Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эдуард Вениаминович Лимонов (Савенко)

Молодой негодяй





1

— Фью-фью-фью! — три раза свистит птица. Юноша Лимонов вздыхает и нехотя открывает глаза. Узкую комнату заливает проникшее с площади Тевелева через большое окно, желтое, как расплавленный маргарин, солнце. Разрисованные друзьями-художниками стены привычно радуют проснувшегося молодого человека. Успокоившись, молодой человек закрывает глаза.

— Фью-фью-фью! — опять включается птица и прибавляет рассерженным шепотом: — Эд! — Молодой человек сбрасывает с себя одеяло, встает, открывает окно и глядит вниз. Под окном у низкой ограды зеленого сквера стоит его друг Геночка Великолепный, одетый в ярко-синий костюм, и, задрав голову, улыбается ему. — Спишь, сукин сын? Спускайся! — За великолепным Геночкой, на изумрудной траве расположилась компания цыган и завтракает арбузами и хлебом, разложив их на ярких платках, как на скатертях. — Спускайся, спускайся, день хороший! — присоединяется к Геночке молодая цыганка и даже манит юношу в окне рукою.

Юноша, приложив палец к губам, указывает на соседние окна и, согласно наклоняя голову, шепчет:

— Сейчас! — Затворяет окно и, осторожно подойдя к двустворчатой двери, ведущей в соседнюю комнату, прислушивается. Шуршание и несколько вздохов доносятся до него, и запахом табака тянет из-под двери. Теща, вне всякого сомнения, сидит в утренней своей классической позе, с распущенными по плечам седыми волосами, у зеркала и курит папиросу. Кажется, Циля Яковлевна не услышала мгновенных переговоров зятя с Геннадием Великолепным, ее самым страшным врагом. Сейчас, юноша знает, следует действовать быстро и решительно.

Вынув из книжного шкафа, нижняя часть которого переделана в шифоньер, свою гордость — костюм цвета какао, с золотой искрой, пробивающейся по ткани, юноша спешно натягивает брюки, розовую рубашку и пиджак. В изголовье кровати стоит ломберный стол, а на нем в беспорядке карандаши, ручки, бумаги, недопитая бутылка вина, раскрытая тетрадь. С некоторым сожалением поглядев на недописанное стихотворение, юноша закрывает самодельную тетрадку и, сдвинув крышку стола, достает из ящика несколько пятирублевых бумажек. Тетрадь он кладет в ящик и задвигает его крышкой. Стихи подождут до вечера. Взяв в руки туфли, он осторожно открывает дверь в темную прихожую. Ощупью, не зажигая света, проходит мимо двери Анисимовой и осторожно вставляет ключ в замок двери, ведущей прочь из квартиры на свободу…

— Эдуард, вы куда? — Циля Яковлевна услышала-таки металлический лязг ключа в замке или интуитивно учуяла убегающего зятя, вышла из своей комнаты и стоит теперь, осветив прихожую, в классической позе номер два. Одна рука покоится на бедре, другая — с дымящейся папиросой — у рта, седые, но пышные и длинные, до талии, волосы распущены, породистое лицо разгневанно обращено к непутевому зятю. Русскому зятю младшей дочери. — Вы опять идете встречаться с Геной, Эдуард? Не отпирайтесь, я знаю! Не забудьте, что вы сегодня обещали закончить брюки для Цинцыпера… Если вы встретитесь с Геной, вы загуляете…

Циля Яковлевна Рубинштейн — воспитанная женщина. Ей неудобно сказать русскому молодому человеку, с которым живет ее дочь, что если он встретится с Геной, он опять напьется до свинства, и, может быть, как последний раз, его принесут домой приятели.

— Что вы, Циля Яковлевна… Я только спущусь за нитками… и обратно… — лжет коротко остриженный и слегка опухший поэт и стеснительно опускает на пол туфли. Всовывает в туфли ступни и выскальзывает за дверь, в длинный коридор, уставленный с обеих сторон кухонными столами, электроплитками и керогазами. Отгороженное отдельное купе с кухней и туалетом — приоритет всего трех семей, остальным жителям старого дома номер 19 на площади Тевелева кухней служит коридор, а туалет у них общий. Пробежав сквозь строй столов и вдохнув поочередно запахи дюжины будущих обедов, поэт достигает другого конца коридора и уже скачет через три ступеньки по лестнице, ведущей вниз. — Не забудьте о Цинцыпере! — доносится до него беспомощный призыв Цили Яковлевны. Поэт улыбается. Вот имя-то Бог дал человеку! Цинцыпер! Черт знает что такое, а не имя. Целых два «ц» в нем плюс совершенно непристойно звучащее «ыпер»!

Геночка ждет поэта у выхода из подъезда на Бурсацком спуске. В руке у Геночки чемодан.

— Сколько у тебя денег? — спрашивает Великолепный вместо приветствия.

— Пятнадцать.

— Пойдем быстрей, а то у меня очередь пропадет. — Геннадий и поэт торопливо шагают вниз по Бурсацкому спуску и, дойдя до первого угла, сворачивают налево. К ломбарду.

Тени на улице тяжелые и темно-синие. Солнце — желтое, как густая, начинающая стягиваться пленкой масляная краска. Даже не поднимая глаз от асфальта, можно понять, что в Харькове август.

Уже за несколько десятков метров от массивного, похожего на крепость старого кирпичного здания друзей обдает крутым и крепким запахом нафталина. За сто лет учреждение пронафталинило собой квартал, и кажется, даже старые белые акации в этой части улицы пахнут нафталином. Торопясь, друзья взбегают по старым выщербленным ступеням и вбегают в зал. В зале холодно, высоко и просторно, как в храме. Протискиваясь между стариками и старушками, определяются в одну из очередей, ведущую к зарешеченному окошку. Старики и старушки удивленно рассматривают молодых людей. Молодые люди в харьковском ломбарде, по-видимому, бывают нечасто. Поэт, однако, уже был в ломбарде с десяток раз. С Геночкой.

— Что там у тебя? — спрашивает поэт приятеля.

— Болоньи отца и матери, костюм отца, две пары золотых часов, — перечисляет Геночка улыбаясь. Улыбочка у него особая: злая и аккуратная.

— Влетит вам, Геннадий Сергеевич!

— Это уж не ваша забота, Эдуард Вениаминович! — парирует Геночка. Однако, очевидно, решив, что приятель заслуживает комментария, добавляет: — Они уехали отдыхать. На месяц. И оставили мне только двести рублей. Я их предупреждал, что мне этих денег не хватит. Вот приедут — расплатятся за несправедливость, совершенную по отношению к единственному сыну.

Геночка часто сдает в ломбард вещи, свои и родительские. Он изобрел этот способ добычи денег еще до того, как познакомился с поэтом Эдуардом. Вещи всякий раз Геночкин отец выкупает. Папа Сергей Сергеевич Гончаренко любит своего красивого, статного, голубоглазого сына. Хотя папу волнует полное равнодушие сына к какому-либо виду человеческой деятельности кроме поисков приключений и посещения ресторанов и волнует все более сейчас, когда Геннадию исполнилось 22 года, он ему прощает и ломбарды, и даже худшие вещи. Неудачную женитьбу, например. Папа, а не Геночка, платит алименты бывшей жене и сыну Геннадия — своему внуку. Папа Сергей Сергеевич — директор самого крупного в Харькове ресторана «Кристалл» и ресторанного треста того же имени, объединяющего множество других «торговых точек».

Геночка, не утруждая себя выниманием вещей из чемодана, просовывает под приветливо поднявшуюся решетку чемодан и нетерпеливо постукивает каблуком по выложенному керамическими плитками полу. В ломбарде младшего Гончаренко хорошо знают, и потому операция не занимает много времени. Через десять минут друзья уже спокойно спускаются на пахнущую нафталином и акацией улицу. Геночка удовлетворенно вставляет в черной кожи бумажник полученные шестьдесят рублей. И брезгливо, в другое отделение, — квитанцию. — Ну, куда пойдем?

2

Они перелазят через каменный забор, отделяющий парк имени Тараса Григорьевича Шевченко от харьковского зоопарка. Собственно, можно было бы спокойно купить билеты, всего рубль двадцать на брата, но юноши считают делом чести не заплатить за вход на «свою» территорию. Зоопарк — традиционное место времяпрепровождения для Эда и Генки, так же, как и для всех остальных членов «СС» — разболтанного содружества молодых людей более или менее одинакового возраста, группирующихся вокруг Геночки Великолепного. Другие члены «СС» — художник Вагрич Бахчанян, «француз» Поль Шемметов, «фриц» Викторушка, Фима по кличке «Собак». Каждый из членов «СС» отличается чем-нибудь необыкновенным. «СС» никак нельзя назвать обычной компанией молодых людей…

Августовское солнце в Харькове — беспощадно. Однако ребята в костюмах — денди-стиль, введенный Геннадием и охотно поддержанный вчерашним рабочим литейного цеха, а ныне — поэтом Эдом. Привычно переметнувшись через утыканный стеклами хребет забора, ребята приземляются в джунглях зоопарка и, лавируя между гигантскими кустами бурьяна и лопухов, орешником и другой августовской буйностью, по одним им ведомым тропинкам спускаются в овраг, проходят мимо старого дуба, растущего на самом дне оврага, и поднимаются из оврага уже возле «харчевни». Старые ее бока, когда-то окрашенные красной краской, но вылинявшие до рыжей желтизны, приветливо возвышаются им навстречу. Туфли юношей в пыльце буйно пачкающихся в августе многолетних украинских трав, тяжело оплодотворяющих грубые и мощные украинские травы противоположного пола. У Геннадия в руке сверток с бутылками. Водка. В «харчевне» официально не продаются спиртные напитки.

Карабкаясь вслед за другом по тропинке, Эд вытирает лицо платком. Время от времени их догоняет густое облако мошки, стараясь высосать как можно больше миллиграммов крови из непрерывно передвигающейся добычи. Гена и Эд активно машут руками, сигаретами, которые они курят, и отражают набег. Обливаясь потом, но невозмутимые, они выбираются на поверхность и заходят по узкой тропинке между тщательно высаженными цветами во фронт «харчевни». Как бы приветствуя их прибытие, из глубин зоопарка раздается рык тигра.

— Джульбарс, — определяет поэт.

— Султан, — не соглашается Гена.

На открытой веранде «харчевни», одинокая, что-то делает со стульями официантка тетя Дуся. Крупной женщине с вульгарным, красивым лицом лет 30, но все равно «тетя».

— Ой, хто пришел! Геночка пришел! — радостно восклицает она. Еще бы Дусе не радоваться. Денди Геннадий всегда оставляет ей такие чаевые, каких, Эд уверен, не собирается у нее за неделю подачи посетителям зоопарка яичниц, колбас с горошком, «киевских» и цыплят табака.

— Дуся, положите, пожалуйста, это в холодильник! — Генка, подражая отцу, бывшему полковнику КГБ, директору треста, обращается ко всем на «вы». Это его особый шик. И Генка не ругается, что выгодно отличает его от многих других приятелей Эда, сквернословящих направо и налево.

— Эдуарда Лимонова вы, безусловно, знаете, Дуся? — Генка с некоторой долей иронии смотрит на Эда.

— Да твой друг же был с тобой у нас, Геночка…

— Безусловно, Дуся… но с тех пор он сменил фамилию. Запомните, пожалуйста, — «Эдуард Лимонов»…

Фамилии Савенко Эдуард не менял. Просто «СС» и еще несколько ребят — Ленька Иванов, поэт Мотрич, Толя Мелехов играли как-то от безделья (сидя у Анны и Эда в комнате) в литературную игру и придумали, что они живут в Харькове начала 20‑го века, что они поэты и художники-символисты. И Вагрич Бахчанян предложил, чтобы все придумали себе соответствующие фамилии. Ленька Иванов назвал себя Одеялов. Мелехов стал Буханкиным. А Эда Бахчанян предложил назвать Лимоновым. Игра закончилась, они разошлись по домам, но на следующий день, представляя Эда в «Автомате» приятелю-художнику из газеты «Ленинська змина», Бахчанян назвал его «Лимонов». И упорно продолжает называть его так. И Генка полюбил прозвище «Лимонов». Все молодые «декаденты», появляющиеся в «Автомате», называют теперь Эда Лимоновым. Кличка прилипла, и даже Эдом Эдуарда Савенко называют все реже. Осталось — Лимонов. Вот от Леньки Иванова Одеялов — отлипло, Мелехова никто не называет Буханкиным, а он — Лимонов. Впрочем, по непонятным ему самому причинам Эду тоже нравится Лимонов. Его настоящая, очень уж обыкновенная украинская фамилия Савенко его всегда удручала. Пусть будет Лимонов.

Юноши усаживаются за стол на веранде таким образом, чтобы видеть пруд, с плавающими по нему лебедями и утками. «Харчевня» безусловно самый живописный ресторанчик в Харькове, посему Генка и выбрал его в качестве штаб-квартиры. От пруда несет чуть-чуть затхлой водой. Два рабочих лениво тащат шланг и так же лениво принимаются опрыскивать тяжелые цветы.

— Ну, чем будем закусывать, товарищ Лимонов? — Генка снимает пиджак и вешает его на спинку стула. Закатывает рукава безукоризненно белой рубашки и облегчает узел галстука.

— Может быть, цыплятами? — в голосе поэта слышна неуверенность. Он привык полагаться в этих вопросах на куда более светского, уверенного и опытного Геннадия.

— Дуся, что у вас сегодня хорошего? — обращается Генка к вновь возникшей на веранде тете Дусе.

— Ой, Геночка… еще ж рано как… — Дуся жалобно морщит лицо. — Повар еще не прийшов, мы ж в двенадцать открываемся. Могу вам пока легкую закусочку и, если желаете, яишенку с колбаской сделать. Придет повар — приготовит «киевские». — Долго и истошно вдруг кричит павлин, и, как по сигналу, кричит, мычит и воет весь зоопарк.

— Ну как, Эд, будем яичницу с колбасой?

— Будем.

— Дуся, сделайте нам по глазунье с колбасой. Каждому из шести яиц. Не на масле, но на сале, как я люблю. Подайте на сковородках. И побольше овощей, пожалуйста. Помидоры, огурцы…

— Малосольных огурчиков хотите, ребятки?

— Обязательно, Дуся, огурчиков. И пару бутылок холодного лимонаду. Запивать.

— Водочку я вам в графинчик налью, хорошо? — заглядывает Дуся в лицо Геннадию.

— Спасибо, не нужно. Теплая будет. Принесите нам сейчас по фужеру, а бутылку поставьте, пожалуйста, опять в лед, Дуся.

Официантка уходит с веранды.

— Чудесно, а, Эд? — Гена любовным взором оглядывает пруд. Сразу за прудом — вольер с павлинами. Вдалеке темнеет между клетками туша слона. Порыв ветра приносит вдруг на веранду запах навоза и тошноватый запах какого-то мускусного зверя. — Великолепно! — Красивое лицо Геночки озарено спокойным восторгом. Он ищет в жизни именно этого — красивый пейзаж, холодная водка, беседа с другом. Даже женщины для Геннадия второстепенны. Вот уже год, как в его жизни появилась красивая Нонна, которую Генка, по всей видимости, любит, но и Нонна не смогла отвлечь его от загулов в компании ребят из «СС», от поездок в загородный ресторанчик, называемый «Монте-Карло», от фланирования с Эдом по Сумской, от удовольствий бездельного времяпрепровождения. Эд Лимонов с удовольствием смотрит на своего странного друга. В Генке, кажется, нет абсолютно никаких амбиций. Он сам признавался не раз, что не хочет быть ни поэтом, как Мотрич и Эд, ни художником, как Бахчанян. — Вы рисуйте, пишите стихи, а я буду радоваться вашим успехам! — смеется Генка. Циля Яковлевна и Анна считают Геннадия Гончаренко злым гением Эда, считают, что он спаивает Эда и уводит от Анны, но это их утверждение объясняется, разумеется же, ревностью. Правда, конечно, что Эд иной раз пропивает вместе с Генкой деньги, заработанные им шитьем брюк. Редко. Но не может же он пить на Генкины деньги все время. В любом случае мизерные десятки, двадцатки, пропиваемые им с Генкой, не идут ни в какое сравнение с суммами, которые тратит Генка. И слово «пропивать» как-то не вяжется со стилем Великолепного Геннадия Сергеевича. В последний раз, когда они поехали кутить в «Монте-Карло», — загородный ресторанчик в Песочине, место загулов харьковских номенклатурных работников и кагебистов, Генка ехал в одном такси впереди, показывая дорогу, за ним катил Эд в другом такси, а еще сзади ехало пустое такси, которое Генка нанял просто так, для шика, чтоб образовать кавалькаду. В Монте-Карло в свое время, до язвы желудка, гулял Сергей Сергеевич, Генка унаследовал место от отца, персонал прекрасно знает Геннадия Сергеевича и всегда предоставляет ему отдельный кабинет. До встречи с Генкой Эд читал об отдельных кабинетах только в книгах. В Монте-Карло под окнами отдельного кабинета бродят цыплята и можно указать на понравившегося тебе цыпленка, и из него тебе сделают табака. Парадокс Монте-Карло заключается в том, что в общем зале ресторана обедают шоферы больших грузовиков. Рядом — крупнейшая автострада. А в кабинетах происходит сладкая жизнь…

Тетя Дуся приносит им закуски, водку, лимонад и каждому — пылающую и шипящую сковородку с яичницей. Генка с удовлетворением оглядывает яркий стол. Одной рукой он поднимает фужер с водкой, в другой у него стакан с лимонадом.

— Ну, будем, Эд! Выпьем за великолепный августовский день и за животных нашего любимого зоосада!

— Будем! — подтверждает Эд, и они опрокидывают жгучий напиток в себя. И тотчас же запивают его лимонадом. И хватают по огурцу и, обжигаясь, едят яичницу…

* * *

— Ну как, Эд, досталось тебе вчера от Цили Яковлевны? — Генка решил перекурить и оторвался для этого от недоеденной яичницы.

— Ей-Богу, ни хуя не помню! — поэт смеется. — Помню, как ты высадил меня у подъезда из такси, я взялся за ручку двери, и все… как провалился, ничего не помню. Сколько времени было? Часа два?

— Ну какой два… От силы час. Детское время еще было. Рано ты что-то вчера отключился. А мы с Фимой поехали еще в аэропорт допивать…

— Вовсе и не отключился, — обижается поэт. — Я предыдущую ночь совсем не спал, писал до рассвета. Ну, разумеется, после бессонной ночи устанешь. Ты сам-то ведь даже блевал вчера!

— Я часто блюю, — спокойно соглашается Генка. — Так римляне поступали. В процессе оргий. Поблюют и дальше пьют и едят.

— Меня Циля таки поймала у самой двери. «Вы куда? — говорит, — Эдуард?»

— А вы ей что, Эдуард Вениаминович?

— «За нитками, Циля Яковлевна, иду в магазин». А у самого туфли в руке. Хотел слинять неслышно.

— За нитками! — хохочет Генка. — Ниточки пошел купить Лимонов…

— Циля мне, конечно, не поверила. Но как женщина интеллигентная, не спросила русского зятя — а почему у вас, пьяница, туфли в руках, если вы идете за нитками? В походе за нитками никакого криминала нет…

— Ей стыдно уличать тебя во лжи. Вот что такое воспитание и образование. Русская бы теща разоралась на весь дом и оторвала тебе рукав, втаскивая тебя обратно. Хорошо все же, Лимонов, что ты живешь в еврейской семье… А Анна?

— Вчера Анна спала и носом свистела. Только и сказала, открыв глаза: «Опять с Генкой напился, алкоголик проклятый!» — и уснула опять. Сегодня я спал, когда она уходила.

— Нужно Анне какой-нибудь подарок сделать, — морщится Генка. — Или вот что, Эд, давай подъедем к шести к киоску и заберем ее, пойдем все вместе в «Люкс», посидим?

— Можно, — не очень охотно соглашается Эд.

— Дуся, пожалуйста, еще по фужеру, — приказывает Генка. — Эд, к нам направляются первые представители козьего племени, совершившие уже утренний обход зоопарка.

К «харчевне» идет семья. Двое детей — мальчики лет десяти — несмотря на жару одеты в темно-синие шерстяные брюки. Брюки слишком длинны, манжеты, волочащиеся по земле, серы от пыли. Мать — корявого телосложения, неожиданно пожилая для такого возраста детей женщина, руки и ноги неловко торчат из слишком узкого и короткого платья в большие бело-синие горошины. Отец — явно рабочий одного из многочисленных харьковских заводов — искусственного шелка желтая рубашка и черные брюки, сандалии на босу ногу, несет в руке авоську, а в ней нечто, прикрытое рваными и почему-то мокрыми газетами.

Угрюмые дети первыми поднимаются по ступенькам. За ними мать. Дав им взобраться на веранду, отец вступил ногой на первую ступеньку; Генка встает и, оправив галстук, принимает суровый вид: «Товарищи, товарищи… Вход воспрещен! Ресторан закрыт для публики. Сегодня у нас состоится всесоюзное совещание дрессировщиков бенгальских тигров. Вход только по пригласительным билетам!»

Семья безмолвно и покорно уходит, волоча за собой авоську. Эду даже становится жалко семейство козьего племени.

— Зачем ты их так? — обращается он к другу. — Ну, выпили бы они лимонаду, сжевали бы свои бутерброды и свалили…

— Шуму от козьего племени очень много, Эд. Ты обратил внимание на детишек? Как старички. Можешь себе представить, как бы они жрали, чавкая?

— Всех не разгонишь… Сейчас еще кто-нибудь появится.

— Дуся, будьте добры, поставьте на все столики на нашей стороне веранды таблички «Резервирован».

— Ох, Геночка, да у нас же нет таких табличек! — сокрушается Дуся. Из-под ног у нее внезапно выпрыгивает большой зеленый кузнечик и приземляется на соседнем столе. Деревня, какие тут таблички. Туалета нет, посетители бегают в овраг.

— В таком случае, напишите на листках бумаги «Зарезервирован» и положите на каждый стол. Разумеется, ваш труд будет оплачен.

Дуся уходит выполнять приказание. Ее покорность объясняется не только тем обстоятельством, что Геночка отвешивает ей, уходя, пятерку, а то и десятку, но и тем, что ресторанчик в зоопарке принадлежит непосредственно к ресторанной сети папы Сергей Сергеевича, а в своей сети папа — царь и Бог. Правда и то, что папа строго запрещает Геннадию использовать его служебное положение в личных целях, но властолюбивый Генка не может устоять против соблазна «использовать в целях». Власть — вот что любит Генка — внезапно понимает Эд. Власть — Генкина амбиция. У Генки замашки герцога и не меньший размах.

— Генка, почему бы тебе не вступить в партию и не стать большим человеком — секретарем райкома, скажем?

— Шутишь, да, Эд? Это, бля, жуткая скука — делать карьеру коммуниста. Хватит того, что мой папаша угробил полжизни, разгуливая на коленях.

Даже то, что Генка выругался, свидетельствует о его отвращении к карьере коммуниста. К идеологиям Генка равнодушен, политических взглядов у Генки нет. Генка ищет в жизни «кайф» — удовольствие, приключения, романтику. А какой кайф в протирании штанов на партийных стульях? Любимый Генкин фильм — «Искатели приключений» с Аленом Делоном и Лино Вентурой в главных ролях. Вот что любит Генка — поиски сокровищ, перестрелки, дорогие рестораны, хрусталь, коньяк, свечи, шампанское… Эд помнит расширенные зрачки Генки после фильма. Они смотрели «Искателей приключений» втроем — Генка, красивая, как Генка, Нонна и Эд. Генка не хуже Алена Делона выглядит, «красавчик» — называет его Бахчанян. Блондин, метр восемьдесят росту, светло-голубые глаза, прямой нос, благородная осанка. После фильма «Искатели приключений» они пили и гуляли несколько дней и были арестованы ночью на взлетной площадке харьковского аэропорта при попытке проникнуть в транспортный самолет. Чего они хотели от самолета, навсегда осталось загадкой. Фильм «Искатели приключений», впрочем, начинается с того, что Ален Делон пролетает под Триумфальной аркой.

— Будем, Эд!

— Будем, Генка! — Эд любовно смотрит на друга.

3

— Пьют, негодяи!

Анна Моисеевна появилась в момент, когда Дуся в очередной раз наполняла юношам фужеры. Она стоит у веранды в траве, яркие глаза ее сердиты. Крупное тело затянуто в крепдешиновое платье — зелено-черно-белые цветы на теле Анны Моисеевны. В руке у Анны сумочка. Полуседые волосы завернуты в высокий шиньон. Чуть вздернутый нос придает ее красивому лицу задиристое выражение.

— Ганна Мусиевна! — гуляки дружно встают. — Идите к нам, Ганна Мусиевна, и съешьте с нами киевскую котлетку!

— Негодяи! Как вам не стыдно! С самого утра жрете водку… — фыркает Анна, но обходит по периметру веранду и поднимается по лестнице. Несколько представителей пролетариата, все-таки прорвавшиеся на веранду, с любопытством смотрят на происходящее.

— Подлец, обманул опять Цилю Яковлевну — бедную еврейскую женщину! «Он пошел за нитками!» Простодушная Циля Яковлевна — дитя другой эпохи, ангел, на котором женился мой папа… Циля Яковлевна не знает, что такое ложь! Она простодушно поверила этому чудовищу! «За нитками он пошел!»

— Ну ударь меня! Дай мне пощечину, Анна! — поэт театрально поворачивается к подруге в профиль и подставляет щеку.

Геннадий Сергеевич становится изысканно любезен.

— Простите нас, Ганна Мусиевна, ради Бога, и соблаговолите разделить с нами нашу скромную трапезу! — Генка берет руку Анны Моисеевны и целует ее. Затем, не отпуская ее руки, другой рукой отодвигает стул и чуть пригибает Анну к стулу. Все еще сердитая, она садится.

— Дуся, пожалуйста, прибор для Анны Моисеевны… Анна Моисеевна, это я виноват в том, что ваш супруг находится здесь. Почувствовав себя одиноко и депрессивно сегодняшним утром, я обманом выманил Эда из семьи, преследуя исключительно личную и эгоистическую цель успокоения своей души…

— Бедная еврейская женщина… — Анна Моисеевна заводит обычный монолог-речитатив, по видимости не реагируя на реплики Генки и поэта, — …я прибежала домой… в доме нет ни крошки… «Эдуард вышел за нитками», — растерянно объявила мама Циля… «Ушел в девять часов, мама! — сказала я. — Сейчас одиннадцатый час. Он напился, мама!» — «Но, может быть, он еще вернется?!» — робко заметила верящая в тебя Циля Яковлевна. — Анна гневно посмотрела на поэта. Тот покорно наклонил голову, а Генка показал ему глазами и руками: «Терпи. Дай ей выговориться».

— Ты не оставил бедной еврейской женщине и рубля на еду, негодяй! — продолжает Анна. — Между тем, мы прожили всю ее пенсию. У меня сейчас нет денег. Ты отлично знаешь, что я ничего не получила в аванс… После ревизии обнаружилась гигантская недостача, Геннадий, — апеллирует Анна к Генке. Генка сочувственно кивает. — Была надежда на то, что молодой негодяй закончит сегодня брюки Цинцыпера и получит десять рублей, и Циля Яковлевна спустится на Благовещенский рынок и купит еды… а молодой негодяй сбежал…

— Ганна Мусиевна, — торопится Генка, пока Анна собирает силы для очередного куска монолога, — пожалуйста, согласитесь принять от меня скромное приношение, — он достает из бумажника десятку и двигает ее к Анне.

— Нам не нужны ваши деньги, Геннадий Сергеевич! — гордо объявляет Анна, но смотрит на десятку заинтересованно.

— Возьмите, Ганна Мусиевна! Это ведь я сманил Эда к природе от брюк Цинцыпера… Следовательно, я плачу неустойку.

— А что? — Анна Моисеевна вопросительно глядит на поэта. — А что, и возьму… Ведь нам есть нечего. В доме нет ни крошки…

— Не смей… — шипит поэт. Он проклинает себя за то, что забыл оставить Циле Яковлевне хотя бы пятерку из пятнадцати рублей, которые у него остались. Теперь Анна имеет право читать ему мораль и называть молодым негодяем. Вообще-то Анна побаивается своего молодого поэта, хотя она и старше его на шесть лет. А уж весу в ней, может, вдвое больше, чем в поэте.

— Возьму! Вы все равно пропьете! — При помощи ловкого движения десятка оказывается в руке Анны Моисеевны и затем исчезает в ее сумочке.

— Выпейте, Анна Моисеевна, водчонки! — Генка сам наливает Анне из оставленной на сей раз Дусей бутыли «Столичной». — Выпейте и забудьте заботы.

Анна не выдерживает и улыбается.

— Негодяи, вы третий день пьете! И не разу не вспомнили о бедной еврейской женщине, томящейся в газетном киоске. Хоть бы раз зашли в перерыв и пригласили еврейскую женщину в ресторан. — Анна выпивает водку осторожно и морщась, не так, как поэт и Генка.

— А как же вы нас нашли, Анна Моисеевна? — Генка не скрывает своего удовольствия и восхищения. Он любит, чтобы что-то происходило. Им уже стало немножко скучно трепаться вдвоем, и теперь вот, пожалуйста, неожиданное явление Анны Моисеевны.

— Генулик! — Анна смотрит на Генку с нескрываемым снисхождением. — Вас и молодого негодяя в единственном на весь город какао-костюме с золотой ниткой все знают. Во-первых, я зашла в «Театральный» и мне сказали, что вас видели утром идущих вверх по Сумской. Я зашла в «Люкс», и вас там не было. В «Трех мушкетерах» тоже не было. Я обежала все ваши места, и в «Автомате» Марк сказал мне, что молодой негодяй в вашей компании, Геннадий Сергеевич, углубился в Парк Шевченко… Куда могут идти такие люди, как вы, в такое время года, когда природа вся раскрылась до невозможности, и каштаны дозревают, и цветы пахнут, и мир делает любовь бесконечное количество раз? — спросила я себя. — Анна Моисеевна вздохнула. Пышные выражения — ее слабость. Очень часто она еще сдабривает свою речь строчками живых и умерших поэтов. — Такие люди, как Генулик и молодой негодяй, могут пойти только в харчевню к Дусе, — сказала я себе и прибежала сюда. — Анна Моисеевна остановилась, довольная собой. — И вот, пожалуйста, — я здесь. На работу я не пойду! — объявила она, посмотрев на свои часики. — Ни за что! — подчеркнула она и вызывающе посмотрела на «мужа». — Скажу, что заболела.

— Вы можете устроиться Шерлок Холмсом в КГБ, Анна Моисеевна, — одобрил Генка. — Вполне свободно.

— Ленька Иванов утверждает, что Шерлок Холмс был кокаинистом. Что в перерывах между расследованиями он нюхал кокаин… — сообщает поэт, выпив свою водку.

— Ленька Иванов — мишугэн, — авторитетно заявляет Анна. — Его и из армии комиссовали именно потому, что он мишугэн.

— Ничего подобного. Ленька сам хотел свалить из армии. Когда Ленька уже сержантом приезжал в отпуск, Викторушка его научил, что сделать. Самое умное — косить на шизу. Викт\'ор рассказал Леньке, как он сам комиссовался. И Ленька, вернувшись в часть, проделал то же самое. Во время обеда ворвался в кухню, надел котелок с кашей себе на голову, котлетки воткнул под сержантские погоны и в таком виде выбежал в зал столовой… А в другой раз он ворвался в клуб, где солдаты смотрели фильм, и сорвал со стены экран… Но все это только для того, чтобы свалить домой, вообще-то Ленька здоровее нас с Генкой, — заключает Эд апологию Иванова.

— Я думаю, Эд, Анна права. Ленчик Иванов все-таки шиза, — не соглашается Генка. — Не буйный, но достаточно безумный. Ты замечал, какой у него взгляд?

— Ой, а кто здоровый? Ганна Мусиевна здоровая?! — поэт презрительно смеется.

— Я пыталась покончить с собой только один раз. А ты, Эд, — много раз! — почти кричит Анна и вскакивает со стула. — Да, я получила первую группу инвалидности как шиза, но мне было 19 лет, и меня бросил этот сукин сын — мой первый муж. Когда тебе 19 лет, то ты еще доверяешь людям! — Анна Моисеевна, бросив агрессивный взгляд на насторожившееся козье племя, садится.

— Черт с ним, с Ивановым… — успокаивает их Генка. — Давайте выпьем за вас, Анна Моисеевна, и за вас, Эдуард Вениаминович, за ваше содружество. Да будет оно долгим и прочным!

— За наше сожительство! За наш незаконный брак! — смеется Анна. — За нашу ситуацию! Ты знаешь, Генулик, когда молодой негодяй уже жил со мной в моей комнате, но мы делали вид, что он со мной не живет… Я громко хлопала дверью на ночь, обманывая мою бедную мамочку… Так вот, тогда моя тетка Гинда предложила нам поселить в маленькую комнату двух квартиранток-девочек, дабы улучшить наше материальное положение. Интеллигентная Циля Яковлевна не могла признаться сестре своего умершего любимого мужа, что ее дочь держит в комнате мальчишку на семь лет моложе ее и спит с ним. «Ах, Гинда, у нас в доме такая ситуация!» — только и сказала моя мама. Бедная моя мама! Как ей не повезло в жизни. Папа Моисей умер от инфаркта, у дочери никак не складывается личная жизнь…

— Зато вторая дочь замужем за директором фабрики. Живет в Киеве, на главной улице — на Крещатике, в буржуазной большой квартире. О таком зяте, как Теодор, можно только мечтать. Директор фабрики…

— Сестрица порядочная, даже тошно, — соглашается Анна Моисеевна, поедая малосольный огурец, — но моя племянница Стелка — блядь. И обещает быть еще более ужасной блядью. Она уже сейчас не пропускает ни одного мужика. Генулик, у этой долговязой Стелки по пачке хуев в каждом глазу… Первый аборт девчонка сделала в 14 лет!.. Да я лишилась невинности только в восемнадцать…

Генка хохочет.

— Другие времена — другие нравы, Анна Моисеевна!

— «О, Лотрек, ведь тебе никогда не достать до педалей!» — вдруг скандирует Анна. — «О, Лотрек… все ли бары ты нынче облазил… Всех ли баб перелапал?»… — Анна замолкает, как обычно потеряв следующие строчки.

— Это чьи? — спрашивает Генка с уважением, он считает Анну интеллигентной и начитанной женщиной.

— Милославский. Из ранних стихов, — морщится Эд. — Юра позирует, французит и гнусавит. Блатную романтику парижской жизни в кафе и ателье разводит. Лотрек…

— «А еще я запомнил, как те Магдалины все латали шинели рябому Христу…» — нахально глядя на «супруга», Анна опять читает Милославского. И, разумеется, не помнит последующих строчек. — «Три бандита с Афродитой у костра!» — выдавливает она и замолкает.

Анькина память заполнена обрывками стихов, песен, когда-то услышанными или прочитанными умными фразами, изречениями философов и писателей. Время от времени Анна извлекает на свет божий обрывок: линию, строчку, фрагмент — и украшает ими свои монологи, которые она произносит при всяком удобном случае. Когда они только познакомились, юноше с харьковской окраины, только что уволившемуся по собственному желанию из литейного цеха завода «Серп и Молот», эрудиция Анны Моисеевны казалась вершиной интеллигентности. Сейчас Эдуард, ставший Лимоновым, подсмеивается над Анькиными «потоками сознания». Он затягивает нараспев, подражая напыщенному романтизму, с каким, так ему кажется, Анна читает стихи:



Подайте мне женщину синюю-синюю,
Я проведу на спине у ней линию
И на той линии буду женат…
Ах, мне бы не надо бы с нею женатиться,
Лучше с котами на крыше лунатиться…



— Замолчи, подлый Савенко! — кричит Анна. — Не коверкай стихи моего друга Бурича. Ты еще не дорос до их понимания!

— Плохой поэт, — безжалостно констатирует Лимонов. — Я, Генка, долгое время считал, что Бурич — хороший поэт, во всяком случае оригинальный, и вдруг — попадается мне в руки книжка польского поэта Ружевича. И что же я вижу, Генка?! Манера Ружевича как две капли воды похожа на манеру Бурича! А! Как это называется? Плагиат! Особенно если учесть, что Бурич и его жена делают деньги, переводя польских поэтов!

— Бурич прекрасный поэт! — глаза Анны с неуверенной ненавистью упираются в «супруга». — Именно потому Вову Бурича так мало и неохотно печатают.

— «Вову…» — фыркает «супруг». — Да он, говорят, уже лысый как колено. Вагрич видел его в Москве, твоего Вовика. Толстый, обожравшийся жлоб. Буржуа от литературы.

— Неправда! Бурич очень красивый. Кудри, как у Аполлона… Бах, наверное, ошибся, и это был не Бурич…

— Как же, ошибся… Он это был — Аполлон, друг твоего мужа — гения из Симферополя…

— Они все были очень талантливые, Генка. Не слушай молодого негодяя. Талантливые и необыкновенно интеллигентные. Они все знали. Они все время читали. Они были образованнее вас…

— Талант не имеет ничего общего с образованием, — морщится Эд.

Эдуард ревнует Анну к ее поколению. К бывшему мужу — режиссеру телевидения, к друзьям мужа, перебравшимся в Москву, — поэту Буричу, кинокритику Мирону Черненко, к художнику Брусиловскому. Для харьковских юношей возраста Эда, для богемы и декадентов, по нескольку раз в день приходящих в «Автомат» выпить чашечку кофе, Москва, как для чеховских трех сестер, горит впереди манящим ослепительным светом, символом успеха и победы. Из сверстников Анны особенно знаменит художник Брусиловский. Вагрич Бахчанян отзывается о работах Брусиловского с почтением. Брусиловский давно уже выставляется и на международных выставках, и время от времени репродукции его вещей печатают западные журналы. Меньше всех добился бывший муж Анны, он и живет не в Москве, но в Симферополе. Эдуард очень хочет в Москву, потому и примеривает предыдущее поколение (они на десять — пятнадцать лет старше) на себя. Примеривает, оспаривает и высмеивает Анькино прошлое во имя ее настоящего с ним, Эдуардом Лимоновым.

Солнце вдруг скатывается с крыши «харчевни» прямо на стол, и деревянный, отскобленный, много раз мытый, уставленный тарелками с закусками, сосудами с водкой и лимонадом, стол вдруг вспыхивает. Очень красивый у них стол, читатель. Салат из красных, как кровь, украинских помидоров и нежно-зеленых огурцов, на которых каплями вспыхивает подсолнечное масло, много раз преломившееся в фужерах и граненых стаканах солнце, много солнца, месиво солнца на столе. Загорелые темные руки поэта, руки Анны, ее ногти, как всегда покрытые необыкновенным лиловым лаком, Генкина красивая рука, обхватившая стебель фужера… Камень в Генкиной запонке, вдруг поймав в себя солнце, испускает тонкий красный луч.

— Камень настоящий? — Анна хватает Генку за руку. В голосе ее уважение.

— Какой там! — Генка смеется. — Фальшивый. Но модно. Настоящий я бы давно заложил.

— Ох, Генулик… Сергей Сергеевич когда-нибудь получит разрыв сердца из-за тебя.

— Пустяки, Анна. У папы много денег. И потом он мне кое-что должен в этой жизни…

4

Эдуард Савенко познакомился с Анной Моисеевной Рубинштейн осенью 1964 года. Познакомил их Борька Чурилов. Эдуарду был 21 год, и он только что уволился с завода «Серп и Молот», где проработал вместе с Чуриловым в литейном цехе целых полтора года. Коротко остриженный, загорелый, мордатый рабочий парень, щурившийся, скрывая сильную близорукость, искал работу, и ангел-хранитель Борька привел его в магазин «Поэзия», где нужен был книгоноша. Красивая, седая в 27 лет, там, поцокивая острыми металлическими каблуками и любопытно вспыхивая голубыми с фиолетинкой глазами, расхаживала Анна Моисеевна. А должность книгоноши уже была занята.

Проще всего было бы объяснить их сближение тем, что рабочему парню была нужна мама. Но примитивный фрейдизм в данном случае не выдерживает никакой критики в применении к такой своевольной и полностью самостоятельной личности, как Эдуард Савенко. И Анна Моисеевна Рубинштейн, безумная, эксцентричная и вулканическая женщина, неспособна была быть кому бы то ни было мамой. Посему напрашивается взамен фрейдистского скорее объяснение социально-психологическое. А именно: Эдуарду Савенко нужна была среда. И люди, среди которых жила Анна Моисеевна, ему подходили. К двадцати одному году, побывав вором, взломщиком, литейщиком, монтажником-высотником, грузчиком, пропутешествовав по крымам, кавказам и азиям, иной раз начиная писать стихи и бросая писать стихи, он так и не нашел себя. Он не знал, кто он.

В литейном цехе он хорошо зарабатывал, и портрет его висел на Доске Почета. У него было шесть костюмов, три пальто, и каждую субботу он аккуратно выпивал восемьсот грамм коньяка в ресторане «Кристалл» в компании друзей — молодых рабочих и девушек. С сыном директора «Кристалла» Генуликом, разумеется, он тогда знаком не был. Девушки с соседнего участка, лепившие из парафина литейные формы, называли нашего героя «раб» за непонятную старательность и приверженность к тяжелой и грязной, в три смены, работе обрубщика. Напарник по обрубке, пятидесятилетний жлоб дядя Сережа, похожий на краба, считал Эдуарда чокнутым, но трудолюбивым парнем и называл его «Ендик». В один прекрасный день «Ендик», к полной неожиданности дяди Сережи и всей комплексной бригады литейщиков (он работал тогда уже завальщиком шихты в печи), подал на расчет. Ему стало скучно. Ему надоело.

Истинная причина, так никогда никому и не ставшая известной (а у всякого события, кроме явной, всегда есть истинная — тайная причина), заключалась в том, что весной 1964 года Эдуард познакомился с неким Михаилом Кописсаровым, уже разыскиваемым всеми уголовными розысками Страны Советов за крупные мошенничества в сфере кредитных операций. Маленький гениальный еврей, недоучившийся в Горном институте, бежал в Харьков из Донбасса, где он вот уже несколько лет работал мастером на шахте. Кроме этого он еще работал главой организованной им банды махинаторов. Мишка явился в Харьков вместе с напарником Виктором, всю остальную банду арестовали. В Харькове у Мишки была семья — мать, отец и брат Юрка — честные труженики уже известного нам завода «Серп и Молот». Стоя у обоссанного забора, перепуганный Юрка познакомил Эда с братом-преступником. Мишка Эдуарду понравился. Мишка был маленький, веселый, носил усы и имел замашки миллионера. Из Донецка он, например, каждую неделю летал в Москву стричься.

Деньги у Мишки были. Ему нужны были два паспорта Для себя и напарника Витьки. И наш герой, вспомнив свое преступное прошлое, тряхнул стариной — помог Мишке достать паспорта, связал его с ребятами из общежития «Серпа и Молота». Ребята «нашли» Мишке паспорта по 35 рублей штука — украли у других ребят в том же общежитии.

Мишка осел в Харькове и развернул кредитные операции. Каждый день Мишка и Витька выходили из гостиницы «Красная звезда», находившейся на улице Свердлова, там они жили в соседстве с майорами и капитанами, гостиница была военная; отправлялись в набег на харьковские магазины. По украденным паспортам и поддельным справкам с места работы они «брали в кредит» вороха золотых часов, ювелирных изделий, дорогих отрезов на костюмы и пальто, даже телевизоры. Все эти блага цивилизации доставались мошенникам за менее чем четверть цены, а сбывали они их оптом по подпольным каналам. Однажды Эд, много раз приглашенный Мишкой в рестораны, желая отблагодарить его, представил Мишку знакомым восточным людям с Конного рынка, и те купили у Мишки большую партию товара. В другой раз любопытный рабочий Савенко, в ту неделю он был на третьей смене, несколько раз протаскался вместе с мошенниками по ювелирным магазинам, наблюдая, как Мишка и Витька работают.

Даже законопослушные люди бывают очень нервными. Что же ожидать от преступников, у которых такая нервная работа. Вскоре Мишка и Витька разругались и подрались. И навсегда расстались. Драка происходила в гостинице «Красная звезда», и во время драки напарники метали друг в друга отрезы и ювелирные изделия, вызывая ужас осторожного честного Юрки и беспокойство менее осторожного рабочего Эдуарда.

Через несколько дней Мишка пригласил Эдуарда в ресторан и, в конце обеда, за коньяком, закурив сигару, официально, тоном гангстера из западных фильмов, предложил ему работать с ним. Стряхивая пепел, Мишка вынимал из карманов небрежно смятые горсти двадцатипятирублевок, расплачивался и одновременно рисовал Эдуарду заманчивые перспективы их совместной «работы» в Одессе, Киеве и Симферополе.

— А потом, Эд, мы со всем добром (но будем специализироваться только по ювелирным изделиям) двинем на Кавказ и продадим там все сами. Здесь, в Харькове, нам приходится отдавать товар чучмекам за полцены, там мы продадим его по настоящим ценам. А, Эд?..

Когда вам 21 год, читатель, и вам предлагают деньги и путешествия, ну как тут устоишь? Эдуард, которому осточертела бесперспективная работа в горячем цеху, согласился.

Мишка решил отправиться вначале в Одессу. В Харькове, основательно попотрошенном за лето Витькой и Мишкой, оставаться было уже опасно. Поводом к разрыву между напарниками послужило, увы, реальное опасное происшествие, при котором присутствовал, так случилось, наш герой. Мишка (он утверждал, что зав. кредитным отделом большого универмага поняла, что фотография на паспорте переклеена, а может быть, у него просто сдали нервы) бежал из универмага, опрокидывая народ. За ним бежали Витька и Эдуард. Но Мишка оставил в руках врага украденный в общежитии паспорт и свою фотографию! Мишка хотел убраться из Харькова немедленно.

Эдуард обрадовался возможности мгновенно изменить жизнь и сказал, что готов к отъезду хоть сегодня. — Нет, — уперся вдруг Мишка, — рассчитайся с работы как положено. Напиши сегодня заявление и проработай положенные двенадцать дней. Хотя бы один из нас должен иметь паспорт, к которому не приебешься. Прописка, все штампы на месте чтоб были.

Эдуард недовольно надулся. — Послушай старшего и опытного товарища, — сказал Мишка. — Никогда не делай ничего нелегально, если возможно достичь того же легальным путем… Я поеду в Одессу и отдохну там пока, «работать» не буду. Через двенадцать дней ты ко мне присоединишься. Как только устроюсь, дам тебе телеграмму с адресом в Одессе… Между прочим, у тебя нет знакомого боевого парня, готового поехать со мной? Я плачу, разумеется. Ему незачем знать о наших делах. Мне нужен телохранитель.

О, у Мишки Кописсарова был размах! Парня Эдуард ему нашел, здоровенный спортсмен Толик Лысенко уехал с Мишкой в Одессу в тот же вечер. Эдуард подал заявление на расчет и стал ждать…

Прошли двенадцать дней, начальник цеха два часа уговаривал «раба» не увольняться, но наткнувшись на каменную решимость, выругался и подписал расчет. Эдуард получил расчетные деньги, а телеграммы от Мишки все не было. «Неужели он меня обманул?.. — уныло размышлял Эдуард. — Но так зло как будто бы не шутят…» «Рабу» хотелось новой необыкновенной жизни, детская мечта о том, чтобы сделаться большим преступником, казалось, была так близка наконец, и вот…

Через три недели после Мишкиного отъезда в дверь семьи Савенко постучали. Эдуард открыл. Перепуганный и виноватый Толик Лысенко стоял за дверью. — Идем, нужно поговорить, Эд! — Они вышли и побрели на пустырь. Толик все время оглядывался. Усевшись на штабель теплых кирпичей, Толик поведал ему одесскую историю.

Поначалу все было очень хорошо. Дав взятку, Мишка и Толик устроились в самое безопасное место, в санаторий КГБ! Играли в теннис, загорали, купались… Мишку заложила бывшая подружка, актриса театра оперетты. Она увидела Мишку случайно на Дерибасовской, узнала, окликнула и согласилась прийти на свидание. На месте свидания Мишку взяли. Актриса, оказывается, знала, что его разыскивает уголовный розыск, к ней приходили еще весной, расспрашивали о Мишке… О, женщины… Мишка чем-то остался виноват перед актрисой. Бросил ее, что ли, когда-то…

Верный своему образу мошенника с размахом, Мишка, которого должны были везти в Донецк, на место совершения преступлений, чтобы там расследовать и судить, закупил на наличные себе и двум агентам отдельное купе в первом классе и всю дорогу пьянствовал с ними. Агенты не возражали, ибо Мишкины деньги все равно должны были достаться государству, то есть никому.

С месяц Эдуард жил тревожно. Несмотря на многолетнее знакомство и как будто вполне правдоподобные объяснения Толика Лысенко, почему его не арестовали вместе с Мишкой, Эдуард допускал возможность того, что Толик заложил Мишку. Все предают всех, и чужая душа — потемки. Или Мишка мог расколоться на следствии и впутать в дело его и Толика. Но Мишка не раскололся и даже Витьку не выдал. Он даже умудрился скрыть от мусоров свой харьковский период. Только за «работу» в Донецком бассейне ему влепили девять лет строгого режима. Имя Михаила Кописсарова, впервые ограбившего Советское государство в сфере кредитных операций, возможно обнаружить в советских учебниках по криминологии. Что касается нашего героя, то он, как видите, второй раз (первый в 1962 году, когда мать упросила его отправиться вместе с ней на день рождения к тете Кате, и Костя Бондаренко, Юрка Бембель и Славка Суворовец, зайдя за ним, не застали его дома и отправились на дело без него) чудеснейшим образом спасся от тюрьмы.

5

Борька Чурилов все же устроил своего неизменного протеже в книгоноши. В магазин № 41, отколовшееся от магазина «Поэзия» звено. Заведующая Лиля — маленькая злая блондинка, которую Анна окрестила «фашисткой», — взяла «мальчика» с удовольствием. В магазине работали только «девочки». Лиля, Флора и Задохлик в изношенной шубе.

Каждое утро он прибывал на трамвае с Салтовского поселка. Каждое утро происходила операция записывания книг, которые он с собой понесет, на то место, где, разложив их на раскладном столе, будет их продавать. После переписи книг совершалась операция заворачивания книг в стопки. На первых порах, обучая его, ему разрешили торговать на Сумской улице, у самых дверей магазина № 41. Позднее он торговал в фойе кинотеатра «Комсомольский» или в других столь же людных местах.

Профессия книгоноши представляет из себя нечто вроде профессии коробейника или продавца бубликов. Книгоноша получает мизерное жалованье, но имеет право на определенные проценты с продажи книг. Самым выдающимся книгоношей Харькова, к моменту вступления Эдуарда Савенко в должность, считался по праву бывший железнодорожник Игорь Иосифович Ковальчук, работавший попеременно для всех книжных магазинов города. Ни в начале своей карьеры книгоноши, ни в конце ее Эдуард Савенко, разумеется, не мог сравниться с Игорем Иосифовичем в продуктивности. Игоря Иосифовича нанимали, чтобы спасти план. Его переманивали и подкупали. Потому что Игорь Иосифович мог продать любую книгу. Обыкновенно он раскидывал свои несколько столов в центре площади Тевелева и, как восточный купец, вздымая к небу книгу, расхваливал хриплым голосом свой товар: «А вот история ужасающего античного преступления! Борьба белой и черной магии!» Прохожим трудно было устоять против такого зова. У лотков Игоря Иосифовича всегда толпился народ. История же ужасающего античного преступления была всего-навсего завалявшимся на складе скучнейшим томом из серии «Сокровища мировой литературы», выпущенным издательством «Академия Наук».

«Эд», как его называла Анна до появления в обиходе фамилии «Лимонов», стеснялся. Он робко топтался за своим столом, уложенным книгами. Иногда столов бывало два. Эд топтался и большей частью молчал или улыбался застенчиво. Несмотря на опасную бритву, часто населявшую нагрудный карман книгоноши, книгоноша сорок первого магазина не был наглым юношей. Иногда в подкрепление ему Лиля высылала «Задохлика» — худое существо женского пола, всегда закутанное в облезлую старую шубу. Нос у «Задохлика» все время мерз и, длинный, был на кончике синеватого цвета.

Эдуард Савенко зарабатывал мало. Точнее сказать, почти ничего. Однако скоростными темпами совершалась в октябре, ноябре, декабре трансформация полупреступного рабочего парня в кого-то иного, еще не совсем понятно в кого, но как минимум он переходил все эти холодные месяцы в другой социальный класс. Читатель представляет себе, как нелегок такой процесс. Иногда для подобного перехода требуются усилия нескольких поколений!

Всякий вечер книгоноша торопился приволочь и сдать пачки книг и столы в магазин № 41. Так пчела спешит в улей, птица в гнездо, легкий самолет к авиаматке. Книгоноша очень спешил — его ждало на свидание будущее, спрятавшееся в аллеях парка Шевченко, в «закусочной-автомате» на Сумской, в немногих харьковских комнатах. Будущее пряталось в вечерние городские сумерки, драпировалось в одежды несколько старомодные — символистические и сюрреалистические. Хотя и провинциальный, но бывшая столица Украины, Харьков умел играть в культурные игры.

Вокруг было много людей. Сотни по меньшей мере. Людей интересных и новых, ни на кого не похожих. В маленькой «подсобке» сорок первого магазина всегда сидели люди и жадно читали рукописи. По большей части стихи. Бритый наголо физик Лев, только что вернувшийся из командировки в Ленинград, привез пятый или шестой экземпляр поэмы Бродского «Шествие». Ранняя, подражание Цветаевой, поэма эта особенной художественной ценности не представляла, но как нельзя лучше соответствовала той культурно-социальной стадии, на которой находились (и, по-видимому, всегда будут находиться) Харьков и большинство «декадентов», курсирующих в треугольнике между сорок первым магазином, магазином «Поэзия» и «Автоматом». Посему поэма пользовалась необыкновенной популярностью. Бродского читали в живой очереди, с открытия магазина до закрытия. Одним из читавших был поэт Мотрич.

Оглядываясь назад и определяя величину поэта Мотрича в перспективе времени, следует нехотя сознаться, что Мотрич не был ни гением, как казалось в 1964 году его поклонникам, ни даже сколько-нибудь значительным поэтом. Если в нем и была искра оригинальности, то весьма незначительная. Однако Владимир Мотрич — бывший мастер опять напоминающего нам о себе славного завода «Серп и Молот» (позднее наш Савенко вдруг вспомнил, что Борис Чурилов водил его в калильный цех, где трудился «настоящий поэт» Мотрич еще в 1963 году) — вне всякого сомнения был ПОЭТ. Подлинный ПОЭТ, так как поэт — это не только и не столько стихи, как дух, аура, напряженное поле страсти, излучаемое личностью. А Мотрич излучал, о да…

Однажды… Эд-книгоноша сдал книги и директриса Лиля на счетах сложила цены книг и прибавила к ним вырученные за день деньги… Операцию эту следовало производить ежевечерне, но и книгоноша и директриса по занятости и лености ограничивались подсчетом еженедельным… Увы, не хватало 19 рублей. В скверном настроении Эдуард выбрался из полуподвала, собираясь спуститься вниз по Сумской, чтобы дойти до трамвайной остановки, с которой трамвай понесет его в направлении наскучившей ему Салтовки… Но прямо с последней ступеньки книгоноша воткнулся лицом в движущуюся и смеющуюся стену, образованную девушками Милой и Верой и поэтом Мотричем. Шел снег, длинное и худое тело поэта Мотрича было облачено в знаменитое черное пальто с воротником-шалькой. Харьковские символисты-романтики уже успели окрестить новое пальто Мотрича «барской шубой». Есть основания полагать, что и сам Мотрич считал свое пальто барской шубой. Во всяком случае, он часто и с удовольствием декламировал соответствующее стихотворение Мандельштама.

— Эд! — окликнул Мотрич книгоношу. Он был таинственно-радостный. Хмурая улыбка была на хорватском лице поэта со впалыми темными щеками и длинным хищным носом, из ноздрей, днем их было видно, торчали темные жесткие волоски… — Ты ведь Эд? И работаешь здесь, у Лили?

— Да, — сознался книгоноша, — это я.

— Прекрасно! — одобрил Мотрич, а девушки рассмеялись звонко.

— Ты что делаешь, Эд? Ты занят?

— Иду домой, — уныло сообщил книгоноша. — Не занят.

Уже неделю он работал «у Лили» и с завистью наблюдал, как к вечеру образуются компании, группируются в магазине или около него и отправляются, веселые, куда-то в вечерний таинственный Харьков. Эд-книгоноша обычно ехал домой. Один раз Борька Чурилов, он был в первой смене, сводил Эда в «Автомат», также называемый «Пулеметом». В ярко освещенном дневным светом ужасно современном длинном кафе самообслуживания стояли снобы в пальто до Горла и расклешенных брюках и пили из крошечных чашечек кофе. Один был даже с зонтом-тростью.

— Хочешь пойти с нами выпить? — спросил Мотрич и объяснил причину. — Сегодня первый снег.

— Хочу, — согласился книгоноша, едва не задохнувшись от радости. Мотрич был первый живой поэт, которого он встретил в жизни. Как же можно было отказаться от приглашения первого живого поэта выпить по поводу первого снега?! Мила взяла книгоношу под руку, и они пошли четверо вверх по Сумской, и падал снег, и они все почему-то смеялись…

Они выпили кофе и портвейна в «Автомате». Книгоноша, удостоенный неизвестно за что чести быть принятым в антураж Мотрича, был представлен множеству снобов и множеству молодых людей другой категории: нарочито плохо одетых и невеселых. «Богема», — объяснил Мотрич, заметив почти испуганное выражение бывшего сталевара, когда бледный с зеленью юноша в солдатской шинели без хлястика и погон, в черных, разваливающихся ботинках, оставляя после себя мокрые следы (вне сомнения, ботинки его протекали), отошел от них, перебросившись несколькими словами с мэтром Мотричем.

— Кучуков — художник-сюрреалист, — прокомментировал Мотрич. — Его папаша — полковник милиции… — И видя, что полковник милиции не произвел на книгоношу особого впечатления, добавил: — Но это еще не самое удивительное, Эд. Юрка — остяк, последний представитель вымершего сибирского племени. Он утверждает, что его предком был хан Кучум… тот самый, побежденный Ермаком Тимофеевичем…

Врет, наверное, парень — подумал недоверчивый книгоноша, но Мотричу своих сомнении не поверил, постеснялся. У других юношей, представленных ему Мотричем и девушками в тот вечер, были не менее захватывающие родословные и краткие биографии.

Отстояв в «Автомате-Пулемете» час, причем Мотрич выпил три «тройных» специальной крепости чашечек кофе, приготовленных ему «тетей» Шурой, они приобрели в гастрономе пару бутылок портвейна и, перейдя Сумскую, отправились в глубь белого уже от снега Парка Шевченко. Компания увеличилась за счет круглолицего парня Толика Мелехова, учившегося на филологическом факультете Харьковского университета и дежурившего ночами в котельной многоэтажного дома. Присев на скамейку, Вера вязаными варежками предварительно долго и с удовольствием смахивала со скамейки снег, они стали слушать топчущегося в снегу перед скамейкой Мотрича. Барская шуба поэта была расстегнута, в одной руке он держал бутылку с портвейном и время от времени делал хороший глоток. Мотрич читал стихи. С удовольствием, как едят мясо изголодавшиеся люди. Чуть ли не с урчанием и чавканьем читал он. Вещественно, а не как словесность, изящная и легкая и несуществующая, выходили стихи из хорватского горла. Он читал Мандельштама и «Крысолова» Бродского, читал СВОИ СТИХИ…



И сам Иисус как конокрад
В рубахе из цветного ситца…



Глубокий шепот (и особенно все тревожные, как звук бормашины, «с» в имени Ииссс-уссс) первого в жизни юноши Савенко живого поэта заставил подняться волоски на теле книгоноши. Неподвижно, загипнотизированные, приоткрыв рты, глядели на Мотрича прижавшиеся друг к другу подружки в шубках — Мила и Вера. Может быть, слышавшие стихотворение сотню раз…

— Прочти «Деревянного человечка», а? — попросил студент Мелехов. — Володя!

Володю не нужно было заставлять. Подойдя ближе к книгоноше, как к самому свежему зрителю, Мотрич распел историю про деревянного человечка. Деревянный…



Жил он в комнате чердачной —
сто ступенек винтовых —
и на каждой неудачу
человечек находил…



Книгоноша узнал, что деревянный человечек любил нехорошую куклу, которая ему изменяла, подлая.



Из стекла цветные бусы,
В битых стеклышках душа,
Кукла к розовому пупсу
На свиданье тайно шла…
И от куклы бессердечной
Убегал к себе наверх
Деревянный человечек,
Деревянный человек…



Несмотря на несколько тяжелых криминальных историй, на несколько заводов, на которых ему пришлось работать, на длительные, не совсем невинные путешествия по крымам, кавказам и азиям, книгоноша не знал еще природы кукол и не знал, что это в порядке вещей, мир так устроен, что куклы всегда тайно идут на свидание к розовым пупсам. Хорват, семью которого неизвестно каким ветром занесло в Харьков, убеждал его, опережая собственный опыт книгоноши… и Эдуард Савенко верил, что природа кукол такова… Вот она, сила искусства. Вмиг понял тогда Эд Савенко, еще не ставший даже Лимоновым, что его ждет. Понял и забыл.

Глядя на темноликого поэта (хорватская щетина неумолимо продиралась сквозь кожу), книгоноша дал себе слово стать поэтом, как Мотрич. «Во что бы то ни стало…» — прошептал упрямец. Чтобы две девушки в шубках, прижавшись друг к другу, неотрывно глядели на него. Чтобы круглолицый ученый Мелехов одобрительно и восхищенно улыбался и беззвучно шевелил губами, может быть отсчитывая ритм в стихе… Выбор профессии был сделан…

До трех часов ночи стоял Мелехов с книгоношей на трамвайной остановке и читал ему стихи. В ту снежную ночь конца 1964 года впервые услышал книгоноша имена Хлебникова и Ходасевича. Имя Андрея Белого. И, может быть, еще с дюжину не менее славных имен. Давно ушел на Салтовку последний трамвай, а сын дворничихи Мелехов все просвещал неофита, удивляя его огромностью мира культуры, просторной высотой его светлого здания-храма. И мудрые речи Василия Васильевича Розанова услышал в ту ночь сын маленького советского офицера. Узнал о людях странных, смешных, больных, талантливых и безумных, о лучших русских, вот уже полстолетия оттесненных посредственными русскими во тьму малодоступности.

Судьба Мелехова сложится трагично. Но вряд ли разумно спешить пересекать годы и сообщать об этом сейчас. Домой книгоноша пошел пешком. Ему понадобилось почти два часа на то, чтобы добраться по белым харьковским улицам до Салтовского поселка и войти, наконец, в свою совместно с родителями занимаемую соту и лечь на диван, служащий ему постелью. Однако заснуть ему так и не удалось…

6

На следующий день Мелехов в пластиковом модном пальто, выглядевший неуклюже, его круглая, простая физиономия совсем не вязалась с футуристским изделием рижской фабрики, пришел в грязное фойе кинотеатра «Комсомольский», где книгоноша устроил свои столы. Он вынул из сумы, висевшей у него на боку, пожелтевшую от времени книгу в изодранном бумажном переплете, тщательно завернутую в кальку.

— Вот! — сказал Мелехов. — Начни с этого. Это заложит основы. Фундамент. Без этой книги тебе будет недоступен современный мир. Если чего не поймешь — не пугайся. Не обязательно ты должен постичь все сразу. Если хочешь, я тебе потом непонятное объясню. С книгой обращайся бережно! — И, снабдив книгоношу адресом котельной, в которой он работал, Мелехов ушел на дежурство, придерживая одной рукой суму, набитую книгами и конспектами.

Эд раскрыл книгу. «Введение в психоанализ». З.Фрейд. С предисловием проф. Ермакова.

— Толик Мелехов очень хороший парень. Дружи с ним! — прокомментировала Задохлик, находившаяся рядом с Эдом. Был конец месяца, магазин тщился выполнить план, потому и Задохлика бросили в помощь книгоноше. — И как хорошо он знает книги! — Задохлик восторженно хлопнула всегда мокрыми ресницами. — О-о-о! У Толика редчайшая библиотека. А ведь он очень бедный. Менялся, все собрал по книжечке, любовно. Какой парень! — Задохлик даже прицокнула языком. — Вот Анька счастливая! Такой муж будет! — Сама Задохлик очень хотела выйти замуж, и хотя ей было всего двадцать лет, иной раз Задохлик сетовала на свою судьбу, до сих пор не скрепленную узами брака. Между тем ведя некоего Юру твердою рукой к беременности и замужеству.

— Кто такая Анька? — заинтересовался книгоноша, подумав — уж не еврейская ли это дама на острых каблуках и с такими же острыми, как каблуки, глазами, с которой его познакомил в магазине «Поэзия» Борька Чурилов?

— Анька Волкова — дочь очень большого человека! — значительно и почему-то шепотом, как будто поверяя товарищу страшную тайну, сказала Задохлик. Бледно-синее лицо умершей несколько дней назад курицы озарилось своего рода религиозным восторгом. — Анька Волкова — дочь самого Волкова. — И Задохлик посмотрела на товарища по работе победоносно.

— Кто такой САМ ВОЛКОВ? — рассмеялся экс-литейщик.

— Шутишь? Ты не знаешь, кто такой Волков? — Задохлик вдруг выскочила из-за прилавка и цепко ухватила хулиганистого вида подростка за руку. Книгоноша Эд выскочил тоже, и вдвоем они сумели выудить из широкого пальто воришки украденную книгу. Проводив неудачливого вора затрещиной, Задохлик вздохнула. — Волков, — сказала она, — директор харьковского рыбо-мясо треста.

«Мясо-рыбо трест» не произвел на книгоношу никакого впечатления. Секретарь обкома, генерал КГБ — титулов, способных поразить его, было немного. Но директор мясо-рыбо треста?

— Девочка-то хоть красивая?

— Да ты ее видел, Аньку! Она часто заходит. Вот и вчера была в магазине. В очках. Высокая. Очки без оправы.

Книгоноша вспомнил девушку. Студентка. Очки, розовые на удивление щеки. Ничего примечательного, разве что уверенность в поведении… Впрочем, несмотря на эрудицию, у самого Мелехова было деревенское простое лицо. Уже через год книгоноша сказал бы: «Лицо интеллигента в первом поколении». Но тогда он ограничился определением «простое, почти деревенское лицо».

Очевидно, сомнения в значительности «Рыбо-мясо треста» и дочери директора его отразились на лице книгоноши, потому что Задохлик сочла нужным поддержать Аньку Волкову. Анька очень избалованная, и девочка с характером. Она любит Мелехова, но и мучает его немало. Знаешь, Анька ведь тоже учится на филологическом. Там они и познакомились.

Книгоноша посмотрел на часы и стал складывать книги в стопки. Задохлик не возражала и присоединилась к свертыванию торговли. Было без четверти восемь. Рано. Лиля всегда просила их быть в фойе кинотеатра по крайней мере еще четверть часа после того, как билеты на восьмичасовой сеанс будут проданы. Лиля-директриса утверждала, что как раз на этот сеанс отправляются любители книг. Книгоноша знал, что, исключая группу хулиганов, избравших фойе кинотеатра «Комсомольский» своей штаб-квартирой, и парочек, назначавших свидания у раскаленных батарей центрального отопления, ни души уже не бывает в фойе кинотеатра после восьми часов Какие там книги! На улице метель. И народ давно разбрелся по домам с работы.

— Анька и Толик хотят пожениться. Анькина мама за них, но отец ничего не знает. Ему боятся говорить даже о существовании Толика. Он наверняка не согласится. Отца у Мелехова нет, а мать — дворничиха. Единственную дочь Анну отец хотел бы выдать за человека своего круга… — Задохлик привычно болтала и привычно складывала книги в прочные и крепкие стопки, а книгоноша Эд затягивал стопки шпагатом.

— Тоже развели кастовость, как в буржуазном обществе… — проворчал книгоноша. — Да кто такая Анька… По виду она как раз пара Мелехову. «Мать-дворничиха…» Анька, сними с нее очки, тоже будет выглядеть, как дочь дворничихи!

— А кто твой отец? — спросила Задохлик.

— Капитан, — сознался книгоноша. Последние пару лет ему стало все равно, в каком чине его отец. Раньше он стеснялся отца-капитана. Иной раз врал и говорил, что его отец полковник. Зачем врал? Может быть, для того, чтобы вымышленные полковничьи погоны озарили бы ярким социальным светом и его, Эдуарда.

— Капитан чего?

— А черт его знает, чего сейчас. Я так мало жил последние годы с родителями, что даже и не знаю, где он сейчас служит. — Ответ был правдивым. Капитан Савенко работал в свое время в НКВД — МВД. Где он работает сейчас, сын Эдуард не знал.

* * *

— Ребята! Нас прислали забрать вас отсюда! — Поэт Владимир Мотрич собственной персоной, отряхивая с барской шубы снег, вступил в фойе кинотеатра. За ним вошел высокий сутуловатый юноша в черном, гордое лицо с лосиным профилем. Юноша насмешливо и снисходительно оглядел книги, Задохлика и Эда. От горячих батарей в другом углу зала Мотрича приветствовали хулиганы, до сих пор мирно высекавшие ножами в штукатурке бранные слова. Мотрич ответил хулиганам барственным округлым жестом руки над головой. Разумеется, хулиганы не читали стихов Мотрича, но Мотрич жил на Рымарской улице, протекающей параллельно Сумской, сразу за кинотеатром, т. е. он был местный, и местные хулиганы его знали.

— Познакомься, Эд, — это художник Миша Басов, — Мотрич церемонно отодвинулся, дабы дать книгоноше возможность рассмотреть юношу с лосиным профилем. По той внимательности, с какой он посторонился, даже заботливости, впрочем, можно было понять, что лосиный юноша его близкий друг и Мотрич им гордится. Юноша бесцеремонно оглядел книгоношу. Заносчивым его взгляд, может быть, нельзя было назвать. Но спокойное высокомерие было в этом взгляде. Книгоноша отметил, что художник чем-то похож на портреты начала века, возможно, похож на Александра Блока, единственного, кроме Есенина, поэта, стихи которого книгоноша хорошо знал. Борька Чурилов, еще когда они трудились вместе в литейном цеху, подарил ему на день рождения девять синих томов Блока. Борька, как Пигмалион, направлял нашего юношу в жизни.

— Вы друг Чурилова, да? — вместо приветствия спросил лосиный юноша Басов. — И вы, если мне не изменяет память, пишете стихи?

— Писал, — застеснялся книгоноша.

— И что же, бросили?

Книгоноша кивнул.

— И правильно сделали, — равнодушно одобрил блоковский рот. — Сейчас все пишут стихи… Но Мотрич у нас один, — закончил он грубой лестью и оглянулся на друга-поэта, в этот момент сорвавшего с головы меховую шапку и стряхивающего с шапки снег. Плиточный, «под мрамор» пол фойе кинотеатра был покрыт слоем грязной жижицы, нанесенной с улицы сотнями ног. В жижице стояли худые штанины Мотрича, оканчивающиеся чешскими невысокими сапогами, и еще более худые черные штанины юноши Миши Басова, заляпанные грязью и уходящие в бесформенные пьедесталы двух грубых ремесленных ботинок, завязанных продетыми во множество дырок шнурками. Увидав эти ботинки, книгоноша простил художнику презрительное неверие в то, что еще кто-либо кроме Мотрича способен писать хорошие стихи. По всем признакам, юноша был беден. Беден и интеллигентен — это сочетание книгоноша в людях уважал. Вор или бандит не должен быть беден, считал книгоноша. Но человек искусства — другое дело. Классический человек искусства — поэт, художник — должен быть беден. Обязан. Как Ван Гог, замечательные письма которого только что вышли по-русски, соседствуя с репродукциями его работ в большой и тяжелой книге, похожей на семейный альбом. Книгоноша взял книгу у Лили и прочел ее от корки до корки. Беден, как Есенин, которому постоянно не хватало денег…

Мотрич взял под одну руку стол, сложив его предварительно в плоскость, другой ухватил пачку книг. Книгоноша взял три пачки, Миша Басов еще стол и пачку, а довольная Задохлик пошла налегке, то забегая вперед, то отставая, вверх по Сумской, утопая в навалившем на улице снегу, смешавшемся с грязью и вспаханном уже тысячами ног прохожих…

7

Следует привести здесь самые элементарные сведения по истории и геотопографии Харькова, дабы легче было следить за передвижениями героев во времени и пространстве.

«Большой южный город», как называл его Бунин, находится в Европе, на самом севере Украинской ССР, в какой-нибудь всего лишь сотне километров от границы с Российской ССР. Основан он не то в конце 16‑го, не то в начале 17‑го века буйными казаками, бедокурившими в те времена на всем огромном пространстве от пятидесятой параллели (точно на которой и сидит жирная точка города, если вы посмотрите на карту) до самого теплого Черного моря.

После Великой революции и вплоть до 1928 года город выполнял функции столицы Украины. Посему за эти десять лет в городе успели построить несколько нелепых памятников архитектуры, которых, не будь он столицей, никогда бы в нем не построили. В ноябре 1930 года в городе состоялся Интернациональный конгресс пролетарских писателей, на котором присутствовали среди прочих Ромен Роллан, Барбюс и Луи Арагон. В городе родился Татлин — знаменитый автор проекта башни Интернационала и второй по величине поэт группы Обэриу — Введенский, так же, как и малозначительный политический деятель — Косыгин. Однако гордость Харькова и его славу приносят ему расположенные на окраинах многочисленные заводы. Харьков — гигантский индустриальный центр, подобный, скажем, Детройту в Соединенных Штатах Америки.

Сумская улица — основная артерия города не потому, что она самая длинная, или самая широкая, или самая фешенебельная. Своей популярности бывшая дорога, ведущая в другой украинский город Сумы, обязана тем, что она центровая — находится в самом центре Старого Города, и еще тем, что именно на ней расположены самые известные в городе рестораны и кинотеатры и организации. Начинается Сумская улица с площади Тевелева и впадает, взбираясь вверх, в площадь Дзержинского. Именно на площади Тевелева в доме 19 удобно живет с мамой Цилей Анна Моисеевна Рубинштейн, и там же в начале 1965 года поселился и наш герой, «молодой негодяй» Эдуард Савенко. На площади Тевелева отметим видные из окон семьи Рубинштейнов бывшее здание Дворянского собрания, угол Сумской с расположенным на нем рестораном «Театральный» и здание холодильного техникума.

На площади Дзержинского расположен многоколонный и многоэтажный казарменного желтого цвета обком партии. Еще самая большая в Европе площадь вмещает в периметр свой несколько других не менее величественных, но менее могущественных архитектурных ансамблей: охровое здание гостиницы «Харьков», напоминающее ступенчатые пирамиды ацтеков, Университет — уменьшенную копию Московского университета и, наконец, знаменитое чудо «ГОСПРОМ» — конструктивистское здание Государственной промышленности, похожее на тюрьму, — громоздкое и некрасивое сооружение из стекла и бетона.

Между площадями Тевелева и Дзержинского и проходит в основном жизнь нашего героя и его друзей. На Сумской между площадями находятся и магазин номер 41, и Театральный институт с его выходящими в перерыв на Сумскую красотками, и знаменитая «Зеркальная струя», ничем не примечательный прудок с водопадом, тем не менее увековеченный на десятках открыток и в каждом путеводителе по Харькову. (Фотография гололобого Эдуарда десяти лет, стоящего у «Зеркальной струи», в пиджачке с поясом и штанишках-бриджах «под коленку», имеется в архиве мамы героя Раисы Федоровны Савенко.) Непосредственно за «Зеркальной струей» и Театральным институтом помещается в цокольном этаже высотного здания знаменитый «Автомат» — закусочная, выполняющая в Харькове роль «Ротонды», или «Клозери де Лила», или кафе «Флор». Точнее, замещающая все эти кафе вместе взятые. (Тут у автора мелькнула интересная идея — не связана ли была вспышка харьковской культурной жизни в те годы, своеобразная харьковская культурная революция, с открытием «Автомата»-закусочной?) Через несколько зданий от «Автомата» прямо напротив возвышающегося на другой стороне Сумской в парке памятника «великому кобзарю» Тарасу Шевченко расположен немаловажный для истории Харькова тех лет центральный Гастроном. Именно в нем в основном приобретают вино и водку герои книги. За гастрономом выше по Сумской находится здание о двух этажах, вмещающее редакции газет «Ленинська змина» и «Социалистычна Харькивщина».

Парк имени Тараса Шевченко начинается как раз против первых дверей «Автомата», если, разумеется, пешеход взбирается по Сумской от площади Тевелева. Парк — это несколько квадратных километров деревьев и кустарников, тянущихся до самой территории Харьковского университета, — вмещает в себя зоопарк (где сидят сейчас Геночка, Эд и Анна), летний кинотеатр, несколько общественных туалетов-бункеров (с прекрасной настенной живописью!) и ресторан Геночкиного папы — «Кристалл». Там, где парк всем фронтом набегает на брусчатку площади Дзержинского, из его зарослей почтительно глядит наискосок на величественное римское здание обкома партии Дом пионеров.

В оврагах, изрывающих поверхность парка, харьковчане играют на большие деньги в преферанс и железку. Как во всех уважающих себя парках, в парке Шевченко есть центральный фонтан, у которого по выходным дням играет бравурные марши военный оркестр, предводительствуемый дирижером-армянином. Усы дирижера густы, как новая половая щетка, и известны всему городу.

Рымарская улица, как мы уже отметили, тянется параллельно Сумской. Начинается она почти у самых дверей дома Анны Рубинштейн. Вниз, круто прямо от дверей дома Анны, ниспадает знаменитый Бурсацкий спуск. На нем, на полпути к раскинувшемуся далеко внизу самому большому в городе Благовещенскому базару, стоит здание бывшей Бурсы, ныне Библиотечного института. Бурса описана Помяловским в популярной книге 19‑го века «Очерки Бурсы». Из этого здания дикие бурсаки ордою совершали набеги на мирных коммерсантов Благовещенского рынка. Согласно легенде, здесь на скамейках Бурсацкого спуска написал поэму «Ладомир» великий Хлебников. За Сумской, Благовещенским базаром, за площадью Дзержинского расположены многочисленные мещанские кварталы города и его рабочие пригороды. Но, к счастью, они находятся вне пределов настоящего повествования.

* * *

«Раклы, безумцы и галахи» — населяли, по словам Хлебникова, город в его время. «Ракло» — местное харьковское слово, точнее даже бурсацкое, с Бурсацкого спуска родом. Теперь, кажется книгоноше, после многих лет опять появились в Харькове и раклы, и безумцы. Безумцы уж точно. Что-то происходит в Харькове. Что-то, еще не совсем понятное тащащему тяжелые пачки книг книгоноше.

* * *

— Эд, мы идем к Анне Рубинштейн. Хочешь пойти с нами? — спросил Мотрич, когда они счастливо донесли груз до магазина 41 и сдали его торопящейся, оказывается, в театр с молодым мужем Аликом Лиле. Директриса даже не стала считать выручку и просто заперла деньги в кассу, сложив их в почтовый конверт.

— Хочу. — И он хотел. Может быть, впервые в жизни книгоноша общался с людьми, с которыми он действительно хотел общаться. Странное спокойное удовольствие опустилось на него.

— Надо только купить выпить. — Мотрич стал выскребать из карманов барской шубы монеты. Он уже давным-давно не работал нигде, и денег у него, знал книгоноша, не было. Директриса Лиля строго-настрого в свое время предупредила книгоношу, чтобы он не давал Мотричу денег взаймы. Ни своих денег, ни из кассы. «Даже если он тебе пообещает отдать деньги через несколько часов, не давай. Володя гениальный поэт, может быть, поэтому он много пьет. К тому же изъять из него долг будет невозможно. Неудобно будет выбивать долг из гениального поэта. Запомни — для Мотрича у тебя денег нет!»

Книгоноша дал на выпивку пятерку. Миша Басов даже не попытался искать деньги в карманах. Очевидно, их у него никогда не было. Еще имевший сотню рублей, оставшихся от расчетных, литейного цеха денег, книгоноша, у которого на Салтовке висело шесть костюмов, снисходительно простил интеллигенту его возвышенную бедность.

Мокрый жирный снег неровно валил на Харьков, сдуваемый время от времени порывами ветра из улиц, перпендикулярных Сумской, когда книгоноша торопился, едва поспевая за рослыми Мотричем в барской шубе и лосем Басовым в легоньком драпе. Снег блоковского «Балаганчика», снег «Двенадцати» может быть, падал на плечи и головы молодых людей. На черную, грузинского стиля кепку книгоноши, она и ратиновое тяжелое черное пальто остались у книгоноши на память о маленьком храбром еврее Мишке Кописсарове, хотевшем перехитрить жизнь и дорого заплатившем за это. Еще до предложения работать вместе Мишка подарил Эду три метра ратина на пальто, по 57 рублей метр ценою… Символистский снег заваливал город Врубеля и Хлебникова, Татлина и Введенского, и сквозь него шли Мотрич и Миша Басов в своем настоящем, и, в отличие от них, в будущее шел книгоноша. В будущем его ожидала Анна Моисеевна Рубинштейн — «блудная дочь еврейского народа», как она сама себя порой называла, женщина, которой было суждено сыграть в судьбе Эдуарда Савенко главную роль. Экс-сталевар, не совсем понимая, чего он хочет, на ощупь, подсознательно, выбрал Анну для этой роли. Позже его выбор назовут: «судьба», «рок», «жребий». Но если обратиться к менее романтичному, но более достоверному объяснению, увидим, что рабочий парень очень хотел стать интеллигентом, стать поэтом, узнать, узнавать больше и больше. И хотел действенно, страстно, неапатично. Прочитав десяток страниц «Введения в психоанализ», он взял большую тетрадь и начал переписывать книгу строка за строкой, потому что понял, что книга ему нужна. Другого способа размножить редкое издание не существовало, увы. А присвоить книгу у Мелехова он не мог. Анна Моисеевна существовала в одном экземпляре, и нужно было ее присвоить.

Сама Анна Моисеевна открыла дверь мокрым символистам с бутылками портвейна в карманах. Прижавшись к примусам, коридорные женщины в халатах испуганно глядели на вторгшихся рослых декадентов. Вскричав: «Ой, Вовка!.. Миша!» — Анна в тяжелом платье цвета опавших листьев возглавила шествие, и в сложном запахе сразу двадцати различных ужинов, четверо, они подплыли к двери отдельного купе. Анна пропустила декадентов мимо себя в темный внутренний коридор квартиры-купе и, тяжело отведя дверь своей комнаты (на двери висели ее пальто и платья), загнала декадентов в комнату. На ломберном столике (на нем поэт напишет весь свой первый сборник — и «Кухарку», и «Книжищи») горела свеча, а с узкой деревянной кровати встала улыбаясь подруга Анны, широкоротая Вика Кулигина…

— Кто там, Анечка? — В комнату вдвинулась одна створка двери, отделяющей комнату Анны от большой комнаты, и появилась вначале папироса Цили Яковлевны, а потом сама Циля Яковлевна. — А… Поэты пришли! — Тогда еще Циля Яковлевна радовалась приходу поэтов.

— Добрый вечер, Циля Яковлевна! — Басов, разбрызгивая капли, к удивлению книгоноши протискался к даме с папиросой и, поймав ее руку мокрой рукой, приник к руке губами. Книгоноша не знал еще, что казавшийся ему символистом Миша Басов на самом деле сюрреалист и начитанный юноша подражает мэтру Андре Бретону в целовании ручек дамам. Неначитанный книгоноша робко промычал: «Добрый вечер!»

— Мама, иди к себе! Тебе пора спать!.. — ласково, но бесцеремонно Анна вытолкала мать из комнаты. И зажгла вторую свечу, поставив ее на подоконник. За окном шел теперь дикий трудновообразимый снег. На площадь Тевелева, на бывшее здание Дворянского собрания напротив, на здание ресторана «Театральный» на углу Тевелева и Сумской, на прохожих с поднятыми воротниками, на ядовито-красную надпись «Храните деньги в сберегательной кассе» — неумелую продукцию отсталого харьковского рекламного агентства невысоко в харьковском небе…

«Почему такой снег? — задумался книгоноша, глядя в окно. — Может быть, что-то случилось? Настоящее переходит в будущее?» — подумал он и испугался.

8

Из зеленого рва, окружающего харчевню, выходят еще два члена славной группы «СС»: Поль и Викторушка. Последний — с зеленой веткой, воткнутой в шляпу из соломки. Генка приветствует приятелей вставанием и несколькими авторитетными распоряжениями в адрес Дуси-буфетчицы.

Когда Эда приняли в «СС», Поль и Викторушка уже были эсэсовцами. С Полем-Павлом Генка познакомился во время своего недолгого пребывания в должности нарядчика (!) на заводе «Поршень». Генка и завод! Трудно представить себе Геннадия Сергеевича на фоне машин и маслянистых железных частей. Хотя бы и в синем халате и с блокнотом нарядчика в руках. Однако «поршеневский» период в биографии Генулика существует, и, как ни странно, Генка даже гордится трудовым куском своей биографии. Хотя на «Поршень» его прозаически устроил приятель отца, дабы Генка мог получить необходимую ему для поступления в институт справку с места работы. Очень может быть, что Генка воспринял работу на заводе как экзотическое приключение и в таком качестве металлические джунгли «Поршня» ему понравились. Эду часто приходится выслушивать сбивчивые, но восторженные воспоминания старых эсэсовцев о том легендарном периоде зарождения группы «СС», когда Павел Шемметов работал в литейке «Поршня», Фима инженерил, Генка выписывал наряды, а Вагрич Бахчанян писал по трафарету лозунги. Однако Эд до сих пор так и не выяснил, кто кого и в каком порядке и с кем познакомил. Кажется, толстый франкоман Поль представил Генулику Бахчаняна.

Улыбаясь во всю крупнейшую физиономию, бывший матрос Поль, брюки, сшитые «мсье Эдуардом» (так называет нашего героя Поль), гармошкой спускаются на сапоги, «мсье Бигуди» (так называет Поля Викторушка, по причине шапки каштановых буклей, покрывающих голову экс-матроса), подступает несоветской своей походочкой к «харчевне». Сухой компактный германоман Викт\'ор следует за ним походкой механической куклы. Ребята добились совершенного соответствия взятым ими добровольно ролям. «Мсье Бигуди» умудрился, ни разу не ступив ногой на французскую землю, изучить французский язык до степени полного отсутствия акцента. Четыре года он зубрил язык во флоте по самоучителю и по словарям, а затем устранял акцент, общаясь с репатриированными французами. Павел и родился и вырос на харьковской окраине — Тюренке. На Тюренку же он вернулся и после службы во флоте, к родителям — «жлобам», как он их презрительно называет, стесняясь, очевидно, не говорящих по-французски тюренских полукрестьян. Но вот уже год как «мсье Бигуди» женился на девушке из центра, по кличке Зайчик, и поселился с Зайчиком и ее матерью. (Как и наш главный герой. Заметьте стремление провинциальных юношей в центр города!) Эд знаком с Полем-Павлом уже около двух лет, но только недавно они обнаружили, что у них есть давнишние общие знакомые. Поль, оказывается, приходил в семью Вишневских — репатриантов из Франции, с младшей дочерью которых Асей (она же Лиза) дружил когда-то подросток Савенко. Ничего удивительного, Поль ведь жил на Тюренке, а Ася и Эд рядом, на соседней окраине — на Салтовке. Немного покопавшись в памяти, а она всегда вознаграждает терпеливого искателя находкой — Эд вспомнил сцену на журавлевском пляже в 1958 году. Под сгущающимися тучами полуголая тюренская шпана указала ему на бегающего по берегу с гигантскими гантелями в руках бородатого здоровяка: «Морячок наш. Полюшко. Только что с флота явился, — сказали тюренские ребята. — Здоров как бык и по-французски волочет, но немного того», — цыган Коля приставил палец к виску и повертел им. Имелось в виду, что морячок немного странноват, может быть, чокнутый. Здоровяков на Тюренке уважали, чокнутых нет. Так получилось, что «мсье Эдуард» увидел впервые «мсье Бигуди» девять лет назад.

Эсэсовцы входят на веранду, и Поль, еще более сморщив полосатые, серые с черным брюки, склоняется в реверансе. Говорит он, как правило, мало, потому бормочет: «Бонжур…» — и подсаживается к столу. Веселый, подтянутый, восторженный, как молодой офицер, Викторушка в шляпке, в хаки-штанах, босоножках и искусственного шелка рубашке с коротким рукавом, напротив, разговорчив. Оглядев веранду и, по-видимому, решив, что зрителей достаточно, он становится в позу и восклицает «Хайль!», выбрасывая руку в гитлеровском салюте. Шокированное козье племя, закусывающее и тоже пьющее водку (но разливая ее под столом), глухо и еще фразонеразличимо ропщет. «Хулиганство какое!» — в ужасе разворачивается к ним из-за ближнего стола женщина в очках. Некрасивое лицо ее болезненно морщится.

— Золдатен!.. — начинает свое выступление Викторушка, сияя. Одна из речей Гитлера. Викторушка не поленился выучить наизусть, может быть, с десяток его речей, заучив и интонационный, и эмоциональный стиль фюрера. Отличнейший немецкий язык. Викторушка окончил Институт иностранных языков и уже успел побывать в завучах школы в Братске, в Сибири, откуда возвратился через шесть месяцев. За шесть месяцев он, однако, успел в Братске жениться и развестись, после того как метнул в тестя — доктора — нож. Нож воткнулся в дверь над самым скальпом доктора, срезав несколько волос тестю.

Викторушка заканчивает речь, и Эду кажется на мгновение, что сейчас все стадо козьего племени набросится на них, такое зловещее молчание воцаряется на веранде, только вдалеке рычат, видимо, голодные или раздраженные тигры. Генулик медлит, смакуя зловещее молчание, не спеша отодвигает стул, встает и наконец говорит, обращаясь к обедающим: «Товарищи! Поаплодируем студенту из Германской Демократической Республики, блестяще исполнившему для нас речь Гитлера из пьесы «Падение Берлина».