Эдуард Лимонов
КНИГА МЁРТВЫХ-3. КЛАДБИЩА
ДВА КЛАДБИЩА (вместо предисловия)
В дождь
Когда-нибудь нужно было это сделать. Я-он ехал в «Волге» по харьковским улицам вслед за «шевроле» авторитетного бизнесмена, где рядом с бизнесменом сидел его друг — авторитетный полковник, что называется, земляки, друзья детства. Шел сырой, осенний с виду, хотя и теплый дождь. Я-он отправился на поиски могилы Анны Моисеевны. Вторая половина сентября 2007-го.
Ну да, когда-нибудь нужно было это сделать. Если судить по его-моим снам, то она этого хотела, чтобы он пришел, потоптался рядом, что-нибудь сказал, может, нравоучительное, а лучше жалостливое, может быть, даже отругал ее.
Вообще-то ей, если по старым церковным и моральным правилам, лежать на кладбище не полагалось. Она ведь была самоубийцей. Повесилась осенью 1990 года на ремешке от сумочки на улице Маршала Рыбалко. До такой степени жизнь ее достала. Но старые морально-церковные правила давно никем не соблюдаются, поэтому ее похоронили по-людски, со всеми, за семейной оградкой рядом с папой Моисеем.
Кладбище оказалось несколькими кладбищами. Он отирал запотевшие стекла рукой, чтобы вглядеться в окрестности. Плоские несколько городов мертвых пересекали их два автомобиля: «шевроле» и «Волга». Между плоскими городами мертвых, взятых в невысокие ограды, были проложены асфальтированные давным-давно дороги. Дороги были все в выбоинах и дырах, колеса автомобилей плюхались в дыры, брызги летели во все стороны. Рядом с ними и за ними такие же бедолаги, кладбищенские путешественники так же плюхались в те же дыры.
Наконец они добрались к воротам комплекса кладбищ, где были припаркованы несколько автомобилей. Завидя их автомобиль, из одного вылез телерепортер Сергей Потимков, с переднего сиденья, из задней двери вышел его оператор с камерой. А к «шевроле» уже спешили пассажиры сразу двух машин, ребята — «антураж» авторитетного бизнесмена.
Еще со вчерашнего вечера я-он знал, что эти две команды между собой не ладят. Команда авторитетного бизнесмена (он отсидел 27 лет в тюрьме, по словам полковника) и команда Потимкова. Им пришлось объединиться ради дорогого гостя (а это я — он) писателя на несколько часов, во время которых то стояла взрывная тишина. То слышен был скрип зубов, то приглушенные ругательства.
У них были общие нехорошие воспоминания.
Потимков, вроде, сделал телерепортаж, в котором нелестно отозвался об авторитетном и его антураже. За это, кажется, антураж встретил его в темном переулке и разбил ему камеру. А может быть, все было и не так, я не ручаюсь за точность своей памяти.
На первую половину дня, однако, их, непримиримых врагов, объединил он — дорогой гость. Вчера у его матери был день рождения, он приехал в город после многих лет отсутствия, поскольку украинские власти занесли его когда-то в черный список лиц, которым на Украину въезд был запрещен. Был, потому что в августе черный список был отменен. Этим решением властей Украины и объяснялось его присутствие в городе и на кладбище у ворот.
— Сейчас все найдем, — зычно сказал полковник. — У ребят тут все схвачено.
— Фактически мы тут владельцы, — сказал авторитетный бизнесмен, пожилой мужчина с темным, натерпевшимся тюремным лицом, в белой рубашке и черном галстуке.
Небольшой толпой они пошли к дверям одноэтажного крепкого кирпичного здания. Толпой, наверное, не то слово, потому что группа была организованна. Внутри, в ядре ее, находился авторитетный бизнесмен в кольце своих ребят, за ними шел я в сопровождении моих троих ребят, а все это удовольствие окружали еще раз люди авторитетного. Потимков с оператором было выдвинулись вперед и нацелились запечатлеть всех нас, но объектив закрыл ладонью шедший впереди старший парень авторитетного. Нет уж, нас не надо. Возможно, он бы разбил Потимкову еще одну камеру, когда авторитетный что-то пробурчал, и обошлось без инцидента.
В домике человек с бородкой чуть ли не согнулся вдвое, приветствуя авторитетного. Тот, перешагивая через порог, поднял полы длинного пальто.
— Здорово, Жора. Вот дорогой гость ищет могилу жены, умершей уже довольно давно, в девяностые. Найди нам могилу.
Авторитетный сказал это и ушел в сопровождении ребят в свой «шевроле». Полковник остался с нами.
Потимков воспринял уход авторитетного как приглашение к работе и тотчас втиснулся в помещение. На него посмотрели с неудовольствием, но изгонять не стали.
— Сейчас, сейчас, у нас все записано, — пробормотал Жора и, став на колени, открыл такой себе хлипкий сейф советского образца. Сказать «бородатый Жора» — подумают, что у него была бородища, а на самом деле скорее бороденка, как у дьячка.
Сейф, как виделось с табурета, на который меня усадили, был полон старыми книгами. Пока Жора отбирал нужные, я осмотрел помещение. Все было по-казарменному, по-простецки, по-спартански убого и чистенько. В дальнем от окон углу горела под иконкой лампадка. Потрескивали дрова в старой печке, поскольку, хоть и конец сентября только, но от сырости. Настрадавшаяся поверхность стола, словно на ней ежедневно нарезали овощи и мясо. Запах у помещения был, невзирая на горящую печь, такой затхловатый, старостью и убогостью отдавал, запах, присущий монастырю и тюрьме, или казарме, но вот такой он оказался присущ и кладбищенской сторожке.
Жора выложил на стол свои кладбищенские гросс-буки в количестве четырех и стал искать. Точной даты захоронения Анны Моисеевны Рубинштейн я ему дать не мог, и тем более не знал даже года смерти Моисея Рубинштейна, в оградку которого она была подселена. Так что задача оказалась не такой простой.
Гросс-буки впечатляли своей толщиной и размерами. По формату они были такие cofee-table книжищи, а по толщине, ну, были, кажется, как две Библии. Читать их следовало, раскрыв на разворот. Каждый мертвый укладывался в одну строку на разворот. Вначале — фамилия, имя, отчество, год рождения и полная дата захоронения. Дальше строка сообщала адрес мертвого на кладбище и фамилию ответственного за могилу.
От книг пахло сыростью и затхлостью. Желтые плотные страницы со следами отпечатков пальцев кого-то, кто усердно листал похоронную книгу, слюнявя пальцы, чтобы удобнее было листать.
Жора с полчаса честно водил пальцем по строкам книги смерти. Время от времени переспрашивал фамилию, и даже осведомился, какая у нее была девичья, может, под девичьей похоронили. Я сказал, что Рубинштейн — это девичья, и другой она никогда не брала.
— Давайте вы, может, у вас глаз зорче, — Жора отодвинул книгу ко мне, и я, найдя ноябрь 1990-го, стал вчитываться в захороненных той поры.
В ноябре умерли и были захоронены как старые люди, так и совсем не старые. Определить программу, по которой действовала смерть, было бы возможно, я думаю, если ввести эти данные в соответствующий сильный компьютер. Я же лишь подивился широкому диапазону смерти, она скашивала своей косой и молодых, и старых, вне всякой логики.
Похоронная книга это вам вещь пострашнее любого Шекспира. Еще и запах плесени и сырости, такой запах у времени.
Мы тогда не нашли ее могилу. И поехали сквозь дождь в пригородный ресторан. Без Потимкова и его оператора.
Через полтора года мне позвонил в Москву именно Потимков. Он нашел могилу. Она находится недалеко от старого входа на кладбище.
Мы бы ее непременно нашли еще в тот мой приезд в сентябре 2007-го, если бы я знал дату смерти Моисея Рубинштейна.
Прошлым летом, там, в Ленинграде
Прошлым летом я, наконец, сподобился посетить место захоронения подруги моей, и жены в течение тринадцати лет, Натальи Медведевой.
В Петербург я явился на несколько дней для встречи с читателями, по поводу свежей книги «Дед». Осуществив эту очень успешную встречу в магазине «Буквоед», присутствовали чуть ли не пять сотен читателей, давка была ужасная, я на следующее утро обнаружил, что времени остался целый день и нужно было чем-то его заполнить.
И вот на роскошном автомобиле моего молодого приятеля Андрея мы отправились на Большеохтинское кладбище. Одиннадцать лет прошло со времени трагической гибели Натальи, и среди нацболов не нашлось никого, кто знал бы место захоронения.
Поехали, что называется, наудачу. И сразу растерялись, поскольку обнаружили, что там целый город мертвых, рассеченный дорогами, по которым разъезжают живые. Когда наугад не получилось, я предложил справиться в каком-нибудь «могилоуправлении». Я образовал «могилоуправление» по аналогии с заводоуправлением и уточнил, что нам нужен главный вход в Большеохтинское и дирекция кладбища.
Довольно быстро мы нашли главный вход и «могилоуправление», расположенное недалеко от грустной часовни. Трое моих товарищей, охраняющих меня, я с ними прибыл из Москвы, остались возле домика с вывеской «Инвентарь в прокат», а я и Андрей, стройный молодой человек в черном, прошли в молчаливое «могилоуправление» и поднялись на второй этаж. Там было ужасающе тихо и стерильно. Немножко убого.
Не удержавшись от абсурдного в данной ситуации «Эй! Кто-нибудь живой?» (это я, я воскликнул) и не получив ответа, мы обнаружили перед собой открытую дверь и за ней человека. Бледный человек сидел профилем к нам.
— Позвольте? — сказал я и переступил порог комнаты. И увидел, что там есть еще один живой. И если первый нами увиденный был сед и бледен, но не стар, лишь выглядел усталым, то второй живой был красен лицом, яркогуб и бородат. И животаст. Он как бы сползал с табурета.
— Здравствуйте, — сказал я. И не вызвал в них никакой особой реакции. Они лишь посмотрели на меня, не изменяя выражений лиц.
— Я ищу захоронение моей жены. Ее похоронили на площадь отца в 2003 году, то есть одиннадцать лет уже, а отец похоронен в 1958-м, умер через два дня после ее рождения.
— Певица, это та, которую из Германии привезли, — сказал яркогубый, обращаясь к бледному и усталому.
Я не стал поправлять яркогубого.
— Подселенные, это вам нужно на главную аллею, мимо часовни, кажется, участок двенадцать, — почти прошептал бледнолицый. И добавил: — Мы ждали вас.
— Значит, от часовни, участок двенадцать? — повторил я.
— Да-да, мы помним, как ее привозили (яркогубый).
Бледнолицый молчал.
Когда мы спускались по лестнице, мы расслышали, что они возобновили свою бескровную беседу.
— Какие демоны! — воскликнул Андрей. — И они вас узнали.
— Я не понял (я).
— Узнали-узнали… Бледный сказал: «Мы ждали вас…»
— Это нужно было видеть, такие два демона там сидят, — сообщил Андрей нашим товарищам. — На людей лишь чуть-чуть похожие.
И мы заторопились мимо часовни по главной аллее. У часовни стоял поп в рясе с непокрытой головой и о чем-то торговался с обывателем.
Кладбище пахло, как пахнут подвалы со старыми соленьями, крепко солеными огурцами. Редкие люди встречались по двое, по трое, но, глобально говоря, было безлюдно. Кладбище старое, родственники в следующем поколении все перемерли, внуки и правнуки на могилы дедов и прадедов, как правило, не ходят. Потому безлюдно.
Проехал почти бесшумно крошечный тракторок с прицепом. В прицепе, свесив ноги наружу, сидели юноша и старик. Абсолютно безвольного вида. На нас они не обратили никакого внимания. Один сжимал грабли, другой — вилы.
Я взглянул вверх. Там деревья качали своими зелеными и кое-где уже желтыми шевелюрами.
Там, где главная аллея уперлась в поперечную аллею, на этом кладбищенском перекрестке спиной к нам стоял человек. Когда мы поравнялись с ним, он, лишь чуть повернув голову, бросил нам «Следуйте за мной!» и широким шагом рванул с места.
— Откуда вы знаете, что именно мы вам нужны? — спросил я уходящую спину человека.
— Мне позвонили. Певица. — И человек еще больше заторопился.
Мы переглянулись. На старом кладбище нам показалось невероятным, что существуют мобильные телефоны.
Мы уже шли минут семь-десять, когда он приказал нам остановиться. «Подождите. Я найду». И он боком протиснулся мимо бурой ели. Через некоторое время позвал нас.
— Идите. Она здесь, певица.
По темным папоротникам, мимо елей и старых лиственных деревьев, породы которых невозможно определить по причине их старости, ведь, когда негры стареют, они белеют, мы прошли к певице. Андрей и охранники остались чуть в стороне.
Стоячий камень из мраморной крошки и фотография. Веселая, с какой-то ленточкой на шее, она, пожалуйста.
— Здравствуй, Наташа!
Я рукою стер с верхней поверхности ее могильного камня пыль. Как по голове ее погладил.
Фотографии не могут улыбаться, но фотография как-то прояснела.
— Эх ты, нужно было быть осторожнее. Могла бы еще жить. Не с теми людьми связалась. Я вот тебе всегда лекции читал, и в них частым было слово «не понимаешь». Не понимала, дура, вот и достукалась, допрыгалась, добегалась… Лежи теперь тут!
Цветов мы купить не догадались, поэтому я сорвал большой лист папоротника и положил ей. Потом попросил Андрея сфотографировать меня с нею. Для этого стал на одно колено.
После стал выбираться на аллею.
— Она, я думаю, довольна сегодня, — сказал Димка. — Она вас ждала все эти годы. Только зачем вы ее дурой назвали?
— А то она не дура?
Мы шли позади всех.
— А где этот проводник по подземному царству?
— Умотал. Растворился. От денег отказался, я ему совал, не взял. Пробормотал: «Не нужно это».
Кладбище еще крепче пахло старым рассолом огурцов. Вероятно, деревья корнями высасывают этот запах из могил и распространяют в воздухе через листья.
ФЕДЯ
Когда все молоды, то веселы. С течением времени, когда оно, время, вовсю уже терзает тело и душу человека, обычно человеческое существо мрачнеет, становится печальней. Редкие экземпляры сохраняют способность неистово хохотать либо дерзко хамить в жизни. Лучше всех сохраняются успешные творческие личности.
Вообще мир стариков, к которому волей-неволей с некоторых пор принадлежу и я, можно сравнить со специальными помещениями в американских тюрьмах, где обитают приговоренные к смерти. Американцы называют такие помещения (коридор, камеры) — Death Row — смертельный ряд.
На рынках ведь есть молочный ряд, ряд зелени, свиной ряд, а у смерти свой. Вероятнее всего, Death Row — довольно мрачное место.
Мир стариков также — мрачный мир.
Жил человек, жил, разделял всеобщие страхи, и радости, и предрассудки и вдруг исчез из обращения, покинул веселый коллектив современности, осел в своей квартире, болеет, и приготовился умирать. Так как-то, видимо. А потом его выносят однажды, быстро кремируют, наследники спешно ремонтируют ячейку общества и туда заселяются новые жизни.
Надя была веселой, залихватски взбалмошной девушкой, всегда готовой к ночным попойкам и поездкам. Близкие звали ее «Федя». Она работала в веселом месте, где производят веселые мультипликационные фильмы. Она сотрудничала с талантливыми веселыми режиссерами, она была монтажером. Ее характеристику дал лет с полсотни назад один из ее веселых друзей. «Идеалом Нади является ехать в автомобиле, вмещающем пять человек, вдесятером и пить водку из горла». Я нахожу характеристику грубой, я никогда не видел Надю Феденистову пьющей суровый мужской напиток из бутылки. Что касается этого «ехать в автомобиле» — то в злую характеристику в данном случае проник действительный кусок реальности, Надя — отпрыск веселого и зажиточного семейства — привольно жила с сестрами и родителями в большом частном доме в поселке Немчиновка. Там всегда были рады гостям и ночь-полночь накрывали стол. Надя возила туда подгулявших друзей и товарищей и подруг регулярно. Поэтому «вдесятером».
Что она из себя представляла внешне. А она была тогда, в семидесятые двадцатого века, тип девушки, вполне себе современный для десятых годов двадцать первого века. Худенькая для того времени, высокая, костлявые коленки и плечи, худенькое смелое личико. До моего появления в Москве, то есть за пределами моего непосредственного обозрения, она «тусовалась», как сейчас говорят, тусовалась со смогистами, ребятами из Самого Молодого Общества Гениев. В тот период, когда мы все познакомились, а это был 1968 год, она, насколько я помню, расставалась с художником по фамилии Недбайло, но еще не была знакома с моим будущим другом Димой Савицким, впоследствии они прожили вместе несколько лет.
Мне она нравилась, и если бы судьба распорядилась, мы бы возможно и столкнулись на узенькой дорожке личных отношений. Но так получилось, что она постоянно была подругой моих приятелей, да и я был занят, вначале был мужем Анны, вывезенной мной из Харькова, затем любовником Елены, и, наконец, мужем Елены я улетел в другой мир. А Надя осталась с Савицким.
На мой взгляд, они были отличной парой. Он, западник, отличный кулинар, дотошный поэт и вполне расторопный журналист, чистюля, «аккуратист» (слово из словаря моей мамы). И она, легкомысленная и серьезная, немножко пьяница, веселая и скептическая, длинноногая и тонконогая. Каждый чуть разбавлял другого.
В ней, впрочем, было одно качество, несколько лишнее в ее характеристике. Она любила свою работу, любила свой коллектив, любила фильмы, которые они делали. Вопреки всем ее личным привычкам к богемной жизни, Федя ни разу в жизни не прогуляла любимый творческий процесс. Вот это лишнее качество, очевидно, стягивало ее жизнь воедино. Ей нравилось быть частью «мы» вместе с талантливыми, так она считала, людьми. Видимо, они и были талантливыми, область мультипликационных фильмов для меня темный лес, поэтому не стану высовывать свой ядовитый язык в их сторону.
В комнате Дмитрия в Лиховом переулке все было красиво, скупо и функционально. Диван-тахта, обои, Watt-69 кирпичного цвета, музыкальная установка, любимый винил и кассеты. На самом деле у него уже тогда, ему было 25, когда мы познакомились, были замашки старого холостяка, чистюли и гурмана. Все-таки в чем-то они не съехались, она была бесшабашнее и честнее его, и открытей, и подлинней. Он живет сейчас где-то на окраине Парижа, говорят, растолстевший, разочарованный, выгнанный с «Радио Свобода», а она лежит на кладбище в Немчиновке. Почему разочарованный? Да как-то в Интернете я наткнулся на кусок его интервью, и в интервью присутствовал мрак и царила такая атмосфера неудачи, что я его пожалел. Было понятно, что он потерпел крушение в жизни. Долгие годы удовлетворялся солидным жалованьем журналиста, музыкального критика «Радио Свобода», ленился писать книги, а однажды его уволили и пришлось перебираться на другую ступеньку социальной лестницы. С улицы Железного Горшка в центре Парижа уезжать в пригород, и так далее, и тому подобное.
В 1974 году я улетел из России в самолете «Аэрофлота» в Вену. Надю-Федю я увидел только лет через тридцать с лишним. Случилось это так. Мне нужно было пожить на нейтральной территории. Я должен был нырнуть глубоко в гущу жизни, да так, чтобы меня не нашли менты. Связана была необходимость такого исчезновения с моей политической деятельностью. Это все, что я могу сказать о причинах.
Незадолго до возникшей необходимости я побывал в мастерской у художника «живописца Е.». У меня есть по этому поводу глава в моей книге «В Сырах», называется она «Майя / История одного черепа». Помимо «живописца Е.» — хозяина мастерской, там оказались еще два моих старинных знакомых. Один из них, тот, у которого «борода лопатой», был мною опознан как смогист Саша Морозов. Мы тогда обменялись с ним телефонами. И он написал мне и свой адрес. Улица Королева.
И вот когда у меня появилась необходимость исчезнуть на несколько дней либо недель, я вспомнил о нем. Никому в голову не придет искать меня у бывших друзей сорокалетней давности. Да и кто знает о существовании божьей коровки — пенсионера, менты и ФСБ такими не интересуются.
Я приехал на улицу Королева и позвонил ему. «Здравствуй! — сказал я ему. — Я тут рядом с тобой, был в Останкино, могу подъехать минут через десять».
«Буду рад тебе, подъезжай, — сказал он. — Выпьем. Нади как раз нет еще с работы. Задерживается».
Он жил на первом этаже. Когда-то, много лет назад, он жил на той же улице, но на шестом. Обменял, наверное, жилплощадь.
Я позвонил. И попал в просторную аккуратную квартиру, полную книг, даже в прихожей были полки с книгами.
Ну, все как обычно в русских квартирах. Тебе дают тапочки, собаки не было, поэтому не рычал никто от полу и не терся линялой шерстью о штанины.
Прошли на кухню, такую ухоженную, с множеством растений, обои и занавеси на окнах гармонируют.
Чем занимаются старые люди, когда они встречаются? Ну конечно же, выясняют, кто помер из общих знакомых, а кто еще жив. На самом деле, это такое в общем бодрящее занятие, поскольку укрепляет в жизни. Оказывается, ты и я, мы пережили уже значительное количество наших друзей и знакомых современников. Возникает на короткое время даже некая иллюзия бессмертия. Одновременно появляется вера в некую божественную справедливость высших сил, потому что оказывается часто, что неприятные тебе люди уже умерли, сметены с лица земли, а вот мы, ты да я да мы с тобой, все еще живы.
В то же самое время ты узнаешь, что где-то в Париже или Лос-Анджелесе еще завалялся один, два или три неприятных тебе типа, что Юз Алешковский, пройдоха, все еще жив.
Я узнал от него, что художник Коля Недбайло очень болен, впрочем, я тотчас забыл чем, и живет в мастерской его матери. А Коля Недбайло, самый известный художник СМОГа, именно и привел к нам в нашу компанию Надю-Федю. Поговорили о Недбайло. Я вспомнил, как шел к нему в мастерскую его матери на Масловке, в это старое общежитие художников, и как нас встречали неодобрительные взгляды старых лахудр-художниц. Там были грязносалатовые стены, как в тюрьмах, в которых мне пришлось сидеть позднее.
Смогист Саша Морозов вообще-то всегда меня оспаривал. Он был поклонником «гения» Володи Алейникова, а не моим. Володя, конопатый, рыжий парень довольно крупного телосложения, считался вторым по таланту гением СМОГа после Леньки Губанова, писал километрами стихи с необычными образами и сдвинутыми смыслами, я считал их бессмысленными. Посудите сами, вот типичное алейниковское четверостишие:
Табак, по-прежнему родной,
Цветет и помнит об отваге,
И влагой полнятся ночной
И базилики и баклаги…
Первые две строчки чистейшая заумь, о какой отваге помнит южноукраинский цветок под названием «табак», если существование памяти у цветов крайне сомнительно и никем не доказано?
Как-то я долго объяснял Морозову, что у Алейникова нет стихотворения, поскольку отсутствует смысл, он режет поток своего бормотания как колбасу, в условные куски. Потому я отказываюсь считать его поэтом.
Старательно запомнив мной сказанное, коварный Морозов в те годы, это был не то 1968-й, не то 1969-й, донес мой скепсис до Алейникова. Тот, зловеще улыбаясь, как-то осведомился у меня (мы уже выпили в тот день бутылок семь или восемь дешевого алжирского красного вина): «Так ты не любишь мои стихи, Эдька?»
Эдьке пришлось оправдываться. Как он выкрутился тогда, я уже не помню. Эдька ценил дружбу с Алейниковым, тот много читал и заражал своими открытиями и Эдьку. Так, от него я впервые услышал стихотворение Гумилева «Сентиментальное путешествие», которым имею счастье наслаждаться и сегодня:
Чайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустынь донес,
Остается налево Крит
И направо — милый Родос.
Дело важное здесь нам есть,
Без него был бы день наш пуст.
На террасе отеля сесть,
И спросить печеных лангуст…
Ой как классно. Как элегантно!
Помимо того, что он был отличным собутыльником, этот парень из Кривого Рога, он был женат на красивой девушке Наташе Кутузовой, и родители пары купили им однокомнатную квартиру на улице Бориса Галушкина. В этой квартире можно было заночевать; уезжая из Москвы, Алейников оставлял квартиру нам, его друзьям. Эдька как-то выкрутился от обвинений в том, что «ты назвал мои стихи нарезанной колбасой».
— А то нет, Володя, — думал Эдька. — Если ты закрываешься в ванной и через пару часов выносишь написанные 48 стихотворений, то их качество, этих произвольно нарезанных, все то же — «родной табак помнит об отваге».
«Алейников живет в Коктебеле, получил украинское гражданство, построил там дом, многие ездят к нему отдыхать», — сообщал скучным голосом Саша Морозов. — «Пьет?» — «Не особо, после того, как у него был инсульт…»
Через некоторое время голос Морозова перестал быть скучным, пришел сосед с бутылкой водки. Водку он вытащил из пальто в прихожей, только когда убедился, что Нади нет в доме.
Сосед, отставной военный, сообщил, что много обо мне слышал от Александра, что жена Саши — Надя, — строгая женщина, и разлил водку. После пары рюмок Морозов повеселел и повел меня показывать мои же ранние произведения из его коллекции. Произведения были мастерски оформлены в твердые переплеты, обтянутые цветастым ситцем. И сорок лет тому назад Морозов тщательно коллекционировал произведения друзей и оформлял их в переплеты и ситец.
Они перелистали страницы при молчаливом одобрении отставного военного. Тот, по всей вероятности, испытывал пиетет к культуре.
Федя позвонила, когда мужчины начали думать о том, что следует приобрести еще бутылку водки. В век мобильных телефонов можно избежать таким образом скандалов. Муж и жена о чем-то поговорили. Отставной военный собрался и убежал.
— Надя все-таки сейчас придет, Эдик, — сказал Морозов, добравшись из большой комнаты, куда ушел разговаривать с женой. — Она не хотела идти, сказала: «Не хочу, чтоб он видел меня старой».
«Вот еще», — (это я).
«Ты ведь был влюблен в Надю, Эдик», — улыбаясь, сообщил Морозов и стал наблюдать за моей реакцией на его слова.
«Вот еще, — отреагировал я. — Федя нам всем нравилась, была подругой моего друга Савицкого, у нас не было случая с нею».
«Вот-вот, — пробормотал Морозов, — не было случая».
Когда она открыла дверь своим ключом, то мы вышли в прихожую. Морозов взял ее сумки, а я чуть приобнялся с ней и мы поцеловали друг друга в щеки.
Странно, но она почти не изменилась. Морщины не в счет, но не изменился силуэт, вряд ли она стала хоть на килограмм тяжелее. Волосы, возможно, подкрашенные, были гладко и скромно зачесаны назад и затянуты сзади в милый хвостик. На ней было черное пальто с меховым воротником: такой шоколадного цвета короткий мех. Выглядела она пуритански. Ненакрашена. Морозов уже успел сообщить, что Надя сделала несколько фильмов для Патриархата.
Стала доставать продукты, выкладывать их на стол. Как полагается в России: сыр, колбаса, шпроты, розовые зефиры, бутылка вина.
Когда Морозов написал мне свой телефон и телефон Феди, долго переспрашивал при этом у нее цифры, между супругами прорвалось скрытое доселе недоброжелательство.
«Что ты там возишься, Саша, неужели ты думаешь, Эдик будет тебе звонить? У него вон сколько занятий и забот… Загляни в компьютер…»
«Мы старые друзья, отчего бы нам не встретиться. К тому же Эдик всегда был в тебя влюблен…»
«Да, конечно, — подтвердил я. — Если бы не Козлик и не Савицкий, мы могли бы быть вместе».
Она застеснялась: «Старая я уже для таких речей…»
Я заторопился, поскольку стало как-то неловко. Я даже и мысли не допускал теперь, чтобы спросить их, могу ли я у них тут спрятаться на несколько дней, в их глубоком прошлом.
В прихожей она сказала мне: «Пить Сашке нельзя не потому, что он пьяница, просто у него был уже сердечный приступ. А тут как назло он спелся с Георгий Ивановичем, сосед у нас такой, отставной военный».
«Понимаю».
Мы поцеловались, как умные и сдержанные брат с сестрой.
В автомобиле сидевшие охранники рассердились.
«Что же вы не позвонили, что вы выходите? А если бы мы отъехали…» Охранники вернули его из прошлого в настоящее. В настоящем было очень хорошо. Морозно.
Где-то через пару лет ему позвонил Морозов. «Эдик, Федя умерла. Завтра отпевание в Сретенском монастыре в 9 утра. А потом все поедут на кладбище в Немчиновку».
Я не смог поехать на отпевание, хотя и хотел. Помешали какие-то серьезные препятствия.
Вот так вот. Рядом с нами всю жизнь люди. Мы входим с ними в отношения различной степени близости. Вначале они умирают время от времени, а потом умирают серийно, пачками. Никакой морали извлечь из смертей невозможно. Разве что каждая смерть — это практическое доказательство отсутствия бессмертия.
ТАКИХ БОЛЬШЕ НЕ ДЕЛАЮТ
Повернусь влево. Аккуратный, с зализанными седыми волосами, снял щегольское пальто, черное с белой искрой, словно у лондонского адвоката, раскрыл щегольскую папку и рассматривает ксероксы, бумаги, бумажник — адвокат Борис Алексеевич Тарасов, в прошлом следователь по особо важным делам Генпрокуратуры СССР. Красноватое лицо, громкий голос полковника.
Повернусь вправо — круглая ежом голова, скулы бывшего боксера, убежденный левый коммунист, товарищ мой по «Стратегии-31», по Триумфальной Костя Косякин. Твердый и несгибаемый кадр, узел шарфа под кадыком развязывает.
Как живые. А ведь нет их. Ушли один за другим в 2013-м.
Несколько лет подряд они сопровождали мою жизнь и сидели рядом со мной в зале Тверского суда у судьи Черновой, 1-й этаж суда, налево и последняя дверь справа, маленькой невозмутимой женщины, нам не удалось выиграть ни одного процесса по Триумфальной у этой хрупкой женщины. А судились мы с московской мэрией. Но никто не выигрывал у московской мэрии в те годы, в 2009-2013-х.
Настоящий советский полковник
Адвокат Тарасов Борис Алексеевич.
Не так давно мне звонила экзальтированная женщина и напустилась на меня за то, что я, который на кремации Бориса утверждал, что никогда не забуду его, не проявляю ни малейшей заботы об оставшихся от Тарасова бумагах. «Там есть ваши книги, вами подписанные, — осуждающе звучала эта женщина. — Там, в конце концов, есть бумаги, где упоминаются ваши личные данные — номер вашего паспорта, ваш адрес наконец… — негодовала она. — Неужели вы не хотите это забрать?»
«Может и хотел бы, добрая женщина, но некуда. Когда у меня один за другим умерли родители, я взял себе только фотографии, от отца его полевую сумку, от матери мне осталось несколько простыней и верблюжье одеяло с аистами. А что до моих личных данных, то копии моего паспорта имеются, возможно, во всех ОВД Москвы, отпечатки пальцев в нескольких странах.
А что же его родственники, почему они не проявили интерес к бумагам?»
«Не проявили, — согласилась женщина. — Там, среди бумаг, есть материалы по делу ГКЧП, он ведь был одним из следователей, Борис, почему они никому не нужны?»
Я посоветовал ей сдать вещи адвоката Тарасова в музей и дал ей телефоны музейных ребят. Не знаю, преуспела ли она в своем желании сохранить тарасовское наследство.
Я понял всю бренность земных накоплений еще в 1976 году в Нью Йорке, когда стал работать с белорусом Петькой, у того был грузовик, в качестве грузчика. Американцы более безжалостны к материальным свидетельствам жизни умершего человека, чем мы, русские. Они бесцеремонно вытряхивают содержимое оставшихся им от родственников квартир. Складывают в картонных ящиках на обочину тротуара фотографии, письма, документы, книги. Я уже тогда потерял сентиментальность, чуть ли не сорок лет назад. Единственная возможность сохранить как-то следы близкого тебе человека в твоей жизни — это память. Удобный инструмент для реконструкции прошлого.
Уж не помню, где мы его изначально достали, адвоката Тарасова. Но это точно произошло где-то около 2003 года. Тогда я вышел из тюрьмы и жизнь партии оживилась. Многочисленные акции партии приводили все большее количество активистов за решетку, и нам требовалось множество адвокатов. Кажется, Тарасов впервые появился на процессе семи нацболов, совершивших 2 августа 2004 года захват кабинета Зурабова в Министерстве экономического развития — Минэкономразвития.
Не уверен, что мы ему платили. Или же, если платили, то, видимо, копейки. Я припоминаю его на сборищах адвокатов, которые я стал устраивать в моей квартире в Сырах, на Нижней Сыромятнической улице, 5, в доме — архитектурном памятнике. Мы занимались в моей убитой пролетарской квартире тем, что приводили хоть к какому-то единообразию позицию защиты семерых заключенных. Адвокат Варивода, адвокат Орлов, адвокат Аграновский, адвокат Тарасов, адвокат Сирожидинов и прочие. Уже в декабре 2004-го, после неожиданного, яркого и дерзкого захвата приемной Администрации президента, адвокатов стало вчетверо больше. Потому что если по захвату Минэкономразвития семеро нацболов были посажены за решетку, то по захвату Администрации за решетку попали еще 39 человек. Впоследствии их судили весь 2005 год и они сидели в железных клетках в Никулинском суде.
Опять-таки, я не очень помню, платила ли партия адвокатам? Возможно платили какие-то родители. Отдельным адвокатам передавал деньги я.
Адвокаты приводили адвокатов. В «Процессе тридцати девяти», я помню, Сергей Беляк защищал нескольких наших девочек и привел еще адвоката Степанова и свою помощницу, как ее звали? Черт, позабыл…
Адвокатская контора «Аснис и партнеры» участвовала в защите нацболов по захвату Минэкономразвития. Я знаю почему, фирму обязал поучаствовать один известный человек. Но вот уже в защите «тридцати девяти» фирма «Аснис и партнеры» не участвовала, вероятнее всего, известный человек переменил свое мнение о нас. Я особо не расстроился. Пожал плечами, и все. «Хозяин — барин», «ничто не вечно под луной» — пословицы и поговорки успокаивают.
А Борис Алексеич остался. Когда началась «Стратегия-31», он сказал мне: «Эдуард Вениаминович, не стесняйтесь. Если вас схватили, а они теперь вас хватают, едва завидят, звоните мне. Ночь-полночь — я приеду».
Я не то чтобы послушался его. Так само собой получилось. Из оставшихся при нас адвокатов, из верных нам (Варивода получил два наследства на Украине и переехал туда, адвокат Сирожидинов изучил каббалу и ушел не в ту степь) мне случилось звонить из ОВД адвокату Аграновскому, тот живет в Московской области, и по его тону было слышно, что не только далеко ему ехать, но и неохота. То же самое с адвокатом Орловым, тоже живет в области, родил ребенка. Сергей Беляк в те годы застрял в Сибири, занимался делом «братских» ребят. Так что оставался Борис Алексеевич.
Он появлялся в ночи, прикатив на своем стареньком, но роскошном «лексусе» с блатным номером 001, легкий шарфик, галстук в прорезь шарфика, лондонское пальто в белую полосатую искру, тонкие ботинки с чуть загнутыми вверх носками. И мне сразу становилось спокойно. «Добрый вечер, товарищ полковник!»
Менты его уважали с первого взгляда. Face control и dress-code действовали безошибочно. Именно так, по мнению ментов, должен выглядеть серьезный адвокат. Не какой-нибудь хлюпик из хипстеров, окончивший юрфак, а матерый отставной полковник милиции, юстиции и чего-то там еще — астрологии.
«По какой статье?» — деловито спрашивал Тарасов. Зычный его голос заставлял подтягиваться даже самых расхлябанных сержантов милиции. Было ясно, что приехал начальник, что приехал свой, а то, что он адвокат, это уж, ну что, где только не может оказаться отставной милиционер.
Вряд ли Борис Алексеевич мог влиять на уже принятое где-то в верхах (под этим «в верхах» подразумевалось место, где принимались в отношении меня решения, а его можно было определить лишь приблизительно) решение. Но его присутствие оберегало меня от эксцессов милицейских, пока они не привыкли ко мне. Его присутствие, зычный голос и его одеколон размещали предметы и людей на свои места.
Он был на самом деле не хухры-мухры. В крематории он был скрыт от нас крышкой гроба, но, наверное, слышал, женщина из его родного Томска поведала, каким он был честолюбивым, талантливым и обаятельным уже студентом. Как его все девки хотели. В городе Томске.
Окончив там в Томске то, что нужно было окончить — юридический, он попер вверх, да так быстро, что оказался самым молодым следователем по особо важным делам Генпрокуратуры СССР. Он работал со знаменитым следователем Гдляном, хотя и не одобрял методов его работы по «узбекскому делу». Занимался он и делом ГКЧП, допрашивал, если не ошибаюсь, Лукьянова. На пенсию он почему-то ушел раньше времени. Я никогда не спросил его, почему, я вообще не из тех, кто задает множество вопросов, захочет человек — скажет сам, тем ценнее будет признание.
В известном смысле мы с ним дружили. Ну, не то что встречались ежедневно, но он несколько раз приезжал ко мне с водкой и красной рыбой. И мы разговаривали по многу часов, останавливаясь на некоторое время, чтобы удивиться, надо же, такие разные, он мог бы быть моим следователем за некоторые мои дела, а вот, сидим с водкой.
Поразмышляв над ним еще при его жизни, я пришел к выводу, что Тарасов такой себе тип настоящего советского милиционера, «следака», как говорят в народе, таких уже не делают, человека без подлости и подножек.
У него была маленькая слабость. Иногда он звонил мне и спрашивал что-нибудь пустяковое. Начинал: «Эдуард Вениаминович, вот тут вопрос возник. Вот мы сидим тут с Никитой (следовало отчество) Симоняном и не можем вспомнить… Подскажите».
Или же он звучал так: «Эдуард Вениаминович, вот я сижу тут с двумя красивыми татарками… И у нас вопрос возник. Ваша вторая жена — Наталья? Или второй была Елена?»
Это он мной хвалился красивым татаркам, а мне — знаменитым футболистом Никитой Симоняном.
Маленькая слабость. Ментам в ОВД он иногда (а несколько раз и по моей просьбе) доставал и показывал какое-то особое пенсионное удостоверение полковника милиции. Менты дивились.
Он обижался, если я обходился при задержании на Триумфальной без его услуг.
— Ну что же вы, Эдуард Вениаминович, мне не позвонили вчера вечером. Я до часу ждал. Специально не пил ничего, чтобы за руль сесть.
— Не хотелось вас беспокоить, Борис Алексеич. Менты все знакомые, подвоха от них не будет. Все всё понимают.
Весной что ли 2013-го, ближе к лету, он куда-то пропал. Потом мне прислала СМС Зайка — девушка-нацбол, которая у нас взяла на себя несуществующий отдел «свадьбы-похороны». Умер адвокат Борис Тарасов… Кремирование состоится…
Оказалось, он как кот, собравшийся умирать, ушел от людей в свою квартиру и не выходил. Однажды его заметила во дворе та соседка, которая впоследствии беспокоилась о судьбе его бумаг. «Он увидел меня и юркнул в подъезд, — вспоминала она. — На звонки в дверь он двери не открыл. Я постояла немного у двери, спросила соседей, они сказали, что давно его не видели. Обыкновенно вылизанный, его “лексус” стоял во дворе пыльный».
Затем обнаружился запах. Когда дверь вскрыли, то зрелище было не для слабонервных. На лице его, в месиве лица, копошились мухи и черви. Потому кремировали его в закрытом гробу. Людей собралось очень много. Одних адвокатов несколько десятков. По завершении церемонии за окнами, на зеленой траве колумбария появились трое полицейских (уже их переименовали в полицию), двое мужчин и одна девушка. Выставив карабины под углом в небо, они отдали последнюю дань Борису Алексеевичу Тарасову, полковнику милиции.
Гроб стал опускаться под мужественную советскую военную песню.
На выходе из зала колумбария Зайка раздала всем по куску блина, вынимая их из пластикового контейнера. Чтобы мы помянули покойного.
Константин Юрьевич
Для «Левого фронта» он был необычно пожилой человек. Коротко, то есть под ноль, остриженный под машинку, за четыре года, которые мы с ним союзничали, его щетина на голове из ситуации «salt & рерреr» перешла в ситуацию снежного поля. Его изгнали из КПРФ за необычно радикальные для КПРФ взгляды в 2004 году. Он пошел вначале в «Авангард коммунистической молодежи». И затем пошел в «Левый фронт», где его взяли. Я думаю, что и для «Левого фронта» он был too much — слишком радикален, уж точно был более радикален, чем все известные лица — руководители «Левого фронта»: чем Илья Пономарев, Алексей Сахнин и Дарья Митина, эти были почти что левые либералы, и Костя был много более радикален, чем самый известный вождь «Левого фронта» — Сергей Удальцов.
Я признаюсь также, что в некоторые моменты Константин Юрьевич Косякин был даже радикальнее меня, а это кое-что значит.
Родился он в 1947-м, то есть на четыре года позже меня. По профессии был горный инженер.
В возрасте 30 лет уже работал в Министерстве угольной промышленности, как человек толковый, был и главным специалистом, и строил угольный комплекс в зоне Байкало-Амурской магистрали.
Мало кому известно, что многие годы Костя занимался боксом, чуть ли не профессионально, тренировал ребят, был бесстрашным и сильным бойцом, и в 2003-2010-м не раз расшвыривал тренированных солдат 2-го оперативного при задержании.
Поскольку он был человек скромный, многие факты его биографии так и остались неизвестны нам.
В 2009-м «Левый фронт» прислал его представителем в Оргкомитет «Стратегии-31». Сергей Аксенов вспоминает: «Помню, когда мы собирали оргкомитет “Стратегии-31”, Сергей Удальцов позвонил и сказал, что от них, от “Левого фронта”, будет некто Косякин. “А он нормальный?” — спросил я, имея в виду, возможно ли с ним иметь дело. Константин оказался “нормальнее” многих. Он в загон не ходил».
«Загоном» мы, нацболы, именовали огороженную полицией площадку на Триумфальной площади, куда, сговорившись с Владиславом Сурковым и продав нас, двоих заявителей «Стратегии-31», согласилась прийти 31 октября 2010 года на разрешенный мэрией митинг Людмила Алексеева, правозащитница, чтоб ей пусто было, потому что это она несет на себе вину за охлаждение либеральных масс к «Стратегии». Тогда все либеральные вожди пошли в загон: Рыжков, Немцов, Лев Пономарев, всякие Доброхотовы, Чириковы, Рыклины, Яшины, и даже некрепкий Сергей Удальцов, но только не Константин Косякин. Он вышел с нами на оставшуюся часть площади на несанкционированный митинг. Кремень, а не человек.
Он предвидел, что старуха нас предаст. Еще при первых признаках ее колебаний, еще в 2009-м, он сказал мне, когда я пожаловался, что Алексеева предложила мне передать «Стратегию» правозащитникам: «Эдуард, то ли еще будет… Мы еще с ней натерпимся». И точно. Натерпелись.
Как-то, подав уведомление в мэрию, когда именно это было, кажется, в январе или марте 2010 года, я подвозил его в «Волге» до метро, я обратил внимание на то, что он сильно исхудал, и спросил его: «Вы что, больны, Константин?» Он сказал: «Да, неважно себя чувствую. В 2006-м была операция, и так себя хорошо после чувствовал. Но вот опять. Дай Бог до лета дожить, — добавил он неожиданно грустно. — Поеду болеть, домой».
«Пусть вам супруга фруктов купит», — мы уже доехали до метро «Охотный ряд», поворачивали.
«Умерла жена, — сказал Константин. — Один живу».
«Может, вам привезти чего, ребята приедут, помогут».
«Да не нужно ничего, спасибо. У меня дочь и сын взрослые. Дочь недалеко живет».
И, поправив сумку на плече, натянув шапку, он вышел из «Волги».
«Заболел Костя», — сказал я, обращаясь к нацболам в машине.
«Ребята из “Левого фронта” говорят, что рак у него. Умрет, наверное, скоро», — обыденно сообщили нацболы.
Однако Костя выкарабкался тогда. Дожил не только до лета 2010-го, но и дожил и до лета 2011-го, и 2012-го, и умер только в августе 2013-го.
Впрочем, в январе 2011-го, когда мы — я, он, Яшин, Немцов, Владимир Тор, Демушкин — оказались в спецприемнике на Симферопольском бульваре, он был еще очень плох, загибался просто. Сергей Удальцов: «Больного, по сути дела, человека, с проблемами со здоровьем, немолодого, отправили за решетку. Это, конечно, чудовищно, на мой взгляд. Все эти 10 суток его состояние здоровья было, конечно, далеко от нормального, к нему два раза приезжала скорая по его просьбе, потому что было ухудшение здоровья, боли в желудке довольно сильные. По сути дела, это была такая форма пыток».
Удальцов неточен, потому что его в те дни в спецприемнике не было. Я был, поэтому свидетельствую, что Константин не просил вызывать ему скорую. Это мы, его сотоварищи, потребовали вызвать скорую, что менты и сделали с некоторым даже похвальным рвением. Человек он был скромный и лежал себе тихо, загибаясь, зеленый весь. Более или менее подробно эта ситуация расписана у меня в моей книге «Дед».
Летом 2011-го мы стали проводить сидячие митинги на Триумфальной в июле и августе. Константин к тому времени уже был так силен, что после июльской сидячки просто так в руки особого полка не дался, разбросал их, и только под давлением превосходящих сил вынужден был уступить.
Думаю, что каждый день его начинался с борьбы с его больным так или иначе телом, а затем он отправлялся на фронты политической борьбы. Помимо «Левого фронта» он входил в организацию «Моссовет» и в «Рот-фронт» и твердо и не опаздывая посещал все их акции. «Моссовет» защищал от сноса поселок Речник, московские дворы от застройщиков, архитектурные памятники от сноса. И везде стоял в первых рядах Косякин.
Я не пою ему панегирик. Я видел несгибаемого Костю в деле. На Триумфальной яростно кричащим и отбивающимся — и на видео и фотографиях бодающимся с полицией и ЧОПами. Это была его жизнь. В шестьдесят пять лет он вел себя моложе многих молодых.
Когда он лег уже в Боткинскую на его финальном отрезке борьбы с телом, я положил себе за правило звонить ему регулярно. Это, знаете, тяжелая задача, говорить со смертельно больными. Но в его случае задача облегчалась тем, что я сообщал ему новости о нашей политической борьбе. Он живо реагировал, и яростные ноты в его голосе не исчезли.
Однажды я не мог ему дозвониться ни по одному телефону, и уже решил было, что его не стало. Однако он позвонил мне сам на следующий день и сообщил, что его на весь день увозили на какие-то процедуры.
Умер он в августе, когда природа готовится к ежегодной смерти. В садике у морга Боткинской больницы собралось немыслимое для обычных похорон количество людей. Пряно пахли травы и пахли цветы и венки. Церемонию долго не начинали, и когда мы протиснулись в зал для церемонии прощания, нас оказалось слишком много.
Вдоль гроба несколько женщин растянули флаг «Левого фронта» — красный, разумеется.
В гробу лежал не Косякин. Человек, совсем даже не похожий на него. Страшное лежало существо. Черты лица его были мелкими, рот — огромен. Лицо как будто залили жидким стеклом. Это был не он, и даже не человек.
Я понял, в чем дело. Смерти, чтобы победить его, пришлось так изъесть его изнутри, что она заменила его собой. Мы произнесли речи. Я произнес свою, скорее, очень эмоциональную. Основные положения моей речи я нашел недавно в Интернете. Я сказал:
«Ушел упрямый, сильный, честный, советского производства человек. Человек твердых убеждений и твердых принципов. У него была совесть, у него присутствовало достоинство… Я потерял верного товарища».
ОДНАЖДЫ В БУДАПЕШТЕ
Агроном
Я пропустил его смерть, а он был для меня важен. Дело в том, что еще в СССР у меня образовался такой небольшой пантеон иностранных «гениев», загадочных, непонятных и потому притягательных.
Я помню, что когда симпатизировавший мне журналист Matthieu Galey пригласил меня на обед, это был, по-моему, 1983 год, меня познакомили с показавшимся мне обычным коротышкой-буржуа, седовласым и добродушным, тот протянул мне руку и вполне обычно произнес: «Жак Одиберти», я вздрогнул. Я помнил, что читал об этом типе в книге советского журналиста, может быть, Жукова, о литературном Париже и как там не по-марксистски выпендриваются. Тот Жак Одиберти из разгромной критической книги сидел в кресле, мрачный как дьявол, на руке у него была грубая рукавица, а на рукавице сидел нахохлившись большой птиц, то ли сокол, то ли орел, то ли стервятник с огромным клювом.
— Я о вас читал еще в Москве, — сказал я Жаку Одиберти. И он был польщен. Польщен был и я, так как все собравшиеся в тот вечер на обед в мою честь читали меня, благодаря пригласившему нас хозяину квартиры, жаль, что он рано умер тогда от AIDS.
Луи Арагон был жив, когда я приехал в Paris, у меня даже было письмо к нему от прославленной Лили Брик, но к Арагону я не попал, по-моему, это Жан Риста, его душеприказчик, не звал Арагона к телефону, когда я ему звонил несколько раз. А потом Арагон умер, а я подружился с Риста и его ревю Digraphe. Свел нас товарищ Рекатала, коммунист с испанской кровью.
Жан Жене, это уже гений без кавычек, жил в ту пору в Paris, однако встретиться с ним не было возможности. Он спустился на дно, спрятался, обозленный на Францию, в дешевых арабских отельчиках. Официальная Франция его прокляла за его engagement на стороне палестинцев, а он в свою очередь проклял официальную Францию.
Перебравшись в Paris, я первым делом спросил у появившихся у меня издателей Жан-Жака Повэра и Жан-Пьера Рамсэя, Жан Жене ведь жив? Как с ним можно познакомиться? Оба уныло покачали головами. Он жив, но общество делает вид, что его нет.
В 1986-м Жан Жене умер в захудалом арабском отельчике в Paris — вот как повествует о его конце французская Википедия: «15 апреля 1986, один и съедаемый раком горла, писатель неловко упал ночью в комнате 205, в Jack’s Hotel, номер 19, авеню Stephen-Pichon в Париже, и умер».
Когда он умер, французская власть немедленно оприходовала его славу и его гений. Министр культуры того времени Джек Ланг бросился в Jack’s Hotel. Однако ненависть Жене к Франции была столь велика, что он завещал похоронить себя на старом испанском кладбище LaRache в Марокко. Мне заказали его некролог. Журнал R?volution.
А вот с Роб-Грийе мы пересеклись в 1987-м в Будапеште. К этому я успел.
Нужно признаться, я был разочарован. Предо мною предстал седобородый, вполне дружелюбный, разговорчивый мужчина, сопровождаемый знаменитой его подругой Jeanne de Berg. Вот она, злая, в сигаретных клубах, имевшая в прежние времена славу сексоманки и извращенки, произвела на меня большее впечатление. Постаревшая и помрачневшая, она сохранила тайну.
В Будапешт нас всех созвала долговязая Ann Getty, жена старшего, если не ошибаюсь, сына старого нефтяного магната из Америки, сына звали не то Роберт, не то Ричард. Ann Getty возглавляла в те годы Wheatland Foundation, и ее хобби была литература. Очень высокая, думаю, она была выше 185 сантиметров, с очень правильными чертами свежего лица, намекающими на операции plastic-surgeon, Анн без устали собирала литературные конференции в столицах Восточной Европы, я побывал по крайней мере на двух, в Вене и в Будапеште. Еще Анн стала владелицей издательства Grove Press и тем загубила его. Поставив во главе издательства старика Weidenfeld’a, липового лорда, потому что никаким лордом он не был, получил лорда за бог весть какие заслуги, в СССР сказали бы: «по блату». Урожденный в еврейской семье в Вене еще до войны, Weidenfeld, став издателем Grove, с энтузиазмом взялся издавать книги своих стариков-приятелей о любимом городе Вене, чем, на мой взгляд, и разорил издательство. И ведь какое! Так, они первые в USA издали «Тропик Рака» Генри Миллера.
Возвращусь к Алену Роб-Грийе. Итак, Будапешт, 1987 год, отель Hilton. В Будапеште уже был отель Hilton, но еще стояли советские войска. Конференция была интернациональная, где-то восемьдесят литераторов со всех стран мира, даже писатели из Индии, и среди них даже писатель-сикх в тюрбане. На той конференции я умудрился совершить несколько скандалов, нужно сказать, что эффект скандала происходил от того, что мои вполне себе справедливые воззрения на тот или иной предмет истории или политики сталкивались с неправильными, ханжескими, недостоверными воззрениями моих коллег.
Далее я, может быть, расскажу об этих скандалах, если не забуду.
С Роб-Грийе же мы сблизились как раз после этих скандалов. Хорошо, вот тезисно, что это были за скандалы, раз уж они вызвали интерес мэтра «нового романа» ко мне. Для начала я, как холодный северный ветер, ворвался в их теплое собрание во время речи Нобелевского лауреата Чеслава Милоша. Когда тот стал клеймить позором СССР за пакт Молотова — Риббентропа, я напомнил ему, что еще в 1935 году Германия и Польша заключили подобный пакт, и что в 1938 году Польша участвовала па стороне Германии в разделе Чехословакии и захватила тогда район Щецина.
Второй скандал, это когда я дал по голове бутылкой из-под шампанского британскому писателю Полу Бэйли. Бэйли стал кататься по полу, выкрикивая, что его убивают, а на меня набросились многонациональные писатели. Помню, что мне на помощь пришел суровый американский парень в ковбойской шляпе и ковбойских сапогах, фамилии его не помню, знаю, что он жил в пустыне.
Где был в этот момент Ален Роб-Грийе, понятия не имею, но после этой драки в холле отеля он и его Jenne de Berg подошли ко мне и заговорили. К нам присоединился еще тогда совсем молодой французский?crivain Jean Echenoz. Так, кажется, он пишется.
Помню эпизод, когда мы катим куда-то в автобусе, на некую экскурсию, вот не помню, какую и куда, записались среди прочих писателей. Автобус полупустой, вероятно, эта экскурсия не привлекла большинство писателей.
Я сижу у окна. Пара Роб-Грийе — впереди. Эшеноз — рядом. Рядом, оказалось, едет защитного цвета открытый газик. В нем двое военных: водитель и офицер. Офицер курит сигарету.
Роб-Грийе поворачивается: «Ваша Красная Армия. Оккупанты», — улыбается он.
Вглядевшись в офицера, я, наконец, понимаю, что это советский офицер. На нем нет фуражки и ветер свободно треплет его волосы.
Внезапно я чувствую прилив воинственной гордости. «Да, это наша армия». Офицер докуривает сигарету и бросает окурок. Окурок уносит ветер. На автобус он не обращает внимания.
Дальше я помню, что мы стояли у какого-то пахучего дерева и Роб-Грийе, добрый и бородатый, объяснял нам, что это за дерево и чем оно знаменито.
Из нескольких коротких бесед с Аленом Роб-Грийе я внезапно понял, что наш Бродский весь вышел из него, из Роб-Грийе. Это Роб-Грийе сформулировал впервые идиому, что Родина писателя это язык. Бродский щеголял этой идиомой всю свою жизнь.
Все большие люди, признаюсь, неизменно разочаровывали меня при личных встречах. То же самое случилось и с Роб-Грийе. Он показался мне слишком добрым. И потому сразу же перестал быть моим героем. Потому что герой не может быть добрым. Подумайте сами, и придете к выводу, что я прав.
Мы обменялись телефонами с агрономом Роб-Грийе. Я помню, несколько дней надеялся, что они мне позвонят, и, возможно, в конце концов я расширю свои знания о французских растениях. Этого не случилось, звонок не последовал. Тогда я набрал их сам. Ответила мне Jeanne. Мы недолго поговорили. Но так и не встретились. Помню, кто-то из знакомых предостерег меня от встречи с парой. Дескать, они захотят войти с тобой в отношения «m?nage? trois, Edouard…»
С Jean Echenoz я встретился в Paris. Возможно, я был ему интересен. Мне он был умеренно интересен. У меня были друзья в издательстве Dilettante, и в журнале Digraphe, и в журнале Actuel, и в издательствах Ramsay и Albin Michel. Вскоре к ним прибавились совершенно офигительные и офонарительные новые друзья из L’Idiot International. Большее количество друзей-писателей я переварить не мог бы.
Так что с Echenoz дружбы не получилось. По той же причине не получилось сближения и со знаменитым когда-то Роб-Грийе. К тому же, к тому времени он был уже порядком подзабыт. Я думаю, в 1980-е в Paris я был намного известнее его.
Умер он в 2008 году в Кан, а не в Каннах. Я уже долгое время жил в России, основал партию, отсидел в тюрьме. Мир его праху, он так увлеченно рассказывал о пахучем дереве, под которым мы стояли.
Великий польский
Чеслав Милош умер еще раньше. В 2004-м. Поскольку речь только что шла о литературной конференции в Будапеште в 1987-м, где я упомянул Чеслава Милоша, то есть смысл сразу вспомнить и о нем.