочет показать ей нечто незабываемое.

– Будет красиво? – спросила Мари.

– Может быть, – ответил Эггер.

Молча они сидели рядом и наблюдали, как солнце исчезает за горами. Эггер слышал, как колотится его сердце. На миг ему даже показалось, будто сердце бьется не у него в груди, а в этом пне, будто гнилой кусок дерева возрождается для новой жизни. Тут издалека донесся крик Томаса Матля, и Эггер произнес, указывая в темноту:

– Смотри!

На той стороне долины, высоко в горах, загорелись шестнадцать огоньков, замельтешили, запрыгали во все стороны, словно рой светлячков. Казалось, перемещаясь, они оставляли за собой капельки света, а те потом соединялись друг с другом плавными линиями. Эггер чувствовал тепло, исходящее от Мари. Обнимая ее за плечи, он слышал тихое дыхание. Горящие линии на горе изгибались, вились, некоторые замыкались, образуя окружности. Последними загорелись прямая линия и точка справа, и Эггер знал, что это старый Матль взобрался по каменистой осыпи и лично поджег несколько последних мешочков.

Слова «Для тебя, Мари!» горели на склоне, огромные, хорошо видные каждому в долине. Буква «М» казалось немного косой, кроме того, в середине зияла дыра, словно кто-то пытался разорвать ее пополам. Как минимум два мешочка не загорелись – а может, их даже не заложили в нужные места. Сделав глубокий вздох, Эггер повернулся к Мари и попытался разглядеть ее лицо во тьме. А затем спросил:

– Ты станешь моей женой?

– Да, – прошептала она едва слышно.

Эггер не знал, верно ли он расслышал ответ, а потому переспросил:

– Станешь моей женой, Мари?

– Да, стану, – повторила она твердым голосом, и Эггер почувствовал, что вот-вот свалится с пня, на котором сидел.

Но не свалился. Они прижались друг к другу, а когда разомкнули объятия, огни на горе уже погасли.



Андреас Эггер больше не проводил ночи в одиночестве. Теперь рядом с ним на кровати, тихонько вздыхая, спала жена, а он мог рассматривать изгибы ее тела под одеялом, фигуру, которую за последние недели хорошо изучил, но все еще воспринимал как непостижимое чудо. Эггеру уже тридцать три, и свои обязанности он знает. Он будет защищать Мари и обеспечивать ее, так он решил, так и поступит. И поэтому однажды утром, в понедельник, он вновь явился к прокуристу фирмы, где работал.

– Я хочу больше работать, – заявил Эггер, вертя шерстяную шапку в руках.

Оторвав взгляд от письменного стола, прокурист раздраженно посмотрел на Эггера:

– Нет таких людей, которые хотят больше работать!

– А я хочу, потому что скоро обзаведусь семьей.

– Значит, ты хочешь получать больше денег, а не больше работать.

– Поскольку вы так считаете, в ваших словах есть доля правды.

– Да, я считаю именно так. Сколько ты получаешь сейчас?

– Шестьдесят грошей в час.

Откинувшись в кресле, прокурист посмотрел в окно, где за слоем пыли виднелись белые вершины Петушиного хребта. Медленно погладил рукой лысину. Затем, шумно выдохнув, взглянул Эггеру в глаза.

– Будешь получать восемьдесят в час, но я хочу, чтобы за каждый грош ты надрывался изо всех сил. Согласен?

Эггер кивнул. А потом прокурист произнес слова, которые Эггер запомнил на всю жизнь, пусть и не понял их в тот момент:

– Можно выторговать у человека час или два или же красть у него целые дни, можно даже лишить его всей жизни. Но никто не в состоянии отнять у человека единственное мгновение. Вот что я тебе скажу, а теперь оставь меня в покое.

***

Тем временем строительная бригада фирмы «Биттерман и сыновья» продвинулась выше по склону, оставив позади границу леса, а вместе с ней и шрам на теле горы длиной полтора километра и шириной до тридцати метров. До запланированного места расположения верхней станции подъемника у вершины Карлейтнер оставалось около четырех сотен метров, но склон тут был крут и неприступен, а последний отрезок пути должен был проходить над отвесной стеной, увенчанной скалистым выступом, который местные из-за его необычной формы прозвали Череп Великана. Вот уже много дней Эггер висел точно под подбородком Черепа Великана и сверлил в гранитной стене дыры, а потом вкручивал туда крепежные винты толщиной с руку, которым следовало держать металлическую лестницу для технического обслуживания подъемника. В глубине души он испытывал гордость, думая о рабочих, чья жизнь во время подъема по лестнице будет зависеть только от него и его мастерства. Во время коротких передышек он, примостившись на выступе, смотрел на долину. Несколько недель назад старую дорогу засыпали песком и просмолили, а теперь за паром и взвесью угадывались очертания рабочих, беззвучно – так казалось издалека – укладывающих горячий асфальт кирками и лопатами.

Зимой имя Эггера – одно из немногих – все еще значилось в расчетном листке фирмы. Вместе с группой других рабочих, в том числе и Томасом Матлем, благодаря огромному опыту работы в лесу оказавшимся чрезвычайно полезным для фирмы, они продолжали расширять просеку и очищать ее от камней, древесины и корневищ. Нередко им приходилось, стоя по пояс в снегу, вырубать какой-нибудь корень из промерзшей земли, а в лицо им дул ветер со снегом, и ощущался он словно выстрел дробью, и даже кожа начинала кровоточить, покрывалась мелкими ранками. За работой они переговаривались только по крайней необходимости, а во время обеденного перерыва молча сидели под укутанной снегом елью и жарили куски хлеба на костре. Они пробирались друг за другом в подлеске, в непогоду скрывались от ветра в тени скалы, согревали дыханием истерзанные морозом руки. «Живем как дикие звери, – думал Эггер, – ползаем по земле, нужду справляем за ближайшим деревом, по уши в грязи, от скал не отличишь». И постоянно вспоминал о Мари, которая ждет его дома. Он больше не один – к этой мысли привыкнуть непросто, и все же она согревает лучше огня, лучше тлеющих углей, в которые Эггер засовывал окаменевшие на морозе сапоги.

Весной, когда началась оттепель и повсюду в лесу стало раздаваться таинственное бульканье и капанье, в бригаде Андреаса Эггера случилась беда. При обработке кедра, надломившегося под весом снега, от древесного ствола с резким треском отлетел осколок величиной в человеческий рост и отсек молодому лесорубу Густлю Гроллеру правую руку с топором, который тот, к несчастью, как раз занес над головой для очередного удара. Рухнув на землю, Гроллер уставился на свою кисть, отлетевшую метра на два: пальцы все еще сжимали древко топора. Рабочие как воды в рот набрали, да и лес будто задержал дыхание и замер. Первым спохватился Томас Матль.

– Боже, – вымолвил он, – вот скверные дела.

Достав из ящика с инструментами моток проволоки, какой очищают от коры деревья, он что есть силы затянул ее вокруг культи Гроллера, из которой хлестала темная кровь. Гроллер взревел, дернулся всем телом и потерял сознание.

– Сейчас-сейчас, – бормотал Матль, закрывая рану носовым платком. – Так быстро кровью люди не истекают!

Один из рабочих предложил нарубить ветвей, чтобы смастерить носилки. Другой попытался приложить к ране травы, но его быстро оттеснили. Наконец решили, что раненого лучше отнести на руках в деревню, уложить в кузов дизельного грузовика и отправить в больницу. Слесарь-сборщик из Ломбардии, подняв Гроллера с земли, взвалил его на спину, как мешок. Завязался короткий спор: а что делать с рукой? Одни предлагали, закутав ее, взять с собой – может, врачи смогут пришить обратно. Другие возражали: мол, даже самым искусным лекарям сроду не удавалось пришить целую руку, да и если вдруг удастся – она будет Гроллеру только мешать, болтаясь вяло и уродливо, как тряпка. Разрешил спор сам Гроллер, придя в сознание на спине слесаря:

– Похороните мою руку в лесу! Может, из нее вырастет куст зверобоя.

Большая часть бригады понесла в деревню бывшего лесоруба Густля Гроллера, а Эггер и Томас Матль остались на месте происшествия, чтобы закопать руку. Листва и земля в том месте, где лежала рука, пропитались кровью, пальцы на ощупь казались ледяными и восковыми, когда Эггер и Матль отделяли их от топорища. На кончике указательного пальца сидел черный как смоль жук-дровосек. Держа окоченевшую руку перед собой, Матль, сощурившись, рассматривал ее со всех сторон.

– Так чуднó, – начал он. – Только что она была частью Гроллера, а теперь мертва и ничем не отличается от гнилой ветки. А сам Гроллер остался тем же Гроллером, как думаешь?

Эггер пожал плечами:

– А почему нет? Тот же Гроллер, но без одной руки.

– А если бы ему отсекло обе?

– Все равно. Он остался бы Гроллером.

– А если, предположим, ему отсекло бы обе руки, обе ноги, и даже полголовы?!

Эггер задумался.

– Вероятно, он и тогда бы остался Гроллером… в общем-то… – Он вдруг услышал сомнение в своем голосе.

Вздохнув, Томас Матль осторожно положил отрубленную руку на ящик с инструментами, а потом они вместе, ловко орудуя лопатами, в два счета вырыли яму в земле. Лес тем временем вновь задышал, над их головами в кронах деревьев запели птицы. День выдался прохладным, но вот сквозь завесу облаков и густую листву сияющими пучками пробилось солнце, и земля тут же стала мягкой и вязкой. Эггер и Матль опустили руку в могилку и закопали. Последними скрылись под слоем земли пальцы. Секунду они торчали из земли, словно толстые мучные черви, но потом и их засыпали. Вытащив мешочек с табаком, Матль набил самодельную трубку из сливового дерева.

– Смерть – такое свинство! – вырвалось у Матля. – Человек словно уменьшается со временем. Кто-то раз – и помер, а другие живут долго-долго… Вот родился и сразу начинаешь терять одно за другим: сначала палец, потом руку, сначала зуб, а потом и всю челюсть, сперва одно воспоминание, затем память и так далее, пока не исчезнешь совсем. А потом твои останки швырнули в яму, зарыли – и дело с концом.

– И наступает холод, – добавил Эггер. – Холод, который разъедает душу.

Старик взглянул на него. Поморщившись, он сплюнул, не вынимая трубки изо рта, и попал на тот самый коварный отщепок кедра, по краям которого застыла кровь Гроллера.

– Ерунда. Ничего уже не наступит, ничего не будет вообще! Ни тебе холода, ни тебе души. Смерть есть смерть, вот и все. После нее ничего нет, и даже Господа Бога. Если бы он был – разве находилось бы царство небесное так чертовски далеко?!

Сам Томас Матль покинул этот мир почти в тот же день, девять лет спустя. Всю жизнь он желал умереть за работой, но вышло иначе. Принимая ванну – единственную на весь лагерь, сплошь покрытую вмятинами, чудище из оцинкованного железа, которым повар за небольшую плату давал пользоваться рабочим, – Томас Матль уснул. Он проснулся, когда вода стала ледяной, и заработал простуду, а потом так и не вылечился. Несколько ночей он пролежал, обливаясь потом, на своей койке, и все это время нес несвязную чепуху, то о давно умершей матери, то о леших-кровопийцах. Но вот однажды утром он, встав с постели, объявил, что здоров и идет на работу. Мигом натянув штаны, Матль вышел на улицу, подставил лицо солнцу и испустил дух.

Похоронили его на зеленом склоне у деревенского кладбища, который фирма выкупила у общины. Проститься с умершим пришли почти все сотрудники, они внимательно выслушали короткую речь одного из бригадиров, посвященную тяжелой работе в горах и чистой душе Томаса Матля.

До того как фирма «Биттерман и сыновья» объявила себя банкротом в 1946 году, официально числились умершими тридцать семь рабочих, включая и Томаса Матля. Однако в действительности куда больше людей отдали свои жизни при строительстве канатной дороги, расширявшейся все быстрее с начала 1930-х.

«За каждой кабиной стоит покойник», – вымолвил Матль в одну из последних ночей. Но слова его остальные рабочие уже не воспринимали всерьез – решили, что из-за лихорадки он утратил последние остатки разума.



Так закончился первый год работы Андреаса Эггера для фирмы «Биттерман и сыновья». В честь введения в эксплуатацию Первой Венденкогленской подвесной канатной дороги – это официальное название использовали только бургомистр и туристы, а местные называли ее попросту Синяя Лизль, так как кабинки были ярко-синие, а спереди несколько плоские, чем напоминали супругу бургомистра, – на верхней площадке состоялась грандиозная церемония открытия: толпа уважаемых гостей, замерзая в тонких костюмах и легких платьях, стояла и слушала, как священник благословляет канатную дорогу, пытаясь перекричать ветер, который к тому же трепал его сутану, делая ее похожей на всклокоченное оперение галчонка. Эггер стоял среди других рабочих на горе чуть ниже Черепа Великана. Как только люди на платформе начинали аплодировать, он тоже поднимал руки высоко над головой и воодушевленно вскрикивал. Сердце его наполнялось особенной гордостью и величием. Он понимал, что причастен к грандиозному свершению, превосходящему его собственные силы и даже силу его воображения, способному приблизить светлое будущее не только для жителей долины, но и для всего человечества. С тех пор как по Синей Лизль во время пробного запуска несколько дней назад осторожными рывками, без каких-либо происшествий поднялась первая кабина, горы, казалось, лишились частички своего многовекового могущества. А ведь скоро построят и другие канатные дороги! Руководство фирмы продлило договоры почти со всеми рабочими и представило планы строительства еще пятнадцати подвесных дорог, среди которых даже нашлась немыслимая конструкция, предполагающая доставку пассажиров на гору вместе с рюкзаками и лыжами не в кабинках, а в свободно парящих над землей деревянных креслах. Эггер счел эту идею смехотворной, хотя втайне восхищался инженерами: какие только фантастические замыслы не возникают в их головах! А их уверенность и блеск всегда безупречно начищенных ботинок не в состоянии затмить ни пурга, ни летняя жара.



Почти четыре десятилетия спустя, а именно летом 1972 года, прожив еще полжизни, Андреас Эггер стоял на том же месте и наблюдал, как высоко над головой серебристые блестящие кабины бывшей Синей Лизль стремительно, с едва слышным жужжанием плывут наверх. А там, на платформе, двери кабины открывались с протяжным шипением, выпуская наружу толпу туристов, которые потом разбредались во все стороны и заполоняли склоны, как пестрые насекомые. Эггера возмущали люди, бездумно взбирающиеся по каменистой осыпи в вечных поисках каких-то сокрытых чудес. Хотелось встать поперек дороги да высказать, что он о них думает, но в действительности Эггер и сам не знал, в чем собирается их упрекнуть. Но все же он смог признаться самому себе, что втайне завидует людям, выбравшимся на загородную прогулку. Они прыгали по камням в кроссовках и шортах, сажали детей на плечи, улыбались в объектив фотоаппарата. А он был никуда не годным стариком, он только и мог радоваться, что еще в состоянии ходить более или менее прямо. Давно Эггер на этом свете, он видел, как тот меняется, как жизнь с каждым годом идет все быстрее, и считал себя пережитком прошлого, частью давно утраченного времени, колючим кустом, который, собрав последние силы, тянется навстречу солнцу.



Вслед за торжественным открытием верхней станции канатной дороги настали самые счастливые месяцы в жизни Андреаса Эггера. Он ощущал себя маленьким, но оттого не менее значимым колесиком гигантской машины под названием «прогресс». Иногда, засыпая, он представлял, как сидит в животе у этой машины, неудержимо прокладывающей себе путь через леса и горы, как с него сходит семь потов, но тем самым он помогает ей продвигаться вперед. Выражение семь потов Эггер взял из потрепанной книжки для чтения – Мари нашла ее под скамьей в трактире и вечерами зачитывала ему отрывок-другой. В той книжке, помимо всяческих рассуждений о городской моде, садовых работах, содержании мелких домашних животных, а также расхожих нравоучений, нашлась и повесть. Главный герой, обедневший русский дворянин, на протяжении целой зимы вез в карете через пол-России свою возлюбленную, одаренную необычными способностями девушку-крестьянку, чтобы спасти ее от преследования слепо верящих в Бога деревенских старейшин, и ее отца в том числе. Повесть закачивалась трагически, зато содержала в себе множество так называемых романтических сцен, Мари зачитывала их с легкой дрожью в голосе, а Эггер испытывал диковинную смесь отвращения и восхищения. Прислушиваясь к словам Мари, он чувствовал, что под одеялом медленно разливается жар, способный, как ему казалось, вскоре заполнить всю хижину. Каждый раз, когда обедневший дворянин и крестьянская дочь мчались в своей карете по заснеженной степи, слыша за собой топот лошадиных копыт и гневные крики преследователей, и когда она, охваченная ужасом, бросалась в объятия своего спутника и задевала подолом испачканного в дороге платья его щеку, Эггер доходил до предела. Отбрасывая одеяло прочь, горящими глазами он смотрел в мерцающую темноту под потолком. Тогда Мари бережно убирала книжку под кровать и задувала свечу.

– Иди ко мне, – шептала она в темноте, и Эггер повиновался.



В конце марта 1935 года, после захода солнца, Эггер и Мари сидели на пороге своего дома и смотрели на долину. Последние недели выдались снежными, но неожиданно наступившее тепло вот уже два дня возвещало о начале весны, повсюду таял снег, а птенцы ласточек днем высовывали клювики из гнезда под крышей. С утра до вечера ласточки таскали в клювах своим птенцам то червяков, то жучков, Эггер даже сказал как-то: мол, их помета хватит на фундамент для еще одного дома. Мари любила птиц, считала их крылатыми оберегами, которые отводят от дома всякое зло, так что они договорились оставить гнездо и помет как есть.

Эггер разглядывал деревню и противоположную сторону долины. Во многих домах уже зажегся свет. Недавно в долину провели электричество, так что порой можно было разглядеть то в одном, то в другом окошке, как старик крестьянин, сидя у себя комнате, удивленно уставился на яркую лампу. Загорелись огни и в лагере, из тонких железных труб в затянутое облаками вечернее небо вертикально вверх поднимался дым. Издалека казалось, будто облака привязаны к крышам домов тонкими нитями и висят над долиной, подобно громадным, бесформенным воздушным шарам. Кабины Синей Лизль замерли на месте. Эггер представил, как именно в этот миг два специалиста-техника ползают с масленками в руках в машинном отделении, смазывая шестеренки механизма. Только-только закончилось строительство еще одной канатной дороги, а для третьей в соседней долине уже начали вырубать в лесу просеку, шире и длиннее, чем первая и вторая вместе взятые. Эггер смотрел на собственный клочок земли, лежащий перед ним на крутом склоне, весь покрытый снегом. Он чувствовал, как внутри него маленькими теплыми волнами поднимается тепло: он доволен жизнью и больше всего хотел бы прямо сейчас вскочить и прокричать о своем счастье на весь мир, но Мари сидела рядом так спокойно и тихо, что он тоже не сдвинулся с места.

– Думаю, нам бы надо побольше овощей, – сказал он. – Я могу расширить огород. Тот, что за домом. Сажали бы картошку, лук, еще что-нибудь.

– Да, было бы неплохо, Андреас, – ответила Мари.

Эггер взглянул на нее. Обращалась ли она к нему прежде по имени? Нет, такое впервые, и как необычно! Тыльной стороной ладони Мари потерла лоб. Эггер отвернулся.

– Посмотрим, могут ли вообще овощи расти на этой почве, – добавил он, ковыряя носом ботинка мерзлую землю.

– Что-нибудь да вырастет! Что-нибудь совершенно замечательное, – утешила его Мари.

Она сидела, слегка откинувшись назад, и в тени дверного проема Эггер не мог разглядеть ее лицо. Только глаза – две блестящие капельки – сияли в темноте.

– Почему ты так смотришь? – тихо спросил он.

Вдруг Эггер почувствовал себе неловко: вот он сидит рядом с этой женщиной, такой близкой и такой чужой одновременно. Слегка подавшись вперед, Мари положила руки на колени. Они казались необычайно нежными и белыми. Как поверить, что несколько часов назад она этими самыми руками колола дрова? Эггер коснулся плеча Мари, не отводя взгляда от ее белоснежных рук, но зная, что в этот миг она улыбается.



Посреди ночи Эггера разбудил диковинный звук. Что-то вроде предчувствия, тихого шепота, блуждающего по уголкам дома. Эггер прислушивался в темноте. Ощущал тепло лежащей рядом жены, слышал ее дыхание во сне. Наконец он решил подняться и выйти на улицу. Поток теплого сухого ветра устремился ему навстречу, чуть ли не вырывая из рук дверь. На ночном небе бушевали темные облака, то и дело поблескивала бледная, бесформенная луна. Эггер медленно побрел вверх по лугу. Снег отяжелел и подтаял, повсюду булькала вода. Эггер размышлял о том, какие овощи посадить, что вообще предстоит еще сделать на участке. Урожая эта земля даст немного, но им хватит. Они могли бы завести козу или даже корову, чтоб всегда было молоко. Вдруг Эггер замер. Откуда-то сверху послышался шум, будто внутри горы что-то вздыхало и трескалось. А потом раздался глубокий, нарастающий гул, и земля под ногами задрожала. Эггеру резко стало холодно. За несколько секунд неясный гул перерос в пронзительный и чистый звук. Стоя неподвижно, Эггер слушал, как гора начинает петь. Он увидел, как метрах в двадцати сбоку беззвучно промелькнуло что-то большое и темное, и, не успев осознать, что это ствол дерева, ринулся прочь. Побежал по глубокому снегу назад к дому, стал звать Мари, но его подхватило и подкинуло в воздух. Протащило мимо дома, и Эггер успел увидеть только собственные ноги, торчащие вверх, словно они теперь отдельно от тела, а потом его накрыла темная волна.

Эггер пришел в себя, когда облака на небе рассеялись и в ночном небе засияла белоснежная луна. Вокруг высились облитые лунным светом горы, чьи обледеневшие гребни казались сделанными из металла, острыми и четкими, словно готовыми вот-вот рассечь небо на части. Эггер лежал на спине как-то наперекосяк. Двигать головой и руками получалось, но по пояс он утопал в снегу. Он начал копать. Обеими руками раскидывая снег, Эггер выкапывал свои ноги, а когда наконец освободил их от снега, изумился: они лежали перед ним как два бревна, холодные, будто и не его ноги вовсе. Эггер принялся колотить себя кулаками по бедрам.

– Ну же, не бросайте меня! – выкрикнул он, но тут же хрипло рассмеялся, когда в ноги наконец хлынула кровь, а вместе с нею и боль.

Он попытался было встать, но мигом рухнул снова на снег. Эггер ругал свои никчемные ноги, все тело, так как чувствовал себя слабее маленького ребенка.

– Хватит, поднимайся! – скомандовал он самому себе.

Попробовав еще раз, Эггер все же смог встать на ноги. Местность вокруг изменилась. Лавина похоронила под собой деревья и скалы, сровняла их с землей. В лунном свете снежные массы раскинулись огромным одеялом. Он попытался сориентироваться по горам. Рассудил, что вроде как находится метрах в трехстах ниже по склону от своей хижины, а она вон, наверху, за тем снежным холмом. Эггер побрел вперед. Идти получалось только медленно, после лавины снег стал непредсказуем: то он затвердевший, каменный, слипшийся с грунтом, то мягкий, похожий на порошок или сахарную пудру. Его мучили боли, сильнее всего беспокоила здоровая, неискривленная нога. Словно железный шип воткнулся в бедро и с каждым шагом уходил все глубже в плоть. Он вспомнил о ласточкиных птенцах. Есть надежда, что лавина их не задела. Гнездо располагалось в довольно защищенном месте, стропила для крыши он сделал на совесть. Но надо еще укрепить нижние поперечные балки, утяжелить крышу камнями, задний фасад дома защитить опорной стеной, такой, чтобы поглубже уходила в склон горы, из обломков горной породы.

– Камни только надо подобрать поровнее! – сказал Эггер вслух самому себе.

На миг остановившись, он прислушался. Ни звука. Неистовый ветер утих, легкий ветерок лишь слегка щекотал кожу. Эггер пошел дальше. Вокруг простирался тихий и мертвый мир. На мгновение он почувствовал себя последним человеком, оставшимся на Земле, по крайней мере, в долине.

– Что за глупость! – невольно рассмеялся он, не сбавляя шаг.

Последний отрезок пути до снежного холма был слишком крутым, пришлось карабкаться на четвереньках. Снег крошился в руках и на ощупь казался непривычно теплым. Как ни странно, боли в ногах исчезли, но где-то внутри, под кожей, еще чувствовался холод и легкость, словно они сделаны из стекла.

– Вот-вот приду, – сказал он самому себе, или Мари, или хоть кому-нибудь, и в тот же миг осознал, что никто его не услышит, а потому, перевалив через верхушку снежного холма, громко зарыдал.

Стоя на коленях в снегу, Эггер смотрел на освещенный луной участок, где прежде находился его дом.

– Мари! Мари! – выкрикивал Эггер имя жены в тишину.

Поднявшись во весь рост, он бесцельно побрел по своей земле. Сверху, по колено, снег походил на порошок, а внизу был твердым и гладким, словно его раскатали, как асфальт. Повсюду валялись дранка с крыши, камни и щепки. Эггер нашел железное кольцо от бочки для дождевой воды и рядом с ним свой сапог. На небольшом возвышении из земли торчал кусок дымовой трубы. Эггер сделал несколько шагов к тому месту, где, как он предполагал, находился вход в дом. Упав на колени, принялся копать. Он копал, пока руки не стали кровоточить, а снег под ним не потемнел. Раскопав за час метра полтора, он наконец почувствовал израненными пальцами развороченные, будто вмерзшие в почву, кровельные перекрытия и перестал копать. Поднявшись, Эггер посмотрел в ночное небо. А потом рухнул и уткнулся лицом в пропитанный кровью снег.



Обрывки различных сообщений о событиях той ночи местные жители неделями собирали воедино и вот наконец-то смогли представить, как все происходило. Лавина сошла в два часа тридцать минут. Метрах в пятидесяти ниже Пастушьей вершины от снежного карниза отделился гигантский ком и с шумом понесся вниз по горе. Склон в том месте почти вертикальный, поэтому лавина очень быстро набрала скорость, оставляя за собой на пути в долину разрушительный след. Снежные массы прогрохотали у самой окраины деревни и достигли противоположной стороны долины, где вызвали сход еще одной лавины, поменьше, а та уже добралась даже до строительного лагеря фирмы «Биттерман и сыновья» на севере и остановилась в одном лишь метре от старой ванны, где простудился позже Томас Матль. Лавина увлекала за собой деревья, вырывая их с корнем, и оставила в земле борозду, доходившую до самого деревенского пруда. Местные вспоминали о глухом взрыве, сопровождавшемся шумом и ревом, как будто бесчисленное стадо коров мчалось с горы к деревне. От ударной волны дрожали оконные стекла, со стен падали фигурки Девы Марии и распятия. Люди мигом покинули дома и хлынули на улицу, бежали, втянув головы в плечи, а вверху висело облако снежной пыли – казалось, оно даже поглотило звезды на небе. Жители собрались у капеллы, хор женских голосов, шепчущих слова молитвы, сливался со злобным рокотом сходящей лавины. Снежная взвесь постепенно осела, покрыв всю деревню тонкой белой пеленой. Над долиной воцарилась мертвая тишина, и люди поняли, что беда миновала.

Эта лавина опустошила деревню куда сильнее, чем та, что сошла в 1873 году, деревенские старожилы все еще вспоминали ее, а о шестнадцати погибших и теперь напоминают шестнадцать крестов, нацарапанных на алтаре у дома Огфрайнеров. Нынешняя лавина существенно повредила – а где-то и разрушила – четыре двора, два больших овина для сена, водяную мельницу на горном ручье, принадлежащую бургомистру, пять рабочих бараков и отхожее место в строительном лагере. Погибли девятнадцать коров, двадцать восемь свиней, бесчисленное количество кур и все шесть овец, которых держали в деревне. Их туши вытаскивали из снега трактором и голыми руками, а потом сжигали вместе с обломками древесины, ни для чего другого уже не годными. Целыми днями в деревне стоял жуткий запах горелого мяса, перебивая запах окончательно наступившей весны, вместе с приходом которой растаял снег и стали понятны масштабы катастрофы. Тем не менее деревенские собирались по воскресеньям в капелле, чтобы поблагодарить Господа за Его милость. Одной лишь Божьей милостью и можно объяснить то, что лавина отняла жизнь только у трех человек: у пары пожилых крестьян Зимона и Хедвиг Йонассер, чей дом полностью накрыло снегом – раскопав комнату, их нашли лежащими на кровати лицом к лицу, задохнувшимися, – и у официантки трактира Мари Райзенбахер, молодой невесты Андреаса Эггера.

Спасательный отряд, собранный в ту же роковую ночь, нашел хижину Эггера в снежном плену и его самого, скрючившегося на снегу перед ямой, вырытой голыми руками. Потом ему рассказали, что на том злосчастном месте его нашли лежащим без движения, и никто из них не поставил бы и гроша на то, что в этой темной куче еще теплилась жизнь. Сам Эггер не запомнил ни единой детали своего спасения, хотя до конца жизни носил в сердце сказочный образ: вот в темноте начинают мерцать факелы, а потом они медленно, покачиваясь, будто призраки, приближаются к нему.

Мари извлекли из-под снега, гроб установили в капелле рядом с гробами покойных супругов Йонассер, а затем закопали на деревенском кладбище. В день похорон ослепительно сияло солнце, над свежим холмиком земли жужжали первые шмели. Больной, оцепеневший от горя Эггер сидел на табурете и принимал соболезнования. Он не понимал, что вокруг говорят, люди протягивали ему руки, а ему казалось – какие-то непонятные предметы.



На последующие недели Эггер нашел пристанище в «Золотой серне». Большую часть времени он проводил лежа на кровати в крошечной каморке за прачечной, место там выделил ему хозяин трактира. Переломы в ногах срастались медленно. Костоправ Алоис Кламерер умер много лет назад – рак сожрал у него половину челюсти, нёбо и ткань щеки, и под конец в ране, как в окошке, виднелись зубы, – так что теперь пришлось обратиться к молодому сельскому фельдшеру, который приехал в деревню в прошлом сезоне и в основном занимался растянутыми, вывихнутыми и сломанными конечностями туристов, прибывающих в долину в большом количестве для пеших походов и катания на лыжах. Фирма «Биттерман и сыновья» заплатила фельдшеру, и Эггер заполучил две ослепительно-белые гипсовые повязки на ногах. К концу второй недели для него приготовили туго набитую соломой подушку, подложили под спину. Теперь он сумел сидя пить молоко из кружки, а не как раньше, когда мог только лакать из миски. Миновало три недели, Эггер шел на поправку, так что трактирщик и мальчишка, разливающий пиво, каждый день в полдень заматывали его в попону, поднимали с кровати, выносили на улицу и сажали на скамеечку из березы, откуда он видел склон, где прежде стоял его дом, а теперь осталась только нагретая весенним солнцем груда камней.

В конце мая Эггер попросил одного из поварят принести ему остро наточенный мясной тесак. Он долго резал и рубил свои гипсовые повязки, пока наконец не разломил их на две части и не увидел свои ноги. Вот они лежат перед ним на простыне, белые и худые, словно две ветки со снятой корой, и выглядят так чуднó, необычнее, чем тогда, когда он извлекал их из снега несколько недель назад, – заледеневшие и негнущиеся.

Дня два Эггер таскал свое истощенное тело от кровати к березовой скамейке и обратно, пока наконец не обрел уверенность, что ноги его слушаются, достаточно окрепли и сумеют преодолеть большое расстояние. Впервые за долгое время он натянул брюки и направился к своему участку. Проходя по лесу, который лавина пригнула к земле, Эггер смотрел на небо, полное маленьких круглых облачков, на цветы, прорастающие повсюду между пнями и вырванными с корнем деревьями, – белые, желтые, ослепительно синие. Он хотел разглядеть каждую мелочь, чтобы запомнить эти мгновения навсегда. Хотел понять, что же произошло, но, добравшись спустя несколько часов до участка, увидел разбросанные балки и доски и осознал: понять это нельзя. Усевшись на камень, он думал о Мари. Представлял себе, что происходило той ночью, перед внутренним взором вставали ужасающие картины: вот Мари, выпрямившись, сидит на кровати – руки поверх одеяла, глаза широко распахнуты, – она прислушивается к темноте ровно за секунду до того, как лавина, словно гигантский кулак, пробивает стену, а ее тело поглощает промерзшая земля.

***

Осенью, почти через полгода после схода лавины, Эггер оставил родные края и двинулся дальше вместе с фирмой. Впрочем, для тяжелой работы лесоруба он больше не годился.

– Ну и что нам с тобой делать? – спросил прокурист, когда Эггер беззвучно дохромал по ковру до его стола и остановился с опущенной головой. – Ты ведь теперь ни на что не годен.

Эггер кивнул, а прокурист тяжело вздохнул.

– Сожалею о том, что произошло с твоей невестой, – добавил он. – Только не вздумай связывать сход лавины с нашими подрывными работами! Последний раз взрывали за две недели до того.

– Да я так и не думаю, – ответил Эггер.

Наклонив голову, прокурист довольно долго смотрел в окно.

– Может, ты думаешь, что у гор есть память? – неожиданно спросил прокурист.

Эггер пожал плечами. Нагнувшись, прокурист откашлялся и сплюнул в жестяную миску, стоявшую у его ног.

– Ну ладно, – сказал он наконец. – Фирма «Биттерман и сыновья» построила уже семнадцать подвесных канатных дорог, и, поверь, на этом мы не остановимся. Люди просто помешались на своих лыжах, на этих досточках, только и мечтают о том, чтобы рассекать на них по горам!